;А как это звучит теперь?
О, пусть не буду в гимнах я,
Как наш Державин, дивен, громок, -
Лишь только б молвил про меня
Мой образованный потомок:
"Парил он мыслию в веках,
Седую вызывая древность,
И воспалял в младых сердцах
К общественному благу ревность!"
Гораздо хуже. Особенно режет ухо "образованный потомок". Да и ревность
к общественному благу напоминает более докладную записку в министерство
просвещения. Доколе же высокое искусство поэзии будут принижать и искажать
во имя ложно понятых государственных и нравственных целей.
И вся петербургская круговерть продолжалась не один год. И снова, и
снова, вернувшись с очередного заседания Вольного общества любителей
российской словесности, он принимался за невеселые деда. В них приходилось
вмешиваться, если хотел быть не только поэтом, но и гражданином. Так, на
этот раз на столе лежало недописанное письмо Булгарину. После бурной сцены,
какая произошла между ними, он решил прекратить с ним всякое знакомство, о
чем и извещал его. Но письмо было еще не отправлено. Он схватился за перо,
но остановился. Надо же все-таки перечитать.
"Я был тебе другом, Булгарин; не знаю, что чувствовал ты ко мне; по
крайней мере, ты также уверял меня в своей дружбе - и я от души верил. Как
друг, отдаю на твой собственный суд, исполнял ли я обязанности свои.
Исследуй все мои поступки, взвесь все мои слова, разбери каждую мысль мою и
скажи потом, по совести, заслуживал ли я такого оскорбления, какое ты сделал
мне сегодня, сказав, что ты, "если бы и вздумал просить от кого-нибудь в
Петербурге советов, то я был бы последний..." Что побудило тебя, гордец, к
этому, я не знаю. Знаю только то, что я истинно любил тебя и если когда
противоречил тебе, то не с тоном холодного наставления, но с горячностью
нежной дружбы. Так и вчера, упрекая тебя за то, что ты скрыл от меня черное
свое предприятие против Воейкова, я говорил, зачем ты не сказал; я на
коленях уговорил бы тебя оставить это дело. Скажи же, похоже ли это на
совет, можно ли тем было оскорбиться, и оскорбиться до того, чтоб наговорить
мне дерзостей самых обидных?.. Еще повторяю и прошу тебя вспомнить все мои
поступки, слова и мысли - разобрать их со всею строгостью. Рано ли, поздно
ли, но ты или самые последствия докажут тебе справедливость мнений моих и
правоту.
В пылу своего неблагородного мщения ты не видишь или не хочешь видеть
всей черноты своего поступка; но рано ли, но поздно ли... Извини моего
пророчества и прими его за остаток прежней моей дружбы и привязанности,
которые одни удерживают меня требовать от тебя должного удовлетворения за
обиду, мне сделанную... Ты гордишься теперь своим поступком и рад, что нашел
людей, оправдывающих его, не вникнувших в обстоятельства дела, других,
ослепленных, как ныне и ты, мщением и враждою, и думаешь, что и все, кроме
меня, разделяют твое мнение. Но узнай, как жестоко ты обманываешься. Не
говоря о множестве других, которых ты в душе своей уважаешь, В. А.
Жуковский, этот столь; высокой нравственности человек, которого ты любишь до
обожании, - в негодовании от твоего поступка. Он поручил мне сказать тебе,
что ты оскорбляешь не одного Воейкова, но целое семейство, в котором ты был
принят, как родной; что он употребит все возможные средства
воспрепятствовать исполнению твоего желания, и что, если ты и успеешь, то не
иначе, как с утратою чести! Вот Булгарин, какого ты человека тронул. Скажи
же теперь", справедливы ли мои опасения? Удаляя от себя людей, в которых, по
собственному сознанию твоему, ты, более всех был уверен, - скажи, на кого ты
надеешься, в чью дружбу уверовал? Что иное, как не дружба к тебе, побуждало
меня говорить Н. И. Гречу резкие и, верно, неприятные для него истины; что
заставляло меня говорить их тебе самому, как не желание тебе добра? И так
смел сказать, что мы закормлены обедами Воейкова, когда как я у него в
продолжение года был только два раза. После всего этого, ты сам видишь, что
нам должна расстаться. Благодарю тебя за преподанный урок; я молод - но сие
может послужить мне на предыдущее время в пользу, и я прошу тебя забыть о
моем существовании, как я забываю о твоем: по разному образу чувствования и
мыслей нам скорее можно быть врагами, нежели приятелями".
Он морщился, читая свое послание. Письмо бьет мимо цели. К чему эти
преувеличенные уверения в дружбе, этот сердечный сантиментальный тон? Разве
главное в обиде? Суть дела заключалась совсем в другом.
Суть дела заключалась в том, что Александр Федорович Воейков, человек
желчный, ядовитый, с острым пером, рассорился с Гречем, у которого работал в
"Сыне отечества", и ушел из журнала. Воейков был женат на племяннице
Жуковского, и тот с помощью своих приятелей устроил ему редакторство в
"Русском инвалиде". Проведав об этом, Булгарин, отчасти, чтобы
поспешествовать своему другу Гречу, негодовавшему на Воейкова, отчасти из-за
пристрастия ко всяческого рода злостным каверзам, поспешил в комитет по
делам раненых и предложил двойную цену за право издания "Русского инвалида".
Вот за эту-то мошенническую проделку и надо было клеймить Булгарина, а
не умолять на коленях, чтобы он не совершал дурного поступка.
Он отшвырнул письмо, зашагал по комнате, бормоча:
- Да-с, промазал, Кондратий Федорович. Мимо цели. Нехорошо.
А сколько он слышал дурного про Фаддея Булгарина! Что пишет доносы на
своих друзей-литераторов и, кажется, даже на руку не чист. И от всего
отмахивался, пропускал мимо ушей, и только эта торгашеская выходка, наконец,
раскрыла ему глаза. Как могло такое случиться? Все лесть, лесть, змея
подколодная. Обволакивал лестью Фаддей. Неужели же так слаб, так неуверен в
себе, что нуждаюсь в лести человека нечистоплотного, ничтожного? Пушкин,
Вяземский, Дельвиг не подпускают его до себя ближе, чем на пушечный выстрел.
Аристократы! Брезгливость у них в крови, чутье, как у породистого понтера.
9. ИЗ ДНЕВНИКА ПОРУЧИКА ВАЛЕЖНИКОВА
2 сентября 1821 г.
О, Русь! Отовсюду слышу я истории из нашей невеселой жизни, похожие на
анекдоты, но, увы, составлявшие повседневность будней.
Рассказывали, что некий крепостной молодой человек, Никитенко,
прекрасных способностей и прилежания, какому могли бы позавидовать наши
дворянские недоросли, закончил где-то вблизи Воронежа в уездном городке
Острогожске городскую школу. Успехи его были так велики, что он давал уроки
во многих помещичьих семьях и попутно занимался самообразованием. Редкие
способности позволяли ему в скором времени превзойти своих бывших учителей.
Все кругом прочили ему блестящую, научную карьеру. Богата наша Русь
Ломоносовыми, но; мало кто попадает в случай. Молодой человек мечтал
поступить в университет и, собравшись со скудными своими средствами, приехал
в столицу. Но тут на пути его возникло непреодолимое препятствие -
крепостной не может быть студентом. Граф Шереметев, блестящий кавалергард,
которому принадлежал Никитенко, вольную не давал. Когда более просвещенные и
гуманные товарищи Шереметева стали уговаривать отпустить несчастного юношу,
он, бесстыдно смеясь, ответил, что ему и самому нужен такой образованный
слуга. Молодые люди раззвонили об этом на всю столицу, и Шереметева то и
дело спрашивали, отпустил ли он своего слугу. Наконец это надоело графу, и
он обещал дать вольную Никитенке. Шли месяцы, а дело не двигалось с места.
Тогда друзья, подговорили товарища по полку Шереметева, графа Чернышева, а
тот свою матушку, и на торжественном многолюдном балу графиня Чернышева,
вызвав бурное сочувствие окружающих, громогласно поблагодарила Шереметева за
его благородный поступок, делая вид, что вольная уже дана. Ничего не
оставалось, как и в самом деле совершить, наконец, "благородный" поступок.
Эпопея эта продолжалась около двух лет.
Говорят, что во всей этой истории самое настойчивое и энергическое
участие принимали известный мне заочно Рылеев и князь Евгений Оболенский.
Такова великосветская история. А вот и департаментский вариант. Некий
мелкий чиновник за дебош, в каком он ни сном ни духом не повинен, был
посажен в сумасшедший дом, где безвинно просидел более полугода, пока цо
случайности об этом не рассказали офицерам-доброхотам. В ход были пущены все
связи, дело дошло до сиятельного Потоцкого, и лишь тогда несчастный очутился
на свободе.
И, наконец, беру выше. Понадобилось участие императорской фамилии.
Другой чиновник, отец большого семейства, просидел на гауптвахте по ложному
доносу шесть лет. Шесть лет в ожидании суда! Такие же доброхоты, не имеющие
отношения к ведомству, запрятавшему страстотерпца на гауптвахту, подняли на
его защиту Федора Николаевича Глинку, адъютанта Милорадовича и известного
поэта. Но и сам Милорадович не мог освободить заточенного. Потребовалась
записка от великого князя Николая Павловича, чтобы генерал-губернатор
Милорадович смог освободить невинного. Говорят и даже умиляются тому, что
губернатор сильно сокрушался и повторял: "Что у нас делается! Что только
делается!" А у кого это у нас? В подведомственной тебе столице!
Истории эти с благополучным концом, и говорят о них как о счастливых
исключениях. Но ведь таких превеликое множество. О них молчат. Не у всех,
скорее почти ни у кого из обездоленных нет возможности достигнуть со своими
бедами лиц высокопоставленных. А если бы и была таковая, то гуманным
доброхотам, пришлось бы бросить свои дела и ринуться в сражение со всеми,
кто творит суд неправедный. Потянув за эту ниточку, начав распутывать все
беззакония и злоупотребления властью, они дошли бы до таких высот, что,
пожалуй, н самим головы не сносить.
Пишу о бунте Семеновского полка, о бессмысленных беззакониях наших
судов и чиновников. Пишу историю, до которой, быть может, никогда не
дотянется перо историка. А если и дотянется, то не по свежим следам, а по
легендам и мифам.
Зачем?
Сисмонди, говоря о пользе истории, замечает, однако, что мало
привлекательности в ней, если человек убежден, что, узнав истину, он не
сможет привести ее в исполнение. Заранее известно, что ни он, ни ему равные
не имеют никакого влияния на судьбу народов. И люди предпочитают лучше
оставаться в неведении и слепоте, чем открытыми глазами наблюдать, как ведут
их к бездне. Поэтому народы, не пользующиеся свободой и не уповающие на нее,
никогда не имеют истинной наклонности к истории. Иные не сохраняют памяти о
событиях минувших, как турки и австрийцы, иные, как арабы и испанцы, ищут в
истории одну суетную пищу воображению - чудесные битвы, великолепные
праздники, изумительные приключения. А все остальные вместо истории народной
имеют историю царскую. Для царей, а не для народа трудились ученые, для них
собрали все, что может льстить их гордости, они покорили им прошедшее,
потому что власть над настоящим для царей недостаточна.
Для кого же я пишу? О, не для печати! Не сносить мне головы, если
заметки эти увидят свет при моей жизни. Но, может быть, когда-нибудь, во
времена лучшие, сильный и молодой летописец, едва ли сын мой, которого пока
что нет, а вернее, ученик расскажет нашу историю в мелких подробностях и
случаях, подобных анекдотам, кропотливо собранным за монастырской кадетской
стеной.
20 сентября 1821 г.
Сегодня, проходя по саду, заметил двух кадет, валявшихся в кустах в
вольных позах с расстегнутыми воротниками и горланивших песни. Они были
уверены, что их никто не видит и не слышит. Но что они распевали! Правый
боже! Если б об этом узнал директор, после неизбежной экзекуции несчастных
отправили бы прямо в лазарет, и оттуда они нескоро вернулись бы.
А куплеты недурны. Стоит записать:
Православный государь!
Наших бед виновник.
Полно, братец!
Он не царь,
Много, что полковник...
Хотел бы я знать, сами они сочинили или, может, давно ходят по нашей
столице такие куплетцы. Остановился за кустами, чтобы услышать продолжение,
но озорники начали бороться, кататься по траве и хохотали, как безумные.
Счастливый возраст! Какой, однако, сделало скачок время. Лет пять назад
мысли мои, записанные в потаенную тетрадку, казались крамольными,
принадлежащими единственному вольнодумцу, самому мне. Ныне любой молокосос
без стеснения стаскивает священные покровы с Благословенного. Впрочем,
впервые их сорвал Пушкин, написавший: "Ура! в Россию скачет кочующий деспот.
Спаситель горько плачет, за ним и весь народ". Благословенный прикатил тогда
с Аахенского конгресса, где показал себя послушным учеником Меттерниха,
верным союзником Бурбонов, Габсбургов и Гогенцоллернов, напрочь покончив с
легендой о царе-реформаторе.
К вечеру сего дня я узнал, что готовится государем указ о запрещении
всех тайных обществ. Об этом мне рассказал Ригель, один из наших
воспитателей. Человек сдержанный, замкнутый, казалось бы не интересующийся
ничем, кроме своих обязанностей, он говорил, с трудом скрывая негодование:
- Этого давно надо было ждать. Помните, по Петербургу ходили стихи
Катенина? То ли его, то ли перевод французской революционной песни:
Отечество наше страдает
Под игом твоим, о, Злодей!
Коль нас деспотизм угнетает,
То свергнем мы трон и царей.
Свобода! Свобода!
Ты царствуй над нами.
Ах! Лучше смерть, чем жить рабами, -
Вот клятва каждого из нас.
Катенин немалую роль играл тогда в тайном содружестве, называемом
"Военное общество".
- Так ведь это когда еще было!
- Верно. Давно. Но мне тогда еще сказывали, что государя очень
беспокоило существование тайных обществ. А когда министр двора граф Петр
Волконский пытался его успокоить, он сказал: "Ничего-то ты не понимаешь. Эти
люди могут кого хотят возвысить или уронить в общем мнении. К тому же они
имеют огромные средства. В прошлом году во время неурожая в Смоленской
губернии они кормили целые уезды". И верно, Якушкин, Михаил Муравьев,
Фонвизин, Бурцев весьма проворно собрали средства и, минуя правительство,
уберегли от голодной смерти тысячи людей.
- Но почему же тогда не запретили тайные общества? Чего он убоялся?
Ригель развел руками.
- Верно этого самого "общего мнения". Генерал Ермолов, увидев одного из
членов некоего тайного общества, расхохотался и сказал: "Я ничего не хочу
знать, что у вас делается, но одно скажу: он (это государь-то) вас так
боится, как я хотел бы, чтобы он боялся меня".
- Но какие же все-таки у нас тайные общества? - спросил я. -
Карбонарии?
- Карбонарии - это театральщина. Клятвы, подписи кровью - смерть за
разглашение тайны. Это не в русском вкусе.
- А что же в русском?
- Цель.
- А разве у итальянцев не было цели?
- Там другое. Избавиться от австрийского ига. Завоевать независимость.
А мы...
Он не договорил, а я не решился дальше расспрашивать, боясь спугнуть
своим любопытством его откровенность. И правильно поступил. Видно, что-то
скопилось, накипело у него на душе и рвалось наружу. В такие минуты
подталкивать исповедь опасно.
Он продолжал:
- Мы хотим большего. Представительного правительства. Конституции...
- И вы думаете, что ее поднесут по вашей просьбе, как хлеб-соль, на
золоченом подносе, покрытую вышитым рушником?
- Нет. Не думаем. За свободу всегда надо бороться. Ее не дарят.
Мне уже становилось ясно, что он сам участник такого тайного общества,
и только нельзя понять, вольно или невольно он проговаривается. Продолжая ту
же игру, как будто я понимаю все или, напротив, ничего не понимаю, я сказал:
- Нас с вами учили, что превосходящие силы противника чаще всего
побеждают.
- На помощь слабейшим приходит подкрепление.
- Откуда же?
Он молчал, но по лицу его, обычно неподвижному и бесстрастному, я
видел, что сейчас его распирает желание высказаться, но что-то мешает быть
откровенным, Я сказал:
- Пошли ко мне? Что мы стоим на дороге как надзиратели какие. Мы же не
дежурим, а у меня есть шнапс.
Он кивнул, будто рукой махнул на все, и мы отправились в мою келью.
То, что я услышал от Ригеля, поразило меня и наполнило смешанным
чувством радостной надежды и томительного уныния. Уныния, потому что, пока я
сидел за монастырской стеной, желчно накапливая свое недовольство на все,
что творится в моей несчастной, покорной, придавленной родине, нашлись в ней
смелые люди. Они пытались вмешаться в эту косную, застойную жизнь,
становившуюся год от года беспросветнее.
Я узнал, что у нас были и есть тайные общества, предполагавшие сменить
наше правительство и все государственное устройство. Но как давно! Еще в
шестнадцатом году в столице был создан Союз спасения, затем, переименованный
в Союз благоденствия, близкий ему по духу, поставивший себе такую
благородную, но фантастическую цель. И каких людей он объединил! Страшно
записать их имена даже в мою потаенную, накрепко запрятанную тетрадь. Князь
Трубецкой, генерал-майор, Орлов, Николай Тургенев, статский советник, член
Государственного совета; Павел Пестель, сын сибирского генерал-губернатора.
Всех не упомнишь. Я почему-то ждал, что назовут имя Рылеева, но Ригель о нем
ничего не слышал. Общество это имело свои отделения! в сущности, небольшие
кружки: в Измайловском полку в Питере, где в него вступил Ригель. Еще кружок
Федора Глинки, тоже недурно, под самым носом у Милорадовича. Глинка - его
адъютант. И где-то в Тульчине. Правда, мелкую сошку, вроде моего сослуживца
Ригеля, в самый Союз не допускали, несмотря на то, что он об этом мечтал.
Старались сохранить все в тайне. Но все-таки слухи о том, что там делалось,
иногда проникали. Так, например, Ригель узнал, что Союз спасения
переименовали в Союз благоденствия и вроде бы цели его стали менее
радикальными. А вскоре после бунта семеновцев и Союз благоденствия перестал
существовать. Точно так же распались и кружки - Измайловский и Федора
Глинки. Но в Тульчине не сдавались. Сам Ригель отошел от этого сообщества
еще раньше, чем оно распалось.
Однако, когда мы прикончили бутылку шнапса, он повел меня в свою келью
и достал из потаенного ящика "Законоположение Союза благоденствия", сказав:
- Можно ли себе представить что-нибудь более полезное для отечества,
чем такие узаконения? Но коли обнаружили, почли бы за крамолу, - и он начал
читать:
- "...Имея целью благо отечества, Союз не скрывает оной от
благомыслящих сограждан, но, для избежания нареканий, злобы и зависти,
действия оного должны производиться в тайне.
Союз, стараясь во всех своих действиях соблюдать в полной строгости
правила справедливости и добродетели, отнюдь не обнаруживает тех ран, к
исцелению коих немедленно приступить не может, ибо не тщеславие или иное
какое побуждение, но стремление к общему благоденствию им руководствует.
В цель Союза входят следующие четыре главные отрасли: 1-я -
человеколюбие; 2-я - образование; 3-я - правосудие; 4-я - общественное
хозяйство.
Качества принимаемых:
Союз благоденствия, имея целью общее благо, приглашает к себе всех, кои
честною своею жизнью удостоились в обществе доброго имени и кои, чувствуя
все величие цели Союза, готовы перенести все трудности, с стремлением к оной
сопряженные.
Союз не взирает на различие состояний и сословий: все те из российских
граждан - дворяне, духовные, купцы, мещане и вольные люди, - кои
соответствуют вышеозначенному, исповедуют христианскую веру и имеют не менее
18 лет от роду, приемлются в Союз благоденствия.
Примечание. Российскими гражданами Союз почитает тех, кои родились в
России и говорят по-русски. Иноземцы же, оставившие свою родину, дабы
служить чужому государству, сим самым уже заслуживают недоверчивость и
потому не могут почитаться российскими гражданами. Достойными сего
наименования Союз почитает только тех иноземцев, кои оказали важные услуги
нашему отечеству и пламенно ему привержены.
Женский пол в Союз не принимается. Должно, однако ж, стараться
нечувствительным образом склонять его к составлению человеколюбивых и вообще
частных обществ, соответствующих цели Союза.
Кто известен был за бесчестного человека и совершенно не оправдался,
тот не может быть принят в Союз благоденствия. Вообще все люди,
развращенные, порочные и низкими чувствами управляемые, от участия в Союзе
отстраняются".
Я немедля схватился за перо, лежавшее у него на столе, и стал
переписывать эти строки.
Ригель смотрел на меня с грустной, какой-то элегической улыбкой, вяло
барабанил пальцами по столу.
- Я не стыжусь своей осторожности, - сказал он и покраснел. - Трудно
верить в успех. А оказаться в Шлиссельбургской можно наверняка. Говорят, что
кто-то смеялся - сто прапорщиков задумали переделать Россию.
- За что же все-таки в Шлиссельбурге? - спросил я, надеясь, что он
посвятит меня в деятельность Союза.
- За причастность. За то, например, что Пестель мечтал уничтожить
государя, а я знал и не донес.
Он говорил кратко, но чистосердечно. Я видел, что ему стыдно, и больше
не стал расспрашивать.
Когда мы расстались, я вспомнил: вчера, описывая наши анекдотические и
печальные происшествия, я писал - офицеры-доброхоты. Так это же были члены
тайного общества! И имена совпадают: Глинка, Оболенский... Не было бы
счастья, да несчастье помогло. Если бы наше избранное общество не было так
далеко от мыслей о благе родины, о возможности государственного переворота,
все эти благородно мыслящие офицеры давно бы показались подозрительными и
очутились в крепости.
25 октября 1821 г.
День был такой солнечный, что оставаться в наших классных комнатах,
выбеленных унылой известкой, глядеть на несчастных кадет, в тысячный раз
марширующих на плацу, не было сил. Я пошел к Ригелю, уговорил его
отпроситься на сутки из корпуса и поехать кутить. Кутить! Я давно забыл, как
это делается. К удивлению, чопорный, нелюдимый Ригель ухватился за эту
мысль, и в обществе двух его друзей из Измайловского полка мы оказались в
Новой Деревне у цыган.
Давно бы так! Как мы пили! Как величали нас старые седоволосые цыганки
с молодыми огненными глазами: "К нам приехали родные, наши гости дорогие..."
Л молодая цыганочка на серебряном подносе подавала большие чарки с
шампанским и сверкала зубами, звенела золотыми кольцами серег, и звенело
серебро, какое мы бросали на поднос, и оно мгновенно, как у фокусника,
исчезало в рукаве старого цыгана, и, казалось, звенела сама дрожь плечей
молоденьких плясуний и голоса хора, выкрикивающие непонятные слова: "Аи да
конавела претро дело..." А потом красавица Стеша, скромно опустив голову,
пела невыносимо грустную песню. Я запомнил только слово, с какого начинался
каждый куплет: "Хасиям..." Измайловский офицер объяснил мне, что поют про
цыгана, потерявшего коня. Я смотрел на узкие смуглые пальцы Стеши в
серебряных кольцах, перебиравшие струны гитары, на блестящие, черные, как
деготь, ее волосы. Становилось жарко и отчаянно хорошо. Я думал, зачем я так
себя ограничил? Сгореть бы в этом жару, дыму, клекоте низкого, неженского
голоса, укоротить свою жизнь. Никому не нужную жизнь.
А хор пел удалую, залихватскую - "Ехали цыгане, ехали на ярманку. Эх,
остановились, да под яблонькой..." И Измайловский офицер, с круто
закрученными усами, уже обнимал тощую, жгуче черную цыганочку, похожую на
обгоревшую спичку, пытаясь посадить ее себе на колени. А старый цыган с
злыми глазами, тот, что смахнул серебро с подноса, хотел отвлечь его,
поднося чашу с жженкой.
А Ригель, молчаливый, строгий Ригель, подперев рукой голову, пел
высоким, задушевным тенором прекрасную гусарскую песню. Кто только сочинил
ее? Может, и сам Денис Давыдов?
Порой под стон и звон гитары
Неясным хором голосов
Александрийские гусары
Поют про дедов и отцов...
И, слушая его, умолкли даже цыгане. А дальше-то самые верные, хватающие
за душу, слова.
Шутя ты другу жизнь погубишь,
Шутя свою прострелишь грудь.
Во что ты веришь, кого ты любишь,
И веришь ли во что-нибудь?
И на лице твоем улыбка,
Гусар, неясна, как мечты,
Гусар, вся жизнь твоя ошибка
И сам ошибкой создан ты,
Святая правда.
27 ноября 1821 г.
Утром болела печень и в голове будто опилки насыпаны. Вчера казалось,
что только так и надо жить. Сегодня понимаю - не выдюжу. А ведь в голову
лезло - бросить все, жениться на Стеше, поселиться где-нибудь на
Восемнадцатой линии или на Песках, с утра пить водку и слушать, как она
поет: "Сколько счастья, сколько муки ты, любовь, несешь с собой..." Все
казалось легко и доступно.
Как-то сегодня мы с Ригелем поглядим в глаза друг другу? Никакого
особого бесчинства вчера не случилось, но каждый был на себя не похож.
"Офицеры образцового поведения", как называет нас директор Клингер, хотя и
терпеть не может. А может быть, каждый из нас был именно вчера похож на
себя, а каждый день на кого-то другого? На "образцового офицера"?
Ноет левый бок, и свет божий не мил. За окном серая муть. Дождик.
В голову лезет все то же - офицеры-доброхоты, как я их назвал,
вступающиеся за несправедливо обиженных, бесправных и угнетенных. Они
оказались участниками тайных обществ. Заступничество это стало гласным, ибо
нет в нем ничего запретного. Но что мы знаем о том, что они еще замышляют,
готовят, что уже делают? Мы, думающие так же, как они, согласные с ними и
остающиеся сторонними наблюдателями.
Что же мешает нам? О, у каждого есть оправдания. Мне -
неосведомленность. И верно, не знал же я ни о каких тайных обществах.
Ригелю, что Союз благоденствия распался. А за всеми этими оправданиями -
осторожность, попросту трусость. И вот что удивительно, на поле боя никто не
захочет признать себя трусом. Преодолеет страх, даже пулям не поклонится. В
мирной жизни никто не скрывает своей уклончивости. Это ли не позор!
10. ПОСЛЕ ВСТРЕЧИ
В эту ночь он должен был быть один.
Воротясь домой, тихо прошел мимо спальни в кабинет и бросился в кресло.
Душил воротник. Он размотал галстук, сбросил сюртук, расстегнул рубашку.
Стало легче дышать. На столе кувшин с квасом - не наливая в стакан, прямо из
носика, будто мчался откуда-то, будто гнались за ним.
А ведь ничего не было. Просидел весь вечер почти молча в комнате,
увешанной коврами и старинным оружием. Свечи горели тускло, полумрак, лица
сидевших за столом были строгими, сумрачными, как лица святых па церковных
степах в сумерки, когда еще не начиналась служба. Запомнить эти лица,
запомнить не только увиденных сегодня, но всех сопричастных. Довериться
первому впечатлению. Оно никогда не обманывает.
Князь Сергей Трубецкой - диктатор. Спокойные, холодные, светлые глаза,
рот, какой, кажется, не умеет улыбаться, сухощавая фигура и крутые, но
редкие завитки русых волос на голове, которая уже начинает плешиветь.
Мгновенное впечатление слабодушия вот от этих реденьких, младенческих
завитков, так не идущих к гордому челу.
Гость с юга, князь Сергей Волконский - черные глаза, густые брови. Лицо
человека ограниченного, но справедливого, уверенного в своей правоте.
Навсегда уверенного, что бог правду видит.
Никита Муравьев - мечтательность. Кажется, все неправильно - и острый
нос, слишком выдвинутый вперед, и узкие глаза. Но вдохновенная, ни на минуту
не затихающая внутренняя жизнь делает его просто красивым. К тому же на
стене висит портрет его матери, где он, малютка лет пяти, прильнул к ее
плечу с тем же выражением вдохновенной задумчивости.
Выражение открытости, готовности к добру, вера в исполнение всех
желаний на круглом лице Евгения Оболенского. Может быть, самого простого и
простодушного из всех.
Полковник Митьков, как видно, вояка, рубаха парень, с подстриженными
ежиком темными волосами. Но складка на переносице, брезгливые складки от
крыльев носа к губам обличают натуру нетерпеливую, готовую на поступки
решительные.
Хромой Николай Иванович Тургенев, темноволосый, большелобый, с коротким
подбородком, нижняя часть лица будто придана этой мыслящей голове впопыхах,
наспех. Он кажется серьезнее всех. И при этом противоречив - нервен и
рассудителен, смешлив и глубокомыслен.
И, наконец, Иван Иванович Пущин, старый знакомый, но в таинственном
полумраке сегодняшней встречи и его облик возникает по-новому. Румянец
округлых щек съели тени от мраморного бюста Вольтера, стоящего на консоли
позади его кресла. Мраморный старик с ядовитой улыбкой взирал на ставшие
вдруг заметными острые скулы и грустные глаза.
Это он, Пущин, ввел его в круг людей, может быть, лучших в России.
Оказал доверие, ввел не в качестве "согласного", а как "убежденного" члена
тайного Северного общества.
Из длинного душевного разговора он узнал тогда, что распавшийся в
Москве Союз благоденствия, существование коего было так же окружено тайной,
как ныне существование Северного общества, не умер, а возродился в
Петербурге. Что многие его руководители - Трубецкой, Тургенев, Муравьев -
по-прежнему составляют ядро кружка - думу. Цели общества прежние - совершить
государственный переворот в России, создать представительное правительство,
которое будет действовать на основе общих законов - конституции. Совершить
многие реформы в судах, в народном просвещении и прежде всего отменить
крепостное право. Сейчас заняты более разработкой конституции, устава или
статута самого общества, поисками способов привлечения симпатий публики к
предстоящим реформам, с тем, однако, чтобы сохранить в тайне само
существование общества,
По статуту оно делится на несколько отраслей или управ, одной из
которых и руководит Пущин. Управы могут и должны привлекать новых членов.
Эти новички, пока они не проявили себя, считаются "согласными", а старейшие,
"убежденные", вправе принимать новых членов. Его, Рылеева, сразу примут как
"убежденного", потому что дума высоко оценила его поэтические труды и
деятельность в уголовной палате.
Все это он выслушал тогда с волнением. Радовало не только ошеломляющее
открытие, но и для самого себя он ощутил как бы новый смысл существования, о
каком неясно мечтал многие годы. И еще его поразили имена основателей
тайного общества. Это люди, которым нечего желать для себя. У них было все -
власть, богатство, знатность. Для них открыты все пути. Но они предпочли
рисковать всем, и даже собственной свободой, ради блага; отчизны. И первый
тому пример сам Иван Иванович Пущин. Когда-то, при его первом посещении, он
был удивлен, что этот блестящий офицер вышел в отставку, чтобы стать
заседателем уголовной палаты в чине коллежского асессора. Но из слов его,
сказанных между прочим, он узнал, что даже жалкий чин асессора был
вынужденной уступкой семье. Выйдя в отставку, он и вовсе собирался стать
квартальным надзирателем, и только сестра, которая в слезах стояла перед ним
на коленях, заставила его переменить решение.
Пущин прочитал ему отрывок из проекта конституции Никиты Муравьева.
Слова его привели в такой восторг, что он тут же переписал их в свою
тетрадь, и они дословно врезались в память. Как выражено то, о чем он не раз
думал, но не умел сложить так кратко и сильно. Там говорилось, что опыт всех
народов и всех времен доказал, что власть самодержавия равно гибельна для
правителей и для общества: что она не согласна ни с правилами святой веры,
ни с началами здравого рассудка. Нельзя допустить основанием правительства -
произвол одного человека. Невозможно согласиться, чтобы все права находились
на одной стороне, а все обязанности - на другой. Слепое повиновение может
быть основано только на страхе и не достойно ни разумного повелителя, ни
разумных исполнителей. Ставя себя выше законов, государи забывают, что они в
таком случае - вне законов, вне человечества! Что невозможно ссылаться на
законы, когда дело идет о других, и не признавать их бытие, когда дело идет
о них самих. Одно из двух: или они справедливы - тогда к чему же не хотят и
сами подчиниться оным; или они несправедливы - тогда зачем хотят подчинять
им других. Все народы европейские достигают законов и свободы. Более всех их
народ русский заслуживает то и другое.
Но какой образ правления им приличен? Народы малочисленные бывают
обыкновенно добычей соседей и не пользуются независимостью. Народы
многочисленные по обыкновению страждут от внутреннего утеснения и бывают в
руках деспота средством притеснения и гибели соседних народов. Обширность
земель, многочисленное войско препятствуют одним быть свободными; те,
которые не имеют сих неудобств, - страждут от своего бессилия. Федеральное,
или Союзное, правление одно разрешает сию задачу, удовлетворило бы всем
условиям и согласило величие народа и свободу граждан. Охлаждая его пыл,
Пущин тогда добавил:
- Это прекрасная преамбула, но дальше есть с чем поспорить.
Пущин говорил еще и о том, что тайное общество не оставляет без
внимания и нравственный облик своих участников, что вырабатывается некий
катехизис поведения участников общества.
- Впереди еще много нерешенного, - говорил он, - еще ведутся бурные
споры о конституции, о том, нужно ли соединяться с Южным обществом, которое
после роспуска Союза благоденствия вовсе не прекращало своей деятельности.
Кстати сказать, программа реформ у них более радикальная, чем в Питере, - и,
помолчав, закончил: - Я чувствовал бы в наше время себя полным подлецом,
если бы остался в стороне от этого благородного движения.
И хотя он говорил с пылом, очень серьезно, глаз его непроизвольно
подмигивал, и движение это как бы снижало, заземляло высокие планы
открывавшейся перед ним деятельности. Такой обширной, непривычной,
казавшейся не по плечу рядовому человеку, каким считал себя Рылеев.
Веселость и фамильярность этого невольного подмигивания ничуть не умаляла
значения предстоящего, а лишь делало его более доступным. "Государственный
переворот", - торжественно провозглашал Пущин, как бы открывая перед ним
необозримую бездну, а глаз успокаивал: "Осилим! Выдюжим!"
В таких мыслях, готовый к немедленным действиям, оп и пришел на
нынешнее сборище и был устрашен и подавлен широтой открывшегося перед ним
поля деятельности. Как они глубоко вникали! О чем только не шла речь - о
конституции Никиты Муравьева, Евгений Оболенский взялся написать уставную
статью "Об обязанностях гражданина", много было говорено о подготовке
крестьян к свободе. Это не одноразовая беседа, следует хорошенько обдумать
это длительное дело. С одной стороны, расшевелить косные умы, с другой - не
посеять опасных слухов, в которых желаемое будет принято за сущее. Легко
могла возникнуть опасность создать вместо разумного и справедливого
государственного устройства вторую пугачевщину.
Сейчас было трудно вспомнить, кто о чем говорил. В ушах звучали лишь
отдельные фразы. Пылкий Поджио кричал: "К делу, братцы, к делу! Нас южане
ждут!" А Муравьев отвечал: "Нас Россия ждет, и потому мы не должны
торопиться". Кто-то крикнул: "Не говорите загадками!" И тогда рассудительный
Пущин вступился за Муравьева, хотя чувствовалось, что по проекту конституции
между ними особого согласия не было. Пущин сказал: "Беря на себя
ответственность за судьбу отечества, мы права не имеем поступать
опрометчиво, хотя бы южане и изнемогали от нетерпения". И Поджио пришлось
умолкнуть.
О южанах Рылеев ничего не знал, кроме того, что они существуют. Что-то
говорилось о Тульчнне, о Васильковской управе, звучали имена Сергея
Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина, о полковнике Пестеле говорили - "сам
Пестель". Верно, фигура значительная. Но все вместе имена и географические
пункты не укладывались в стройный ряд и вызывали лишь впечатление огромной,
но беспорядочной работы.
Теперь, когда он хотел собраться мыслями наедине с самим собой, ему
становились яснее, хотя и в общих чертах, чаяния и планы южан. Прежде всего
- республиканское правление. О величавой фигуре монарха, милостиво
благословляющего все узаконения мудрых и справедливых парламентариев, речи
быть не может. Второе необходимое условие - истребление всей царствующей
фамилии, дабы не возникали претенденты на престол из-за рубежа и не сеяли
смуты в народе. И, наконец, настойчивое желание южан совершить
государственный переворот в этом же году.
Кажется, и по всем уставным пунктам, содержащимся в проекте конституции
Пестеля, носящей название "Русской правды", у северян тоже были разногласия,
но в этот раз о них и вовсе не толковали.
Но что-то ускользнувшее, личное, было в смутных отношениях между
южанами и северянами. Запомнилась фраза сумрачного, несколько брюзгливого
полковника Митькова:
- Они хотят объединиться так, чтобы в директорате были и Пестель и
Юшневский. Из наших - кто угодно. Любого к рукам приберут.
Слова эти не были обращены ни к кому. Он пробормотал их как бы
раздумывая вслух, но, сидя рядом, их нельзя было не услышать. Неужели в
таком высоком, благородном деле возможна борьба самолюбий, какие-то личные
виды? Нет! Этого быть не должно. Поступки слишком бескорыстны, цели слишком
чисты, а риск неслыханно велик.
Сам он сидел молча, медленно осваиваясь в этой неярко освещенной
комнате, в густых сизо-голубых клубах дыма, среди шума голосов, изредка
прерываемого глухим, звоном тяжелых пуншевых кружек. Если не вслушиваться в
смысл слов, как это сборище похоже на обычную гусарскую пирушку! Но не
прислушиваясь к речам, а лишь вглядевшись в лица, невольно вспоминаешь
рембрандтовский "Ночной дозор", прекрасную литографию с коего он видел в
Париже. Та же твердая решимость в лицах, та же тайная, но ясная цель в
непреклонных, хмурых глазах. Стыдясь своего молчания и робости, он подумал
еще и о том, что некоторые из собравшихся были моложе его. Хотя бы тот же
Пущин.
А какие имена возникали вдруг в этом запретном обществе! Заговорили о
Великом соборе - собрании делегатов от народа и о временном правительстве,
которое должно управлять страной после переворота и до утверждения Великим
собором конституции.
Кто-то считал, что временное правительство должен возглавить Николай
Тургенев или Трубецкой. Но Трубецкой сказал, что президентом должен быть
человек, которого знает весь народ. Таких в России только два - Мордвинов и
Сперанский. С ним все почти единодушно согласились, и Пущин, наклонившись к
Трубецкому, прошептал:
- Интересно, что бы они сказали, узнав, какое "общество" их так высоко
чтит?
А какова же будет его собственная роль в этом сообществе? Что должен
сделать он, чтобы приблизить желанный срок переворота? Ему сегодня этого
никто не сказал, но он-то знает, куда идти. А сколько таких еще юных, как
он, пребывают в бездействии, в полусне?
Он подошел к окну, отдернул тяжелую штору, приник лбом к холодному
стеклу. Над набережной Мойки серая мгла, сугробы в грязных заплатах
подтаявшего снега. Перед окном погасший фонарь, и лишь вдалеке, у самой
решетки колеблется желтый язычок пламени в перевернутом вверх основанием
конусе фонаря. Он дернул шнур, и в открывшуюся фрамугу ворвался ветер,
пахнущий талым снегом и арбузом. Без мысли, без напряжения сами собой пошли
складываться строки. Пошли без запинки, как ноги идут под плясовой мотив.
Пусть юноши, своей не разгадав судьбы,
Постигнуть не хотят предназначенье в