Главная » Книги

Рылеев Кондратий Федорович - М. Дальцева. Так затихает Везувий, Страница 5

Рылеев Кондратий Федорович - М. Дальцева. Так затихает Везувий


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

;А как это звучит теперь?
  
  
   О, пусть не буду в гимнах я,
  
  
   Как наш Державин, дивен, громок, -
  
  
   Лишь только б молвил про меня
  
  
   Мой образованный потомок:
  
  
   "Парил он мыслию в веках,
  
  
   Седую вызывая древность,
  
  
   И воспалял в младых сердцах
  
  
   К общественному благу ревность!"
  Гораздо хуже. Особенно режет ухо "образованный потомок". Да и ревность к общественному благу напоминает более докладную записку в министерство просвещения. Доколе же высокое искусство поэзии будут принижать и искажать во имя ложно понятых государственных и нравственных целей.
  И вся петербургская круговерть продолжалась не один год. И снова, и снова, вернувшись с очередного заседания Вольного общества любителей российской словесности, он принимался за невеселые деда. В них приходилось вмешиваться, если хотел быть не только поэтом, но и гражданином. Так, на этот раз на столе лежало недописанное письмо Булгарину. После бурной сцены, какая произошла между ними, он решил прекратить с ним всякое знакомство, о чем и извещал его. Но письмо было еще не отправлено. Он схватился за перо, но остановился. Надо же все-таки перечитать.
  "Я был тебе другом, Булгарин; не знаю, что чувствовал ты ко мне; по крайней мере, ты также уверял меня в своей дружбе - и я от души верил. Как друг, отдаю на твой собственный суд, исполнял ли я обязанности свои. Исследуй все мои поступки, взвесь все мои слова, разбери каждую мысль мою и скажи потом, по совести, заслуживал ли я такого оскорбления, какое ты сделал мне сегодня, сказав, что ты, "если бы и вздумал просить от кого-нибудь в Петербурге советов, то я был бы последний..." Что побудило тебя, гордец, к этому, я не знаю. Знаю только то, что я истинно любил тебя и если когда противоречил тебе, то не с тоном холодного наставления, но с горячностью нежной дружбы. Так и вчера, упрекая тебя за то, что ты скрыл от меня черное свое предприятие против Воейкова, я говорил, зачем ты не сказал; я на коленях уговорил бы тебя оставить это дело. Скажи же, похоже ли это на совет, можно ли тем было оскорбиться, и оскорбиться до того, чтоб наговорить мне дерзостей самых обидных?.. Еще повторяю и прошу тебя вспомнить все мои поступки, слова и мысли - разобрать их со всею строгостью. Рано ли, поздно ли, но ты или самые последствия докажут тебе справедливость мнений моих и правоту.
  В пылу своего неблагородного мщения ты не видишь или не хочешь видеть всей черноты своего поступка; но рано ли, но поздно ли... Извини моего пророчества и прими его за остаток прежней моей дружбы и привязанности, которые одни удерживают меня требовать от тебя должного удовлетворения за обиду, мне сделанную... Ты гордишься теперь своим поступком и рад, что нашел людей, оправдывающих его, не вникнувших в обстоятельства дела, других, ослепленных, как ныне и ты, мщением и враждою, и думаешь, что и все, кроме меня, разделяют твое мнение. Но узнай, как жестоко ты обманываешься. Не говоря о множестве других, которых ты в душе своей уважаешь, В. А. Жуковский, этот столь; высокой нравственности человек, которого ты любишь до обожании, - в негодовании от твоего поступка. Он поручил мне сказать тебе, что ты оскорбляешь не одного Воейкова, но целое семейство, в котором ты был принят, как родной; что он употребит все возможные средства воспрепятствовать исполнению твоего желания, и что, если ты и успеешь, то не иначе, как с утратою чести! Вот Булгарин, какого ты человека тронул. Скажи же теперь", справедливы ли мои опасения? Удаляя от себя людей, в которых, по собственному сознанию твоему, ты, более всех был уверен, - скажи, на кого ты надеешься, в чью дружбу уверовал? Что иное, как не дружба к тебе, побуждало меня говорить Н. И. Гречу резкие и, верно, неприятные для него истины; что заставляло меня говорить их тебе самому, как не желание тебе добра? И так смел сказать, что мы закормлены обедами Воейкова, когда как я у него в продолжение года был только два раза. После всего этого, ты сам видишь, что нам должна расстаться. Благодарю тебя за преподанный урок; я молод - но сие может послужить мне на предыдущее время в пользу, и я прошу тебя забыть о моем существовании, как я забываю о твоем: по разному образу чувствования и мыслей нам скорее можно быть врагами, нежели приятелями".
  Он морщился, читая свое послание. Письмо бьет мимо цели. К чему эти преувеличенные уверения в дружбе, этот сердечный сантиментальный тон? Разве главное в обиде? Суть дела заключалась совсем в другом.
  Суть дела заключалась в том, что Александр Федорович Воейков, человек желчный, ядовитый, с острым пером, рассорился с Гречем, у которого работал в "Сыне отечества", и ушел из журнала. Воейков был женат на племяннице Жуковского, и тот с помощью своих приятелей устроил ему редакторство в "Русском инвалиде". Проведав об этом, Булгарин, отчасти, чтобы поспешествовать своему другу Гречу, негодовавшему на Воейкова, отчасти из-за пристрастия ко всяческого рода злостным каверзам, поспешил в комитет по делам раненых и предложил двойную цену за право издания "Русского инвалида".
  Вот за эту-то мошенническую проделку и надо было клеймить Булгарина, а не умолять на коленях, чтобы он не совершал дурного поступка.
  Он отшвырнул письмо, зашагал по комнате, бормоча:
  - Да-с, промазал, Кондратий Федорович. Мимо цели. Нехорошо.
  А сколько он слышал дурного про Фаддея Булгарина! Что пишет доносы на своих друзей-литераторов и, кажется, даже на руку не чист. И от всего отмахивался, пропускал мимо ушей, и только эта торгашеская выходка, наконец, раскрыла ему глаза. Как могло такое случиться? Все лесть, лесть, змея подколодная. Обволакивал лестью Фаддей. Неужели же так слаб, так неуверен в себе, что нуждаюсь в лести человека нечистоплотного, ничтожного? Пушкин, Вяземский, Дельвиг не подпускают его до себя ближе, чем на пушечный выстрел. Аристократы! Брезгливость у них в крови, чутье, как у породистого понтера.
  
  
  9. ИЗ ДНЕВНИКА ПОРУЧИКА ВАЛЕЖНИКОВА
  2 сентября 1821 г.
  О, Русь! Отовсюду слышу я истории из нашей невеселой жизни, похожие на анекдоты, но, увы, составлявшие повседневность будней.
  Рассказывали, что некий крепостной молодой человек, Никитенко, прекрасных способностей и прилежания, какому могли бы позавидовать наши дворянские недоросли, закончил где-то вблизи Воронежа в уездном городке Острогожске городскую школу. Успехи его были так велики, что он давал уроки во многих помещичьих семьях и попутно занимался самообразованием. Редкие способности позволяли ему в скором времени превзойти своих бывших учителей. Все кругом прочили ему блестящую, научную карьеру. Богата наша Русь Ломоносовыми, но; мало кто попадает в случай. Молодой человек мечтал поступить в университет и, собравшись со скудными своими средствами, приехал в столицу. Но тут на пути его возникло непреодолимое препятствие - крепостной не может быть студентом. Граф Шереметев, блестящий кавалергард, которому принадлежал Никитенко, вольную не давал. Когда более просвещенные и гуманные товарищи Шереметева стали уговаривать отпустить несчастного юношу, он, бесстыдно смеясь, ответил, что ему и самому нужен такой образованный слуга. Молодые люди раззвонили об этом на всю столицу, и Шереметева то и дело спрашивали, отпустил ли он своего слугу. Наконец это надоело графу, и он обещал дать вольную Никитенке. Шли месяцы, а дело не двигалось с места. Тогда друзья, подговорили товарища по полку Шереметева, графа Чернышева, а тот свою матушку, и на торжественном многолюдном балу графиня Чернышева, вызвав бурное сочувствие окружающих, громогласно поблагодарила Шереметева за его благородный поступок, делая вид, что вольная уже дана. Ничего не оставалось, как и в самом деле совершить, наконец, "благородный" поступок. Эпопея эта продолжалась около двух лет.
  Говорят, что во всей этой истории самое настойчивое и энергическое участие принимали известный мне заочно Рылеев и князь Евгений Оболенский.
  Такова великосветская история. А вот и департаментский вариант. Некий мелкий чиновник за дебош, в каком он ни сном ни духом не повинен, был посажен в сумасшедший дом, где безвинно просидел более полугода, пока цо случайности об этом не рассказали офицерам-доброхотам. В ход были пущены все связи, дело дошло до сиятельного Потоцкого, и лишь тогда несчастный очутился на свободе.
  И, наконец, беру выше. Понадобилось участие императорской фамилии. Другой чиновник, отец большого семейства, просидел на гауптвахте по ложному доносу шесть лет. Шесть лет в ожидании суда! Такие же доброхоты, не имеющие отношения к ведомству, запрятавшему страстотерпца на гауптвахту, подняли на его защиту Федора Николаевича Глинку, адъютанта Милорадовича и известного поэта. Но и сам Милорадович не мог освободить заточенного. Потребовалась записка от великого князя Николая Павловича, чтобы генерал-губернатор Милорадович смог освободить невинного. Говорят и даже умиляются тому, что губернатор сильно сокрушался и повторял: "Что у нас делается! Что только делается!" А у кого это у нас? В подведомственной тебе столице!
  Истории эти с благополучным концом, и говорят о них как о счастливых исключениях. Но ведь таких превеликое множество. О них молчат. Не у всех, скорее почти ни у кого из обездоленных нет возможности достигнуть со своими бедами лиц высокопоставленных. А если бы и была таковая, то гуманным доброхотам, пришлось бы бросить свои дела и ринуться в сражение со всеми, кто творит суд неправедный. Потянув за эту ниточку, начав распутывать все беззакония и злоупотребления властью, они дошли бы до таких высот, что, пожалуй, н самим головы не сносить.
  Пишу о бунте Семеновского полка, о бессмысленных беззакониях наших судов и чиновников. Пишу историю, до которой, быть может, никогда не дотянется перо историка. А если и дотянется, то не по свежим следам, а по легендам и мифам.
  Зачем?
  Сисмонди, говоря о пользе истории, замечает, однако, что мало привлекательности в ней, если человек убежден, что, узнав истину, он не сможет привести ее в исполнение. Заранее известно, что ни он, ни ему равные не имеют никакого влияния на судьбу народов. И люди предпочитают лучше оставаться в неведении и слепоте, чем открытыми глазами наблюдать, как ведут их к бездне. Поэтому народы, не пользующиеся свободой и не уповающие на нее, никогда не имеют истинной наклонности к истории. Иные не сохраняют памяти о событиях минувших, как турки и австрийцы, иные, как арабы и испанцы, ищут в истории одну суетную пищу воображению - чудесные битвы, великолепные праздники, изумительные приключения. А все остальные вместо истории народной имеют историю царскую. Для царей, а не для народа трудились ученые, для них собрали все, что может льстить их гордости, они покорили им прошедшее, потому что власть над настоящим для царей недостаточна.
  Для кого же я пишу? О, не для печати! Не сносить мне головы, если заметки эти увидят свет при моей жизни. Но, может быть, когда-нибудь, во времена лучшие, сильный и молодой летописец, едва ли сын мой, которого пока что нет, а вернее, ученик расскажет нашу историю в мелких подробностях и случаях, подобных анекдотам, кропотливо собранным за монастырской кадетской стеной.
  20 сентября 1821 г.
  Сегодня, проходя по саду, заметил двух кадет, валявшихся в кустах в вольных позах с расстегнутыми воротниками и горланивших песни. Они были уверены, что их никто не видит и не слышит. Но что они распевали! Правый боже! Если б об этом узнал директор, после неизбежной экзекуции несчастных отправили бы прямо в лазарет, и оттуда они нескоро вернулись бы.
  А куплеты недурны. Стоит записать:
  
  
  
  Православный государь!
  
  
  
  Наших бед виновник.
  
  
  
  Полно, братец!
  
  
  
  Он не царь,
  
  
  
  Много, что полковник...
  Хотел бы я знать, сами они сочинили или, может, давно ходят по нашей столице такие куплетцы. Остановился за кустами, чтобы услышать продолжение, но озорники начали бороться, кататься по траве и хохотали, как безумные. Счастливый возраст! Какой, однако, сделало скачок время. Лет пять назад мысли мои, записанные в потаенную тетрадку, казались крамольными, принадлежащими единственному вольнодумцу, самому мне. Ныне любой молокосос без стеснения стаскивает священные покровы с Благословенного. Впрочем, впервые их сорвал Пушкин, написавший: "Ура! в Россию скачет кочующий деспот. Спаситель горько плачет, за ним и весь народ". Благословенный прикатил тогда с Аахенского конгресса, где показал себя послушным учеником Меттерниха, верным союзником Бурбонов, Габсбургов и Гогенцоллернов, напрочь покончив с легендой о царе-реформаторе.
  К вечеру сего дня я узнал, что готовится государем указ о запрещении всех тайных обществ. Об этом мне рассказал Ригель, один из наших воспитателей. Человек сдержанный, замкнутый, казалось бы не интересующийся ничем, кроме своих обязанностей, он говорил, с трудом скрывая негодование:
  - Этого давно надо было ждать. Помните, по Петербургу ходили стихи Катенина? То ли его, то ли перевод французской революционной песни:
  
  
   Отечество наше страдает
  
  
   Под игом твоим, о, Злодей!
  
  
   Коль нас деспотизм угнетает,
  
  
   То свергнем мы трон и царей.
  
  
   Свобода! Свобода!
  
  
   Ты царствуй над нами.
  
  
   Ах! Лучше смерть, чем жить рабами, -
  
  
   Вот клятва каждого из нас.
  Катенин немалую роль играл тогда в тайном содружестве, называемом "Военное общество".
  - Так ведь это когда еще было!
  - Верно. Давно. Но мне тогда еще сказывали, что государя очень беспокоило существование тайных обществ. А когда министр двора граф Петр Волконский пытался его успокоить, он сказал: "Ничего-то ты не понимаешь. Эти люди могут кого хотят возвысить или уронить в общем мнении. К тому же они имеют огромные средства. В прошлом году во время неурожая в Смоленской губернии они кормили целые уезды". И верно, Якушкин, Михаил Муравьев, Фонвизин, Бурцев весьма проворно собрали средства и, минуя правительство, уберегли от голодной смерти тысячи людей.
  - Но почему же тогда не запретили тайные общества? Чего он убоялся?
  Ригель развел руками.
  - Верно этого самого "общего мнения". Генерал Ермолов, увидев одного из членов некоего тайного общества, расхохотался и сказал: "Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но одно скажу: он (это государь-то) вас так боится, как я хотел бы, чтобы он боялся меня".
  - Но какие же все-таки у нас тайные общества? - спросил я. - Карбонарии?
  - Карбонарии - это театральщина. Клятвы, подписи кровью - смерть за разглашение тайны. Это не в русском вкусе.
  - А что же в русском?
  - Цель.
  - А разве у итальянцев не было цели?
  - Там другое. Избавиться от австрийского ига. Завоевать независимость. А мы...
  Он не договорил, а я не решился дальше расспрашивать, боясь спугнуть своим любопытством его откровенность. И правильно поступил. Видно, что-то скопилось, накипело у него на душе и рвалось наружу. В такие минуты подталкивать исповедь опасно.
  Он продолжал:
  - Мы хотим большего. Представительного правительства. Конституции...
  - И вы думаете, что ее поднесут по вашей просьбе, как хлеб-соль, на золоченом подносе, покрытую вышитым рушником?
  - Нет. Не думаем. За свободу всегда надо бороться. Ее не дарят.
  Мне уже становилось ясно, что он сам участник такого тайного общества, и только нельзя понять, вольно или невольно он проговаривается. Продолжая ту же игру, как будто я понимаю все или, напротив, ничего не понимаю, я сказал:
  - Нас с вами учили, что превосходящие силы противника чаще всего побеждают.
  - На помощь слабейшим приходит подкрепление.
  - Откуда же?
  Он молчал, но по лицу его, обычно неподвижному и бесстрастному, я видел, что сейчас его распирает желание высказаться, но что-то мешает быть откровенным, Я сказал:
  - Пошли ко мне? Что мы стоим на дороге как надзиратели какие. Мы же не дежурим, а у меня есть шнапс.
  Он кивнул, будто рукой махнул на все, и мы отправились в мою келью.
  То, что я услышал от Ригеля, поразило меня и наполнило смешанным чувством радостной надежды и томительного уныния. Уныния, потому что, пока я сидел за монастырской стеной, желчно накапливая свое недовольство на все, что творится в моей несчастной, покорной, придавленной родине, нашлись в ней смелые люди. Они пытались вмешаться в эту косную, застойную жизнь, становившуюся год от года беспросветнее.
  Я узнал, что у нас были и есть тайные общества, предполагавшие сменить наше правительство и все государственное устройство. Но как давно! Еще в шестнадцатом году в столице был создан Союз спасения, затем, переименованный в Союз благоденствия, близкий ему по духу, поставивший себе такую благородную, но фантастическую цель. И каких людей он объединил! Страшно записать их имена даже в мою потаенную, накрепко запрятанную тетрадь. Князь Трубецкой, генерал-майор, Орлов, Николай Тургенев, статский советник, член Государственного совета; Павел Пестель, сын сибирского генерал-губернатора. Всех не упомнишь. Я почему-то ждал, что назовут имя Рылеева, но Ригель о нем ничего не слышал. Общество это имело свои отделения! в сущности, небольшие кружки: в Измайловском полку в Питере, где в него вступил Ригель. Еще кружок Федора Глинки, тоже недурно, под самым носом у Милорадовича. Глинка - его адъютант. И где-то в Тульчине. Правда, мелкую сошку, вроде моего сослуживца Ригеля, в самый Союз не допускали, несмотря на то, что он об этом мечтал. Старались сохранить все в тайне. Но все-таки слухи о том, что там делалось, иногда проникали. Так, например, Ригель узнал, что Союз спасения переименовали в Союз благоденствия и вроде бы цели его стали менее радикальными. А вскоре после бунта семеновцев и Союз благоденствия перестал существовать. Точно так же распались и кружки - Измайловский и Федора Глинки. Но в Тульчине не сдавались. Сам Ригель отошел от этого сообщества еще раньше, чем оно распалось.
  Однако, когда мы прикончили бутылку шнапса, он повел меня в свою келью и достал из потаенного ящика "Законоположение Союза благоденствия", сказав:
  - Можно ли себе представить что-нибудь более полезное для отечества, чем такие узаконения? Но коли обнаружили, почли бы за крамолу, - и он начал читать:
  - "...Имея целью благо отечества, Союз не скрывает оной от благомыслящих сограждан, но, для избежания нареканий, злобы и зависти, действия оного должны производиться в тайне.
  Союз, стараясь во всех своих действиях соблюдать в полной строгости правила справедливости и добродетели, отнюдь не обнаруживает тех ран, к исцелению коих немедленно приступить не может, ибо не тщеславие или иное какое побуждение, но стремление к общему благоденствию им руководствует.
  В цель Союза входят следующие четыре главные отрасли: 1-я - человеколюбие; 2-я - образование; 3-я - правосудие; 4-я - общественное хозяйство.
  Качества принимаемых:
  Союз благоденствия, имея целью общее благо, приглашает к себе всех, кои честною своею жизнью удостоились в обществе доброго имени и кои, чувствуя все величие цели Союза, готовы перенести все трудности, с стремлением к оной сопряженные.
  Союз не взирает на различие состояний и сословий: все те из российских граждан - дворяне, духовные, купцы, мещане и вольные люди, - кои соответствуют вышеозначенному, исповедуют христианскую веру и имеют не менее 18 лет от роду, приемлются в Союз благоденствия.
  Примечание. Российскими гражданами Союз почитает тех, кои родились в России и говорят по-русски. Иноземцы же, оставившие свою родину, дабы служить чужому государству, сим самым уже заслуживают недоверчивость и потому не могут почитаться российскими гражданами. Достойными сего наименования Союз почитает только тех иноземцев, кои оказали важные услуги нашему отечеству и пламенно ему привержены.
  Женский пол в Союз не принимается. Должно, однако ж, стараться нечувствительным образом склонять его к составлению человеколюбивых и вообще частных обществ, соответствующих цели Союза.
  Кто известен был за бесчестного человека и совершенно не оправдался, тот не может быть принят в Союз благоденствия. Вообще все люди, развращенные, порочные и низкими чувствами управляемые, от участия в Союзе отстраняются".
  Я немедля схватился за перо, лежавшее у него на столе, и стал переписывать эти строки.
  Ригель смотрел на меня с грустной, какой-то элегической улыбкой, вяло барабанил пальцами по столу.
  - Я не стыжусь своей осторожности, - сказал он и покраснел. - Трудно верить в успех. А оказаться в Шлиссельбургской можно наверняка. Говорят, что кто-то смеялся - сто прапорщиков задумали переделать Россию.
  - За что же все-таки в Шлиссельбурге? - спросил я, надеясь, что он посвятит меня в деятельность Союза.
  - За причастность. За то, например, что Пестель мечтал уничтожить государя, а я знал и не донес.
  Он говорил кратко, но чистосердечно. Я видел, что ему стыдно, и больше не стал расспрашивать.
  Когда мы расстались, я вспомнил: вчера, описывая наши анекдотические и печальные происшествия, я писал - офицеры-доброхоты. Так это же были члены тайного общества! И имена совпадают: Глинка, Оболенский... Не было бы счастья, да несчастье помогло. Если бы наше избранное общество не было так далеко от мыслей о благе родины, о возможности государственного переворота, все эти благородно мыслящие офицеры давно бы показались подозрительными и очутились в крепости.
  25 октября 1821 г.
  День был такой солнечный, что оставаться в наших классных комнатах, выбеленных унылой известкой, глядеть на несчастных кадет, в тысячный раз марширующих на плацу, не было сил. Я пошел к Ригелю, уговорил его отпроситься на сутки из корпуса и поехать кутить. Кутить! Я давно забыл, как это делается. К удивлению, чопорный, нелюдимый Ригель ухватился за эту мысль, и в обществе двух его друзей из Измайловского полка мы оказались в Новой Деревне у цыган.
  Давно бы так! Как мы пили! Как величали нас старые седоволосые цыганки с молодыми огненными глазами: "К нам приехали родные, наши гости дорогие..." Л молодая цыганочка на серебряном подносе подавала большие чарки с шампанским и сверкала зубами, звенела золотыми кольцами серег, и звенело серебро, какое мы бросали на поднос, и оно мгновенно, как у фокусника, исчезало в рукаве старого цыгана, и, казалось, звенела сама дрожь плечей молоденьких плясуний и голоса хора, выкрикивающие непонятные слова: "Аи да конавела претро дело..." А потом красавица Стеша, скромно опустив голову, пела невыносимо грустную песню. Я запомнил только слово, с какого начинался каждый куплет: "Хасиям..." Измайловский офицер объяснил мне, что поют про цыгана, потерявшего коня. Я смотрел на узкие смуглые пальцы Стеши в серебряных кольцах, перебиравшие струны гитары, на блестящие, черные, как деготь, ее волосы. Становилось жарко и отчаянно хорошо. Я думал, зачем я так себя ограничил? Сгореть бы в этом жару, дыму, клекоте низкого, неженского голоса, укоротить свою жизнь. Никому не нужную жизнь.
  А хор пел удалую, залихватскую - "Ехали цыгане, ехали на ярманку. Эх, остановились, да под яблонькой..." И Измайловский офицер, с круто закрученными усами, уже обнимал тощую, жгуче черную цыганочку, похожую на обгоревшую спичку, пытаясь посадить ее себе на колени. А старый цыган с злыми глазами, тот, что смахнул серебро с подноса, хотел отвлечь его, поднося чашу с жженкой.
  А Ригель, молчаливый, строгий Ригель, подперев рукой голову, пел высоким, задушевным тенором прекрасную гусарскую песню. Кто только сочинил ее? Может, и сам Денис Давыдов?
  
  
   Порой под стон и звон гитары
  
  
   Неясным хором голосов
  
  
   Александрийские гусары
  
  
   Поют про дедов и отцов...
  И, слушая его, умолкли даже цыгане. А дальше-то самые верные, хватающие за душу, слова.
  
  
   Шутя ты другу жизнь погубишь,
  
  
   Шутя свою прострелишь грудь.
  
  
   Во что ты веришь, кого ты любишь,
  
  
   И веришь ли во что-нибудь?
  
  
   И на лице твоем улыбка,
  
  
   Гусар, неясна, как мечты,
  
  
   Гусар, вся жизнь твоя ошибка
  
  
   И сам ошибкой создан ты,
  Святая правда.
  27 ноября 1821 г.
  Утром болела печень и в голове будто опилки насыпаны. Вчера казалось, что только так и надо жить. Сегодня понимаю - не выдюжу. А ведь в голову лезло - бросить все, жениться на Стеше, поселиться где-нибудь на Восемнадцатой линии или на Песках, с утра пить водку и слушать, как она поет: "Сколько счастья, сколько муки ты, любовь, несешь с собой..." Все казалось легко и доступно.
  Как-то сегодня мы с Ригелем поглядим в глаза друг другу? Никакого особого бесчинства вчера не случилось, но каждый был на себя не похож. "Офицеры образцового поведения", как называет нас директор Клингер, хотя и терпеть не может. А может быть, каждый из нас был именно вчера похож на себя, а каждый день на кого-то другого? На "образцового офицера"?
  Ноет левый бок, и свет божий не мил. За окном серая муть. Дождик.
  В голову лезет все то же - офицеры-доброхоты, как я их назвал, вступающиеся за несправедливо обиженных, бесправных и угнетенных. Они оказались участниками тайных обществ. Заступничество это стало гласным, ибо нет в нем ничего запретного. Но что мы знаем о том, что они еще замышляют, готовят, что уже делают? Мы, думающие так же, как они, согласные с ними и остающиеся сторонними наблюдателями.
  Что же мешает нам? О, у каждого есть оправдания. Мне - неосведомленность. И верно, не знал же я ни о каких тайных обществах. Ригелю, что Союз благоденствия распался. А за всеми этими оправданиями - осторожность, попросту трусость. И вот что удивительно, на поле боя никто не захочет признать себя трусом. Преодолеет страх, даже пулям не поклонится. В мирной жизни никто не скрывает своей уклончивости. Это ли не позор!
  
  
  
   10. ПОСЛЕ ВСТРЕЧИ
  В эту ночь он должен был быть один.
  Воротясь домой, тихо прошел мимо спальни в кабинет и бросился в кресло. Душил воротник. Он размотал галстук, сбросил сюртук, расстегнул рубашку. Стало легче дышать. На столе кувшин с квасом - не наливая в стакан, прямо из носика, будто мчался откуда-то, будто гнались за ним.
  А ведь ничего не было. Просидел весь вечер почти молча в комнате, увешанной коврами и старинным оружием. Свечи горели тускло, полумрак, лица сидевших за столом были строгими, сумрачными, как лица святых па церковных степах в сумерки, когда еще не начиналась служба. Запомнить эти лица, запомнить не только увиденных сегодня, но всех сопричастных. Довериться первому впечатлению. Оно никогда не обманывает.
  Князь Сергей Трубецкой - диктатор. Спокойные, холодные, светлые глаза, рот, какой, кажется, не умеет улыбаться, сухощавая фигура и крутые, но редкие завитки русых волос на голове, которая уже начинает плешиветь. Мгновенное впечатление слабодушия вот от этих реденьких, младенческих завитков, так не идущих к гордому челу.
  Гость с юга, князь Сергей Волконский - черные глаза, густые брови. Лицо человека ограниченного, но справедливого, уверенного в своей правоте. Навсегда уверенного, что бог правду видит.
  Никита Муравьев - мечтательность. Кажется, все неправильно - и острый нос, слишком выдвинутый вперед, и узкие глаза. Но вдохновенная, ни на минуту не затихающая внутренняя жизнь делает его просто красивым. К тому же на стене висит портрет его матери, где он, малютка лет пяти, прильнул к ее плечу с тем же выражением вдохновенной задумчивости.
  Выражение открытости, готовности к добру, вера в исполнение всех желаний на круглом лице Евгения Оболенского. Может быть, самого простого и простодушного из всех.
  Полковник Митьков, как видно, вояка, рубаха парень, с подстриженными ежиком темными волосами. Но складка на переносице, брезгливые складки от крыльев носа к губам обличают натуру нетерпеливую, готовую на поступки решительные.
  Хромой Николай Иванович Тургенев, темноволосый, большелобый, с коротким подбородком, нижняя часть лица будто придана этой мыслящей голове впопыхах, наспех. Он кажется серьезнее всех. И при этом противоречив - нервен и рассудителен, смешлив и глубокомыслен.
  И, наконец, Иван Иванович Пущин, старый знакомый, но в таинственном полумраке сегодняшней встречи и его облик возникает по-новому. Румянец округлых щек съели тени от мраморного бюста Вольтера, стоящего на консоли позади его кресла. Мраморный старик с ядовитой улыбкой взирал на ставшие вдруг заметными острые скулы и грустные глаза.
  Это он, Пущин, ввел его в круг людей, может быть, лучших в России. Оказал доверие, ввел не в качестве "согласного", а как "убежденного" члена тайного Северного общества.
  Из длинного душевного разговора он узнал тогда, что распавшийся в Москве Союз благоденствия, существование коего было так же окружено тайной, как ныне существование Северного общества, не умер, а возродился в Петербурге. Что многие его руководители - Трубецкой, Тургенев, Муравьев - по-прежнему составляют ядро кружка - думу. Цели общества прежние - совершить государственный переворот в России, создать представительное правительство, которое будет действовать на основе общих законов - конституции. Совершить многие реформы в судах, в народном просвещении и прежде всего отменить крепостное право. Сейчас заняты более разработкой конституции, устава или статута самого общества, поисками способов привлечения симпатий публики к предстоящим реформам, с тем, однако, чтобы сохранить в тайне само существование общества,
  По статуту оно делится на несколько отраслей или управ, одной из которых и руководит Пущин. Управы могут и должны привлекать новых членов. Эти новички, пока они не проявили себя, считаются "согласными", а старейшие, "убежденные", вправе принимать новых членов. Его, Рылеева, сразу примут как "убежденного", потому что дума высоко оценила его поэтические труды и деятельность в уголовной палате.
  Все это он выслушал тогда с волнением. Радовало не только ошеломляющее открытие, но и для самого себя он ощутил как бы новый смысл существования, о каком неясно мечтал многие годы. И еще его поразили имена основателей тайного общества. Это люди, которым нечего желать для себя. У них было все - власть, богатство, знатность. Для них открыты все пути. Но они предпочли рисковать всем, и даже собственной свободой, ради блага; отчизны. И первый тому пример сам Иван Иванович Пущин. Когда-то, при его первом посещении, он был удивлен, что этот блестящий офицер вышел в отставку, чтобы стать заседателем уголовной палаты в чине коллежского асессора. Но из слов его, сказанных между прочим, он узнал, что даже жалкий чин асессора был вынужденной уступкой семье. Выйдя в отставку, он и вовсе собирался стать квартальным надзирателем, и только сестра, которая в слезах стояла перед ним на коленях, заставила его переменить решение.
  Пущин прочитал ему отрывок из проекта конституции Никиты Муравьева. Слова его привели в такой восторг, что он тут же переписал их в свою тетрадь, и они дословно врезались в память. Как выражено то, о чем он не раз думал, но не умел сложить так кратко и сильно. Там говорилось, что опыт всех народов и всех времен доказал, что власть самодержавия равно гибельна для правителей и для общества: что она не согласна ни с правилами святой веры, ни с началами здравого рассудка. Нельзя допустить основанием правительства - произвол одного человека. Невозможно согласиться, чтобы все права находились на одной стороне, а все обязанности - на другой. Слепое повиновение может быть основано только на страхе и не достойно ни разумного повелителя, ни разумных исполнителей. Ставя себя выше законов, государи забывают, что они в таком случае - вне законов, вне человечества! Что невозможно ссылаться на законы, когда дело идет о других, и не признавать их бытие, когда дело идет о них самих. Одно из двух: или они справедливы - тогда к чему же не хотят и сами подчиниться оным; или они несправедливы - тогда зачем хотят подчинять им других. Все народы европейские достигают законов и свободы. Более всех их народ русский заслуживает то и другое.
  Но какой образ правления им приличен? Народы малочисленные бывают обыкновенно добычей соседей и не пользуются независимостью. Народы многочисленные по обыкновению страждут от внутреннего утеснения и бывают в руках деспота средством притеснения и гибели соседних народов. Обширность земель, многочисленное войско препятствуют одним быть свободными; те, которые не имеют сих неудобств, - страждут от своего бессилия. Федеральное, или Союзное, правление одно разрешает сию задачу, удовлетворило бы всем условиям и согласило величие народа и свободу граждан. Охлаждая его пыл, Пущин тогда добавил:
  - Это прекрасная преамбула, но дальше есть с чем поспорить.
  Пущин говорил еще и о том, что тайное общество не оставляет без внимания и нравственный облик своих участников, что вырабатывается некий катехизис поведения участников общества.
  - Впереди еще много нерешенного, - говорил он, - еще ведутся бурные споры о конституции, о том, нужно ли соединяться с Южным обществом, которое после роспуска Союза благоденствия вовсе не прекращало своей деятельности. Кстати сказать, программа реформ у них более радикальная, чем в Питере, - и, помолчав, закончил: - Я чувствовал бы в наше время себя полным подлецом, если бы остался в стороне от этого благородного движения.
  И хотя он говорил с пылом, очень серьезно, глаз его непроизвольно подмигивал, и движение это как бы снижало, заземляло высокие планы открывавшейся перед ним деятельности. Такой обширной, непривычной, казавшейся не по плечу рядовому человеку, каким считал себя Рылеев. Веселость и фамильярность этого невольного подмигивания ничуть не умаляла значения предстоящего, а лишь делало его более доступным. "Государственный переворот", - торжественно провозглашал Пущин, как бы открывая перед ним необозримую бездну, а глаз успокаивал: "Осилим! Выдюжим!"
  В таких мыслях, готовый к немедленным действиям, оп и пришел на нынешнее сборище и был устрашен и подавлен широтой открывшегося перед ним поля деятельности. Как они глубоко вникали! О чем только не шла речь - о конституции Никиты Муравьева, Евгений Оболенский взялся написать уставную статью "Об обязанностях гражданина", много было говорено о подготовке крестьян к свободе. Это не одноразовая беседа, следует хорошенько обдумать это длительное дело. С одной стороны, расшевелить косные умы, с другой - не посеять опасных слухов, в которых желаемое будет принято за сущее. Легко могла возникнуть опасность создать вместо разумного и справедливого государственного устройства вторую пугачевщину.
  Сейчас было трудно вспомнить, кто о чем говорил. В ушах звучали лишь отдельные фразы. Пылкий Поджио кричал: "К делу, братцы, к делу! Нас южане ждут!" А Муравьев отвечал: "Нас Россия ждет, и потому мы не должны торопиться". Кто-то крикнул: "Не говорите загадками!" И тогда рассудительный Пущин вступился за Муравьева, хотя чувствовалось, что по проекту конституции между ними особого согласия не было. Пущин сказал: "Беря на себя ответственность за судьбу отечества, мы права не имеем поступать опрометчиво, хотя бы южане и изнемогали от нетерпения". И Поджио пришлось умолкнуть.
  О южанах Рылеев ничего не знал, кроме того, что они существуют. Что-то говорилось о Тульчнне, о Васильковской управе, звучали имена Сергея Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина, о полковнике Пестеле говорили - "сам Пестель". Верно, фигура значительная. Но все вместе имена и географические пункты не укладывались в стройный ряд и вызывали лишь впечатление огромной, но беспорядочной работы.
  Теперь, когда он хотел собраться мыслями наедине с самим собой, ему становились яснее, хотя и в общих чертах, чаяния и планы южан. Прежде всего - республиканское правление. О величавой фигуре монарха, милостиво благословляющего все узаконения мудрых и справедливых парламентариев, речи быть не может. Второе необходимое условие - истребление всей царствующей фамилии, дабы не возникали претенденты на престол из-за рубежа и не сеяли смуты в народе. И, наконец, настойчивое желание южан совершить государственный переворот в этом же году.
  Кажется, и по всем уставным пунктам, содержащимся в проекте конституции Пестеля, носящей название "Русской правды", у северян тоже были разногласия, но в этот раз о них и вовсе не толковали.
  Но что-то ускользнувшее, личное, было в смутных отношениях между южанами и северянами. Запомнилась фраза сумрачного, несколько брюзгливого полковника Митькова:
  - Они хотят объединиться так, чтобы в директорате были и Пестель и Юшневский. Из наших - кто угодно. Любого к рукам приберут.
  Слова эти не были обращены ни к кому. Он пробормотал их как бы раздумывая вслух, но, сидя рядом, их нельзя было не услышать. Неужели в таком высоком, благородном деле возможна борьба самолюбий, какие-то личные виды? Нет! Этого быть не должно. Поступки слишком бескорыстны, цели слишком чисты, а риск неслыханно велик.
  Сам он сидел молча, медленно осваиваясь в этой неярко освещенной комнате, в густых сизо-голубых клубах дыма, среди шума голосов, изредка прерываемого глухим, звоном тяжелых пуншевых кружек. Если не вслушиваться в смысл слов, как это сборище похоже на обычную гусарскую пирушку! Но не прислушиваясь к речам, а лишь вглядевшись в лица, невольно вспоминаешь рембрандтовский "Ночной дозор", прекрасную литографию с коего он видел в Париже. Та же твердая решимость в лицах, та же тайная, но ясная цель в непреклонных, хмурых глазах. Стыдясь своего молчания и робости, он подумал еще и о том, что некоторые из собравшихся были моложе его. Хотя бы тот же Пущин.
  А какие имена возникали вдруг в этом запретном обществе! Заговорили о Великом соборе - собрании делегатов от народа и о временном правительстве, которое должно управлять страной после переворота и до утверждения Великим собором конституции.
  Кто-то считал, что временное правительство должен возглавить Николай Тургенев или Трубецкой. Но Трубецкой сказал, что президентом должен быть человек, которого знает весь народ. Таких в России только два - Мордвинов и Сперанский. С ним все почти единодушно согласились, и Пущин, наклонившись к Трубецкому, прошептал:
  - Интересно, что бы они сказали, узнав, какое "общество" их так высоко чтит?
  А какова же будет его собственная роль в этом сообществе? Что должен сделать он, чтобы приблизить желанный срок переворота? Ему сегодня этого никто не сказал, но он-то знает, куда идти. А сколько таких еще юных, как он, пребывают в бездействии, в полусне?
  Он подошел к окну, отдернул тяжелую штору, приник лбом к холодному стеклу. Над набережной Мойки серая мгла, сугробы в грязных заплатах подтаявшего снега. Перед окном погасший фонарь, и лишь вдалеке, у самой решетки колеблется желтый язычок пламени в перевернутом вверх основанием конусе фонаря. Он дернул шнур, и в открывшуюся фрамугу ворвался ветер, пахнущий талым снегом и арбузом. Без мысли, без напряжения сами собой пошли складываться строки. Пошли без запинки, как ноги идут под плясовой мотив.
  
  
  Пусть юноши, своей не разгадав судьбы,
  
  
  Постигнуть не хотят предназначенье в

Другие авторы
  • Соколовский Владимир Игнатьевич
  • Раевский Владимир Федосеевич
  • Корш Евгений Федорович
  • Вронченко Михаил Павлович
  • Якубович Петр Филиппович
  • Достоевский Федор Михайлович
  • Глинка Александр Сергеевич
  • Короленко Владимир Галактионович
  • Нелединский-Мелецкий Юрий Александрович
  • Тургенев Иван Сергеевич
  • Другие произведения
  • Куприн Александр Иванович - События в Севастополе
  • Оберучев Константин Михайлович - Офицеры в Русской Революции
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Русская литература в 1845 году
  • Песталоцци Иоганн Генрих - Песталоцци: биографическая справка
  • Коржинская Ольга Михайловна - Торжество истины
  • Державин Гавриил Романович - Оковы
  • Гуревич Любовь Яковлевна - Живые цветы
  • Мар Анна Яковлевна - Женщина на кресте
  • Прокопович Феофан - История о избрании и восшествии на престол… императрицы Анны Иоанновны
  • Леонтьев Константин Николаевич - Московские ведомости о двоевластии
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 414 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа