"В другое время и при других обстоятельствах подобные слухи, может
быть, не обратили бы на себя никакого внимания; но город N уже давно не
получал никаких совершенно вестей. Даже не происходило в продолжении трех
месяцев ничего такого, что называют в столицах комержами ("пересудами" - А.
В.), что, как известно, для города то же, что своевременный подвоз съестных
припасов".
Сплетня создает подобие интересов, событий, разрастается, принимает
гомерические размеры, окутывает все туманом. Действительность кажется
фантастической, выдумки заслоняют жизнь. Мертвые души, Чичиков,
губернаторская дочка, слухи о ревизоре, о новом губернаторе, страхи и
опасения - все перемешалось и вот человек уже остановился "как баран,
выпучив глаза". Уже Павел Иванович - знаменитый разбойник капитан Копейкин,
Наполеон. Уже перестали спрашивать, почем мера овса; а говорили: неужели
опять выпустили Наполеона с острова. Где-то зашевелились раскольники,
взбунтовались мужики против помещиков и капитан-исправников.
Действительность двойственна, обманна: она - вещественна, утробна,
низменна и она туманна и призрачна. Это двойное бытие у Гоголя раздвигается
далеко за пределы российского поместного захолустья.
"Поди ты сладь с человеком! Не верит в бога, а верит, что если
почешется переносье, но непременно умрет; пропустит мимо создание поэта,
ясное как день, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напугает,
наплетет, изломает, выворотит природу..."
"...Много совершилось в мире заблуждений, которых бы, казалось, теперь
не сделал и ребенок. Какие искривленные, глухие, узкие, непроходимые,
заносящие далеко в сторону дороги, избрало человечество, стремясь
достигнуть вечной истины, тогда как перед ним весь был открыт прямой путь,
подобный пути, ведущему к великолепной храмине, назначенной царю в чертоги.
Всех других путей шире и роскошнее он, озаренный солнцем и освещенный всю
ночь огнями; но мимо его в глухой темноте текли люди. И сколько раз, уже
наведенные нисходившим с небес смыслом, они и тут умели отшатнуться и
сбиться в сторону, умели среди бела дня попасть вновь в непроходимые
захолустья, умели напустить вновь слепой туман друг другу в очи и, влачась
вслед за болотными огнями, умели-таки добраться до пропасти, чтобы потом с
ужасом спросить друг друга, где выход, где дорога? Видит теперь все ясно
текущее поколение, дивиться заблуждениями, смеется над неразумением своих
предков... но... начинает ряд новых заблуждений, над которыми также
посмеются потомки".
Уездное захолустье преображается в захолустье мировое, нелепые
блуждания обалдевших чиновников делаются блужданиями всего человечества.
Нас вводят в царство некоей космической глупости и вздора, человек живет в
мареве, в диком бреду.
Изображение захолустья венчается бессмысленной смертью прокурора,
который, набравшись слухов, стал думать, думать и вдруг помер ни с того, ни
с другого". На его похоронах сослуживцы были заняты житейскими разговорами,
а дамы делали предположения о фестончиках и нашивочках. Да по правде про
несчастного прокурора и сказать что-нибудь путное затруднительно: "если
разобрать хорошенько дело, так на проверку у него всего только и было, что
густые брови". Нелепая смерть прокурора и его похороны - заключительный
символ пустого, мертвого, нелепого города.
Все двойное в поэме. Крайний натурализм сочетается с символизмом.
Гоголь не брезгует никакими житейскими подробностями, никаким обиходом:
фигуры, обведены со скульптурной выразительностью. Да, это - натура. Но эта
натура символична во всех своих подробностях. У Гоголя они неспроста, они
имеют свой символический смысл: недаром писатель трудился над первым томом
поэмы целых семь лет. У Гоголя надо учиться необыкновенной экономии в
средствах и глубокой осмысленностью каждой детали.
Все двойное в поэме. Безжизненные, окаменевшие души. Но в каждом пусть
еле-еле, но все же теплится что-то человечье: о Чичикове говорилось.
Собакевич - кулак, сквалыга, но он не любит выдавать, с кем имеет дело, не
говорит лишнего. Манилов обходителен, нежен; Петух - добр; Ноздрев -
подвижен, общителен, генерал Бетрищев плачет, слушая, как русский народ
защищал в двенадцатом году свою землю, Хлобуев сознает, что ведет беспутную
жизнь, кается; даже у Плюшкина мелькает какое-то бледное отражение чувства,
когда ему вспоминается школа с приятелями. "Потрясающая тина мелочей",
раздробленные характеры, презренная, животная жизнь, но и ее как-будто
готово озарить высокое, духовное, поруганное, оттесненное на задворки.
На гоголевском паноптикуме следует еще остановиться. Фигуры, собранные
в этот паноптикум, действительно, жутки в своей мертвенности.
В. Розанов писал о них:
"У всех этих фигур мысли не продолжаются, впечатления не связываются,
но все они стоят неподвижно, с чертами докуда их довел автор, и не растут
далее ни внутри себя, ни в душе читателя, на которого ложится
впечатление... Отсюда - неизгладимость этого впечатления: оно не
закрывается, не зарастает, потому, что тут нечему зарасти".
"На этой картине совершенно нет живых лиц: это крошечные восковые
фигурки, но все они делают так искусно свои гримасы, что мы долго
подозревали, уж не шевелятся ли они. Но они неподвижны".*
/* В. В. Розанов. "Легенда о великом инквизиторе". О Гоголе, стр. 260
- 261.
Многое здесь тонко и верно подмечено. Действительно, Гоголь выделяет
какую-нибудь одну основную психологическую черту, "страстишку", увеличивает
ее, затемняя другие свойства "героя", который превращается в олицетворение
этой "страстишки". Люди - маски; за масками ничего кроме корысти. Но они
двойные, как и все у Гоголя в его поэме. Они - мертвые, покуда дело
касается внутренней, духовной жизни, за исключениями, о которых сейчас
говорилось; они порабощены своими страстишками. Однако, они оживают, когда
начинают справляться с бараньими боками, одолевать жареных индюков ростом с
теленка, когда ловят осетров, меняют собак, предлагают пеньку, курят
трубки, расставляют красивыми рядами горки золы, когда проделывают в
воздухе антраша, подбадривая себя пяткой, словом, когда они обращаются к
"земности" и к чувственности. Самый безжизненный из них - Плюшкин; это
потому, что автор не заставил его на глазах читателя поесть, или сделать
что-нибудь подобное; но даже и в нем мелькает неподдельная радость как
только ему кажется, будто Чичиков не прочь освободить его от убытков.
Правда, это живость чисто животная, не одухотворенная; тем не менее,
она на наших глазах воскрешает "мертвые души". В этом и заключается одна из
тайн гоголевского "приема", гротеск, иронический гиперболизм, выделение
одних черт за счет других соединяется с житейскими мелочами и
подробностями. Об этом приеме подробнее будет сказано с заключительной
главе.
Всего этого Розанов не заметил: его тонкие замечания очень
односторонние, редакционно-пристрастные.
Двойная Русь, двойной город. Вспомните знаменитое обращение Гоголя к
родине: городишки, деревянные лавченки, дряхлые мосты, рыдваны, вороны, как
мухи, пустынный горизонт: неподвижное, древнее, тусклое.
"Ничто не обольстит и не очарует взора!" Но откуда же надо всем этим
песня: "Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?"
И вот уже не видно городишек и деревянных лавок: "У! какая сверкающая,
чудная, незнакомая земле даль! Русь!.." И вот уже все летит: "летят версты,
летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с
темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком - и
что-то страшное заключено в сем быстром мелькании... Не молния ли это,
сброшенная с неба?.. Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших
гривах?.. Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные
груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые
линии, летящие по воздуху..." И не видно, что сидит в бричке достоуважаемый
приобретатель Павел Иванович со своей шкатулкой, с Петрушкой и Селифаном. И
сгинули на миг человеческие уроды и страшилища. Все в бешеном полете...
Неизвестно куда!..
Двойственен часто пейзаж.
"Старый, о б ш и р н ы й, т я н у в ш и й с я позади дома сад,
выходивший за село и потом п р о п а д а в ш и й в поле, з а р о с ш и й и
заглохлый и т. д. А потом: "белый колоссальный ствол березы п о д ы м а л с
я из этой зеленой г у щ и и круглился в в о з д у х е..." Хмель, глушивший
внизу кусты бузины, рябины и лесного орешника... взбегал наконец в в е р х
и обвивал до половины сломленную березу... в и с е л н а в о з д у х е,
завязавши т о н к и е, цепкие крючья, л е г к о колеблемые воздухом.
Местами р а с х о д и л и с ь зеленые чащи, о з а р е н н ы е с о л н ц е м
и показывали неосвещенное между ними у г л у б л е н и е, зиявшее как т е м
н а я п а с т ь... Молодая ветвь клена, протянувшая сбоку свои зеленые лапы
- листы, под один из который, забравшись бог весть каким образом, с о л н ц
е п р е в р а щ а л о е г о в д р у г в прозрачный и огненный, чудно с и я
в ш и й в этой г у с т о й т е м н о т е. В сторону, у самого края сада,
несколько н и з к о р о с л ы х не вровень другим осин п о д ы м а л и
огромные вороньи гнезда, н а т р е п е т н ы е с в о и в е р ш и н ы...
Словом, все было хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как
бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда п о н а г р о м о ж
д е н н о м у, часто без толку, труду человека, пройдет окончательным
резцом своим природа, о б л е г ч и т т я ж е л ы е массы, уничтожит г р у
б о о щ у т и т е л ь н у ю правильность и н и щ е н с к и е прорехи,
сквозь которые проглядывает нескрытый, нагой план, и даст чудную т е п л о
т у всему, что создалось в х л а д е р а з м е р е н н о й чистоты и
опрятности". Соединены низкое и высокое, тяжелое и легкое, темное и
светлое, покой и движение, "хлад" и тепло. Подобные сочетания характерны
вообще для гоголевского пейзажа.
Двойственно все развертывание действия. По словам С. Т. Аксакова,
Погодин, выслушав "Мертвые души", заметил, что содержание поэмы не
двигается вперед: Гоголь ведет читателей по длинному коридору, отворяет
двери в отдельные комнаты, показывая в них уродов. Замечание верное, но
верно также и то, что одновременно эта неподвижность соединяется с образом
путешествующего на тройке Чичикова, с мельканием деревень, сел, усадеб.
Каждая усадьба выглядит по своему. Не успеваешь оглянуться, как Павел
Иванович уже спешит в другое место; он только что завоевал всеобщую
симпатию, уважение, преклонение и вдруг уже - плут, мошенник, темный
человек, все сторонятся его. Гораздо, однако, существеннее другое. Еще
Шевырев отметил, что расположение героев у Гоголя отнюдь не случайно и не
механично. И действительно, неверно мнение, будто их легко можно
переставлять; вместо Манилова начать с Ноздрева, с Собакевича; в
расположении фигур у Гоголя соблюдена строгая в н у т р е н н я я
последовательность, она только по внешности механична и случайна: от
приятного и сахарного Манилова мы попадаем к менее приятным: к Коробочке, к
Ноздреву, к Собакевичу.
Герои все более делаются мертвыми душами, чтобы потом почти совсем
окаменеть в Плюшкине.
Двойственный язык. Сравните, для примера, начало и конец первого тома
поэмы:
"В ворота гостиницы губернского города N въехала довольно красивая
рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки: отставные
подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян,
словом все те, которых называют господами средней руки". Обыденный,
прозаический язык. "Восковой язык, - замечает Розанов, - в котором ничего
не шевелится, ни одно слово не выдвигается вперед и не хочет сказать
больше, чем сказано во всех других".
А вот окончание первого тома:
"Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка, несешься! Дымом
дымится под тобою дорога, гремят мосты, все отстает и отстает позади.
Остановился пораженный божьим чудом созерцатель: не молния ли это
сброшенная с неба? Что значит, это наводящее ужас движение? И что за
неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях?.. Русь, куда ж
несешься ты, дай ответ? Не дает ответа. Чудным звоном заливается
колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит
мимо все, что ни есть на земле, и косясь постораниваются и дают ей дорогу
другие народы и государства".
Можно ли сказать, что здесь слово не двигается? Нет, оно двигается,
взвивается, стремительно летит, оно до краев наполнено, хочет сказать
больше того, что есть в нем по прямому смыслу; словесная ткань живет,
трепещет... Да и такой ли восковой и буквальной является и обыденная,
прозаическая речь у Гоголя? Откуда же богатство оборотов, свобода, и
звучность? И если почти каждый образ и каждое явление у Гоголя не спроста,
то это же самое надо сказать и про гоголевское слово. Розанову хочется
доказать, что характеры, образы, слова у Гоголя лишены подлинной
жизненности, что Гоголь оклеветал Россию Собакевичей, Чичиковых,
губернаторов, вышивающих по тюлю и прокуроров, примечательных только
густыми бровями: это - оценка, хотя и одаренного, но реакционного
публициста. Смех Гоголя двойственный: это - "созерцание данной сферы жизни
сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые слезы".
"Горьким словом моим посмеются",
Двойственно и очень двусмысленно и самое понятие мертвых душ. Мертвые
души - ревизские души, но мертвые души и Чичиков, и Собакевич, и Коробочка,
и Плюшкин. "Мертвые души" - все чувственное, "вещественное", все, что
бытийствует.
Двойственно отношение Гоголя и к вещам. Гоголь осуждает грубую
материальность вещей, но как порою смачно изображены осетры, бараньи бока,
пироги, сукна, батисты!
Дуализм "земного и небесного", материального и духовного обострен до
предела, причем духовное подавлено низменной вещественностью, носящей на
себе яркий отпечаток общественного уклада. Темное, хаотическое чувство
объемлет читателя, - нечто угрюмое и безотрадное. Из безжизненной,
могильной тьмы точно при внезапных молнийных освещениях выступают хари,
свиные морды, образины, уроды, в которых трудно узнать подобие человека;
кругом - рухлядь, раззор, грязь, убожество. Не спасают ни лирическое
отступление о бойкой тройке, ни намеки на будущее перерождение героев;
слишком они противоречат всему содержанию поэмы...
"Мертвые души" являются самым зрелым и самым выношенным произведением
Гоголя, делом его жизни. В мировой литературе трудно найти другую
художественную вещь, в которой с такой беспощадной пластической силой было
бы вскрыто опустошающее и растлевающее влияние собственности на
человеческую душу. Подведен итог многолетним скорбным думам, наблюдениям и
переживаниям. Собственность, вещь приняли вполне ясные и точные очертания.
Она как бы целиком воплотилась. Это - уже не клады, не червонцы Басаврюка и
ростовщика, обладающие чертовскими, мистическими свойствами, не безобидная
трубка Тараса, это - средне- и мелко-поместное имущество в состоянии упадка
и развала, это - рыночная собственность, товар, которую производит фабрика,
"кучи мастеровых", собственность, определяющая собой новый хозяйственный,
политический, бытовой и культурный уклад.
Приняла более житейский вид и всякая нежить: красная свитка на свином
рыле превратилась во фрак наваринского племени, с дымом; чужестранец без
роду и племени стал выглядеть самым обходительным и житейски-обиходным
Павлом Ивановичем; чудовища и гномы, застрявшие в церкви, приняли вид
Петухов, Ноздревых, Плюшкиных, Собакевичей, Коробочек; ведьмы - дамы просто
приятные и приятные во всех отношениях. В чертовщине не стало нужды, но
действительность стала хуже и ужаснее всякой чертовщины. Потрясающая
картина, по сравнению с которой бледными выглядят колдуны и Басаврюки.
"Не гляди... Не вытерпел он и глянул... И все сколько ни было,
кинулись на философа..."
Излюбленные характеры, которые и раньше разрабатывались художником,
достигли полной законченности и совершенства. В Манилове узнается Шпонька,
Подколесин; в Ноздреве - Чертокуцкий, Кочкарев, Пирогов, Хлестаков; в
Собакевиче - Сторченко, Довгочхун, Яичница, городничий; в приятных дамах, в
блондинке - Анна Андреевна, ее дочь и т. д. Но теперь сделаны последние
удары кисти, наложены последние краски, то "чуть-чуть", которое превращает
работу мастера в чудо искусства.
В соответствии с содержанием изменилась и форма. Сюжет таинственный и
страшный, либо анекдотический сделался простым; будничным; действительно,
перед читателем как бы вытянулся предлинный, мрачный, коридор, с отдельными
комнатами, где чавкают, сопят, бездельничают, уроды. Предмет, фигура
человека резко очерчены, отделены от фона, а не сливаются, не связаны с
ним, как в "Вечерах на хуторе". Жест окончательно принял марионеточный
характер, раздробился, измельчал, стал судорожным.
Андрей Белый проделал огромную работу, сравнив спектр Гоголя по
творческим периодам. Его вывод: "Произведения первой фазы Гоголя ("Вечеров
на хуторе" - А. В.) втрое цветистей первого тома "Мертвых душ"". То же
самое со звуком: он потерял свою простоту, чистоту и мелодичность.
Гипербола-диферамб превратилась в гиперболу-иронию; слово сделалось более
прозаическим, глухим, лишившись напевности и звучности "Вечеров".
Вывод из содержания поэмы напрашивается сам собой: людей превращает в
мертвые души имущество, собственность: усадьбы с даровым трудом, копейки,
рубли, товары, производимые на фабриках "кучами мастеровых". Эта
собственность воспитывает эгоизм, алчность, прикрепляет человека к месту,
делает его черствым. Очевидно, нужно уничтожить ее, сделать ничьей, общей;
тогда и только тогда человек станет живой, а не мертвой душой; и тогда его
будут занимать не корыстные, а общие интересы, разовьется дружба,
товарищество, самоотверженность, смелость, подвижность, любовь к духовной
культуре, к наукам, к искусствам.
Такой, единственно верный вывод из поэмы и сделали поколения наиболее
передовых и готовых к борьбе с Павлами Ивановичами, и Собакевичами
читателей. Они увидели в поэме и произведениях Гоголя разоблачение не
отдельных
плутов,
сквалыг, скопидомов и скряг, а всей
хозяйственно-политической с и с т е м ы того времени, крепостничества и
капитализма. К сожалению, сам автор гениальной поэмы этого вывода не
сделал. Авторский вывод был совсем иной: в своей поэме он писал:
"Быстро все превращается в человеке: не успеваешь оглянуться, как уже
вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные
соки. И не раз не только широкая страсть, но ничтожная страстишка к
чему-нибудь мелкому разрасталась в рожденном на лучшие подвиги, заставляла
его позабывать великие и святые обязанности и в ничтожных побрякушках
видеть великое и святое. Бесчисленны, как морские пески, человеческие
страсти, и все не похожи одна на другую, и все они, низкие и прекрасные,
вначале покорны человеку, и потом уже становятся страшными властелинами
его..."
Все дело в дурных человеческих наклонностях и страстях. Именно они и
создали всех этих уродов: Плюшкиных, Собакевичей, Чичиковых, Ноздревых. Не
будь страстей, все пошло бы по иному. Надо, следовательно, человеку
обратиться к своему внутреннему миру и преобороть, подавить прихоти. Во
втором томе "Мертвых душ" этот свой взгляд Гоголь устами откупщика Муразова
выразил точнее:
"Покамест, бросая все, из-за чего грызут и едят друг друга на земле,
не подумают о благоустройстве душевного имущества, не установится
благоустройство и земного имущества... Что ни говорите, ведь от души
зависит тело".
Этот вывод совсем противоположен тому, какой с неизбежностью следует
из всего содержания поэмы. "Мертвые души" наглядно показывают, что все дело
в "теле", в собственности. "Страсти" развиваются в зависимости от нее. Но
Гоголь больше всего боялся этого вывода и старался от него отговориться
ссылками на "страшного червя". Получилось гигантское расхождение между
образом и тенденцией, между художественным изображением и его
истолкованием.
"В Вечерах на Хуторе" повинен не человек, а внешние, посторонние силы;
В "Ревизоре" Гоголь обвиняет уже человека, но е щ е не делает твердого и
ясного вывода; в "Мертвых душах" заявления писателя на этот счет уже не
оставляют никаких сомнений. Не погрешил ли он против своей совести? Он
погрешил против нее. Повесть о капитане Копейкине в угоду цензуре была
переделана именно так, что вместо "генералитета" в злоключениях Копейкина
повинным оказался он сам, его "страсти". Страсти понадобились для искажения
правды. Мы вправе поэтому сказать, что Гоголь, хотя и приходил к
заключению, что все дело в личных пороках человека, но к этому выводу его
понуждали и обстоятельства, чисто внешние; цензурный гнет, боязнь, что
"наше аристократство" отвернется от него и расправится с ним со всей
помещичьей и бюрократической дикостью. Опасения вполне действительные.
Итак, все дело в страстях. Надо подумать прежде всего о
благоустройстве духовного имущества. Но как же перестроить "духовное
имущество" Собакевича, Ноздрева, Плюшкина, если им этого имущества, в
лучшем случае, отпущено до того мало, что о нем и говорить-то по серьезному
трудно, если у них и была душа, то "видом совсем малая и отнюдь не
бессмертная". Это лучше кого-нибудь знал Гоголь. На что же он надеялся? Он
надеялся на могущественное человеческое слово. Но итти в поход на
Собакевичей и Плюшкиных с "глаголом", это все равно, что жечь этим
"глаголом" ихтиозавров и бронтозавров. Теория страстей заводила в тупик.
Оставалось только обратиться к провидению; оно наставит и направит
человека. Гоголь все более укреплялся в своей этой надежде.
"Но есть страсти, - писал он, - которых избрание не от человека. Уже
родились они в минуту рождения его в свет, и н е д а н о е м у с и л о т к
л о н и т ь с я о т н и х. Высшими начертаниями они ведутся, и есть в них
что-то вечно зовущее, неумолкающее во всю жизнь. Земное великое поприще
суждено совершить им: все равно, в мрачном ли образе, или пронесшись
светлым явлением, возрадующим мир - одинаково вызваны они для неведомого
человеком блага. И может быть, в сем же самом Чичикове страсть его
влекущая, уже не от него, а в холодном его существовании заключено то, что
потом повергнет в прах и на колени человека пред мудростью небес. И еще, т
а й н а, почему сей образ предстал ныне являющейся на свет поэме".
Но если есть страсти, избрание которых не от человека, а от
провидения, то опять выходит, что дело не в самом человеке. Поневоле мы
возвращаемся к первоначальному положению с тем, однако, ощутительным
различием, что раньше Гоголь в обольщениях человека обвинял внешние
обстоятельства, теперь же он ищет причины в высших предначертаниях. Раньше
человек и живая действительность были сильнее Басаврюков и всякой нежити и,
хотя эта нежить и вредила человеку, но в целом торжествовала жизнь. Нежити
только по временам удавалось проникать в эту действительность; да она была
как-то и ближе к естественным силам; в сущности она олицетворяла внешние
обстоятельства, непонятные, шедшие откуда-то со стороны, но все же земные.
Потом эта нежить целиком овладела миром, Русью, в лице Чичиковых,
Хлестаковых, городничих, губернаторов, генералов, прокуроров. Вера в
человека, в его способность самому стать живой душой, у писателя рухнула.
Осталась надежда на высшие предначертания. Гоголь и прибегнул к этому
последнему пристанищу. Это был фатализм, это был новый тупик.
Мы не последуем за Гоголем в это пристанище, хотя бы уже по одному
тому, что намерения высших предначертаний в нашей жизни не поддаются
раскрытию и учету. Лучше и плодотворнее присмотреться, в силу каких ошибок
гениальный писатель все больше и больше убеждался, что во всем повинны
человеческие страсти.
Нетрудно заметить одно: склоняясь к мысли, что во всех пороках виноват
человек и предначертания, Гоголь был далек от последовательности: человек
виновен, но и вещь, но и собственность тоже таят в себе обольщения: как
аппетитно выглядят эти осетры, бараньи бока; а батисты, а всякое
канальство, а суконцо "высшего сорта", какое есть и притом больше искрасна,
не к бутылке, но к бруснике чтобы приближалось?" Обольстительность, земную
прелесть, "милую чувственность" вещей Гоголь воспринимал еще остро и
упоительно. Отсюда и его непоследовательность.
Но, как уже нами отмечалось, внимание его было с о с р е д о т о ч е н
о н а с р е д с т в а х п о т р е б л е н и я, а н е н а с р е д с т в а х
п р о и з в о д с т в а, на мебели, на домашней утвари, на съестных
припасах, на жилых помещениях, на одежде; почти ничего не узнает читатель о
помещичьей и крестьянской земле, о полях, сенокосах, выгонах, о крепостном
труде, о фабриках и заводах. Обо всем этом Гоголь хранит упорное молчание.
Но именно этой собственностью и определяются общественные отношения.
Естественно, что вместе со средствами производства они тоже выпали у него.
Остались вещь, как средство потребления и человек. Исключив из своего
творческого внимания сложную систему имущественных и иных общественных
отношений, через которые вещи воздействуют на человека, Гоголю ничего не
осталось, как м е х а н и ч е с к и определять связь между человеком и
вещью. Можно сказать, в известном смысле Гоголь являлся вульгарным
экономистом. Вещь у него прямо и непосредственно влияла на человека, а не
через сложную систему общественных отношений. Вещи обольщают, а человек
таит в себе "страсти". В отрывке из второй части "Мертвых душ" Гоголь
устами князя так и говорит: "уничтожьте мебели и все прихоти". Не надо
заводить щегольского экипажа, не надо шить дорогих платьев жене и т. д., а
надо вести "простую жизнь".
Разумеется дело не в экипажах, и не в платьях, и даже не в простой
жизни: Плюшкин вел куда как "простую жизнь", а все же тащил последнее ведро
у бабы; суть заключается и заключалась в том, что с помощью присвоенных
вещей, человек заставляет другого человека работать на себя, отнимает у
него продукты его труда, порабощает его и развращается сам. Сама по себе
вещь отличается лишь "милою чувственностью", служит во благо и на потребу
человеку. Гоголю же казалось, что вещь, не в силу общественных отношений,
скрытых в ней, а как таковая, губит людей, которые таят в себе пороки и
страсти.
Ошибку Гоголя, конечно, в другом виде повторяют наши упростители и
уравнители. Многие из них требуют равных условий, полагая, что различие в
оплате труда дает возможность людям лучше других обставлять себя вещами,
лучше питаться, одеваться и т. д. А это "лучше" развращает человека,
подчиняя его "собственности", развивая в нем скопидомство, неподвижность,
очерствелость. Выходит, что вещь сама по себе порочна, а человек одержим
страстишками. Вывод близкий к тому, что думал Гоголь. И подобно Гоголю наши
уравнители забывают о самом главном: об имущественных и производственных
отношениях, скрытых в вещах: именно они порождают социальное и политическое
неравенство. Отсюда - один шаг до аскетизма. Наши уравнители тоже недалеки
от своеобразного аскетизма, и если не делаются сторонниками его, то только
в силу своей непоследовательности. Гоголь был куда их последовательней: он
отнюдь не шутил с идеями.
Взяв собственность не как средство производства, а как средство
потребления, Гоголь естественно обошел молчанием крепостные и
капиталистические отношения, но Пушкин недаром сказал про него, что он все
видел. Многое разглядел Гоголь в крепостной действительности". В мертвых
душах" есть не только два русских мужика, рассуждающих о чичиковской
бричке, не только Митяй и Миняй. В седьмой главе есть замечательные
страницы, где Чичиков размышляет о мертвых крестьянских душах, помещенных в
списках:
"Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! Что вы, сердечные мои,
поделывали на веку своем? Как перебивались?"
Поистине, перебивались! Примерной трезвости Степан Пробка,
плотник-богатырь, исходил с топором все губернии, "съедал на грош хлеба",
копил деньгу на домашние нужды, да должно быть сорвался с церковного
купола. Сапожника Телятникова в детстве немец бил ремнем по спине и не
выпускал на улицу; "давши барину порядочный оброк", завел Телятников
мастерскую, достал в три-дешева гнилушки, кожи, пошел работать, но у
заказчиков перелопались сапоги, мастерская опустела. Григорий
Доезжай-не-доедешь промышлял извозом, да верно уходили приятели... А вот
беглые души Плюшкина: одни гуляют по тюрьмам, по этапам, объясняются
беспаспортные, с капитан-исправником, который набивает им на ноги колодки;
другие ходят в бурлаках, тащат лямку "под одну бесконечную, как Русь;