-то и есть, и все это от ваших глупостей. Нынче даже отец ваш заметил, что вы бледны, а Эмилия говорить, что вы играли чуть не до самого утра.
- Какие пустяки; я вчера легла спать раньше обыкновенного.
- Как бы то ни было, я не хочу вам позволять, так долго оставаться внизу. Если пойдете вниз, играйте недолго и возвращайтесь раньше.
Приехавшие гости прервали наш разговор; я сидела молча, едва слыша, что говорилось около меня. Желание мое уйти вниз сменилось нерешимостью и страхом. Куда я спешу? Зачем иду? Что он обо мне подумает. Было уже десять часов, а я все еще сидела с гостями моей гувернантки, печальная, молчаливая и смущенная. Наконец все заметили мое настроение.
- Да что с вами, Стефани? - сказала моя гувернантка. - Вы совсем расстроены; хотели идти вниз в восемь часов, а теперь раздумали.
- Нет, я иду, - сказала я, вставая, и мой голос так задрожал, что она пристально взглянула на меня.
- Да что с вами?
- Ничего, - сказала я, выходя поспешно из комнаты, и потом медленно стала сходить с лестницы. Всякий новый шаг мой стоил мне новой внутренней борьбы. Нисколько раз я останавливалась, хотела воротиться назад, но не могла и все: шла вперед. Когда я взялась за ручку двери, ведущей в залу, сердце мое дрогнуло и замерло. Он там, он ждет меня. Я сильно толкнула дверь и вошла. Зала была пуста и темна. В ней никого не было. Я поставила свечи на фортепьяно и села. Долго не могла я играть и сидела неподвижно; вдруг слезы, горячие, обильные слезы заструились по щекам моим. Я хотела облокотиться, и, забывшись, поставила локти на клавиши; они издали протяжный и нестройный звук. В дверях, отворившихся из кабинета в залу, обрисовалась высокая фигура Леона; темный силуэт ее подался вперед и исчез во мраке залы; я поспешно отерла слезы; но он уловил это движение, быстро подошел ко мне и сказал с участием:
- Вы плачете - что с вами?
Я молчала.
- Прошу вас, скажите, что с вами? Кузина, милая кузина....
- Я не плачу, - сказала я тихо.
- Неправда, неправда. Вы не умеете лгать. Разве я не видал нынче, как вы сгорали от стыда, когда сказали отцу, что рано легли спать? Вы не умеете лгать, говорю я вам, и признаюсь, вы были необычайно милы в вашем смущении.
- Так вы не презираете меня? - спросила я робко.
- Я! Боже мой! За что же? За то ли, что вы, бедное дитя, имеете лишь одно утешение, одну радость - проводить за роялем долгие, одинокие вечера, длинные, бессонные ночи, после безрадостного дня? За кого вы меня принимаете, бедное дитя мое?
Слово: дитя мое, вместо того, чтобы как в былые дни возбудить во мне досаду, рассмешило меня. Я поняла, что он жалеет меня очень искренно, что слова его полны непритворного участия. Я бы дорого заплатила за возможность прильнуть к плечу его и выплакать все слезы, накопившиеся во мне
- Скажите, - продолжал он, - ужели вы так дурно думаете обо мне? Ужели вы сомневаетесь в моем сердце?
- Вы добры, - сказала я.
- Да, я не зол, и не могу видеть спокойно беззащитного и нежного создания, брошенного на волю случая и обстоятельства Я вчера долго думал о вашей будущности. Поверьте, вы будете счастливы. Вы хороши собой, богаты, знатны, тысяча женихов будут стараться наперерыв понравиться вам, и вы скоро забудете эти первые годы девической жизни и то одиночество, в котором томились до сих пор. Что вы молчите - вы мне не верите?
- Не знаю, мне все равно.
- О нет! Как бы ни была скромна женщина, она не может не радоваться собственному успеху и торжеству красоты своей. Вы прекрасны - разве вы этого не знаете?
- Вы смеетесь надо мной, - сказала я с недоверчивостью.
- Я! Поглядите в зеркало; полюбуйтесь вашими как лен белокурыми волосами, глубиной и нежностью синих глаз и прелестными очертаниями лица. Стан ваш воздушен и строен, кожа ваша - белизны ослепительной. Вы могли бы служить моделью для изображения ангела.
Я закрыла глаза рукой и едва не заплакала: так это описание красоты моей показалось мне холодно, бессердечно, так оно оскорбило меня. Угадал ли он то, что я чувствовала, я не знаю; но он придвинулся ко мне ближе, и отводя силою руки мои от лица, говорил мне тихо:
- Простите меня - я не хотел ни оскорбить вашей скромной робости, ни испугать вас; я хотел только ободрить вас. Избыток вашей скромности делает вас еще прекраснее.
- Не будем говорить обо мне, - сказала я тихо.
- Хорошо, будь по-вашему. Но о чем же мы станем говорить?
- Расскажите мне что-нибудь о себе.
- Обо мне? Уже ли моя судьба занимает вас?
- Да: я однажды слышала, что вы говорили маменьке о своей матери. Расскажите мне о ней, о вашем детстве и молодости. Вы жили сперва в деревне - я обожаю деревенский быть: там все полно поэзии и тишины; люди живут ближе друг к другу, знают и любят друг друга верно больше, чем в городе.
- Не знаю, не всегда. Люди там уж слишком знают друг друга, уж слишком близко живут друг от друга и следственно слишком вмешиваются в жизнь один другого. Этого, однако, вы еще никак не поймете. Я не люблю деревни, но конечно люблю мать и сестру. Я не могу не любить их - они столько для меня сделали.
- Что же? - спросила я невольно.
- То, что вы едва ли поймете. Не отнимайте вашей ручки, не сердитесь на меня; вы не поймете, не по недостатку сердца, а по невозможности понять то, о чем едва ли слышали. Вы знаете, что такое бедность?
- Не знаю, но слыхала.
- Этого недовольно: надо испытать ее, чтобы понять, что она такое. Знаете ли вы, чего все это (он взял золотую цепочку часов, довольно красивую и массивную, и приподнял ее) стоило моей матери? Это труды бессонных ночей, хлопотливых дней и бесчисленных забот. Мать моя трудилась день и ночь, чтобы одеть, накормить и воспитать меня; позднее она осудила себя на всевозможные лишения, чтобы исполнять мои прихоти. Знаете ли, что она с сестрой шесть месяцев не пила быть может чаю, чтобы на прощание подарить мне эти часы?
- И вы взяли их? - воскликнула я.
- А как бы я не взял их? Это значило бы не только не оценить любви ее, но еще оскорбить ее. Я взял их просто и едва ли сказал спасибо: за такие вещи не благодарят словами. Я только поцеловал ее, и верьте, что знаю, сколько преданности и любви в сердце матери. Все может погибнуть во мне, все может измениться - одно не погибнет, одно не изменится: желание сделать карьеру, приобрести состояние, чтобы успокоить ее на старости лет, чтобы не видеть потом жены, трудящейся для детей, не видеть детей моих в том положений, в котором я был сам когда-то.
- В каком? - спросила я.
- Да, я помню то время, когда я ходил в гимназию, и на меня товарищи указывали пальцами, потому что сапоги мои были с заплатами, а мундир мой был стар, и я из него вырос; позднее, то же или почти то же ждало меняв университете. Заваленный ученическими работами, я давал уроки другим, чтобы было чем жить и одеться приличнее. Это нелегко, да и не внушает никому уважения. Кто что ни говори, я стою на том, что бедность порок, да еще большой. Вот почему я поклялся, что отделаюсь от него.
- Можно ли говорить так? Я понимаю, что из любви к матери вы будете трудиться и сделаете себе состояние, приобретете положение; но если б это не удалось, сама бедность ваша внушит каждому уважение и сострадание к вам.
- Сострадание, - сказал Леон горячо, - вот вы и проговорились. Внушать сострадание обидно, горько; сострадание есть не что иное, как нравственная милостыня. Но вы не понимаете этого. Хорошо вам говорить о бедности в этой раззолоченной зале, за этим роялем, цена которого не равняется годовому доходу моей матери. Сострадание - благодарю вас: мне его не нужно.
Он говорил раздражительно - потом замолчал, провел рукой по лбу и сказал спокойнее.
- Надеюсь, разговор наш останется между нами. Я верю в вас. Я довольно знаю людей, и уверен, что вы, взрослея одиноко, умеете скрывать свои мысли и чувства; вы сосредоточены, много пережили, быть может, и конечно не разболтаете, как пансионерка, чужой тайны. Мы теперь поквитались: я показал вам главную, движущую пружину моего существования, вы вчера - не то чтобы сказали сами, но я у вас вырвал тайну вашей чувствительной струны.
- Какую? - спросила я с удивлением.
- Что вам за дело? Довольно и того, что я знаю ее.
- Скажите, я хочу знать, что вы думали обо мне.
- Вы не рассердитесь, не оскорбитесь, как сейчас?
- Нет.
- Ваша цель в жизни та же, как и у многих девушек: одна любовь. Вы ищете, надеетесь и просите одной любви. Она придет - я вам в том порукой.
Я смутилась: мне не пришло в голову, что он сказал самую простую мысль. Это искание любви могло относиться ко мне, как и ко всякой девушке; это не было моей особенностью. Не желая продолжать разговора, напавшего на скользкую дорогу, я стала играть тихую, задумчивую мелодию. Он слушал внимательно и вдруг схватил меня за руку. Шт! шепнул он: отворили дверь гостиной, шаги приближаются - ради Бога играйте и будьте спокойны.
С этим словом он бросился за высокий канделябр, покрытый чехлом и стоявший в темном углу залы, позади моего рояля. Я продолжала громко играть, - но руки мои и сама я дрожали от волнения. Дверь отворилась, и madame Lacombe показалась. Я вскрикнула и встала.
- Это я! Это я! - проговорила она.
- Боже мой, как вы испугали меня. Что вам надо?
- Я пришла посмотреть, что вы делаете. Мне показалось, что вы были нездоровы нынче вечером: вы были так странны.
- Я совершенно здорова, но буду больна, если меня будут пугать нечаянным появлением. Я играла здесь очень спокойно, вы должны были слышать.
- Да, конечно; вы скоро придете наверх? Пора спать; пробило одиннадцать часов.
- Я приду сейчас. Дайте мне поиграть еще полчаса.
- Хорошо, - сказала madame Lacombe и вышла. Я слышала удалявшиеся шаги ее, слышала, как скрипнула опять спасшая нас дверь, как затворилась она, и как все умолкло. Леон не выходил, однако, из своей засады.
- Никого нет, - сказала я ему тихо.
- Посмотрите, пожалуйста, нет ли ее в гостиной. Подите туда, прошу вас.
Я удивилась, но встала и вышла со свечей в руке.
Везде было тихо и пусто. Я воротилась к нему - он был еще смущен.
- С чего ей вздумалось прийти сюда? - спросил он у меня.
- Не знаю, она хитрая, подозрительная женщина. Вероятно, мое замешательство и волнение изменили мне; я помню, что голос мой дрожал, когда я ей сказала, что иду заниматься музыкой.
Он взглянул на меня с удивлением и любопытством, но не спросил ничего, а заметил только, как ему жаль, что гувернантка моя подозревает меня, что это лишить его возможности приходить иногда поговорить со мною.
- Но что ж делать, прибавил он: какое счастье, что чуткое ухо мое спасло нас.
Я была удивлена его волнением.
- Для меня конечно, но для вас я не вижу гибельных последствий.
- Какое вы дитя, - возразил он горячо. Я принят у вас в доме, как родной; обо мне подумали бы Бог весть что, и ваш отец не только перестал бы покровительствовать мне, но перестал бы конечно принимать меня; а от него зависит вся моя будущность. Нет, надо быть благоразумнее; я не буду приходить сюда вечером. Что делать? Надо отказать себе и в этом удовольствии. Прощайте, кузина.
- Прощайте, - сказала я холодно, оскорбленная уступкой, на которую он так скоро решился.
Дни и вечера тянулись и проходили; я каждый вечер сходила в залу, но Леон не являлся. Так прошла неделя. Одна дверь разделяла меня от него, но эта дверь как пространство в тысячу верст была недоступна мне. Я должна была сохранить чувство собственного достоинства, и мысль сделать первый шаг к сближению не могла быть допущена мною. Я не пела и не играла на фортепьяно; я думала, что мое пение или игра могут показаться ему призывом, а я не хотела звать его. Однажды, когда я ходила по зале, Леон вдруг явился передо мной.
- Мы в безопасности, - сказал он: - я запер двери вокруг. Я спокоен; оттуда нельзя пройти теперь. Скажите, отчего вы не поете и не играете? Как лицо ваше сегодня грустно! Или вы не рады видеть меня? А если бы вы знали, как я скучал без вас в продолжение всех этих длинных вечеров. Кажется, давно ли я знаю вас, а между тем ваша беседа сделалась для меня необходимой. Вчера я обдумал возможность видеть вас безопасно и, наконец, придумал средство.
- А если спросят, кто запер дверь из гостиной?
- Кто же это узнает? Уходя, вы отопрете ее.
- Но если гувернантка моя опять придет сюда?
- Вы отворите и выдумаете предлог. Это лучше, чем если б нас застали вдвоем. Скажите, вы рады видеть меня? Ужели нет?
- Ах Леон! - сказала я невольно, и вдруг испугалась звуков этого имени.
- Не бойтесь, - сказал он, взяв мою руку и тихо лаская ее своей рукой: - я могу быть для вас Леоном. Разве мы не добрые друзья по симпатии, которая соединяет нас? Разве, кроме того, я вам не родственник, хотя я, впрочем, не совсем твердо знаю, как мы родня?
- Кажется, у нас был общий прадед.
- Между ним и мною есть маленькая разница, - сказал Леон, смотря серьезно на портрет. - Он был вельможа, богач и красавец; а я последняя отрасль, да и то по женской линии, обнищавшей и неизвестной теперь никому фамилии. Когда подумаешь, что значат чины и деньги. Я Томский! Мой род старинный, но что из этого? Если бы прадед встал из гроба и посмотрел, что сталось с внуком его старшей дочери. Впрочем, надо потерпеть - и я, быть может, сделаюсь в свою очередь родоначальником богатого дома, знатного рода.
- Неужели вы только об этом и думаете? Ужели нет на земле иной цели, иного счастья? Ужели жизнь тихая и спокойная, посреди любимого семейства, не манить вас? Неужели для счастья необходимы блеск, пышность и пустота среди всего этого?
- Зачем же пустота? Когда есть серьезное занятие, пустоте нет места. Я недаром сын моего отца: пример его вечно перед моими глазами. Он женился на бедной девушке, мало служил, не сделал себе состояния, умер честным человеком и пустил детей и жену только что не по миру: завидная карьера, нечего сказать! Не могу понять, как жили отцы наши - они были вовсе непрактические люди. Конечно, и другие блага мира заманчивы. Любовь, нежность любимой жены, все это заманчиво; но мне рано думать об этом - это пока для меня запретный плод. Кто согласится теперь, когда я беден, когда я совершенно завишу от других, разделить судьбу мою, кому я могу быть опорой, когда я еще сам ищу опоры! Вы молоды и еще не знаете, что только могущество, сила, богатство привлекают любовь женщины.
- Неправда, - сказала я горячо: - есть женщины, которые способны полюбить бедного человека и идти с ним рука об руку трудной дорогою жизни. В неудаче любящая жена поддержит мужа, при успехе она вместе с ним будет радоваться и придаст ему еще больше силы и твердости для достижения цели. Что же касается могущества, как вы выразились, то это лежит в характере. Оно есть и в вас; вы избрали себе цель и пойдете к ней твердо. Любимая жена не помешает вам идти, а только поможет преодолеть трудности.
- Нет, я не довольно тверд. Если б я шел твердо по избранному пути, я бы не был здесь с вами. Я много поставил на карту. Но что же делать? Неодолимая сила влечет меня к вам; я покоряюсь ей - быть может, это к лучшему. Сердце черствеет не высказываясь: я не хотел бы совершенно потерять его.
- Вы дружны с маменькой; неужели вы никогда не говорили с ней о себе?
- Почему вы полагаете, что я дружен с нею?
- Я вижу.
- Положим так; но ваша мать не одинаково со мною глядит на вещи, и многое не поняла бы во мне. Одной стороной моего характера я сродни ей; я так же честолюбив и быть может тщеславен, как она. Но других потребностей моего сердца ей не только не понять, но даже не угадать. Мне надо сочувствия, нежности. Если б вы знали, как мне тяжело с тех пор, как я оставил мать и сестру: я привык высказываться с ними, мне необходимы их нежные попечения, их заботы. Я привык быть любимым - и мне тяжко жить одному. Теперь вы поймете, почему нежность вашего сердца, ваше ласковое слово, в глазах моих дороже всех сухих и благоразумных советов вашей матери. Я не нуждаюсь в советах, я сам знаю, что делать; я нуждаюсь в участии, я ищу дружбы и симпатии.
Я слушала его молча; мне было так радостно, что он говорил со мной откровенно, что я могла ему заменить отсутствующую мать и сестру. Он не заметил моего умиления и продолжал говорить.
- Вашей матери я не доверю и половины надежд моих: они покажутся ей несбыточными, безумными. Что же касается до моего прошлого, я не рассказываю о нем никогда. Я не скажу никому о моей бедности, и не буду стыдиться ее только тогда, когда буду богат. Кто знает, быть может, я буду гордиться ею, как гордится солдат тяжелой раной, полученною когда-то в сражении. Борьба с обстоятельствами стоит кровопролитного боя. Это бой своего рода, который требует много силы и мужества. При вас, с вами я говорю откровенно, я мыслю вслух. С вами я отвожу душу, с вами оживает мой ум, отупевший под гнетом занятий мелкого чиновника, потому что - что же я такое, как не ничтожный чиновник? Вы качаете головой? Право так.
Долго, много говорили мы в этот вечер, и только пробивший час ночи вывел нас из забвения. Он говорил единственно о себе, но я слушала его с жадностью, и за каждым словом его мне слышались другие слова. Если мне что-нибудь не совсем нравилось в его мнениях, я не только умела извинить его, но еще идеализировала его, ставила его на пьедестал, и сама того не подозревая, наивно высказывала ему мое обожание. Мало по малу, видясь каждый вечер, мы сделались до того необходимы друг другу, что я жила только мыслью о свидании, да и он сам не понимал, как бы мог жить, если б не нашел меня. Узнавая его короче, я изменила о нем мое первоначальное мнение; сперва он являлся мне в бледном и неопределенном образе, общем всем героям романов; теперь я видела в нем умного, решительного, благоразумного молодого человека и любила его не меньше. Напротив, любовь моя, спустившись с облаков, где она сперва носилась, сошла на землю, привязалась к действительности и получила от этого новую силу. Я теперь действительно любила того Леона, которого знала, с которым говорила по целым вечерам, к которому стремилась с раннего утра. Часы наших свиданий летели быстро; я любила его страстно, но слово любви не было еще произнесено между нами; нам было хорошо вместе, и он не спешил признанием, да и я не помышляла о нем, когда этот перелом, эта новая фаза нашего существования вдруг совершилась и изменила наши отношения, дав тому и другому новые права, новые заботы, новую цель и следственно новые печали и радости.
Я сильно простудилась и занемогла. Заключенная в моей комнате, я около недели не имела никакого известия о Леоне, не смела даже спросить о нем, ибо всякое слово мое могло быть поводом к подозрению. Нельзя себе представить, сколько эта неожиданная разлука усилила любовь мою. Невозможность узнать, заботится ли он, скучает ли обо мне, повергала меня в уныние, которое удвоило болезнь мою. К ней присоединилось какое-то нервное раздражение; комнаты мои, разделявшие меня, как стены крепости, от всего, что я любила, сделались мне ненавистны. Я плакала от тоски, и доктор просил родителей моих доставлять мне всевозможные развлечения и делать все мне угодное. Я просила отца моего, так нежно ухаживавшего за мною, переменить комнаты, и меня тотчас перевели в бельэтаж, где, в конце коридора, пересекавшего дом и выходившего к кабинету отца, нашлась для меня высокая, светлая комната. Я поселилась в ней с Эмилией. Однажды вечером, когда она оставила меня на минуту, дверь моя вдруг отворилась, и ко мне вошла горничная с нотами в руках. Она подала их мне, говоря:
- Батюшка приказал вам отдать романс, купленный по вашему приказанию Львом Александровичем.
- Папа сам отдал тебе ноты? - спросила я.
- Нет, Лев Александрович только что приехал и приказал вам отдать их от имени барина.
- Хорошо, - сказала я едва слышно.
Оставшись одна, нетерпеливой рукой я развернула небольшой сверток. В нем не было ни записки, ни письма. Это было простое собрание нескольких романсов. Я недоумевала и искала знака или смысла в куплетах, напечатанных в конце каждой страницы. Долго поиски мои оставались напрасны; наконец я заметила, что на некоторых слогах были сделаны карандашом едва заметные тире. Я собрала вместе слоги эти и получила фразу следующего содержания.
"Я с ума схожу, что не могу видеть вас. Делаю отчаянную попытку, посылая вам эти ноты. Дайте весть о себе, отсылая их в залу, на вашу этажерку. Я не умею жить без вас и мучусь постоянно".
Не могу описать, что произошло во мне при чтении этих строк. Я много плакала. Вечером, улучив время, я стерла знаки Леона и поставила свои; вот что я написала к нему.
"Ваше участие воскресило меня; я чувствую, что буду скоро совсем здорова. И я не умею жить без вас. Я попрошу Эмилию принести из залы мой большой музыкальный альбом. Напишите мне еще; дайте весть о себе".
Я отослала ноты в залу, а дня через два попросила Эмилию принести мне мой альбом. Это была большая, широкая книга, исписанная нотами, стихами и куплетами. В ней я нашла записку от Леона; вот она.
"Вы отгадали меня, друг мой, умели прочесть едва видные знаки - это меня обрадовало. Сердце сердцу весть подает. Как мне благодарить вас? Нет, я не хочу благодарить, я хочу только видеть вас, расцеловать ваши ручки, наглядеться до упоения на глаза ваши. Я чувствую, я знаю теперь, сколько я к вам привязан. Вы понимаете меня, вы привязаны ко мне тоже: не довольно ли я счастлив и могу ли жаловаться на судьбу? Все мои желания ограничиваются теперь одним: скорее видеть вас. Выздоравливайте, мой друг, для всех тех, кто любить вас. Я в числе их и умею ценить ваше сердце - я всей душой предан вам. Выздоравливайте - будущее в руках наших".
Я отвечала и на эту записку - и в ту пору она была последней. Я быстро оправлялась от болезни и скоро явилась в гостиную. Когда я вошла, опираясь на руку моей матери, он стоял у камина, обратясь спиной ко мне; но потом, увидев меня в зеркале, которое висело над камином, он весь переменился в лице и быстро повернулся к нам. Однако, как и всегда, он совершенно владел собою, церемонно подошел ко мне, взял почтительно мою руку, поцеловал ее и сжал так сильно, что кольцо, бывшее на моем мизинце, согнулось и впилось в мой палец. С тех пор я никогда не скидала его. Я молча села в длинное кресло, которое он подал мне очень кстати; ибо дрожавшие ноги мои отказывались меня поддерживать. В этот вечер он был весел, говорил безумолку и смешил меня и мать мою, остававшуюся дома во все время моей болезни. С этих пор обращение его со мной, даже в присутствии моей матери, совершенно изменилось; он не избегал разговора со мной, и под тем предлогом, что меня надо развлекать, приучил мать мою оставаться в гостиной до наступления вечера. Скоро я совершенно оправилась и однажды сказала при матери, что скоро примусь опять за музыку. В этот же самый вечер, мать моя выехала в первый раз со двора, и я вышла в залу. Он уже ждал меня. Лишь только я отворила дверь, как он бросился ко мне и со страстью осыпал руки мои поцелуями. Я испугалась этих горячих порывов и опустилась в кресла; он стал передо мной на колени, взял обе руки мои, и, прильнув к ним пылающим лицом, скрыл в них свою голову и поникнул ее к коленям моим. Когда он поднял на меня, молча, полные огня глаза свои, я не выдержала этого взгляда и не могла оставаться бесчувственной к мольбе, заключавшейся в выражении лица его, мольбе безмолвной, но красноречивой и страстной; я обвила руками его шею, и, склонив свою голову к плечу его, заплакала и прошептала:
- И я давно люблю тебя.
В ту же минуту сильная рука его схватила мою талию, прижала меня к его сердцу, и жаркий, долгий поцелуй его загорелся на губах моих. Медленно освободилась я из его объятий, и мы сели рядом, рука в руку, я не смела взглянуть на него, но чувствовала на себе сжигавший меня взор его. Мы долго молчали.
- Так ты любишь меня, любишь, - сказал он, наконец, очень тихо, притягивая меня опять к себе. - Я счастлив, да, я должен сознаться, что я вполне счастлив и родился под счастливой звездой. Я бедный, неизвестный всему вашему гордому миру, я люблю и любим этим ангелом, этой женщиной, которая недоступна всем им. Я первый, - как же мне не гордиться этим? - Пробудил в тебе первое трепетание сердца, вложил в тебя жизнь и огонь любви, и заставил узнать ее первое упоение. Жизнь моя, я люблю тебя страстно. Да и кто бы устоял против очарования любви твоей, кто бы мог остаться холодным при виде этой прелести, разлитой в каждом твоем движении, в каждом слове? Если бы ты знала, как наивно, как очаровательно, как бессознательно ты высказывала нежную, неодолимо влекущую ко мне любовь твою. Думаешь ли ты, что я давно не угадал ее?
- И молчал, - сказала я с укоризной.
- Молчал, да, молчал, чтобы бесконечно упиться твоим признанием; молчал, чтобы не упрекнуть себя впоследствии и не снести ни от кого упрека в том, что я увлек тебя. Ты полюбила меня прежде, чем я полюбил тебя; должен ли я был бежать от этого счастья? Я не старался увлечь тебя, но полюбил тебя страстно за любовь твою и имел силу долго и упорно молчать. Но ты первая произнесла слово любви: пусть же оно на веки свяжет нас. Могу ли я с этой минуты жить не для тебя одной?
- Леон, - шептала я, жадно упиваясь каждым словом его, хотя робость, стыд и любовь боролись в сердце моем.
- Да, Леон, твой Леон - на веки. Ничто не разлучить нас, ничто не уничтожить любви твоей, не правда ли?
- Не говори об этом - я боюсь будущего. Дай мне насладиться моим настоящим счастьем; повтори мне, что ты любишь меня, и в тебе я найду силу, волю, разум. Я отказывалась от всего, что не ты, от всех, кто не за тебя. Как долго я ждала тебя, как долго любила одна; настоящая минута кажется мне чудесным сном. Я боюсь думать о будущем.
- Не думай о нем: пусть придет оно, когда захочет случай, или лучше, я сам устрою это будущее. Судьба мне улыбается. Она меня лелеяла с детства, хотя обстоятельства меня преследовали. Еще ребенком я был окружен безграничным обожанием сестры и матери; обе они предсказывали мне, хотя я и не верил им, иную участь, иную долю; не раз они говорили мне, что найдется женщина, которая полюбит меня и составить мое счастье - и что же? Едва я оставил их, как нашел тебя. Это сбылось, - сбудется и все другое.
Мы провели вместе целый вечер, и много других вечеров таких же счастливых выпало на мою долю; но чем чаще мы видались, тем больше будущее страшило меня. Леон старался успокоить меня, но, несмотря на его ободрительные слова, видно было, что его самого сильно тревожила мысль о будущем. Можно ли было забыться, вполне отдаться настоящему, когда над головой висит что-то грозное, что ужаснее меча Дамокла! Напрасно мы говорили, рассуждали, составляли планы: было очевидно, что прежде всего нам надо было хранить в тайне любовь нашу. Преждевременное ее открытие могло только уничтожить невозвратно все наши надежды. Я еще не являлась в свет, дома меня все еще считали дитятей; Леон только что вступил в службу и не успел еще обратить на себя внимание начальства; ему хотелось привязать к себе, насколько это было возможно, мать мою, внушить моему отцу уважение к своему уму, способностями и заставить его понять, что его молодой чиновник может сделать блестящую карьеру. Только при таких условиях ему, бедному и дальнему родственнику, было бы не совсем безумно сознаться в любви ко мне, и просить не отнимать у него надежды когда-нибудь получить мою руку. Увлекаясь сам надеждой, он часто говорил мне: это правда, что я не богат, но я хорошей фамилии - предки наши общие, а тут (и он как Андре Шенье брался за голову) - тут много: я сумею выйти в люди и буду тебе равный. Природа ничем меня не обидела; силы и воли во мне много: как мне не достигнуть до тебя? И теперь, что разделяете нас? Семь тысяч душ отца твоего, и моя - будь проклята она - моя бедность. Не будь ее, мы были бы равны.
Он вдруг засмеялся.
- Что с тобою? - спросила я испугавшись.
- Смеюсь над собой. Не будь бедности, мы были бы равны. Ведь пришлось же сказать такую глупость; будто бедность безделица, будто деньги не значат больше всего на свете. В этом слове "бедность", кажется, заключены всякого рода неудачи, унижения, бедствия.
- Ах, Леон! А я не боюсь ее: она не пугает меня.
- Что ты понимаешь? - сказал он. - Ты дитя, ты хуже дитяти. Мало ли чего ты не смыслишь? Если б, положим так, родители твои и согласились на брак наш, могу ли я быть всем обязанным тебе одной? Я не в силах перенести одной мысли об этом. Я хочу гордо идти с тобою рука об руку, и если ты принесешь в союз наш состояние, то я хочу взамен его дать тебе положение. Мало ли таких примеров? Многие вельможи, начиная свое служебное поприще, были незначительнее меня. Я повторяю тебе, что Томские едва ли не древнее вас, Лесовских.
- Я понимаю это, но к несчастью отец и мать мои не знают никого, кто бы мог померяться с ними. А мне все равно, лишь бы быть с тобой. Где бы ни жила я, в богатом ли доме, или в бедном хуторе твоей матери, лишь бы я жила с тобой. Сказать ли? Для меня заманчивее жизнь среди лесов и полей твоей родины, меня манит туда, к югу, где и сама природа прекраснее нашей.
- Пустяки - детские грезы!
- Ты меня приводишь в отчаяние! Не говори со мной так холодно, будто ты не только не слушаешь, но еще презираешь слова мои. Сию минуту ты сказал, что я дитя. Это оскорбительно. За что же ты любишь меня, если между нами нет ни сочувствия, ни равенства ума и взгляда на вещи?
- Дитя мое, - сказал Леон, улыбаясь, - я оттого и люблю тебя, что ты дитя, что в тебе есть грация ребенка, соединенная с женской кротостью, нежностью и преданностью. Зачем тебе понимать общественные вопросы? И я не прав, что много говорю о них с тобой. Женщина создана любить, а не рассчитывать. Ее назначение, ее задача - вносить в жизнь любимого человека то оживляющее сердце начало, без которого нет счастья, нет поэзии, нет прелести. Это назначение прекрасно; ты создана для счастья того, кого полюбишь.
И он, задумываясь, брал мою руку и гладил мои волосы. Если я старалась вовлечь его в разговор, он говорил тихо:
- Оставь меня так, я счастливь - я люблю тебя.
Я припадала к плечу его, и долгие минуты забвения и спокойного наслаждения сходили на нас.
Прошла зима, и наступило лето. Мы переехали в деревню, недалеко от города, в роскошно устроенное имение отца моего. Как описать это лето? - Оно было самой счастливой порой моей жизни. Леон приезжал к нам каждую субботу и проводил с нами воскресенье. Я была свободнее в деревне и могла уходить одна в близлежащую рощу. Там, на берегу зеленого оврага, на дне которого бежал, по сверкавшим на солнце камням, светлый ручей, я обыкновенно садилась ждать Леона; приезжая из Москвы, он выходил из кареты и всегда находил меня на одном и том же месте. Он садился возле меня и между нами завязывался оживленный разговор, полный нежности с моей стороны, и полный разнообразных рассказов или размышлений и планов со стороны Леона. Иногда мы гуляли, взявшись за руку; природа, чистый воздух, тишина деревенской жизни - все вносило новую поэзию и прелесть в наши отношения. Или впрочем, счастливые, совершенно счастливые дни не описываются.
Лето пролетало как один светлый, счастливый день; настало время переезда в Москву. Я покидала деревню с стеснением сердца, с предчувствием чего-то недоброго. Дорожные приготовления, суета в доме нагоняли на меня тоску; в последние дни нашего пребывания в деревне я так поддалась моим предчувствиям, что не могла отделаться от них даже и тогда, когда оставалась наедине с Леоном. Напрасно он доказывал мне, что с каждым днем заслуживает все больше и больше доверенность и привязанность моего отца, с каждым днем становится необходимее для моей матери, что он свой человек, близкий родственник в нашем доме, что дела его по службе идут отлично; слова его как будто не достигали до моего ума. Как он ни доказывал мне, что многое уже зависит теперь от меня самой, от твердости, стойкости и упорства любви моей, я сомневалась в успехе, хотя и верила в правду и постоянство собственного чувства. Наш отъезд был назначен вечером; большая половина прислуги ожидала нас в городе; весь этот последний день я бродила по полям, лугам и рощам, где так часто гуляла с ним. Я не забыла и ручья - любимого места наших свиданий, долго сидела на берегу его и силилась проникнуть в будущее, но мысль об этом темном будущем вносила только новое томление в душу мою. Я рассталась, наконец, с моим любимым оврагом и воротилась домой. Мать встретила меня на пороге.
- Где ты была? - спросила она у меня, улыбаясь.
- Гуляла.
- Прощалась - есть чего жалеть - признаюсь! Если б твой отец не был так упрям, мы бы должны были переехать уже с месяц назад. Я часто дивлюсь, в кого ты родилась? Твои вкусы так странны. Что есть заманчивого в деревне? По мне так удивительно, как это люди могут жить там, могут выносить эту скуку?
- Иные век свой живут в деревне - и счастливы, - сказала я.
- Пустяки, не верь этому. Кто весь век живет в деревне, тот не человек; он прозябает как растение, или живет как животное. Откуда ты выдумала, что можно жить в деревне?
- В деревне много поэзии, мама!
Мать моя рассмеялась.
- Поэзии, - повторила она. - Кто ищет поэзии в деревне? Ее нигде нет - она в одних книгах.
- Неужели ее нет и в жизни, по-вашему?
- Ты совсем с ума сошла, Стеня. Бог знает, откуда ты набралась этого вздора. В жизни есть удовольствия, есть разнообразие, есть счастье, пожалуй; но где поэзия - я не знаю. Но полно говорить пустяки - поди, надень шляпу. Вот и Томский приехал, прибавила она, подходя к окну. Он, верно, привез кучу новостей и дорогой позабавить нас рассказами.
Пока Леон болтал с моей матерью, надевавшей шляпу и манто перед зеркалом, я вышла на балкон и окинула окрестность прощальным взглядом. Черная огромная туча висела над ней; при виде этого мрачного неба, бедное сердце мое вдруг забилось тревожно. Я оперлась на перила балкона и долго глядела на грозно висевшую надо мной тучу. "Пусть ее разнесет ветер, сказала я самой себе, и я поверю тогда, что меня минует несчастье". С трепетом ждала я порыва ветра, но его не было. Леон показался в дверях балкона - молча указала я ему на черную тучу. Он угадал мою мысль и сказал мне тихо:
- Не бойся - она пройдет, и все будет светло над нами и вокруг нас. Взгляни: там, на конце горизонта горит алая полоса; пусть она, предвещает тебе, что заря нашего счастья скрывается за этой тучей.
Пока Леон говорил, крупные, редкие капли дождя, глухо шумя, упали, на железные плиты балкона. Скоро обильный жестокий ливень разразился над нами. Мы вошли в комнаты, и должны были перегодить непогоду. Я села у окна, подперла рукой голову и печально смотрела, как разбивавшийся на стеклах дождь шумно сбегал вниз стремительными ручьями? Когда, наконец, он утих, и мы сели в карету, небо все больше и больше хмурилось, и мелкий дождь провожал нас до самой Москвы.
В ноябре месяце, по желанию отца моего, пышно был отпразднован день моего рожденья; через несколько дней после этого Madame Lacomb оставила, и отец мой настоял, несмотря на все возражения моей матери, чтобы меня ввели в свет. Эта, когда-то так сильно желанная мною перемена не только не обрадовала меня в ту пору, но еще смутила. В продолжение недели модные торговки наполняли дом наш, после чего мать моя объездила со мною весь город, представляя меня всем знакомым. Отец мой дал великолепный бал, на котором я должна была появиться впервые. Я глядела с удовольствием на прелестный белый наряд, приготовленный для меня к вечеру, и первая мысль моя была: понравлюсь ли я ему? Я никогда не наряжалась, и он не видел еще меня в бальном платье. В этот день мы обедали раньше обыкновенного; войдя в гостиную прежде всех, я застала Леона одного. Он был мрачен и едва подал мне руку.
- Леон, что с вами? - спросила я. - Что случилось?
- Кажется ничего особенного, - отвечал он, - не произошло здесь; но мне странно, что вы не догадываетесь, что может расстроить меня сегодня.
Я поняла.
- Леон, я не просила, чтобы меня вывозили; это желание моего отца. Вспомните, однако, что вы сами желали этого; сколько раз вы говорили мне, что до тех пор, пока я не выеду, не сделаюсь совершенною девушкой в глазах всех, вы не можете серьезно говорить обо мне с отцом моим.
- Мало ли, что говорил я, - прервал он меня с досадой; - мало ли, что говорит человек, который силится рассуждать - и мало ли, что он чувствует, когда не сладить с сердцем. До сих пор я имел право предполагать, что вы принадлежите мне одному; я любил вас, хранить вас заботливо от себя самого, глядел на вас как на святыню, а теперь без боя должен уступить вас всем. Все, кроме меня одного, будут иметь право волочиться за вами, явно выказывать вам любовь свою, домогаться вашей руки, а я - я буду в тени, за кулисами этого блестящего театра, буду мучиться сомнением и ревностью. Могу ли я признаться кому бы то ни было, что ты давно отдала мне сердце свое? - Да, наконец, знаю ли я это наверно? Мало ли в чем клянутся девушки ваших лет, которые ничего не видали и ничего не знают. Они, пожалуй, полюбят от скуки первого молодого человека, который попадется им на глаза.
- Ах, Леон! Как вы несправедливы, как всякое слово ваше жестоко оскорбляет меня.
- Думаете ли вы, что та роль, которую я должен разыгрывать, не оскорбляет меня? Я должен, как вор, - будто я украл мое счастье, - таить его и скрываться, тогда как какой-нибудь модный пустомеля будет явно добиваться вашей любви, пожалуй, гордиться вашим предпочтением.
- Его не будет и тени, - сказала я; - я буду холодна как лед со всеми и никому не дам права думать, что я к кому-нибудь неравнодушна. Замечай, смотри сам, и ты убедишься, что во мне нет и тени кокетства.
- А где я буду это видеть, почему я буду это знать! Ужели ты воображаешь, что я вмешаюсь в эту разряженную толпу, в эту знатную сволочь? Чего я стану искать в ней? Того ли, чтобы всякий светский франт и какая-нибудь записная красавица, спросив обо мне: кто это? получали в ответ: чиновник Лисовского, бедный родственник, принятый запросто у него в доме? Какое право имею я теперь на равенство со всеми ими?
- Ты, однако, имеешь имя; ты сам говорил, что род твой старинный.
- Да кто их знает, старинные роды наши! Кто о них заботится? Это не дает положения в обществе. Нет, я не пойду на эту ярмарку суеты и тщеславия, пока не буду иметь права занять в ней видное место, пока не буду иметь права гордо пройтись по ней об руку с тобою. А пока, позвольте мне благодарить вас за ваше желание заставить меня разыграть жалкую роль на вашем празднике! Роль эта создана не для меня; я не способен быть Молчалиным какой-нибудь Софьи Павловны.
Я залилась слезами.
- Леон! Леон!
Слезы мои в одно мгновение смягчили гнев его и прервали желчный поток слов; забыв, что мы в гостиной, куда всякую минуту мог войти кто-нибудь из домашних, он бросился к ногам моим; я побледнела от испуга и едва могла заставить его встать. Он так горячо, так искренно просил прощения, так горячо клялся мне, что он в первый и последний раз был причиной слез моих, что излишняя любовь была виной его оскорбительного слова, что я простила ему охотно.
- Ужели ты не придешь на бал? - говорила я ему с умоляющим взором.
- Пожалуй - для тебя; я пройдусь как тень по вашим гостиным - как тень, которой никто не заметить.
- Я замечу... я буду ждать тебя... ужели этого не довольно для тебя? Приходи, хотя на минутку. Клянусь тебе, что я одеваюсь для одного тебя, и если буду хороша собой, то наверно и порадуюсь тогда только, если ты скажешь мне это. Придешь?
- Хорошо, - сказал он тихо, как бы против воли.
Бал удался: он был блестящ, шумен и оживлен. Я понравилась всем: старухи хвалили меня, девушки, осмотрев меня с головы до ног, с той не совсем благосклонной улыбкою, которую дарят они хорошеньким дебютанткам, были со мной любезны, мужчины окружали меня и звали танцевать, словом - я произвела эффект. В последнее время я выросла; моя стройная высокая талия, грациозный изгиб длинной шеи, белизна и свежесть лица моего, заставили какого-то старика сказать обо мне, что я похожа на лебедя. Это прозвище осталось за мной, и часто отец мой в кругу семьи называл меня шутя: mon joli cygne. Бал этот был моим триумфом. Моя молодость, упоение первыми успехами, какое-то опьянение, в которое повергает женщину вихрь вальса, все это вскружило мне голову. Мне было весело; смеющимися глазами окидывала я щегольскую толпу дам и девиц, говорила, смеялась и танцевала беспрестанно, и будто отвечая моему настроению, шумела около меня говорливая, разряженная, светская толпа. Весело проходя мимо дверей залы, я вдруг почувствовала почему-то присутствие Леона; но что сталось со мной, когда я встретила его взгляд пристально устремленный на меня! В его глазах я прочла тысячу разнообразных чувств, и все они были мне враждебны. То были и гнив, и ревность, и какое-то презрение, смешанное с отвращением. Минутная веселость моя исчезла. Быстро прошла я мимо его, отказалась от кадрили, жалуясь на усталость, и села в угол; кружок мужчин собрался тотчас вокруг меня. Я едва могла отвечать им - одна неотвязная мысль томила меня: что думает он теперь? что будет завтра? Украдкой взглянула я опять на двери залы, но Леона уже не было: он исчез и больше не показывался. Беспокойство, уныние, скука овладели мной; я не знала, как дождаться конца праздника. Несмотря на усталость, я плохо спала ночь, и вставь раньше обыкновенного, поспешила пройти в библиотеку, находившуюся в стороне от парадных комнат, где суетилась прислуга и приводила все в обычный порядок. Леон, будто предчувствуя мое раннее появление, ждал меня; встреча наша не отличалась большой нежностью. Я была оскорблена и чувствовала себя правой. Это чувство придало мне силы и твердости. Леон был раздражен; он был не доволен собой, и еще менее мной, и холодно пожав мне руку, углубился в чтение разверну