из них ранила меня в ногу, в самое колено; я упал. От боли и потери крови я лишился чувств. Когда я опомнился, я лежал уже на бурке, и рана моя была перевязана. Фриц сидел возле меня, спокойно куря трубку. Рана моя была опасна, вследствие чего я отправился на кавказские минеральные воды, куда вскоре приехал за мной и Фриц. Тут уже мы окончательно подружились и зимой жили всегда вместе, в одном доме. Фриц любит меня как брата.
- Отчего же ты не предупредил меня, прервала я, отчего ты не сказал мне, что барон спас жизнь твою? Я бы иначе приняла его.
- Вот этого-то я и не хотел. Конечно, Фриц спас меня от плена, но я знаю, что при тех же обстоятельствах он сделал бы то же самое и для всякого другого. К тому же ничто его так не сердит, как если о нем рассказывают и насильно посвящают его в герои. Он бы с трудом простил мне мою болтовню, тебе - твою сентиментальную благодарность и умиление при виде его. Поверь мне, что все это лучше так, как есть. Фриц принят здесь ласково, и я вижу, что ты ему нравишься. Я этому очень рад.
- Отчего же ты не спросишь, нравится ли он мне?
- Вопрос излишний. Он должен непременно тебе понравиться. Кого бы я ни отрекомендовал тебе, как друга, всякий бы тебе понравился. Все женщины таковы - когда они невесты! Друзья их женихов всегда им приятны. Позднее - дело другое: они могут не ладить или слишком поладить; это, впрочем, опасно для других, а не для меня.
Леон рассмеялся.
- Что ты хочешь сказать? - спросила я.
- Ничего, - сказал он, - я шучу. Неужели мне нельзя и пошутить? Я всегда замечал, и это твой большой недостаток, что ты не понимаешь шуток.
- Я не люблю их, особенно, когда они неделикатны или оскорбительны, сказала я.
- Уж ты слишком большая недотрога, душа моя. Так жить нельзя. Впрочем, и тебя выучить жизнь еще многому.
Такие разговоры по поводу всего на свете часто возобновлялись; мне не нравились многие мнения Леона, и еще более его манера их высказывать. Отсутствие в нем деликатности всегда неприятно поражало меня; он, напротив того, терпеть не мог сентиментальности и сильно преследовал во мне то, что называл моей обидчивостью. Но я уступала, и эти размолвки были и кратки, и незначительны.
В самый день нашей свадьбы мы уехали на дачу, где должны были провести все лето. Я прощалась с матерью очень надолго - она переезжала в Петербург, чтобы жить с сыном. Наше прощание было нежнее, чем вся наша жизнь вместе взятая. Барон, бывший шафером Леона, посадив меня в карету, пожал руку ему и захлопнул дверцы кареты.
- Когда ты к нам? - спросил у него Леон.
- Скоро! - сказал он, и экипаж наш умчался по знаку, данному бароном.
Первые месяцы нашего супружества были счастливы; наша дача был прелестный, уютный уголок, отстроенный по капризной фантазий какого-то богача и отданный нам по случаю его отъезда. Леон должен был ездить всякий день в Москву по делам службы, но я не скучала и без него: так мое одиночество было полно им. Я ждала его, лениво читая или играя на фортепьяно, и эти часы остались в моей памяти полны поэзии и прелести. Когда Леон возвращался, я как дитя радостно бросалась ему на шею, и мы садились рядом или в гостиной, уставленной цветами, или вдвоем за два прибора, поставленные в столовой, где ожидал нас обед. Через несколько времени после обеда он обыкновенно уходил в кабинет свой и принимался за бумаги; а вечером уступал моему желанию и бродил со мной по полям и рощам. Во вкусах наших было мало общего, но в это первое время нашего союза, благодаря уступчивости моего характера, а порой его снисходительности к моим причудам (так называл он мои привычки), это не мешало нам жить согласно. Лето пролетело для меня незаметно, и уже наступала осень, а барон, несмотря на свое обещание похитить нас, все не являлся, и я почти совершенно забыла о нем, когда Леон сказал мне однажды:
- Я получил письмо от Фрица; он занят делами в своем курляндском имении и едва ли воротится в Москву прежде зимы. Я велел отделать ему комнаты в нижнем этаже занимаемого нами дома. Я не хочу жить с ним врозь и уж писал ему об этом.
- Когда ты получил письмо от него?
- Третьего дня.
- И не показал мне?
- К чему же. Я удивляюсь твоему любопытству. Мало ли какие письма я могу получать: неужели ты должна непременно читать их?
Я взглянула на Леона, воображая, что он шутил, но он говорил серьезно и просто. Я замолчала.
- Боже мой! - сказал вдруг Леон. - Я и забыл. К тебе есть тоже письмо; оно от какой-то приятельницы и очень незначительно.
Он вышел и тотчас воротился с распечатанным письмом в руке. Я взяла его; оно было от Лизы Нервич.
- Ты прочел его? - спросила я.
- Конечно. Неужели тебе это не нравится?
- Тем более, - сказала я, - что ты сию минуту сказал мне, что твои письма нисколько до меня не касаются.
- Как ты странно судишь, Стеня; я могу получать деловые письма, деловые бумаги, которые решительно тебя не касаются; но на оборот я не могу предположить, чтобы ты могла иметь дела, которые бы не касались меня. Можешь ли ты иметь от меня тайны, да и какая порядочная женщина имеет тайны от мужа?
- Я всегда думала, что это обоюдно, возразила я.
- Мало ли что ты думала и думаешь. Я давно заметил, как твои мнения ошибочны; но признаюсь, это меня не беспокоит: твой характер мне порукой в том, что ты если не по рассудку, то из любви ко мне откажешься от многих фальшивых мнений. Всегда и везде кто-нибудь глава, и ты, конечно, не могла вообразить, что эта глава - жена. Муж, повинующийся жене, смешон и жалок, и я вовсе неспособен на такую роль.
- Я никогда не назначала тебе ее, - возразила я с жаром, - и кажется в моем поведении ты не можешь отыскать ничего подобного. Я только отстаиваю то, что считаю моим правом. Неужели ты думаешь, что я сама не показала бы тебе письма Лизы? Зачем же было лишать меня удовольствия сделать это добровольно?
- Какие тонкости! Не все ли равно, что я прочел это глупое письмо прежде тебя.
- Вот видишь, ты теперь смеешься над ней. Нет, уж позволь приносить ко мне письма, адресованные на мое имя.
- Нет, друг мой, пожалуйста, не путай заведенного порядка. Ты можешь брать свои письма на моем письменном столе, куда кладут все полученные с почты бумаги и письма.
Я замолчала и была недовольна.
- Ну, не сердись, сказал Леон, подходя ко мне; тебе надо привыкнуть: мне в мои лета поздно изменять мнения и привычки; они уже установились и тебе следует покориться им. Prenez moi, chХre enfant, tel que je suis. - И он взял голову мою в обе руки свои и поцеловал меня в лоб, улыбаясь мне. Я уступила.
Мы переехали в город, и Леон занялся устройством дома и хозяйства; все его распоряжения, которые он сообщал мне, носили на себе печать самого строгого порядка. Он отдал в мое распоряжение весь домашний расход и просил меня старательно заняться им. Не имея никакого понятия о хозяйстве, я не умела ни распоряжаться, ни приказывать, ни даже спросить отчета в деньгах. Мне было и стыдно, и неловко говорить с дворецким и поваром, которые очень скоро воспользовались моей неопытностью и деликатностью. Через месяц, отдавая мужу отчет во вверенных им мне деньгах, я сама пришла в ужас от огромного итога, который он подвел под моей расходной книжкой.
Он был очень не в духе в этот день и сказал мне довольно сухо:
- Вот что значит нелепое воспитание, которое дают вам, девушкам большого круга. Ни одна из вас не знает цены деньгам. Бог вас знает, где вы живете. У вас нет середины: или, как мать твоя, на паркете, или, как ты, в заоблачных пространствах.
Я сама понимала и сознавалась, сколько оказалась несостоятельной для практической жизни, но упреки Леона показались мне слишком жесткими: я расплакалась.
- Теперь слезы, - сказал Леон тише прежнего. - Ты совершенное дитя. Отделайся от этого; ведь уж ты не девочка. Постарайся лучше разгадать тайну обыденной жизни и внеси в нее, если не можешь отказаться от поэтических бредней, ту прелесть, в которой, говорят, заключается семейное счастье.
- Не умею я найти поэзии в счетах повара, - сказала я с досадой.
- От счетов повара и от всяких других счетов зависит вседневное спокойствие: это несомненно, и я удивляюсь, что ты не понимаешь этого. От уменья жены вести хозяйство зависит еще больше; она делается необходима мужу; она его помощница, подруга, словом жена, а не любовница. Любовница тратить деньги, жена бережет их.
- Я думала, что на это есть экономка.
- Жена должна быть экономкой - я по крайней мере требую этого от жены моей. Она должна помнить, что я тружусь целый век для ее благосостояния, и должна помогать мне.
- Но если я еще не умею? Право, я и сама этому не рада.
- Выучись: нет ничего невозможного.
Леон был, конечно, прав, хотя мог бы говорить со мной приветливее. Быть может одно ласковое слово его заставило бы меня понять скорее, что действительная жизнь не соткана из одних розовых нитей, что ей надо покориться и во взаимной любви искать отдохновения... Серьезный вид, строгий тон и нравоучения Леона испугали меня; я робко взглянула в будущее, которое открывалось передо мной, стала внимательнее всматриваться в моего мужа и заметила, что все его мнения, чувства, мысли не могли сойтись с моими. Не нравилось мне также, что муж мой не только наедине, но даже и при домашних обращался со мной как с ребенком, которого лелеют, но вместе с тем и воспитывают. Случалось, что я приказывала что-нибудь дворецкому или кому другому; если то, что я говорила, казалось Леону ненужным или неуместным, он вдруг, обращаясь ко мне, говорил вслух: - Какой вздор, душа моя! - и давал приказание часто совершенно противоположное моему. Домашние, видя его обращение со мной, не слушали меня и нисколько не уважали. Часто муж мой упрекал меня и за это, говоря, что я не умею никому внушить уважения, и не хотел понять, что он первый был тому причиной. Леон уж был слишком уверен в себе, не сомневался ни в чем и упорно шел к своей цели... Вскоре приехал барон, но не остановился у нас, хотя его комнаты были давно готовы. Встреча его с Леоном была самая дружеская.
- Отчего ты так давно не ехал к нам, несмотря на мои письма и просьбы? - спросил его Леон.
Барон засмеялся добродушно.
- Я не люблю, чтоб мое присутствие было в тягость; к тому же молодым надо дать время свыкнуться, сжиться, узнать друг друга покороче. Всякое постороннее лицо, кто бы оно ни было, мешает этому. Чтоб жить долго и счастливо, надо сперва научиться жить вдвоем; после и друзья - люди не лишние.
- Ты все с теориями, - сказал Леон смеясь. - Но где же твои люди и вещи? Комнаты твои давно готовы.
- Я уже распорядился и нанял квартиру. Мне свободнее жить одному.
- Как? - спросил Леон не без удивления и досады. - Разве ты прежде не жил со мной?
- То прежде; это разница.
- В ваших словах, если я не ошибаюсь, - сказала я, - заключается обидный для меня смысл.
Барон обернулся ко мне живее обыкновенного.
- Я не имел этого и в мыслях; поверьте, что я от всего сердца хочу уважать вас - жену моего друга.
- Так докажите это и не огорчайте из-за меня мужа моего. Переезжайте к нам. Ваши комнаты внизу с особливым подъездом и всеми удобствами. Вы не можете мешать нам, мы не станем мешать вам. Решайтесь! Можете ли вы отказать мне?
- Не смею и не хочу, но попрошу вас заметить, что это приглашение я слышу от вас в первый раз.
- Муж мой приглашал вас, - сказала я.
- Я не смешиваю жену с мужем. К тому же хозяйка, а не хозяин приглашают в дом.
- Какой педантизм! - сказала я смеясь.
- Право нет, а только благоразумная осторожность. Когда я со временем уверюсь, что вы так же меня любите, как он, и что я умел заслужить вашу дружбу, одного слова которого-нибудь из вас будет достаточно, чтобы заставить меня сделать вам приятное.
На другой же день барон поселился в нижнем этаже занимаемого нами дома, но от его присутствия домашняя жизнь наша не изменилась и даже не оживилась. Он проводил целое утро у себя и являлся только к обеду, после которого помещался у камина в кабинете моего мужа, где курил молча длинную трубку, а если и разговаривал с Леоном, то их разговор мало интересовал меня; обыкновенно Леон пересказывал барону все, что случалось в присутствии, советовался с ним об управлений имением, а иногда входил в домашние подробности. Барон слушал молча и молча пускал густые клубы дыма. В важных случаях он говорил свое мнение, и я всегда замечала, что советы его были благоразумны и практичны. Муж мой имел большую доверенность к барону, который мог бы иметь огромное на него влияние, если б пожелал, но он ничего не хотел и жил подле нас своей особенной жизнью. Я так привыкла к молчаливому Фрицу, к его периодическим появлениям в нашей гостиной, что мало обращала на него внимания, и случалось так, что кроме обычного: здравствуйте и прощайте, мы целый день не говорили друг другу ни слова.
В это самое время семейная жизнь моя сделалась приятнее; я была беременна, и муж мой, заботясь обо мне, отстранил от меня на время все, что могло встревожить меня, и взял на себя все мелочные хлопоты по хозяйству, в которых Фриц помогал ему. Это была счастливая эпоха в жизни моей. Я не могла выезжать, и когда Леон должен был ехать куда-нибудь один, то всегда просил остаться со мной Фрица, который, конечно, не был ни забавен, ни любезен, и лишь только мы оставались одни, я брала книгу, он другую, и таким образом мы проводили иногда целый длинный вечер; но зато одного намека моего было достаточно, чтобы заставить его бросить книгу, оставить трубку и скакать, хотя бы то было ночью, за какой-нибудь моей прихотью. Муж мой так привык к заботливости Фрица, что, казалось, не замечал ее и никогда не благодарил его.
Наконец у нас родился сын; радость Леона была неподдельная; видно было, что с рождением именно сына исполнились все его желания. Ему было теперь - сказал он, глядя на ребенка, - для кого трудиться, была наконец цель в жизни.
Я хотела сама кормить ребенка, но муж мой не позволил мне этого. Я по обыкновению покорилась, но однажды полушутя, полусерьезно сказала Фрицу при муже моем:
- Вы знаете или нет, что он запретил мне кормить самой сына. Не тиранство ли это?
- Вас ли я слышу? - сказал Фриц живее обыкновенного. Может ли жена жаловаться на то, что муж любит ее больше всего на свете, даже больше сына?
Эта мысль, которая сперва не вошла мне в голову, запала в мое сердце: так было много во мне желания обмануть себя, так хотелось мне верить, что муж мой действительно любит меня. С тех пор я как-то иначе, как-то нежнее смотрела на Леона, охотнее прощала ему многое и положила себе за правило уступать ему во всем и по возможности исполнять все его капризы и требования; но это было не так легко, как казалось, и всякую минуту выходило новое столкновение. Когда, оправившись от болезни, я опять появилась в свет, Леон захотел дать большой вечер, и призвав дворецкого, отдал ему реестр тех, кому следовало послать приглашения. Я заглянула в него и была раздосадована; я не только не нашла там имен своих родственников и коротких знакомых, но даже имя Лизы Нервич было вычеркнуто из списка. Опасаясь ссоры, я не хотела назвать ее и сказала мужу моему, что вечер наш вероятно не удастся.
- Что ты разумеешь под этим словом?
- То, что все умрут со скуки; я не говорю о себе: я привыкла скучать еще в доме отца и матери.
- А я нисколько не гонюсь за весельем, - возразил Леон.
- За чем же ты гонишься? Зачем в таком случае даешь вечер и тратишь деньги при нашем крайнем безденежье?
- Мое положение таково, что я должен принимать, и не могу жить иначе, как живут все; если я не гонюсь за весельем, то из этого не следует, чтобы я не гнался за чем-нибудь другим. Я хочу, чтобы дом мой был одним из самых значительных домов в городе, и, разумеется, сумею поставить его на должную ногу.
Я замолчала. Но Леон не любил безмолвного согласия, ему хотелось убедить меня во что бы то ни стало и заставить меня думать, как думал сам.
- Разве ты не понимаешь этого, или не согласна со мной?
- Понимаю, но не согласна
- Это почему? - спросил Леон, глядя на меня пристально.
- Я думаю, что целый век гоняться за значительными людьми страшно утомительно. Чего тебе хочется? У тебя завидное положение; пора бы перестать искать, и наслаждаться тем, что у нас есть.
- Как же это, по-твоему?
- Очень просто: составить себе круг из людей, которые бы были нам приятны, которые бы любили нас и которых бы мы любили.
- Любить! - сказал Леон насмешливо. - С тобой, как ни говори, а все попадешь на прежнюю колею, в идиллию! Любовь, - прибавил он важно поучительным тоном, - должна заключаться в семье. Люби меня, люби сына, и заметь, что я уже сделал отступление от этого правила: сам люблю и тебе позволяю любить Фрица, как родного брата.
- Благодарю тебя за позволение, - сказала я с досадой, которую подавить была не в силах: - но я говорила не о таких привязанностях, а просто об общественных связях, в которых уважение к лицу играет главную роль; а у тебя, мне грустно сказать это, уважение к положению лица определяет твои отношения к нему.
В эту минуту вошел Фриц.
- Фриц! Как кстати! - сказал Леон. - Реши, кто из нас прав? Я спорю с женой; она упрекает меня, что я больше уважаю положение человека, чем его самого. Скажи, не в праве ли я уважать человека по положению, которое он занимает; не значит ли это, что он умел достичь его?
- Человек, который занял видное место, должен иметь несомненные достоинства, - сказал Фриц и, обратившись ко мне, прибавил: - муж вам служить тому блистательным примером.
- Однако, - сказала я с жаром, - согласитесь, что есть люди, которые происками, интригами, низостями, заняли видное место в обществе. Должна ли я уважать их?
- Конечно нет, - возразил Фриц, - но таких, я уверен, Томский не уважает и сам, и об них не может быть речи.
Но муж мой занялся опять с дворецким и не отвечал Фрицу, который принялся доказывать мне, что дурных людей во всех отношениях гораздо меньше на свете, чем я воображаю; что много найдется таких, о которых только можно пожалеть, а не порицать их, и что часто в самых низких людях можно открыть доброе, заглохшее семя. Каждое слово барона было проникнуто глубоким чувством и привлекательной снисходительностью ко всему человеческому. Он не любил судить строго никого, кроме самого себя. Так, по крайней мере, казалось мне.
С тех пор наша жизнь изменилась; мы стали принимать у себя очень часто; я выезжала еще больше. Леон, как и все другие, раз сблизившись с обществом, захотел занять в нем очень видное место и мало по малу увлекся этим желанием и забыл прежнюю, быть может, утомившую уже его, расчетливость. Таким образом, расходы наши увеличились вдвое, а приходов не было бы достаточно и при более опытной, чем я, хозяйке. Мы незаметно вошли в долги, которые мучили и его, и меня, и неудовольствие Леона обрывалось на мне. Не раз он возвращался к прошлому, не раз его горький упрек, что я не умела воспользоваться состоянием, которое отец располагал укрепить за мной, заставлял меня горько плакать. И в свете, как дома, я должна была подавлять в себе всякое желание, всякое вольное движение, отказаться от собственных мнений, влечений и понятий; словом, я стала в жестких руках Леона машиной, которая по первому знаку должна была исполнять его приказания. Слишком поздно поняла я, что в доме отца и матери я была свободнее и счастливее, чем в доме мужа, и что тот, о котором я так долго мечтала, был не таким, каким я воображала его. Жизнь моего отца и матери, сухая, лишенная поэзии и задушевности, не была так тяжка, как жизнь, созданная для меня моим мужем. Куда девались мои надежды, мои мечты? Когда-то я возмущалась при виде гордости моего отца, - что сталось со мной, когда я каждый день должна была выносить спесь моего мужа! Не один раз я краснела за него: так его обращение с подчиненными было невыносимо. Леон, испытавший бедность, зависимость, гордость других, этот Леон, достигши известности, сделался безжалостен к другим, сталь невыносимо высокомерен с низшими, хотя был уклончив и любезен с высшими.
Однажды он вошел в мою уборную, когда я примеряла новый головной убор; модистка сидела в креслах и встала, когда он вошел. Он едва отвечал легким наклонением головы на почтительный поклон ее, а когда она ушла, Леон заметил мне, как было смешно и глупо мое обращение со всеми.
- Нет торговки, нет мелкого чиновника, - сказал он, - нет даже управляющего, которого бы ты не пригласила садиться с собой рядом. Ты не походишь на женщину хорошей фамилии и не умеешь держать себя.
Он пожал течами.
- Я думала, - сказала я, - что вежливость есть первый признак хорошего воспитания.
- Всему есть мера, - возразил он: - пора понять это. Ужели быть девочкой и тогда, когда вам стукнет тридцать лет? Кажется, до этого ждать недолго.
Я замолчала, и это постоянное молчание, результат вечной внутренней борьбы, все больше и больше отдаляло меня от него. Как часто я упрекала себя в слабости, твердила себе, что надобно бороться, надобно противоречить мужу, что чувство моего собственного достоинства страдает от моей пассивной роли: все было напрасно. Часто, когда Леон был раздражен, я не смела произнести ни слова, а краснела и терялась от одного его взгляда. При помощи первоначальной любви моей к нему, ему удалось совершенно подавить мою волю, но не мог он убедить меня в законности своих требований, и в этом заключалось мое истинное несчастье. Я сознавала цепь, которую влачила, и с затаенным ропотом, с чувством похожим на презрение к себе самой, продолжала идти этим тяжким путем. Так прошли для меня долгие пять лет, в продолжение которых я ни разу не расставалась с мужем; что же касается до барона, то он любил нас по-прежнему, но часто оставлял нас, разъезжая туда и сюда; страсть его к путешествиям едва ли не была его любимой манией.
Сыну моему минуло шесть лет; это был прелестный мальчик, красивый и умный, но уже самолюбивый и своевольный. Я любила его страстно, но любила иначе, чем Леон. Наперекор здравому смыслу, одни недостатки ребенка нравились отцу его; он смотрел чуть ли не с удовольствием на его капризы с няней, на его упрямство со мной, и требовал только беспрекословного повиновения себе одному. Ему нравилось, что маленький Павел боится его одного и по первому его слову покоряется ему, хотя после и вымещает на мне и на всех окружающих свое невольное повиновение отцу. Я особенно преследовала в Павле его невыносимую спесь и не могла видеть спокойно, когда он протягивал свою руку и позволял целовать ее всем тем, кто выискивал расположения его отца. Часто это балованное дитя отвечало мне грубо или с забавной в таком ребенке флегмой отворачивалось от меня молча, будто слова мои не стоили ни малейшего внимания. Муж мой, вместо того чтобы остановить сына, смеялся тому, что называл в нем гордой самоуверенностью и чувством собственного достоинства. Он брал его на колени и целовал его, говоря:
- Поди, помирись с мама.
- Не хочу, - говорил гордо Паша: - она меня обидела.
- А если я тебе приказываю.
Паша был чрезвычайно умен и со сметливостью умных детей бессознательно пользовался слабыми сторонами отцовского характера. Он медленно слезал с колен его, подходил ко мне и протягивал мне руку.
- Ну, мирись, мама, - говорил он: - папа велит.
Если я бранила сына, отец при нем брал его сторону. Меня, конечно, оскорбляло неравенство сына со мной: я понимала, что равенство детей с матерью, основанное на нежности, есть залог самого крепкого, самого святого союза в будущем. Здесь не было ничего подобного. Равенство Паши и его бесцеремонное со мной обращение вытекало не из любви, а из сознания, что он со мной подлежит одной высшей власти, перед которой мы оба были равно ничтожны. Напрасно я пыталась доказать это Леону; он отвечал мне или шуткой, или говорил серьезно:
- Я не знаю, о чем ты хлопочешь. Паша должен знать, что я глава в доме; ты бы сама должна была внушать ему это.
- Однако я мать его; он должен уважать и меня.
- Разве я когда-нибудь говорил ему, чтоб он не уважал тебя? Умей сама внушить ему это чувство.
Итак, чем дальше, тем менее становилось у меня сил на неравную борьбу с Леоном. Я видела ясно, что характеры наши совершенно несходны; судорожно сжималось сердце при этом сознании, и каждый новый день отделял нас более друг от друга. Что касается до Леона, то по мере того, как во мне уничтожалась самая попытка сопротивления, он был ласковее; но эта ласка мало меня радовала. Он не рассуждал со мной ни о чем, никогда не советовался, будто считал меня неспособной ни на какое разумное слово.
Таковы были наши отношения, когда Леон, вследствие расстроенных домашних обстоятельству принужден был взять годовой отпуск и ехать в деревню; мое слабое здоровье было причиной тому, что Леон не взял меня с собой, тем более что у нас не было там отстроенного господского дома. Это была наша первая разлука со времени моего замужества; Леону было жаль оставить меня, и он так мало имел ко мне доверенности, что поручая меня Фрицу, вошел во все подробности домашнего быта, как будто бы я была дитятей. Проводив его, я грустно возвратилась в гостиную, опираясь на руку Фрица; я сама не могла дать себе ясного отчета, какого рода ощущения волновали меня в ту минуту; тут было что-то похожее на сожаление: чувство прежней нежности проснулось во мне; но это было мгновенно, другое могучее чувство охватило меня. Там, где-то в самом сердце прозвучали мне два всесильные слова: ты свободна! И эта свобода, как яркая, ослепляющая молния озарила темный горизонт мой. Я с непривычной живостью прошлась по комнате, широко растворила окна, с наслаждением напилась свежей струей вечернего воздуха, который пахнул на меня, и села, погруженная в глубокое раздумье. Голос барона вызвал меня из моей задумчивости.
- Этот год покажется вам несносным, - сказал он мне, - но что ж делать? Будьте благоразумны. Я думаю, что свидание после разлуки - великое счастье. Оно обновляет уснувшую в счастье любовь.
Я взглянула на барона; он говорил с такою мягкостью в голосе, которая шла прямо к сердцу, но слова его поразили меня. Любовь! Где же она, если, проводив мужа, я сознаю, что вздохнула свободнее, и строю планы для будущего, как будто его присутствие мешает мне жить приятно? Не ответив ни слова барону, я вышла и заперлась в своей комнате. Долго, горько я плакала и выговорила, наконец, себе так давно в глубине души моей дремавшую мысль: я не люблю его, мало того: он причина моего несчастья, и жизнь моя может быть спокойна только без него. В эту минуту мне показалось, что я плачу над моей молодостью, протекшей бесплодно, над теми сокровищами любви, которые я расточила безумно, над моим сердцем, которое я хоронила безвозвратно. Все изменило мне в жизни, и не было для меня будущего. Все во мне было убито, но как слабая надежда, привязывающая меня к жизни, оставался сын мой; впервые полная сознания собственных чувств в тридцать два года я отказалась от всего, больной душою прилепилась к сыну и самонадеянно поклялась жить для него одного.
Когда на другой день я увидела барона, я пожала его руку и извинилась перед ним в бесцеремонном обращении.
- Вчера, - сказала я ему, - я ушла, не дослушав того, что вы говорили; мне было так грустно, что я весь день просидела одна.
- Неужели вы будете церемониться со мной? - сказал барон. - Я здесь только для того, чтобы исполнять ваши приказания в отсутствии вашего мужа. К тому же, кто лучше меня может понять, сколько вы должны беспокоиться и скучать?
Я опять пристально посмотрела на барона, и его светлые голубые глаза глядели на меня так простодушно, так приветливо! Мне стало ясно, что он нисколько не подозревает моего несчастья.
- Семейная жизнь, - сказала я, - имеет свои радости и свои печали; в ней, несмотря на союз, полный согласия и любви, часто не все идет так, как бы следовало, как бы хотелось.
Барон молчал, будто выжидая окончания моей фразы, я ж не знала, как ее окончить и дать понять ему, что в отсутствие Леона я хочу быть полной хозяйкой.
- Многие лица в доме мне не нравятся, - продолжала я; - я не хочу их оставить. Прежде всех мне надо отпустить няню Паши, которая меня решительно не слушает.
- Как же вы давно не отпустили ее? - сказал барон очень спокойно.
- Она нравилась моему мужу.
- Но если б вы намекнули только Томскому, что она не исполняете ваших приказаний, он сам бы тотчас попросил вас отказать ей. Впрочем, я должен сказать вам, что Павел ужасно избалован; сам отец слишком балует его.
- Это еще не беда, - сказала я, - если б Леон понял характер Паши. Всего хуже то, что он не только не видит его недостатков, но даже их-то и считает хорошими качествами.
Я помолчала и потом спросила почти решительно:
- Могу ли я говорить с вами прямо?
Барон взглянул на меня с удивлением.
- Неужели я не успел вам внушить доверенности? Если так, то могу ли внушить ее одним словом?
- Нет, - сказала я с жаром, так голос барона, грустный и серьезный, проник до моего сердца, - я уважаю вас, следовательно, не могу не иметь доверенности. Мне стыдно говорить, потому что я сильно чувствую, что выношу то, что заслуживаю.
Я замолчала и покраснела от внутреннего волнения. Барон взял мою руку и сжал ее:
- Что с вами? - спросил он тревожно. - Я никогда не видал вас такой.
Я залилась слезами. Барон глядел на меня молча, с участием и удивлением.
- Вы положили руку на тайную рану мою, сказала я, пересиливая себя: - вы угадали чувства, которые тревожат меня. Могу ли я уважать себя, когда я не умела никому внушить уважения, ни даже шестилетнему сыну моему?
- Возможно ли это? - воскликнул барон. - Так вот куда привел вас избыток чувствительности и деликатности! Не уважать вас! Да есть ли на свете человек, который бы имел это право! Не уважать вас - образец женской мягкости, нежности и преданности! Да разве вы не знаете, что вы лучшая из жен, добрая и заботливая мать; разве вы не знаете, что все те, которые подходят к вам ближе, не могут не удивляться редкому соединению ума, правил и сердца, и не могут не быть проникнуты самым глубоким к вам уважением; разве никто не говорил вам этого?
- Кто бы мог сказать мне все это? - сказала я, заливаясь слезами; - разве я имею родных, близких друзей? Я живу одна.
- А муж ваш, который обожает вас? Сколько раз он говорил мне о вашей доброте! Только теперь я вижу ясно, что это за странное создание женщина: не довольствуется поступками, ей надо слова и уверений.
- Не будем говорить о Леоне, - сказала я, избегая этого разговора, который повел бы нас слишком далеко; - я знаю, что Леон женился на мне по любви и любит меня, прибавила я с усилием, но и он любит меня, как любят ребенка.
- И это не последнее счастье, несмотря на семилетнее замужество, в глазах его вы так же молоды, так же прекрасны, как в то время, когда он полюбил вас. Уж конечно на это вы не можете жаловаться.
- Я не жалуюсь, я довольна судьбой моей; я хотела говорить с вами только о моем сыне. Он совсем меня не слушается, беспрестанно жалуется на меня отцу и нисколько не любит и не уважает меня. Это положение невыносимо.
Барон задумался.
- Действительно, - сказал он, - я должен сознаться, что все мы смотрели слишком легкомысленно на ваши отношения к сыну. Я помню, что Томский и я, мы часто смеялись, когда Павел приходил жаловаться на вас; но кто же мог предполагать, что сердце ваше затронуто этими ребяческими выходками, и что в вас таится такая недоверчивость к себе и к другим? То-то и есть, - продолжал барон, как бы забывая, что он говорит со мной: - чем женщина лучше, тем меньше она знает себе цену!
Настало молчание.
- Предоставьте мне Павла. Я его крестный отец и имею на него некоторое право. Возвратясь, Томский будет доволен вами и мной; поверьте, что мы исправим Павла и сделаем из него хорошо воспитанного мальчика. Он очень умен и добр, а с этим чего нельзя сделать?
Я не могла не улыбнуться. Барон был доволен выражением лица моего и улыбнулся мне с такой нежностью, что я была растрогана.
С этого дня я сблизилась с ним; он не оставлял меня ни на минуту. Он читал, когда я читала, но лишь только я клала книгу и задумывалась, он уже пытался рассеять меня и чаще прежнего просил меня играть на фортепьяно и петь. Он страстно любил музыку, и я целые долгие вечера, как в былые годы, разыгрывала самые трудные пьесы немецких композиторов и порой забывала даже о присутствии барона, который сидел в углу немой и недвижный. Нельзя было не удивляться его искусству в отношении к Паше и к домашним. Трудно рассказать, как он заставил этого ребенка обожать себя, не балуя его; он проводил с ним целые часы, играя с ним на ковре моей гостиной, и подчинялся во всем его детской фантазий; часто по целым часам он рассказывал ему занимательные для него истории или рассуждал с ним, как со взрослым человеком. Паша слушал его внимательно и опять принимался играть. Трогательно было видеть барона с этим миниатюрным ребенком; иногда мне казалось, что одним неловким движением этот колосс задавит, уничтожит моего маленького Пашу, но Паша хохотал веселым, громким детским смехом, когда барон сильной рукой кидал его на мягкие подушки моего большого дивана. В скором времени барон приобрел такой авторитет над ним, которого никогда не умел внушить сам Леон сыну. Паша боялся отца и только из боязни слушался его, тогда как барона он любил, и одного серьезно сказанного им слова было достаточно для прекращения всех капризов Паши. Часто барон говорил Паше об отце и обо мне особенно. Мало по малу Паша стал ко мне ласковее и не смел меня не слушаться, особенно при бароне, который при нем, как и при всех, кто посещал нас, показывал ко мне глубокое уважение, смешанное с братской заботливостью о моем спокойствии. В скором времени он совершенно изменил мое положение в доме, и заставил всех домашних беспрекословно повиноваться мне. Это конечно случилось не без некоторых домашних неприятностей; надо было удалить самых непокорных. Я заметила барону, что Леон может быть недоволен этим.
- Я удивляюсь, - возразил Фриц, - что вы так мало знаете вашего мужа. Его правила таковы, что он не может терпеть в доме тех, которые не уважают вас. Ваши желания всегда идут в уровень с его волей: каким же образом какое-нибудь незначащее распоряжение ваше может быть ему неприятно? В моем понятии муж и жена составляют такое цельное единство, что их отношение к лицам, их понятия, их мнения сливаются в одно общее стремление, из которого вытекает стройный порядок жизни, общая гармония, общее согласие во всем как в важных случаях жизни, так и в пустых, незначительных.
- Какой идеализм! - воскликнула я. - Теория одно, практика - другое.
- Если так, значить нет любви, нет доверенности, нет взаимного уважения, а без этого супружество невозможно.
Я замолчала, и невольно задала себе вопросы: каким образом сошлись так близко эти две столько разнородные натуры? Он был идеалист в полном смысла слова; у него были заранее составленные теории, которые могли бы оказаться несостоятельными, если б пришли в соприкосновение с действительностью. Несмотря на опытность, которую он должен был почерпнуть, прожив на свете около тридцати лет, он глядел на людей с исключительной точки зрения; врожденная снисходительность мешала ему видеть недостатки тех людей, к которым он привязался. Однажды я спросила у Фрица, от чего он полюбил Леона и как сошлись они.
Он рассказал мне, что я уже знала, и потом прибавил:
- Все это, вероятно, вы уже слыхали от вашего мужа; но он не мог сказать вам, какое впечатление произвели на меня слова его, когда он просил товарищей лучше лишить его жизни, чем позволить ему попасться в плен, где чувство собственного достоинства оскорблено и поругано толпой дикарей, где действительно помимо воли, несмотря на геройскую борьбу с самим собой, человек становится зверем. Леон говорил смеясь, но я понял, сколько благородного заключалось в словах его; я следил за ним с этой минуты и был невыразимо счастлив, что мог оказать ему ту услугу, которая привязала его ко мне на вики.
- Согласитесь, однако, - сказала я, - что вы легко могли обмануться. Мало ли что говорится в шутку в кругу товарищей!
- Конечно, - сказал барон, - но мысль, высказанная Леоном, поразила меня потому, что только истинно образованный, а вместе с тем благородный человек умеет так высоко ставить свою личную неприкосновенность. Что же касается до того, как высказана мысль - это все равно; я еще предпочитаю шутку, потому что за нею часто скрывается глубокое чувство, которое не всем бывает доступно.
Я замолчала и задумалась; но барон продолжал говорить о моем муже с непривычным жаром, и опять привлек мое внимание.
- Когда я сблизился с Томским и узнал его коротко, мне случалось бояться за него. Честолюбие его, хотя и основанное на сознании пользы, которую он был способен принести отечеству, могло иссушить в нем сердце; во и это опасение исчезло с тех пор, как в минуту откровенности он рассказал мне прежнюю жизнь свою и впервые поверил мне свою встречу с вами и любовь вашу к нему. Он облагородил передо мной цель, которой достигал так упорно, и я понял тогда, сколько в его отвращении от буйной жизни товарищей заключалось рыцарского чувства верности к вам. Он носил в душе своей идеал и потому презирал все то, что могло сделать его недостойным вас.
- Согласитесь однако, что муж мой обладает прежде всего благоразумием.
- Конечно так, и это редкое соединение. Случалось, что в продолжение целого года он не произносил вашего имени, не говорил вовсе о любви своей, а если и говорил, то тогда только, когда я вызывал его на этот разговор. Это довершило меру моей к нему привязанности. Я не уважаю болтливости в мужчинах, не люблю ее и в женщинах, и это уважение Томского к собственному чувству наполнило душу мою энтузиазмом к нему. В глазах моих он возвысился до размеров героя, когда я узнал, что он боролся в трудной битве жизни, не имея утешения услышать от вас простого слова: я буду ждать тебя! Судите сами, мог ли я не любить его всем сердцем моим, я, не имевший ни семьи, ни друзей, ни даже отечества?
Я слушала Фрица с вниманием и восторгом и не смела больше прерывать его. Говоря о Леоне, он высказывал мне бессознательно свою собственную душу и те скрытые в ней сокровища, которые до сих пор никому не удалось не только открыть, но даже подметить. Я гордилась моим открытием, и не раз впоследствии мне удалось заметить, что лишь женщине дана способность открывать в мужчине тот родник добра и высоких стремлений, который часто скрывается от всех, даже самых близких друзей его. Я не разделяла с Фрицем мнения его о Леоне, но я не хотела ни словом, ни намеком, или даже взглядом дать понять ему, как он ошибочно, по своевольному толкованию слов и поступков моего мужа, заключает об его характере. Я уважала его ослепление и говорила себе, что не мне, жене Леона, следовало присвоить себе незавидное право сказать горькое слово правды, которое бы сняло повязку с глаз Фрица и заставило бы его разбить тот идеал друга, который он сам создал и на котором так долго отдыхал духом. Роль жертвы и роль обвинителя были мне равно ненавистны. Прожив со мной четыре месяца почти с глазу на глаз, Фриц не открыл моей тайны, хотя влияние его подействовало на меня благодетельно. Я научилась верить в себя, потому что он верил в меня, научилась уважать себя, потому что он уважал меня, и горячо желала сделаться нравственно лучше, потому что он ставил меня так высоко в своем обо мне понятии. Я поняла, слушая Фрица, что союз полный любви, поэзии и симпатии, мог существовать в действительности, что не жизнь обманула меня, а что моя ошибка заключалась только в выборе: что есть люди, подобные тем, о которых я когда-то мечтала, и что с одним из них мне пришлось, наконец, встретиться.
Вместе с тем житейская мудрость стала мне доступнее; я почерпнула ее не столько из моих споров и разговоров с Фрицем (он сам очень часто ошибался), сколько из его поступков. Однажды найдя его за счетами, я заметила ему это и прибавила, что удивляюсь, почему он не служит.
- Моя жизнь повернулась так, что я сам не знаю, где мое отечество, - сказал он: - это большое несчастье.
- Как это? - спросила я с любопытством.
- Отец мой, путешествуя, влюбился в иностранку и женился на ней; когда он привез ее в свое курляндское поместье, она постоянно скучала, и не могла привыкнуть ни к суровому климату, ни к бедной природе Курляндии, ни даже к нашему образу жизни. Тоска ее по родине заставила отца моего увезти ее на берега Рейна, где она родилась, поселиться с ней в Мангейме. Там родился я, там и вырос; лучшие годы моего детства, моего юношества протекли в этом мирном, поэтическом уголке благословенной Германий. Мать моя обожала меня и никогда не расставалась со мной; это было понятно: я был ее единственным сыном. Я лишился ее восемнадцати лет; отец мой тотчас после ее смерти возвратился в Курляндию со мной; смерть моей матери убила его нравственно и физически. Пять лет провел я у постели больного отца, и несмотря на мою молодость, должен был заниматься делами, сделался и управителем, и единственным собеседником отца моего. Когда я потерял отца, то увидел себя решительно одиноким: у меня не было даже дальних родных, кроме старой тетки. Меня неодолимо манило вдаль, туда, где мой отец был когда-то так счастлив, туда, где родилась и жила мать моя, где я сам вырос беззаботно. Недолго, однако, остался я в Мангейме; я был слишком молод и слишком крепок и силен духом, чтобы запереться в тесном уголке и жить одним воспоминанием, как ни свято, как ни дорого было оно для меня. Великий божий мир манил меня; предо мной были открыты его широкие ворота; я объехал Европу, когда же и она потеряла в глазах моих прежнюю прелесть, я объехал кругом свет, был на Востоке и наконец попал на Кавказ.
&nbs