памятнике - надпись из книги пророка Иеремии: "Горьким
словам моим посмеюся".
В 1909 году в Москве на Арбатской площади, был открыт памятник Гоголю
работы скульптора Андреева: Гоголь согбен, как бы вдавлен в камень огромной
тяжестью. Это - Гоголь последних лет своей жизни.
В 1931 году останки Гоголя были перенесены на Новодевичье кладбище,
реликвии же переданы в Исторический музей.
ГЛАВА ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ
Духом схимник сокрушенный,
А пером Аристофан.
П. А. Вяземский.
"Какое ты умное, и странное, и больное существо", - сказал Тургенев о
Гоголе.
"Гоголя, как человека, - утверждал Аксаков, - знали весьма немногие.
Даже с друзьями своими он не был вполне, или, лучше сказать, всегда
откровенен. Он не любил говорить ни о своем нравственном настроении, ни о
своих житейских обстоятельствах, ни о том, что он пишет, ни о своих делах
семейных... Разные люди, знавшие Гоголя в разные эпохи его жизни, могли,
сообщить о нем друг другу разные "известия...".
Он тщательно зашифровывал в произведениях свои душевные тайны. Их было
у него много. Его характер был причудлив, притиворечив, раздроблен,
Шопенгауэр в "Новых паралипоменах" остроумно заметил: "от искусства всякий
получает лишь столько, сколько он вносит в него сам. Пожалуй, ни один
русский писатель не подвергался такому личному пониманию, какому
подвергался Гоголь; всякий танцовал от своей печки.
С большой осторожностью следует относиться к его переписке: Гоголь
хитрит в ней, обманывает, бывает неискренен. При ссылках на ее ошибки, и
даже самые грубые, неизбежны; к тому же, четыре тома писем, собранных
Шенроком, изобилуют промахами, даже искажениями текста. Вот почему так
трудно дать жизнеописание Гоголя и еще труднее воссоздать его портрет.
Николай Васильевич однажды обмолвился об "орлинном соображении вещей".
Он обладал гениальным даром такого соображения. Принято думать, что наши
обычные восприятия - конкретны и индивидуальны. Это неверно; в повседневной
нашей жизни у средних, "нормальных" людей преобладают скорее о б щ и е
восприятия. Для того, чтобы выделить конкретное и индивидуальное, требуется
особое напряжение, внимание и способность; нужно интимно вжиться в вещь, в
человека, в событие или происшествие. Это делается не часто и далеко не
всем. Художник от обыкновенного человека отличается именно этой
способностью из общего выделять индивидуально-типическое. Гоголь обладал
этим даром до ясновидения. С поразительной остротой он видел
"вещественность" мира. Он понимал, чувствовал, любил ее. Среди русских
писателей в этом он до сих пор не имеет себе равных. Даже Толстой уступает
ему. О своем свойстве "соображения вещей" Гоголь писал в "Авторской
исповеди":
"У меня только и выходило хорошо, что взято было мной из
действительности, из данных, мне известных. Угадывать человека я мог только
тогда, когда мне представлялись с а м ы е м е л ь ч а й ш и е п о д р о б н
о с т и их внешности. Я никогда не писал портрета, в смысле простой копии.
Я с о з д а в а л создавал его вследствие соображения, а не воображения.
Чем более в е щ е й принимал я в соображение, тем у меня верней выходило
создание".
Говоря о слиянии с героем, Гоголь признавался:
"Это полное воплощение в плоть, это полное округление характера
совершалось у меня только тогда, когда я заберу в уме своем весь это
прозаический существенный дрязг жизни, когда, содержа в голове все крупные
черты характера, соберу в то же время вокруг его все тряпье до мельчайшей
булавки, которое кружится ежедневно вокруг человека".
Художник, по мнению Гоголя, должен обладать способностью представлять
предметы отсутствующие так живо, как будто бы они были пред нашими глазами.
Гоголь считал также, что писателю перед тем, как взяться за перо,
следует "вообразить себе живо л и ч н о с т ь т е х, к о м у и д л я к о г
о о н п и ш е т". Только тогда приобретается стиль и получается
"физиогномия слова". (Письма, том II, 653 - 64 стр.)
И он, действительно, собирал мельчайшие подробности. Он также любил
разные вещицы, накупал их, дарил, возился в ними, кроил жилеты, платья,
рисовал узоры ковров, вышивал, сажал деревья, вникал в постройки:
Костанжогло выдает мысли самого Гоголя, когда говорит, что его веселит сама
работа, что деньги деньгами, но еще важнее сознавать себя творцом и магом,
от которого сыплется изобилие. Гоголь очень ценил живопись, архитектуру,
скульптуру, музыку. Он чувствовал связь вещи с целым, с космосом. Его
любимыми произведениями были "Одиссея" и "Иллиада", проникнутые могучей,
первобытной материальностью мира. Созерцая вещь, Гоголь видел, если так
позволено будет выразиться, "душу" ее в неискаженных и негрязненные чертах.
Не о художнике-живописце только, но и о себе самом написал он в "Невском
проспекте":
"Он никогда не глядит вам прямо в глаза; если же глядит, то как-то
мутно, неопределенно... Это происходит оттого, что он в одно и то же время
видит и ваши черты и черты какого-нибудь гипсового Геркулеса".
Гоголь обладал этим двойным зрением.
Из внешних чувств у Гоголя были лучше всего развиты зрение и обоняние.
Глаз у него был цепкий до мелочей и в то же время проникающий в существо.
Недаром Гоголь так часто изображал глаза "пронзительные", колдовские,
берущие самую душу, глаза, от которых некуда скрыться. Иногда эта
обостренность взгляда даже тяготила Гоголя.
"Орлиное соображение вещей" это один природный дар Гоголя.
Но Гоголя обладал и другим не менее пленительным даром.
"Бог дал мне многостороннюю природу. Он поселил мне также в душу, уже
от рождения моего, несколько хороших свойств; но лучшее из них, было ж е л
а н и е б ы т ь л у ч ш и м". Действительно, у Гоголя всегда было сильно
развито стремление избавиться от своих недостатков, но еще больше стремился
он исправить общественную жизнь. Он много и упорно, он всю жизнь размышлял
о человеческом величии и низости; неустанно занимали его духовный рост и
духовное развитие человека-гражданина.
Он домогался того, чтобы люди в своей обычной жизни руководились
товариществом, дружбой, взаимной любовью и уважением, отвагой, чувством
достоинства, крупными и сильными страстями, чтобы характеры людские были
цельными и девственными. С юных лет Гоголь возненавидел жизнь
небокоптителей, хотел понять и осмыслить высокое значение человека. Как
художник слова, он полагал, что писатель никогда не должен ограничиваться
наблюдением, но обязан "творить творение свое в поучение людей".
Из совмещения этих обеих природных способностей, которыми Гоголь
одарен был до гениальности, должно было произрасти прекрасное, могучее
искусство, г а р м о н и ч н о воплощающее "вещественное" и "духовное". Мир
должен был предстать перед создателем напоенный жизнью, "милой
чувственностью", нашей чудесной землей и в то же время озаренный
возвышенным духом.
Каким свежим, блистательным и одухотворенным должен был казаться
Гоголю мир в лучшие моменты его жизни!
"Прежде в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего
детства... любопытного много открывал... детский любопытный взгляд... Все
останавливало меня и поражало... О, моя юность! О, моя свежесть!".
Отдаленным, ослабленным и не совсем звучным эхом этого "любопытства"
являются некоторые отрывки из "Ганца". В наивных и неуклюжих виршах иногда
вдруг почувствует читатель здоровую жизнь, ясную, как сельское летнее
солнечное утро.
Более яркие отзвуки этой очарованности миром содержат в себе "Вечера",
отчасти "Миргород". Веселый смех, песни, гопак, украинские ночи,
затопленные солнцем дни, ярморочный гам, славные и простодушные парубки,
дивчины согреты лирическим чувством, переходящим, правда, в грусть,
которая, однако, только облагораживает грубоватую, разноцветную, но
чувственно-прекрасную и саму по себе безгрешную жизнь.
Отзвуки этой жизни читатель находит далее в описаниях Днепра, степей,
таких характеров, как Тарас, Остап, Андрий, в изображениях плюшкинского
сада, в невольной дани чувственности, когда Гоголь рассказывает о подвигах
за обеденным столом Петуха, Собакевича. Разумеется, и эти изображения
отпечатлевают определенный общественный быт, натурально патриархальный, но
они наиболее соответствуют природе гоголевского гения.
По своим природным дарованиям Гоголь должен был оставить произведения,
в которых "вещественность" Гомера находила бы вполне органическое и цельное
сочетание с высоким и суровым духом Данте. Он мог изобразить не уродов и
страшилищ, а людей труда, крестьян, мастеровых, изобразить с любовью, со
страстью. У него были необыкновенные данные для этого. Еще в юности,
лицеистом, он усердно посещал окрестные деревни, имел там много знакомых,
записывал разговоры. Народные песни он собирал почти до конца своей жизни.
А разве плох образ Рудого Панько, чудесный образ, не оцененный нашей
критикой? И разве не намечались во всех этих Левках и Ганнах образы большой
художественной силы и убедительности? Гоголь любил зло посмеяться, но над
трудящимися он зло не смеялся. Это отметил еще Герцен:
"Пока он, - писал Герцен, - находится в комнатах начальников
департаментов, губернаторов, помещиков, пока его герои имеют, по крайней
мере, орден св.Анны, или чин коллежского ассесора, до тех пор он
меланхоличен, неумолимо полон сарказма... Но когда он, наоборот, имеет дело
с ямщиками в Малороссии, когда он переносится в мир украинских казаков, или
шумно танцующих у трактира парубков, когда рисует пред нами бедного старого
писаря, умирающего от огорчения, потому что у него украли шинель, тогда
Гоголь совсем иной человек. С тем же талантом, как прежде он нежен,
человечен, полон любви, его ирония больше не ранит, не отравляет". (Собр.
соч. т. IX, стр. 97.)
Общеизвестно, что ремесленники прекрасно удавались Гоголю. А сколько
добродушного сочувствия в изображении веселого бедняка Пеппе и каким
неподдельным горьким чувством проникнуты размышления над списками умерших
крестьянских душ!
В Гоголе пропал гениальный н а р о д н ы й художник, писатель "во
вкусе черни". Произошло же это оттого, что он жил в мрачной, в отравленной
общественной среде. Еще в детстве у Гоголя наблюдались болезненные
предрасположения. При здоровых условях они не получили бы развития, но
налицо был крепостная, николаевская Россия. Отец Гоголя при веселом нраве
был суеверен, мнителен, рано заболел страхом смерти. У родственника магната
Трощинского Василий Афанасьевич являлся артистом, шутом, исполнителем самых
разнообразных поручений, что, вероятно, зорко примечал наблюдательный
Гоголь - подросток. Мать Гоголя, Мария Ивановна, отличалась крайней
неуравновешенностью характера, наклонностью к мистицизму.
Гоголь воспитывался в окружении мелкого и средне-поместного
крепостного уклада. Этот уклад разлагался. Рынок, деньги, банки, Европа,
хлебные цены, фабрики и заводы властно вторгались в тихие Васильевки.
Крепостная "вещественность" превращалась в рухлядь, в ветошь и "дребезг", в
хлам и ерлаш. Водворялась мерзость запустения и оскудения, нечто
захолустно-унылое, щемяще-тоскливое и безнадежное. Люди были похожи на свои
вещи; от них веяло трупными запахами. Они чавкали, сопели, жрали, спали,
тупели, теряли человеческий облик.
В Нежинском лицее Гоголя только терпели как "бедного родственника".
Над его неряшеством, хилым видом смеялись и издевались. Это было к тому же
время, когда Александр "благословенный" скинул с себя маску "либерального"
реформатора, впал в окончательное ханжество. В школах преобладали
катехизис, обедня, поповская ряса, поучения и проповеди.
14 декабря 1825 года новый царь Николай расстрелял картечью революцию
декабристов, виселицами и каторгой закрепил на ними победу. Наступила еще
более зловещая полоса господства пакли, кнута, казармы и казематов.
Лицемерие, двоедушие, пренебрежение к человеку, цензурная свистопляска,
раболепство стали символами строя.
От нежинских "существователей", от лицейских тупиц и педантов Гоголь
бежал в столицу. Он был без средств, без поддержки. Здесь он увидел: "все,
что есть лучшего на свете, все достается или камер-юнкерам, или генералам".
В канцеляриях и департаментах его гражданские чувства были никому не нужны,
нужны были хороший почерк и уменье угодить начальству. Хорошего почерка не
было, уменье угождать пришло позже, но часто изменяло.
Стал писать. Надо было то и дело оглядываться на голубой мундир
жандарма, на волосатую руку цензора. Служба не принесла удачи,
преподавательская деятельность потерпела крушение. В департаментах Гоголь
увидел ничтожные существа, Башмачниковых, их зависимость от копейки. В
литературных кругах он нашел Пушкина, но действительность литуратурную
определяли шелкоперы, торгующие пером оптом и в розницу, распивочно и
навынос.
Старая, патриархальная "вещественность" крепостной России выглядела
куда как неприглядно.
Гоголь присмотрелся к новой "вещественности", какую создавал
"мануфактурный век". Она, пожалуй, еще больше напугала его: его поразили
мишура, шаблон, мода, безвкусие, рекламность, легкие хваты и приобретатели,
жулики и мошенники. Нарождающийся в России капитализм обратился к Гоголю не
своими положительными, а своими отрицательными чертами: хищничеством и
рвачеством. Это черты отечественного капитализма, действительно, тогда
бросались в глаза с наибольшей силой и наглядностью. В мелких и средних
поместьях чаще всего хозяйничали либо "страшные реформаторы", либо
заведомые плуты приобретатели, Павлы Ивановичи. Да и в столице они были
навиду и слава об их подвигах отнюдь не лежала камнем.
Выражаясь
словами
Маркса,
Гоголь
увидел товар как
"чувственно-сверхестественную вещь". Он нашел, что товар обладает странными
и страшными свойствами: разрушает поместную патриархальную жизнь, развивает
в человеке корысть, алчность, порабощает человека человеку, делает его
расчетливым, холодным эгоистом, лишает его души.
Пора покончить с либеральной жвачкой, будто Гоголь "обличил"
крепостной уклад. Крепостного уклада давным давно нет и обличать его,
ссылаясь на Гоголя демократично, но в то же время и лойяльно по отношению к
современному капиталистическому строю. Конечно, Гоголь обличал крепостное
право, но, во-первых, он обличал это право, как крепостную с о б с т в е н
н о с т ь, а во-вторых, он обличал также и "мануфактурный век" и эти его
обличения заслуживают самого пристального внимания.
Гоголь многое разглядел в вещи-товаре. Но для того, чтобы глубже
проникнуть в святая святых товара, надо было поднять совокупность
общественных имущественных отношений, которые находили в нем свое
выражение. Надо было вскрыть товарный фетишизм, увидеть, что в товаре
отдельные частные работы овеществляются как звенья общественно-полезного
труда, что этот общественно-полезный труд является единственным мерилом
стоимости, но что в товаре эти общественные отношения находят не прямое
выражение, а косвенное, в силу чего они кажутся вещными отношениями между
людьми и общественными отношениями между вещами.
Гоголь не был сведущим в политической экономии; с него нельзя
требовать, чтобы в тридцатых и сороковых годах он понял сущность товарного
общества; но, как художник с орлиным соображением вещей, он пристально
вглядывался в товар и многое мог в нем почувствовать более верно, чем это
случилось в действительности.
Почему же он не разглядел, не понял своеобразных свойств товара? Это
случилось потому, что новые общественные отношения у нас находились тогда
еще в зачаточном состоянии; нужен был не крепостной Восток, а Запад, с его
развитыми противоречиями, с классовыми битвами, с накоплением научных
знаний, нужен был революционный гений Маркса, чтобы тайна товара была
вскрыта по настоящему. Гоголь, хотя и живал подолгу за границей, посмотрел
на товар из натурально-патриархального поместья. Об этом поместье Маркс
писал:
"Личная зависимость характеризует тут общественные отношения
материального производства в такое же степени, как и иные воздвигнутые на
этой основе сферы жизни. Но именно потому, что отношения личной зависимости
составляют основу данного общества, отдельным работам и продуктам не
приходится принимать отличную от их реального бытия фантастическую форму.
Они входят в круговорот общественной жизни и в качестве натуральных служб и
натуральных повинностей. Непосредственно-общественной формой является его
натуральная форма, его особенность, а не его всеобщность, как в обществе,
покоящемся на основе товарного производства... Таким образом, общественные
отношения лиц в их труде проявляются здесь именно как их собственные л и ч
н ы е о т н о ш е н и я, а не облекаются в костюм о б щ е с т в е н н ы х о
т н о ш е н и й вещей, продуктов труда". ("Капитал". Т. I, стр. 45.)
Гоголю товар-вещь казался фетишем, обладающим таинственными и
страшными свойствами. Он, как никто чувствовал этот фетишизм. Он полагал,
будто вещь "мануфактурного века" с а м а п о с е б е вызывает в людях
корысть, алчность, себялюбие, мелкую расчетливость. Даже люлька Тараса таит
погибель. Одно из отрицательных свойств вещи-товара заключалось по Гоголю в
том, что она как бы отрывалась от целого, являлась изолированной. Такие
представления у Гоголя получились потому, что общественные отношения людей,
скрытые в товаре, были ему не видны: общество, как он утверждал в черновом
письме к Белинскому, представлялось ему простою совокупностью единиц. Но
Гоголю были прекрасно видны свойства товаров вызывать в людях яростную
борьбу из-за копейки, стяжательство, плутовство.
Естественно, что эти свойства показались Гоголю дьявольским
наваждением. Дьявол-искуситель с помощью вещи-товара разрушал
патриархальный уклад, совращал и губил людей, создавал сутолоку, бестолоч,
ерлаш. Являлся чорт неведомо откуда, из-за дальних заморских стран в виде
Басаврюка, цыгана, колдуна, азиата-ростовщика. Чорт в произведениях Гоголя
олицетворял собой таинственные общественные отношения "мануфактурного
века", непонятые писателем и не видные ему, но неизменно ощущаемые им как
порок и зло. Позже чорт уступает место Хлестакову и Павлу Ивановичу
Чичикову.
Т а к, м и р "м и л о й ч у в с т в е н н о с т и" п о д м е н я л с я
в е т о ш ь ю и д р е б е з г о м, "з а м а н к а м и" XIX в е к а, н и з м
е н н ы м и о б р а з и н а м и, р а з д р о б л е н н ы м и п л у т о в с
к и м и х а р а к т е р а м и.
И в себе Гоголь находил много низменного. Чтобы пробить дорогу, с
отрочества приходилось скрытничать, лицемерить, выслуживаться перед
богатыми родственниками, перед воспитателями. Надо было уметь заручаться
полезными связями, знакомствами. Гоголь обнаружил в этом незаурядную
настойчивость. С годами он сделался настоящим дельцом. Он превращал своих
друзей в ходатаев по своим делам, проник в среду Пушкина, Жуковского,
Дмитриева, в высший свет. Он сделался там кем-то, близким к приживальщикам;
двоедушничал, унижался, обманывал холодно и расчетливо. К этому его
приучала вся обстановка николаевской действительности. Вместе с тем он
высокомерно пророчествовал, нудно поучал, требовал преклонения пред собой.
Ф. М. Достоевский не без основания взял Гоголя времен "Переписки"
прототипом Фомы Опискина в "Селе Степанчикове". Действительно, в Гоголе
были черты, делавшие его похожим на Опискина.
Но, в противоположность Опискину, он мучительно сознавал эти свои
недостатки. В его глазах они углубляли пропасть между вещественным и
духовным. Углублению этой пропасти, возможно, содействовало и расхождение в
области половой жизни, "физиологического аппетита" с высшими психическими
состояниями, как о том можно судить по "Вию", по "Страшной мести", по
"Невскому проспекту" и по разным намекам в письмах.
Такими путями развивался в Гоголе взгляд на материальное и чувственное
как на нечто порочное и отвратительное. Гоголь, однако, недаром сообщал о
себе, что в нем всегда были заложены стремления стать лучше. Повторяем,
внутренняя жизнь его отличалась крайней напряженностью. Он был
художник-моралист-мыслитель. Искусство для него являлось средством
послужить обществу. Он обладал сильной волей, упорством и никогда не
удовлетворялся собой и своими произведениями. Его занимала душа человека,
ее строй, движения и порывы. Судьбы родины, Европы, человечества его
постоянно тревожили. От умел смирять и обуздывать свои низшие потребности
во имя высших.
Но и духовная жизнь Гоголя получала питание, отнюдь не
доброкачественное. По некоторым его задаткам он отличался архаическим
складом чувств и мыслей. Может быть, еще от предков, из которых некоторые
были лицами духовного звания, к нему перешло предрасположение к
религиозности. Поместная среда, александровская и николаевская эпохи,
деятельно укрепляли эту религиозность. Распад натурально-поместного уклада
тоже усиливал ее.
Рушился исконный быт, порывались естественные связи с людьми, с
землей, с обиходом. Откуда-то со стороны вторгалось нечто вздорное,
бессмысленное, разобщенное. Взор невольно искал опоры в потустороннем мире.
Всякая религия зиждется на дуализме тела и души. Православие этот дуализм
доводит до пропасти между материальным и духовным. Дух в чувствах и мнениях
Гоголя все больше отрывался от своей первоосновы, от материи и
противополагался ей. Духовное обозначало христианское, аскетическое,
потустороннее, между тем как материя являлась все более грязной, пошлой,
дробной.
В самой религиозности Гоголя было много примитивного, даже дикарского.
Он был суеверен, верил в предзнаменования, в чудеса, в то, что с помощью
магических средств можно изменять естественное течение вещей. В основе тут
лежало чувство, что все вещи интимно связаны друг с другом, с человеком,
чувство, очень сильное, "вещественное", но лишенное реальных представлений,
к а к можно изменять в свою пользу мир. С другой стороны, Гоголь впитал в
себя и высшую религиозность христианства. О н б ы л м а г, в о л ш е б н и
к, к о л д у н, к о т о р ы й х о т е л б ы т ь х р и с т и а н и н о м. И
это тоже питало его дуализм.
К аскетизму вели и общественные взгляды Гоголя, как они впоследствии
сложились. Он видел кругом Чичиковых, Собакевичей, Плюшкиных, городничих,
Хлестаковых, жалких Башмачкиных и Поприщиных, чувствовал и понимал
зависимость их уродств, их омертвения от окружающей их "вещественности", но
он не видел, вернее, старался не видеть; что "вещественность" уродовала
людей благодаря сложеным имущественным и иным отношениям, какие порождали
производительные силы. Не имея их в поле своего зрения, Гоголь,
естественно, был далек и от взгляда, что человек есть совокупность
общественных отношений, что чувства и мысли определяются "вещественностью"
не непосредственно, а через эти отношения и через всю сложнейшую
идеологическую надстройку.
Вещь и человек сопоставлялись им прямо, механически. Вещь скрывает в
себе "соблазны", человек таит в себе "страсти". Дабы уничтожить уродства,
надо отказаться от вещей и подавить в себе пороки. Надо заняться, стало
быть, не изменением имущественных и иных общественных отношений и не
изменением общественного человека, а личным хозяйством человека вообще и
развитием в нем аскетического духза. Чем более зрелым делался Гоголь, тем
сильнее он обвинял самого человека. Так возникло "душевное дело" Гоголя.
Духовное начало тоже принимало нездоровый характер. Особенность Гоголя не в
том, что он признавал дуализм души и тела, а в том, что он довел этот
дуализм д о п р е д е л ь н о й к р а й н о с т и. И в себе он соединял
Фому Опискина и высокого, одухотворенного творца. Напомним еще раз его
горькое восклицание:
"Часто я думаю о себе: зачем бог создал сердце, может, единственное,
по крайней мере, редкое в мире, чистую, пламенеющую души; зачем он одел все
это в такую страшную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности
и самого униженного смирения".
Про Гоголя в известном смысле можно сказать, что он написал в "Мертвых
душах" о Хлобуеве: Хлобуев странным образом совмещал в себе глубокую
религиозность с беспутством.
В "Вечерах на хуторе" еще много свежести и, выражаясь словами Пушкина,
"веселости простодушной и вместе лукавой". Но уже и там в молодую и юную
вещественность мира, в наивное людское общество врываются дьявольская
красная свитка и свиное рыло. Показывается Басаврюк со своими червонцами,
ведьма-утопленница, у которой сквозь прозрачное тело что-то чернеет, -
нежить путает деда, чорт крадет месяц, ведьма-Солоха путешествует на
помеле. Появляется неведомо откуда страшный колдун в красном жупане, встают
мертвецы. Мир отвратительных образин делается все более живым и подлинным,
все сильней сливается с жизнью, все плотнее заслоняет ее собою, чтобы
самому стать действительностью. Гоголь ищет спасения от нежити в казацком
прошлом, у старосветских помещиков, но "орлиное соображение вещей" невольно
заставляет художника обращаться к настоящему. Омерзительные хари множатся,
лезут, обступают. В "Вии" они овладевают бурсаком-философом. Теперь они
слились с действительностью, воплотились. Гоголь делается вполне "реальным
писателем, но его реальные люди сами превращаются в нечто, пожалуй, хуже
всякой нежити.
В этих харях читатель узнает страшное, мертвое лицо николаевской
России. Воплощаются также червонцы Басаврюка и таинственные клады: они
принимают вид ассигнаций, закладных, рыночных товаров, разваливающейся
поместно-крепостной и новой, идущей ей на смену, капиталистической
собственности.
В страхе и ужасе Гоголь спасается от мерзостных рыл и низкой
вещественности за границу: может быть, оттуда, из-за прекрасного далека
родина предстанет другой, очистится от харь, от рухляди и грязи; может
быть, Запад принесет облегчение. Но Запад наполнен шумом и дрязгом
вещественности деваятнадцатого века. Как будто какой-то просвет мелькает в
Риме с его руинами,: с картинами старинных мастеров, но писатель уже не в
силах оторваться от России. А вдобавок его обуревают собственные пороки,
хари и рыла, живущие внутри.
Еще раньше художник научился поступать, как в древнейшей древности
поступали его предки, веровавшие в колдовство. То, что они ненавидели, они
изображали. Они полагали, что таким путем приобретают власть над тем, кого
изображают, берут часть жизни врага и освобождаются от его влияния. Гоголь
рисовал, больше, - он высекал ненавистные личины, присоединял к их порокам
свои пороки и страсти, преследовал; смеялся, заклинал их. Подобно Хоме
Бруту, чертил он вокруг себя волшебный круг, читал святые слова, стараясь
ничего не видеть кроме священных букв. Все было напрасно.
"Труп уже стоял пред ним на самой черте и вперил на него мертвые
позеленевшие глаза".
Труп была тогдашняя Россия, трупом казался Гоголю Запад, трупом мнился
ему весь мир, все материальное. Художник стоял один, во тьме, когда "лежит
неподвижная полночь", всеми оставленный. Вокруг билась в окна несметная
сила чудовищ, нечто хаотическое, косное, космически-безжизненное,
материально-мертвое, готовое поглотить, как ничтожную песчинку,
человеческую личность со всеми помыслами, чувствами и мечтаниями. Одно
время заклятия искусством как будто помогали, но пришло время - они
перестали помогать.
Тогда Гоголь пытался заклясть образины и низкую вещественность мира
другим путем. Надо отказаться от внешней жизни, от всего материального, в
пользу внутренней жизни. Надо построить в себе другой мир, мир Христа,
христианского подвига, душевного спасения, в противовес харям и мордам
изобразить людей совершенной духовной красоты. Но чтобы их изобразить, надо
очиститься от всего земного прежде всего самому. Святое