мы на всех знакомых и незнакомых в русской
колонии и, конечно, вызвал недовольство общее. Важные чины пожаловались
генерал-губернатору.
Репнин передал эти жалобы Михаилу Николаевичу и предложил во избежание
ссор и неприятных столкновений удалить слишком резвого племянника из города.
Взбешенный дядюшка, задыхаясь, объявил, что увольняет его от занятий, и
приказал в двадцать четыре часа убираться из города.
- А если ослушаешься, - кричал он, распаляясь все более, - предам
военному суду и расстреляю!
Но не таков он, чтобы испугаться.
- Кому суждено быть повешенным, того не рас стреляют! - сказал он и до
сих пор доволен своим ответом.
Все это было недавно, а уже быльем поросло. Можно ли грустить в Париже?
В Пале-Рояле он отпраздновал день своего рождения с приятелем и с
шампанским. Лакей не переставал удивляться доброму аппетиту русских
офицеров, а сам он удивляться и радоваться, что этот день посчастливилось
провести в Париже. Но выйдя из ресторации, он увидел, что прусаки поставили
в саду Пале-Рояля караул. Солдаты стали задевать и дразнить проходящих,
какой-то обиженный француз закричал, и мгновенно на крик сбежались человек
двести его соотечественников. Прусский офицер велел примкнуть штыки и пошел
разгонять толпу. Безоружные французы было разбежались, но через минуту их
стало еще больше. Пруссак храбрился, но над ним смеялись, толпа росла, шум
становился все громче, лавки запирались. Появился патруль парижской
национальной гвардии, а вскоре и отряд англичан. Толпа рассеялась, но Рылеев
был остановлен речью французского офицера, как будто бы ни к кому не
обращенной, но все же задевающей и его.
- Мы сохраняем спокойствие через силу! - гремел француз, - но скоро
наше терпение иссякнет. Ваши союзники не щадят нашего достоинства. Но мы
французы, у нас есть чувства и честь...
- А я русский, - перебил Рылеев, - и вы напрасно упрекаете меня.
- Я потому и говорю, что вы русский. Вы друг, но союзники ваши -
кровопийцы. Им мало всех бедствий Франции. Им мало, что по жребию судьбы -
мы побеждены. Но еще недавно были и мы победителями и разве позволяли себе
надругаться над самым священным? Над честью побежденных!
- Полно, успокойтесь, прошу вас. Мы русские...
Он бормотал бессвязно слова утешения и был совершенно растроган,
заметив, что офицер, увенчанный орденами Почетного легиона и святого
Людовика, лишен ноги и, пошатываясь, стоит на деревяшке. Они расцеловались.
А вокруг уже собралась толпа, дружно поносившая пруссаков.
Вечером он посетил знаменитую гадалку Ленорман, поразившую своей
проницательностью Наполеона. Она и ему, безвестному прапорщику
артиллерийской бригады, напророчила славу и тяжкие испытания, но почему-то
он не очень вслушивался в ее предсказания, завороженный чучелом пестрой совы
с распростертыми крылами, глядевшей на него желтыми стеклянными
пронзительными глазами. Он даже пропустил мимо ушей осторожное упоминание о
насильственной смерти. Тихое журчание французской речи убаюкивало его.
Днем снова и снова бродил по Парижу, дивясь, что ни один король из
династии Бурбонов не украсил столицу такими великолепными памятниками, как
Наполеон за время двадцатилетнего правления, проведенного к тому же в
беспрерывных войнах. Он любовался Вандомской колонной, украшенной
барельефами, сооруженной из камня и доверху обложенной медными листам!
Триумфальная арка так поразила его воображение, что он не поленился
подняться наверх, чтобы лучше разглядеть квадригу коней, вывезенных из
Италии. И как раз в это время на лесах работали австрийские солдаты,
снимавшие коней, чтобы отвезти их в Вену. Один из солдат подарил ему обломок
постамента с вензелем Наполеона. И снова, как при встрече с безногим
французским офицером, сердце его возмутилось против жестокосердием и
надменности союзников. Зачем раздражать народ, действительно славный? Зачем
задевать народную гордость, взращенную двадцатилетними победами?
Ввечеру попал в игорный дом, где играли в рулетку и толковали о
недавнем происшествии: молодой человек, проигравшийся до последнего су,
застрелился тут же в Пале-Рояле. Сам же он стал в этот вечер свидетелем
тому, как один из офицеров, его товарищ по корпусу выиграл тридцать тысяч
франков и проиграл их ровно через час. Французы ожидали еще одного
самоубийства. Но офицер, пригласив товарищей в ресторацию, заказал несколько
бутылок шампанского, и все вместе они пре весело отпраздновали панихиду по
тридцати тысячам франков. Сейчас, когда он загляделся в окно на Сену на
пылающее небо, Париж представлялся совсем другим, домашним, спокойным,
понятным. На набережных величественной Невы, заключенной в гранитную оправу,
он испытывал чувство настороженной почтительности ко всему, что окрест. А
тут безмятежный, почти что сельский ландшафт, и река течет запросто,
по-свойски, иначе не скажешь. По мостовой зацокали копыта, катит двухместная
каретка, изукрашенная бронзовыми инкрустациями, вензелями, золотящимися на
солнце. В каретке дама в белом парике с буклями, в фижмах, занявших; все
сиденье экипажа. Так одевались, верно, лет тридцать назад. Зачем же такой
маскарад? Так это же катит сама Реставрация! Ее величество Реставрация, и
дама в фижмах, верно фрейлина из королевского дворца, преданная слуга
Бурбонов. А по тротуару вприпрыжку бежит мидинетка с круглой полосатой
картонкой в руках, в полосатом платьице с перекрещивающейся на груди
косынкой, какие носили во времена Директории. Мидинетка - хорошенькое
словечко, похоже на креветку. По-русски эта девица называлась бы швея или
мастерица из модной лавки на Кузнецком, к примеру от мадам Шальме. Не из тех
ли она якобинок, что штурмовали Бастилию? Чушь какая! Ее тогда и на свете не
было. Во всем мерещится дух свободолюбивой Франции. Но, может, мать этой
мидинетки и швыряла камни в окна тюрьмы и распевала: "Аристократов на
фонарь!" И вместо соломенной шляпки носила фригийский колпак, изображая
богиню свободы на революционных шествиях. Мать ее, верно, ровесница этой
даме в карете и по-прежнему, как многие здесь, ненавидит аристократов,
оказавшихся столь живучими, что и гильотина не смогла их истребить.
Страшное, жестокое было время... Но может ли быть сильнее и возвышеннее
опьянение, чем опьянение свободой? Вот бы ввергнуться в Париж в те времена.
Испить из фиала всесокрушающий глоток свободы... Эк, куда занесло...
Он глянул на часы и начал бриться. К двенадцати надо быть вместе с
Нездецким на завтраке у бывшего эмигранта господина Буассарона. Он долгое
время жил в семье Нездецких в качестве гувернера и лишь недавно возвратился
на родину...
Завтрак состоялся в ветхом флигельке в глубине запущенного сада,
носившем все следы бурных потрясений, перенесенных Францией за недавние
годы. Буассарон, последний, уже одряхлевший отпрыск древнего рода
Буассаронов, еще не успел вернуть родовое поместье и получить пенсию,
обещанную королем. Пока он устраивал свои дела в Париже, приютившись у
старого друга маркиза де Руайо, и, чтобы не стеснять его, занял
полуразрушенный домик в стороне от хозяев, наслаждаясь сознанием, что все же
он живет в пределах Сен-Жерменского предместья и пользуется всем обиходом,
принятым в этом аристократическом уголке. За завтраком прислуживал лакей
маркиза, в коротких штанах, белых чулках и пудреном парике. Туалет хозяина
мало чем отличался от костюма лакея, разве что кафтан был расшит шелками
погуще да парик взбит попышнее. Морщинистое лицо Буассарона было
необыкновенно подвижно - брови как бы непроизвольно вскидывались, ноздри
раздувались, углы губ то скорбно опускались вниз, то складывались в
притворно любезную улыбку. Казалось, ему стоило огромных усилий хотя бы
изредка придавать себе вид величавого спокойствия, приличествующего его
возрасту.
Когда сели за стол, старик, сложив губы ижицей, то есть изобразив самую
сладчайшую улыбку, обратился к своему бывшему воспитаннику:
- Дорогой Алексис! Я счастлив, что могу вас принять у себя на родине.
Пусть этот дом не мой, но он все же мое обиталище. Я столько лет пользовался
гостеприимством ваших родителей и так мало имел надежды отплатить хотя бы
одному из членов вашей семьи подобием радушия, что не нахожу слов, чтобы
выразить свою радость, - он поднял бокал с золотистым вином и провозгласил:
- Я пью за семью, которая помогла мне выдержать все испытания, ниспосланные
богом, и дала возможность мне не только окончить свои дни на родине, но и
успеть пролить несколько слез на могиле моего отца.
Как говорит! Рылеева всегда восхищала выспренность французской речи. И
хотя сам стеснялся изъясняться вслух в таком роде, но наверстывал, берясь за
перо. "Как говорит, - думал он, - русский человек сказал бы "поплакать на
кладбище", а тут - "пролить несколько слез на могиле!" Благородно!"
Тем временем Буассарон с удалью, неожиданной для его хилого тельца,
залпом осушил бокал до дна и несколько жеманно, неторопливо вытер губы
платком.
Нездецкий, голубоглазый, круглолицый, благовоспитанный, но немного
простоватый малый, из тех, что пользуется неизменной благосклонностью
начальства благодаря своей доверчивой исполнительности, был заметно смущен
этим почти официальным тостом. Однако скоро нашелся и предложил выпить за
Францию, которая так радушно и гостеприимно приняла русских воинов. А
Рылееву, напротив, нравилась торжественность обстановки, в какой начинался
этот день в Париже. Старый шамбертен после второго бокала бросился в голову.
Он с искренним воодушевлением прокричал: "Vive la France!" - и почувствовал,
что все ему по душе в этой обветшалой комнате. Выгоревшие гобелены на
стенах, где солдаты с алебардами, преклонив одно колено, восхищенно взирали
на безбровую даму с огромным лбом. Вокруг нее парили вакханки с тирсами.
Высокие окна в стрельчатых рамах, похожее на трон кресло, в котором с
важностью восседал Буассарон, даже серебряные пряжки на туфлях лакея - все
переносило в середину прошлого века, и старина эта ощущалась новизной. А за
окном, будто вальсируя, кружились ржавые листья опадающего каштана и бледное
солнце пятнало их тенью узорчатые плитки паркета. Безмолвный лакей
раскладывал на тарелки цыпленка, окружая каждый кусок листьями салата с
такой заботливостью, как будто завтракающим предстояло не есть, а писать
маслом этот золотисто-зеленый натюрморт.
- Вы посетили Версаль? - спросил Буассарон Рылеева. - Обычно Версаль
приводит в восхищение иностранцев. Более, чем Нотр-Дам и Лувр. Впрочем, Лувр
уже разгромили пруссаки и австрийцы. Победители... Он запнулся, немного
смущенно поглядел на русских офицеров и потом, как бы махнув рукой,
продолжил:
- Я не хочу, чтобы вы меня заподозрили в неблагодарности к нашим
избавителям, и надеюсь, что не обвините в симпатии к Бонапарту. Но ему
нельзя отказать в стремлении превратить Париж в сокровищницу мирового
искусства.
- И как странно, что враг всего человечества был способен думать об
искусстве, - краснея, сказал Рылеев.
За столом он почувствовал себя совсем взрослым, но не был уверен, что
покажется таким и своему собеседнику. Та свобода, какую он получил, выйдя из
корпуса, свобода бегать по театрам, посещать рестораны, любезничать с
Эмилией, была лишь свободой спущенного с цепи щенка, в восторге носящегося
по полям и лугам. Сегодня старый аристократ разговаривал с ним на равных. Не
ударить бы в грязь лицом.
Буассарон заметно оживился.
- Вы говорите - враг человечества, - вскинул он одну бровь. - Но в нем
не было ничего инфернального. Он никого не хотел истребить, никому не мстил,
не хотел стирать с лица земли ни одно государство, разве что Испанию за ее
непокорность. Он хотел только подчинить. Всех. Честолюбец. Но какой!
Грандиозный. Наподобие Александра Македонского или этого, вашего Батыя. Но
исполнениям желаний только в сказках нет предела. Нельзя объять необъятное.
Выше головы не прыгнешь...
Он уже говорил отрывисто и тихо, как говорят старики сами с собой, ища
очки или ключи, и Нездецкий послушно подхватил его мысль:
- И мы его победили!
- Матушка Россия оказалась сильнее, - рассудительно заметил Рылеев.
Буассарон вдруг приободрился, выпрямился, посмотрел на юношей:
загадочно испытующим взглядом, перевел глаза на лакея, стоявшего за его
креслом, и тот по взмаху бровей, понявший приказание, наполнил бокалы.
- Вы ждете от меня тоста во славу России, - сказал Буассарон, - но я не
хочу быть неискренним. Я имел много времени, чтобы наблюдать, а еще больше,
чтобы размышлять о ней. Хотя и не художник и не геометр, но Россию я
представляю в виде образа графического. Россия - конус. В ней все устремлено
к вершине. В основании конуса - крестьяне, дворовые люди, солдаты,
мастеровые. Над ними лавочники, купцы, мелкие фабриканты. Выше - чиновники,
духовенство, над ними придворные. И все венчает царь.
- Но ведь так построено любое государство, где есть монарх, - вырвалось
у Рылеева.
- Ошибаетесь. Так устроены только азиатские страны. И как и в них, в
России все и вся подчиняется воле монарха. Его взгляду, его вкусу, его
капризу. И в этом повиновении есть унизительное равенство. В России водовоз
отличается от вельможи только достатком. Оба равно подчиняются лишь одному
чувству - страху. Оба равно бесправны, потому что для монарха не существует
закона. О, он существует на бумаге. Им даже иногда руководятся чиновники, но
самодержец волен пренебречь, отменить его в любую минуту. Страх в России
заменяет, вернее, парализует мысль. Страх не создает порядка, а только
прикрывает хаос. Русские с удивительным единодушием способствуют этому
обману. И тоже из страха.
Он неожиданно снова сделал губами подобие ижицы и, обратившись к
Нездецкому, сказал:
- Благодаря любезности ваших родителей я мог давать уроки в домах
Куракиных, Кушелевых, Урусовых, Блудовых и других аристократических
семействах. Там читали Вольтера, Дидро, д'Аламбера и часами толковали о том,
как следует расценивать улыбку государя, как ироническую или одобрительную.
Там цитировали параграф американской конституции: "Все люди рождены
свободными и равными" - и отправляли слуг на конюшню за малейшую
провинность.
- Вы противоречите себе, месье Буассарон, - не выдержал и Нездецкий, -
где же тут равенство вельможи и водовоза?
- Ничуть. Я говорю не о равенстве между собой, о равенстве перед волей
государя. В европейских странах есть аристократия, которая смеет иметь
собственное мнение и, уйдя с государственной службы, не теряет своих
преимуществ. Есть третье сословие - самая мыслящая часть населения -
адвокаты, учителя, врачи, даже некоторые священники. Они сознают свои права
и свое достоинство. Это кипящий котел, его пар в конце концов превращается в
пламя, зажигает все вокруг. И измученный угнетением народ видит в них своих
пророков, превращает их мысль в грозную силу освобождения. - И это говорите
вы! - воскликнул почти восторженно Рылеев. - Вы, который столько потеряли и
столько перенесли в изгнании!
Он был увлечен волнением старика, новизной его речей, и в то же время
что-то сопротивлялось в нем, но он не успевал следить за собственными
мыслями.
- Вот-вот, - живо откликнулся Буассарон. - Именно потому, что я столько
перенес и столько потерял, я и говорю это. Я очутился по вине моих
восставших сограждан в самом низу, у основания конуса. Не сразу, но довольно
скоро я начал думать, как те, кто по рождению, по судьбе, копошатся у
подножья. Стоя на вершине, можно наблюдать только небо. Чтобы видеть всю
картину, надо находиться внизу. И я видел. Россия и заставила меня понимать
правоту тех, кто принудил меня покинуть родину. В России - кто не раб, тот
бунтовщик.
- Вы говорите о крепостных, - попытался возразить Рылеев, - но ведь это
же не вся Россия.
- Не только о них. Во Франции после революции, чтобы взлететь на
высокую государственную должность, нужна популярность. Нужна трибуна
оратора, талант оратора - общественного деятеля. В России любое ничтожество,
если ему удалось по необъяснимому капризу государя понравиться, может
править страной. - На этот раз Буассарон улыбнулся пренебрежительно: - Тут
нужен только один талант, талант лести, соглашательства и, пожалуй, более
всего - талант молчания. Монархи любят слушать только свой голос.
- Но ведь это не относится к нынешнему императору Александру? Его
боготворят на родине и в Европе. Его называют благословенным, - обидчиво
сказал Нездецкий.
- Если бы его причислили к лику святых, от этого ничего бы не
изменилось в государственном устройстве России. Не забывайте, что он внук
Екатерины и сын Павла.
- Екатерина переписывалась с Вольтером и Дидро, - сказал Рылеев,
- Что не помешало ей передать Радищева и Новикова в ведомство
Шешковского.
- А кто такой Шешковский? - спросил Рылеев.
- Дитя! Шешковский... У вас это называется - заплечных дел мастер.
Директор камеры пыток.
- Первый раз слышу!
- Вы многое еще услышите в первый раз.
- Но вы должны согласиться, что Екатерина была самая просвещенная и
гуманная императрица, - настаивал Нездецкий.
- Гуманная! Более неудачного эпитета вы не могли придумать. Кроме
Радищева достаточно вспомнить княжну Тараканову и собственного супруга
Екатерины - Петра III.
Может, Буассарон и прав, но выдержать поношение всего, что он привык
чтить, немыслимо. Рылеев вскипел и, пренебрегая почтительностью, перебил
старика.
- Если Россия так ужасна, то почему вы...
Буассарон не дал ему договорить.
- Вы хотите сказать, почему я пробыл в ней так долго? Но ведь не все
добрые дела совершают добрые люди. И я благодарен России за то, что она меня
приютила и дала возможность выжить. Но чувство благодарности не сделало меня
слепцом.
- Выходит, для вас Россия тулуп, какой спас вас от холода?
- Пожалуй. А для вас? - Буассарон впервые поглядел на Рылеева без
фальшивой приторной улыбки.
- А для меня - собственная кожа. И если она изранена, ее надо лечить.
Он и сам не знал, как у него вырвались эти слова. Он ощутил их не как
мысль, а как внезапное озарение.
В это время лакей внес на подносе вазочки с маседуаном. Все сделали
вид, что не заметили его вспышки. Старик, как видно он был сладкоежка,
принялся заедать свои горькие речи приторно-сладкими фруктами. Молодые
офицеры от него не отставали, и на минуту воцарилось молчание.
Заметно смягчившись, Буассарон круто повернул разговор.
- Так, оказывается, вы не были в Версале? Завтра же поезжайте и
убедитесь, какие совершенные формы может создавать несовершенный, перезрелый
государственный строй. А сегодня... - он поднял бокал, - сегодня мы все-таки
выпьем за Россию, за будущую Россию, которая рано или поздно расстанется с
гнетом азиатского деспотизма. Я-то об этом не услышу, а вы, может быть,
увидите.
Больше он уже не касался тем серьезных, и остальное время прошло в
рассказах о придворных анекдотах времен Людовика Шестнадцатого и о том, как
тщетно при нынешнем дворе пытаются искоренить античные моды и прически и как
яростно сопротивляются парижанки этим нововведениям.
Когда Буассарон ненадолго вышел из комнаты, Нездецкий сказал:
- С этого бы и начать. А то Европа, Азия, деспотизм... Проповедь
вольнодумства.
Рылеев промолчал. Он был взбудоражен. Таких речей он еще никогда не
слыхал. Много ли в них правды? С Буассароном хотелось продолжать спор, а как
он мог возражать, что он знал о России? Прожил почти всю жизнь в кадетском
корпусе. Воспоминания детства и порядки в родном поместье? Они никогда не
составляли отрады его души, не любил к ним возвращаться. Известие о смерти
отца получил в Дрездене. Он умер, оставив восемьдесят тысяч долгу. Иск на
эту сумму предъявила Варвара Васильевна Голицына, имением которой отец
управлял. Куда делись эти деньги - загадка. Но разве это главное? Отца
ненавидели дворовые и крестьяне. Он был жесток, несправедлив и лицемерен. В
припадке бешенства запирал мать в погреб, а спустя день-другой писал
ханжески умиленные письма, благодаря ее за заботы о своей дочери, прижитой
от ключницы. Требовал, чтобы сын "на крыльях любви" мчался обнять
"дражайшего родителя", но не присылал денег на дорогу, да и за все время
пребывания в кадетском корпусе почти ни разу не прислал жалких карманных
грошей. В доме был порядок, и все ходили по струнке, одержимые страхом перед
хозяином. Не есть ли это копия государства Российского, как его изображает
Буассарон? Нет. Никогда. Сейчас он не готов для спора с французом. Есть риск
быть побежденным. Ведь многое о России он узнает только сейчас в
Сен-Жерменском предместье. И потом - девятнадцать лет и семьдесят - силы
неравны.
Он так и ушел от Буассарона под гнетом несвязных мыслей. Все так
запутано в этом мире - Шешковский, Радищев, Екатерина... А Наполеон? Ведь
его тоже не поймешь, одной мыслью не охватишь. Он ставил себя превыше добра
и зла. Все средства хороши, лишь бы вели к цели. Цари объединились против
него, победили, но разве свергнут деспотизм? В Европе мертвая тишина, но так
затихает Везувий.
Он шел, впервые не замечая чужого города, облетающих каштанов,
прохожих, экипажей, колючих шпилей Нотр-Дама, всего, что так радостно
волновало его в эти дни, охваченный внезапно нахлынувшей тоской по России.
Да и не России даже, а бедной деревеньке Батово, серым избам, печальным
закатам над рекой, прикосновении материнской руки, гладящей его
разгоряченный лоб... Думать не хотелось. Во всем, что говорил старик
эмигрант, может, и было много правды, но принять ее невозможно, как
невозможно отказаться от самого себя.
У калитки своего дома он приостановился, услышав звуки русской речи.
За решетчатой оградой палисадника, развалясь на садовой скамейке, сидел
его денщик Колыхалов, а рядышком, как бы стесняясь прислониться к спинке,
ютился денщик капитана, живущего по соседству, хилый, нерасторопный малый,
из тех, о которых говорят, будто его из-за угла мешком пришибли. Колыхалов
полная ему противоположность - разбитной, шустрый ярославец. И как всегда,
развязно поучал навсегда перепуганного товарища:
- ...И ничего непонятного быть не может. Человек человека всегда
поймет. Хоть он француз, хоть арап, хоть даже китаец.
- Ты скажешь...
- И скажу. Хозяин, - он показал подбородком на домик в глубине двора,
увитый плющом, - хозяин мне: "Комси - комса", - я и понимаю, что на ужин
будет колбаса. И сам говорю хозяйке: "Мадам Нинет, коман маршировать в
туалет?" Так она меня за руку туда отведет.
- А далеко ли туда идти?
- Да, вон, видишь? Будочка за бузиной.
- Так это же отхожее! Это же страм!
- Тебе страм, а французы на этот счет простые.
"Как врет!" - восхитился Рылеев, очнувшись от горестно-сладостных
воспоминаний. Конечно, не провожала его мадам Бюжар, чопорная пожилая
француженка, ни в какой туалет, и хозяин, расчетливый рыночный старьевщик,
не угощал его колбасой, но надо же похвастаться перед товарищем, что он
всюду как дома. А вот задать хозяйке такой вопрос, на это его хватит. Так
где же тут страх, парализовавший русского человека? Нет, месье Буассарон, вы
долго жили в России, но не все в ней поняли. И как можно забывать, что
Россия, победив Наполеона, совершила чудо. Чудеса не совершают со страха
даже в сказках.
4. ВОРОНЕЖСКИЕ АФИНЫ
Она сидела на веранде, в углу, освещенном перекрещивающимися пыльными
полосами полдневного солнца, робко перебирала струны гитары и пела, потупив
взор:
Позволь тебе открыться
Об участи моей,
Я должен покориться
Владычице своей.
Неси уныло, лира,
Повсюду весть, стеня,
Жестокая Темира
Не любит уж меня.
Рылеев не сводил с нее глаз. Вот так бы и слушать без конца этот
звонкий голос, равнодушно повторяющий слова унылого романса, смотреть, как
ветер раскачивает спираль смоляного завитка на розовой щеке, как тонкие
пальчики, спотыкаясь, бредут по струнам гитары, ждать, когда она подымет
ресницы и озарит его взглядом сияющих черных глаз. Молчать. Наслаждаться
ожиданием. И ничего, что в другом углу сидит ее кузен, долговязый,
белобрысый кадет, срисовывающий из толстой книги какого-то алеута. И даже
ничего, что он сопит от старательности. Ничего. Только бы не кончалась эта
минута.
Но она вдруг отбросила гитару, не поглядев, отвернулась.
- Вы сердитесь, Наташа? На кого?
- Не догадываетесь? На вас, конечно.
- Чем я провинился?
- Я просила вас привезти "Аглаю", а вместо журнала вы мне дали какие-то
"Опасные связи".
- Но в лавке не было "Аглаи", а Шодерло де Лакло - прекрасный писатель.
В Париже до сих пор зачитываются этим романом.
- И пусть зачитываются. А я не буду.
- Как же мне загладить свою вину?
Она разговаривала, все так же глядя в сад, а тут повернулась и, одарив
взглядом, почти нежным, капризно и робко прошептала:
- Напишите стихи в альбом. Но только свои. Сочините.
- Но они уже давно написаны и посвящены вам. Впервые она улыбнулась.
- Это правда?
- Да, да! Забавные и нежные... Вот слушайте:
Le vous assure {1}, что вы мне милы,
Что вас люблю de tout mon coeur {2};
Pourguoi {3} же вы теперь унылы;
Чрез то теряю mon bonheur {4}.
Quand vous {5} со мною - мне приятно;
Блаженствую, guand je vous baise {6};
Mais guand {7} целуете обратно,
Как от того jе suis bien aise! {8}
Donnez la main {9}, мой друг сердечной!
Приди в мои embrassement! {10}
Le temps {11} в сем мире быстротечно;
Лови, лови, l'heureux instant {12}.
{1 Я уверяю вас.
2 От всего сердца.
3 Почему.
4 Мое счастье.
5 Когда вы.
6 Когда я вас целую.
7 Но когда.
8 Мне хорошо.
9 Дайте руку.
10 Объятия.
11 Время.
12 Счастливое мгновение (франц.).}
Он остановился, широко раскрыв руки, как для объятий, но она вскрикнула
и убежала.
Руки опустились.
Вот так афронт неожиданный!
Впрочем, теперь всего можно ожидать. Весной они не виделись больше
месяца. Наташа болела. А когда встретились снова, он не узнал ее, смешался,
оробел. Долговязая девочка в панталончиках с кружевцами, выпущенных из-под
платья, превратилась в тоненькую барышню в длинном платье, в прическе a la
chinoise, несколько томную, но по-прежнему молчаливую и застенчивую. Куда
девалась детская угловатость? А ее скупые слова и долгие взгляды бездонных
черных глаз заставляли предполагать душу глубокую, романтическую.
Немыслимо представить, что еще так недавно он по собственной доброй
воле учил эту девушку и ее младшую; сестру грамматике и арифметике, то
сердясь на ошибки в диктанте, то разражаясь дидактическими тирадами,
призывая к трудолюбию и послушанию. Старики Тевяшовы, хотя и обладали
достаточными средствами, чтобы: пригласить к дочерям учителей и гувернантку,
но, как видно, предпочитали, чтобы девицы коснели в невежестве, только бы не
отягощать их премудростями науки. И вот теперь... Теперь он сам робел,
разгадывая ее слова и поступки, в которых, быть может, и не было никакой
тайн!
Глядя вслед убежавшей Наташе, он воскликнул:
- Но почему? Почему? Неужели обиделась за воображаемые поцелуи?
Кадет отвлекся от своего алеута и с самодовольной улыбкой объяснил:
- Макаронические стихи? Самые модные. Но ведь: она же не знает
по-французски, а вы еще поднесли Шодерло де Лакло! Ничего она не знает,
кроме "мерси" и "бонжур".
Если бы ему сказали, что Наташа не знает и русской грамоты, он бы и это
причислил к ее необычайным достоинствам. Он был счастлив в это лето, а в
доме помещика Тевяшова счастлив вдвойне, потому что был пылко увлечен его
дочерью Натальей Михайловной, и, кажется, небезответно. Чувство это,
глубокое и радостное, заполняло каждую минуту существования, даже не
нуждалось в развитии, в каком-нибудь внешнем завершении. Если бы вечно так
было! Но если дать себе труд вникнуть в прозу жизни, радоваться как будто
нечему. На киевское имение отца наложен секвестр за долги княгине Голицыной,
военная служба наскучила и тяготила. Годы, целых тринадцать лет, проведенных
в кадетском корпусе, воспитали только отвращение к военной дисциплине,
бездумному повиновению, самозабвенной шагистике. В письмах к матери он
чистосердечно признавался, что преуспевать в военной службе может только
подлец, каковым он, к счастью, не является. И все-таки он был счастлив.
Ощущение удачи не покидало его.
Немало этому способствовал и сам дух Острогожска, уездного городка,
вблизи которого был расположен вернувшийся из заграничного похода полк
Рылеева. Недаром в губернии Острогожск называли "воронежскими Афинами". Ему
казалось, что этот городок, затерянный в уездной глухомани, даже по
сравнению со многими губернскими городами жил живой духовной и общественной
жизнью. Похоже, что жители его связаны между собой духом корпоративности,
невзирая на сословия и достаток. Богатые помещики, служившие по выборам,
нелицеприятны и чужды лихоимству. В библиотеках местных купцов, а они и даже
мещане собирали книги, в массивных шкапах красовались сочинения Вольтера,
"Персидские письма" и "Дух законов" Монтескье, "О преступлениях и
наказаниях" Беккариа. Впервые эти книги он прочел в Острогожске. В шкапах
этих хранились и комплекты "Московских ведомостей", единственной газеты,
доходив; шей в то время до провинции. В гостиных без особого воодушевления
предавались сплетням, а более обсуждали новости политические и литературные.
Многие до того увлекались либеральными веяниями, что открыто мечтали о
представительном правительстве. А когда в городе и его окрестностях
разместились воинские части, вернувшиеся из заграничных походов, интересы
эти еще более увлекли острогожцев.
Стоило Рылееву завернуть в чью-нибудь острогожскую гостиную, где сидел
офицер из новоприбывших, как разговор неизменно переходил на события и
эпизоды войны двенадцатого - четырнадцатого годов и чаще всего переворачивал
его романтическое представление о лицах, пребывавших в неизменном ореоле
славы. Особенное впечатление однажды произвел рассказ некоего
штабс-капитана, служившего в то время в первой гвардейской дивизии. По
окончании войны дивизию с помпой встречали в Петербурге. По случаю этого
торжественного события при въезде в город были наскоро сооружены ворота, на
которых стояли шесть алебастровых коней. Императрица в золоченой карете,
впереди толпы, тоже ожидала прибытия дивизии. Ее возглавлял сам император
Александр. И вот наконец он появился, великолепный, сияющий, на рыжем коне,
с обнаженной шпагой. Он должен был подъехать к карете императрицы, но в эту
минуту какой-то мужик, попытался перебежать дорогу под самой мордой лошади.
Размахивая шпагой, император погнался за ним. Полиция приняла мужика в
палки.
Штабс-капитан, рассказывавший эту историю, отведя Рылеева в уголок,
тихо сказал тогда:
- Знаете, что это мне напомнило? Старую французскую сказку о кошке,
превращенной в красавицу, которая не могла видеть мыши, чтобы не ринуться на
нее.
А Рылееву это напомнило слова француза-эмигранта: "Не забывайте, что он
сын Павла и внук Екатерины".
И все-таки с французом чаще хотелось мысленно спорить, хотя он еще и не
увидел страну, трепещущую под сапогом самодержца, но уже избавлялся от
наивных представлений об Александре как о рыцаре без страха и упрека,
несущем мир и благоденствие своей отчизне.
В этот день, покидая имение Тевяшовых и обиженную Наташу, не вышедшую
даже попрощаться, он не без грусти подумал, что какой-то злой рок преследует
его любовные вирши. Эмилия не понимала по-русски, Наташа не знает
французского.
Чтобы искупить свою вину, он отправился в Острогожск, надеясь на этот
раз достать "Аглаю", журнал, издаваемый сладчайшим пиитом князем Шаликовым
для дам и девиц. Ему снова не повезло. Лавочник, а в Острогожск книги
привозились из Воронежа и продавались в москательной лавке, уехал в
губернский город за товаром. Час был послеобеденный, и он решил завернуть к
предводителю дворянства Лисаневичу, в его открытый дом, где гости собирались
и без приглашения.
На этот раз он застал в гостиной деверя своего приятеля Бедраги,
помещика Татарникова, известного в городе чудака, ходившего круглый год в
нанковом сюртуке, засыпанном табаком, с неизменной трубкой в зубах и
безобразным черным мешком через плечо, который он называл кисетом. Человек
образованный, скептический, все подвергавший сомнению, он из какой-то
необъяснимой фронды приучил острогожцев к своему нелепому виду. Рядом с; ним
полковник Юзефович, сверкающий эполетами, аксельбантами и орденами, выглядел
как рождественская елка, нелепо разукрашенная в майский день. Третий гость,
незнакомый Рылееву, был во фраке и оказался приезжим из Петербурга. Во
внешности его не было ничего примечательного, кроме бакенбардов, похожих на
вопросительные знаки, поставленные вверх тормашками. Зато в речах
чувствовалась особая чиновничья таинственная осведомленность. Фразы
обрывались на многоточиях, заставляющих подозревать, что он знает гораздо
больше, чем рассказывает.
Когда Рылеев вошел в гостиную, говорил петербургский гость:
- Она написала два письма. Одно - государю, другое - министру. Просьба
была пустяковая, - он почти победоносно оглядел слушающих и скороговоркой,
какой говорят о пустяках, объяснил: - Она просила два миллиона для уплаты
долгов мужа...
- Два миллиона? - шепотом переспросил Лисаневич.
- Да суть-то не в деньгах, а в том, как были написаны прошения. К
государю она обращалась горделиво, почти заносчиво, как к человеку, который
чем-то ей обязан. А перед министром лебезила, холопствовала, униженно
умоляла и...
- И просьба, конечно, была удовлетворена? - перебил Татарников.
- Вы говорите, суть не в деньгах, - горячо вмешался Лисаневич. - Но,
позвольте! Куда идут государственные средства? Мы с таким трудом построили в
городе дощатые тротуары, да и то не на всех улицах, но добраться до мостовых
- который год нет средств. А в Липецке мостовые булыжные, - грустно добавил
он.
Рылеев знал, что липецкие мостовые - предмет вечной зависти
острогожских патриотов, и поспешил вернуть разговор к прежней теме.
- Так что ж, все-таки дали этой даме такую огромную сумму?
- Без малейшего сопротивления. Умная женщина знает, как можно добиться
успеха.
- Государь слишком добр. Он не умеет отказывать, - ядовито улыбаясь,
сказал Татарников.
- О, ангел! - делая вид, что не замечает иронии, поддержал петербуржец.
- В войну вся Россия его иначе и не называла... Но... Когда я служил в
министерстве просвещения, любая наша просьба об увеличении ассигнований на
нужды учебных заведений передавалась министром финансов государю с
подробными пояснениями, что каждая копейка, истраченная на просвещение,
заставит сократить военные расходы. И...
Татарников оживился:
- Вам неизменно отказывали? Военные расходы! Представляю. Закупка в
Англии сукна для императорской гвардии или субсидия для украшения польской
армии и самого города Варшавы.
- Виноват! - перебил петербуржец, пряча улыбку в усы. - Тут вы немного
ошиблись. Это называется не украшение, а устройство.
Рылеев отметил про себя, что все были единодушны в осуждении российских
порядков, но никто прямо не высказывал своего мнения. Излагались только
факты. Почему? Из страха? Воспоминание о речах Буассарона нет-нет да и
всплывало в памяти. Впрочем, простодушный Лисаневич тут же опроверг
предположение о страхе.
- Всюду одно и то же, - говорил он. - Украшение Варшавы! Думаете, это
дипломатия? Все одно, потемкинские деревни - единственный пример, которому
нас учат подражать. Приходит известие, что город посетит важный столичный
чин. Чешем затылки - где непорядок? Исправник в трепете - провалился мост в
Рыбном, да и в Дубровке еле держится. Сгоняет на починку деревни со всего
уезда, заодно обносит все пустыри новенькими свежевыкрашенными заборами:
предполагается что там идет строительство. Начальник, объезжая уезд,
премного доволен. Через неделю наспех сколоченный мост снова проваливается,
а строительство... И так годами...
- Кондратий Федорович! Кондратий Федорович!
В гостиную вбежал целый выводок барышень - дочери Лисаневича с
подругами.
- Вы наш пленник! Мы без вас не можем!
Ему накидывают на голову газовый шарф, подхватывают с двух сторон под
руки и влекут в залу. Сопротивляться бесполезно. Щебечут наперебой:
- Вы видели настоящих цыганок?
- Вы должны разрешить наш спор. Какие у них рукава - разрезные или на
манжетках?
- В пятницу у Томилиных бал и цыганский костюм Надины...
- Она хочет быть похожей на знаменитую Стешу. Говорят, что Каталани,
когда приезжала в Питер, подарила ей свою шаль. Вы видели эту шаль?
- И потом песни. Стеша поет и модные романсы?
Боже! Кажется, они его принимают за столичную штучку. За гусара,
который проводил бессонные ночи цыганских хорах. Если бы они знали, что он и
в Летнем саду бывал по большим праздникам.
Как истосковались уездные барышни по душкам военным! Они даже не
замечают его изношенного мундира, на котором золотые петлицы на воротнике,
да еще бляхи на кивере, пожалованные их конноартиллерийской бригаде за
сражения, выглядят как яркие заплаты на рубище.
Эти барышни настолько упоены зрелищем военной формы, что не отличают
его от Буксгеведена, Миллера, Унгерн-Штернберга и прочих лощеных офицеров из
курляндцев и лифляндцев, составляющих добрую половину офицерского состава их
роты. Все они одним миром мазаны. Девицы не догадываются, что со всей этой
публикой у него нет ничего общего. Что, пока эти офицеры самозабвенно
предаются фрунтовой службе или режутся в карты, он сидит в одиночестве в
мужицкой избе и читает Бенжамена Констана, Гельвеция или новомодного
меркантилиста Юсти, упивается Державиным, Дмитриевым. И лишь иной раз
пытается раскрыть малопригодным для серьезных размышлений товарищам всю
бессмыслицу фрунтовой службы и унизительность беспрекословного подчинения
солдафону Сухозанету, командиру роты.
Но иногда становится тоскливо, и сам со всеми вместе отправляешься на
танцы или, позабыв все, мчишься к Тевяшовым, да и сейчас с девицами...
Ничего не поделаешь. Назвался груздем, полезай в кузовок, прапорщик
конноармейский...
В зале полный ералаш. Стулья сдвинуты с места. Валяются цветастые
платки, серебряные мониста, газовые шарфы. Красавица старшая Лисаневич, с
распущенными черными косами, пытается передергивать плечами, как цыганские
плясуньи, но у нее не получается, и она сердито топает ножкой. Картинно
хороша.
Но что же делать? Не рассказывать же о своей нищенской, однообразной
жизни в кадетском корпусе? И он бодро, с видом знатока, объясняет, что
рукава надо разрезать побольше, а монетки в монистах нанизать погуще, чтобы
громче звенели, напевает таборную цыганскую: "Ох, дождь будет, да и буран
будет..." Ее он слышал от ротного командира, когда тот неумеренно
прикладывался к пуншевой чаше. К счастью, барышень зовут в девичью примерять
остальные костюмы. Как видно, весенний бал у Томилиных - большое событие. Он
приглашен, и можно будет веселиться до утра.
Когда он возвратился в гостиную, полковник Юзефович рассказывал о суде
над маршалом Неем, на котором присутствовал, будучи в Париже. Он утверждал,
что этим судом союзники и Бурбоны нанесли несмываемое оскорбление
французскому народу, приговорив к смертной казня "храбрейшего из храбрых",
г