Главная » Книги

Рылеев Кондратий Федорович - М. Дальцева. Так затихает Везувий, Страница 12

Рылеев Кондратий Федорович - М. Дальцева. Так затихает Везувий


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

justify">  Когда-то пылкий и деятельный Никита Муравьев, уже давно превратившийся в кабинетного теоретика, находился в длительном отпуску, вдали от Петербурга, и его заменял в думе Александр Бестужев. Пущин посмеивался: "Променяли кукушку на ястреба. Один хочет десятилетиями вылизывать конституцию, другой кричит: "Мы перешли Рубикон! Рубикон! Это значит - руби направо и налево!"
  В эти же дни из Киева вернулся Трубецкой и пребывал в нерешительности и сомнениях. Он часто приходил к Рылееву, видя его твердость и устремленность к цели, ища для себя опору. Но обрести опору не удавалось, ибо главным желанием Трубецкого было оттянуть возможно далее момент восстания. Рылеев же, напротив, считал; провалом всей деятельности общества, если момент междуцарствия будет упущен и воцарится на престоле Николай Павлович.
  В обществе и в столице продолжался полный разброд, К тому же Рылеев сильно простудился, лежал в постели и, оставаясь, как прежде, душой заговорщиков, действовать в полной мере не мог. Он понимал, что теперь, как никогда, нужно установить единство всех сил и действий и подчинить их общему руководству. Обществу нужен диктатор. И на эту роль он предложил Трубецкого. Его выбирали по "отраслям", то есть в управах общества и в полках. На первый взгляд казалось, что среди всех причастных лучшей фигуры не найдешь. Трубецкой - участник войны двенадцатого года. Он отличился в сражениях под Бородином и при Кульме, Старейший, еще с 1816 года, член тайного общества, человек высокообразованный, вхожий в высшие сферы и потому имеющий представление о государственных делах и в то же время большой военный опыт. Его знает армия. Кому же еще командовать восставшим войском?
  Хотя против избрания Трубецкого диктатором никто не голосовал, однако многие сомневались в его твердости, предполагали, что он по-прежнему верен своим конституционно-монархическим взглядам. Не зря же и не случайно его помощниками избрали Булатова, известного своей решительностью, и Якубовича, заведомо прущего напролом.
  Сам Трубецкой был очень обижен иронической улыбкой Арбузова, когда его утверждали диктатором на совещании у Рылеева. И каков же был удар его самолюбию, когда Александр Бестужев прямо сказал; "Ну, это кукольная комедия". "Почему же?" - раздались голоса. "А потому, что он еще два дня назад говаривал, что надо вести себя как можно тише, не торопиться и не лить крови".
  Возражение это не показалось убедительным. К тому же Трубецкого поддерживали многие из старших и старейших: полковник Батеньков, барон Штейнгель в некоторые другие. Все они считали вновь принятую молодежь опрометчивой, пылкой, недостаточно основательной для грядущего серьезного дела.
  Сомнения самого Рылеева куда как больше касались Трубецкого, осторожность и нерешительность которого он знал лучше всех других. Но представить себе, что возглавить восстание может безвестный офицер с "маленькими эполетами", у него, да и ни у кого другого, не хватало воображения.
  Между тем в столице все было шатко. Существовал государь названный, и не было действительного. Все настойчивее повторялись слухи о новой присяге. Теперь уже Николаю Павловичу.
  Но то, что присяга Константину была уже принесена, смущало умы и вызывало надежду, что Константин все же займет престол. Трубецкой, который теперь бывал у больного Рылеева раза по три на дню, предлагал в случае воцарения Константина распустить общество и, оставшись всем по-прежнему друзьями, действовать "согласно правил наших и чувствований сердца". При этом желательно было бы также, чтобы члены распущенного общества старались занять в ближайшее время значительные места в гвардии.
  На случай отречения Константина Трубецкой предлагал другой, тоже довольно расплывчатый, план. Полк, который откажется от переприсяги, вести к другому полку, в котором уже поработали заговорщики и на который можно надеяться, затем идти к следующим "верным" полкам, и всем вместе двигаться к Сенату и требовать оглашения манифеста, составленного в Северном обществе, где будет сказано, что случай отказа принятия присяги впервые в истории государства Российского, подобных ему еще не было, а посему созывается общее собрание депутатов от всех губерний, по одному или по два от каждой. Это Учредительное собрание установит законоположение для дальнейшего управления государством. В том же сенатском манифесте должны были быть дарованы всем гражданам равные права. Ни словом не упоминать о вольности крестьянам, дабы избежать возмущения, обещание сократить сроки солдатской службы и назначить временное правительство по усмотрению депутатов.
  Идти с манифестом в Сенат должны были Пущин и Рылеев.
  Не слишком увлеченные этим планом, Рылеев и Оболенский прикидывали, что для осуществления такого бескровного переворота им понадобится полков пятнадцать. Рассчитывать можно было на Гвардейский экипаж, Измайловский, Московский, Егерский, Финляндский гвардейские полки и конно-пионерный эскадрон. Но на поверку оказалось, что твердо рассчитывать можно только на некоторые роты в этих полках.
  Рылеев, со свойственной ему пылкостью и легковерием, полагал, что можно рассчитывать и на прокламации, пущенные среди солдат. Он говорил:
  - Один решительный капитан может поднять за собой весь полк, так велико недовольство солдат бессмысленной муштрой и придирками начальства.
  При этом он вспоминал разговор с Поджио о Бестужеве-Рюмине, о магнетическом действии его речей на слушателей. Но таких волшебников в северной столице не находилось, и предварительный опрос офицеров показал, что надежды сии неосновательны.
  Казалось, все сведения подкрепляли уклончивые планы Трубецкого. Но они не оказывали ни малейшего действия на Рылеева. Он был убежден, что откладывать восстание нельзя, ибо тогда в условиях спокойного времени оно провалится уже наверняка. В поддержку ему приехал представитель южан Корнилович с сообщением, что за Южным обществом идет стотысячная армия, готовая к выступлению в любой момент.
  Тринадцатого декабря стало известно, что будут заново присягать Николаю.
  
  
  
  
  24. КАНУН
  Все карты были спутаны. Наступило время подсчитывать не месяцы и недели, а часы и минуты. Теперь, как никогда ранее, он чувствовал себя за все в ответе. Пусть Трубецкой и приехал из Киева, пусть он и именуется диктатором, но можно ли оставаться спокойным, ждать чужих решений, если знаешь, что во главе общества человек, чьим всегдашним желанием было оттянуть, отдалить день решительных действий.
  Лежа в постели, в жару, почти потеряв голос, он пытался привести к согласию и наиболее разумному решению товарищей. День и ночь они собирались у его постели. Единство казалось почти недостижимым. Якубович кричал, сверкая выпученными глазами:
  - Надо разбить кабаки! Вы не знаете солдата! Солдату нужны сбивающие с ног средства, и тогда он совершит невозможное. Это я вам говорю! Мой опыт! Чернь должна опьяняться! Они бросятся в бездну, если мы захотим!
  И кротчайший Оболенский, неспособный и мухи обидеть, но готовый согласиться с любым энтузиастом, кричал:
  - Золотые слова! Чернь должна опьяняться!
  Ему вторил Каховский, сумрачно повторяя:
  - Крови бояться не должно. Без крови не обойдешься.
  - Что они говорят! - всплескивал короткими ручками Торсон. - Это же вандалы! Мы хотим справедливого и мудрого строя, а сами...
  - Политика политикой, - также мрачно и веско перебивал его Каховский, и губа его оттопыривалась брезгливо и надменно: - Политика - когда-нибудь, а сейчас рубиться надо.
  - В крайние минуты истории только крайности приведут к цели, - говорил Александр Бестужев, не любивший Якубовича, но сейчас захваченный его пылом.
  Ничуть не поддаваясь этой свирепой якобинской атаке, бледный и подавленный, Трубецкой развивал самый умеренный план, говоря, что солдат надо вывести на улицу и идти от казармы к казарме, присоединяя новые полки. И, только убедившись, что воинство достаточно велико, повернуть на Сенатскую площадь.
  И совсем новую идею предложил Штейнгель. Он полагал, что армия должна присягнуть императрице Елизавете, вдове покойного Александра.
  - Можно даже надеяться, что впоследствии она сама откажется от правления и введет республиканское, особливо если ей будет предложено приличное содержание, воздвигнут монумент, поднесут титул Матери Свободного Отечества, ибо чего ей более желать, кроме славы?
  - Это невозможно! - выкрикнул Николай Бестужев.
  - Почему же? Вспомните-ка, как матушка Екатерина взобралась на престол.
  - Екатерина сама хотела этого и сама готовила переворот. А что скажет бедняжка Елизавета? Она же ни сном ни духом... Вы потащите ее принимать присягу в папильотках!
  И спор потонул в выкриках Якубовича:
  - Смерть вырвала у меня Александра! Но еще жива династия Романовых. Я рассчитаюсь с ней. На фонарь!
  Более всех шумели он и Щепин-Ростовский, пока еще не член тайного общества. Его привел Мишель Бестужев, чтобы проверить, испытать, как он будет себя вести, узнав о предстоящем. Эффект был неожиданный. Его так захватило общее воодушевление, что он кричал, размахивая руками, бил ногами, казалось, от него летели брызги и пена. Шума он производил не менее Якубовича. Рылееву с трудом удалось ненадолго усмирить это бурление. Он хотел напомнить о великой цели предстоящих событий, о том, во имя чего собравшиеся будут рисковать и жизнью, и свободой. Он напомнил о главном - о любви к отечеству.
  Все притихли, пораженные не только тем, что он говорит, а тем, как говорит. Лицо его, бледное, даже зеленоватое, истощенное болезнью, казалось, светилось лунным светом. Голос звучал негромко и проникновенно, призывая слушавших вернуться памятью к тому, ради чего они здесь собрались.
  Когда он кончил, все молчали. А потом снова раздались отчаянные выкрики, фантастические предложения, нестройный галдеж.
  Рылеев подошел к Мишелю и Сутгофу, тихо переговаривавшимся в сторонке, положил руки им на плечи.
  - Мир вам, люди дела, а не слова. Вы не беснуетесь, как Якубович и Щепин, но в вас-то я уверен. Вы сделаете свое дело.
  - Меня смущают все эти хвастливые выходки, бравады. Особенно Якубович, - сказал Мишель. - Вы поручили ему поднять артиллеристов, Измайловский полк и повернуть с ними ко мне. И тогда уже с Московским полком идти на Сенатскую площадь. Я уверен, что он этого не выполнит, а ежели и выполнит, то опоздает. А промедление, когда энтузиазм солдат возбужден, может все испортить.
  - Но можно ли предполагать, чтобы храбрый кавказец...
  - Храбрость солдата не то, что храбрость заговорщика. Я приведу своих солдат, а остальные пусть присоединяются ко мне на площади.
  - Я знаю, что солдаты твоей роты пойдут за тобой на край света. А другие роты?
  - Последние дни мои солдаты усердно работали в других ротах, а ротные командиры дали мне слово, что не остановят своих солдат, ежели они пойдут. - А что скажете вы? - спросил Рылеев у Сутгофа.
  - То же, что и Мишель. За свою роту я отвечаю, а как поведут себя остальные, - бог весть.
  Этот короткий деловой разговор в углу шел под шум и выкрики, казавшиеся сейчас Рылееву полным пустословием. Как зыбко все! Самые верные и честные ручаются только за свои роты, а нужны полки. Кто в этом виноват? Покойный император? Поспешил покончить счеты с жизнью и этим напакостил на прощанье. По городу ходит довольно беззубая эпиграмма: "Всю жизнь провел в дороге и умер в Таганроге". Не смешно, но верно...
  Щепин-Ростовский, брызгая слюной в лицо Якубовичу, самозабвенно вопил:
  - Ату его! Улепетнул покойничек!
  И в ответ рычал Якубович, страшно скаля зубы:
  - Не на этом, так на том свете, но он от меня не уйдет!
  Смотря на утомленное, презрительное лицо Трубецкого, Рылеев думал, что этот осторожный, уклончивый человек, верно, винит его за весь ералаш, за все нелепые предложения, за все недостоверные посулы, за хвастовство и браваду Якубовича, мельтешение Щепина и будет потом винить за исход дела. И вдруг неожиданная мысль, острая, как удар в сердце: бедная Наташа, ведь она не знает, что и ее судьба висит на волоске...
  Надо, однако, принимать окончательное решение. Побоку все завиральные идеи! К делу!
  И опять начались словопрения...
  И все же в этом хаосе разноречивых предложений, суждений и планов был единодушно выработан план действий, распределены роли, твердо назначен день выступления - четырнадцатое декабря.
  Утром тринадцатого декабря Рылеев примчался к Оболенскому, чтобы договориться о последних подробностях предстоящего выступления на Сенатской площади.
  Разговор еще не успел начаться, как в комнату вошел Яков Ростовцев, приятель Оболенского и сосед, живший на верхнем этаже. Похожий на лунатика, шагающего наугад по карнизу высокого дома, бледный, с расширенными зрачками, растрепанными, свисающими на лоб волосами, со взглядом, устремленным в одну точку, но как бы невидящим, он поразил Рылеева так, что он запнулся на полуслове. Несколько секунд длилось молчание.
  Этого молодого человека Рылеев видел не раз у Оболенского, но близкого знакомства между ними не было, хотя подпоручик лейб-гвардии Егерского полка Ростовцев был причастен и к литературе, уже напечатал трагедию "Князь Дмитрий Пожарский" и статью в защиту поэтической школы Жуковского. Разговоры он вел всегда либеральные, но литературные вкусы его были чужды. Чрезмерно аккуратный, припомаженный вид, нервическое заикание, делавшее его речи еще более сантиментально-восторженными, как-то не располагали к приятельству.
  Сейчас, после мгновенной паузы, все с тем же отсутствующим видом, он приблизился к Оболенскому, протянул ему какой-то конверт и сказал:
  - Господа! Я подозреваю, что вы намерены действовать против правительства. Дай бог, чтоб я ошибся. Свой же долг я исполнил. Вчера я был у великого князя Николая Павловича. Все меры против возмущения будут приняты. Ваши покушения будут тщетны! - вдруг выкрикнул он последнюю фразу и продолжал: - Будьте верны своему долгу - и вы спасены! Я не назвал имен!
  Все это он прокричал, уже не заикаясь, почти что нараспев.
  Оболенский, страшно побледнев, протянул дрожащей рукой конверт Рылееву, и тот начал читать вслух:
  - "Ваше императорское высочество! Всемилостивейший государь! Три дня тщетно искал я случая встретить вас наедине, наконец принял дерзость писать к вам...
  Для вашей собственной славы, погодите царствовать! Противу вас должно таиться возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и, может быть, это зарево осветит конечную гибель России!..
  Всемилостивейший государь! Ежели вы находите поступок мой дерзким - казните меня! Я буду счастлив, погибая за вас и за Россию, и умру, благословляя всевышнего! Ежели вы находите поступок мой похвальным, молю вас, не награждайте меня ничем: пусть останусь я бескорыстен и благороден в глазах ваших и в моих собственных!..
  
  
  
  
  
   Вашего императорского высочества,
  
  
  
  
  
  
   всемилостивейший государь,
  
  
  
  
  
   верноподданный Иаков Ростовцев.
  
  
  
  
  
  
  
  12 декабря 1825 года".
  Рылеев остановился и посмотрел на Ростовцева взглядом, в котором тому почудился смертный приговор. Он схватил его за руку и прошептал:
  - Не чита-та-тайте даль-ше. Я все скажу. Оболенский крикнул:
  - Да что же дальше-то, коли ты уже подписался!
  - Мой разговор с великим князем. Я записал его. Рылеев снова взялся за записи:
  - "В. князь: Я от тебя личностей ж не ожидаю. Но как ты думаешь, нет ли против меня какого-нибудь заговора?
  Я. Не знаю никакого. Может быть, весьма многие питают неудовольствие против вас, но я уверен, что люда благоразумные в мирном воцарении вашем видят спокойствие России. Вот уже пятнадцать дней, как гроб лежит у нас на троне и обыкновенная тишина не прерывалась; но, ваше высочество, в самой этой тишине может крыться коварное возмущение!
  В. князь: Мой друг, может быть, ты знаешь некоторых злоумышленников и не хочешь назвать их, думая, что сие противно благородству души твоей, - и не называй! Ежели какой-либо заговор тебе известен, то дай ответ не мне, а тому, кто нас выше! Моя друг, я плачу тебе доверенностью за доверенность!"
  - Этих слов я не мог выдержать! - с каким-то всхлипыванием прервал чтение Ростовцев. - Я открыл ему все, что я знал о вашем завтрашнем выступлении. Но я не назвал ни одного имени! Ни одного!
  Схватившись за голову, Оболенский заметался по комнате. Полы его халата развевались, задевая низкий столик, летели на пол бумаги, перья, звякнул разбившийся стакан. Он бормотал почти беззвучно:
  - Погибло! Все погибло! Убить тебя мало...
  И, остановившись перед Ростовцевым, схватил его за плечи, не помня себя, тряс, вопрошая:
  - С чего ты взял, что мы собрались действовать? Что тебе в голову взбрело! Ты изменил моей дружбе! Во зло употребил доверенность! Эка важность - не назвал имен! Великий князь знает наперечет всех либералов и искоренит нас всех до единого! - он передохнул, выпустив из рук позеленевшего Ростовцева, в заговорил зловещим шепотом: - Но ты должен погибнуть раньше всех. Ты будешь первой жертвой!
  Оцепеневший Ростовцев все так же, держа руки по швам, смотря прямо в глаза Оболенскому, говорил:
  - Если ты считаешь себя вправе мстить мне, отмщай сейчас. Я говорил то, что почитал своим долгом. Я говорил перед богом и государем!
  Рылеев, повернувшись к Оболенскому, крикнул:
  - Ростовцев не виноват, что думает иначе, чем мы! Это его право. Да, он обманул твое доверие, но какое право имел ты быть с ним откровенным? Кто более виноват? Он поступал по долгу своей совести, решившись идти к великому князю, он рисковал своей жизнью, а придя к нам, - рисковал вдвойне. Ты должен оценить его благородство.
  Оболенский слушал его с лицом просветленным и, как всегда воспламеняясь от чужого огня, подбежал к Ростовцеву, заключил его в свои объятия, но сказал:
  - Обнимаю его от всей души, но хотел бы задушить в своих объятиях!.. ,
  Спустя час забежавший к Рылееву Штейнгель застал его в мрачности и злобе. Он показал письмо Ростовцева и проговорил:
  - Добрейший Оболенский раз в жизни пришел в ярость и был прав. Он сказал: "Убить тебя мало". Верно. Ростовцева надо убить.
  - Избави тебя бог от такой глупости! Убить лучшего друга великого князя! Завтрашнего императора! Костей не соберешь.
  - Думаешь, Николай займет престол? - спросил, помрачнев, Рылеев и, сделав пренебрежительный жест, как бы отмахнувшись от надоедливой мухи, добавил: - Ты прав. Черт с ним. Пусть живет. Не время сводить личные счеты.
  Проводив Штейнгеля, Рылеев отправился к Николаю Бестужеву. Он молча показал и ему письмо Ростовцева.
  Читая письмо, Бестужев изредка покашивался на Рылеева. Тот сидел, опершись локтями на стол, уронив голову на руки. Поза безнадежного отчаяния. Таким Николай его еще никогда не видел.
  - Послушай! - сказал он, кончив читать. - Но тут ничего не сказано о существовании тайного общества, не названо ни одно лицо! Правда, говорится, что какие-то силы могут воспротивиться его воцарению, но все так туманно... Ты уверен, что в этой записи ничего не убавлено против устной беседы?
  - Оболенский ручается за искренность Ростовцева. Зачем, говорит, ему надо было бы показывать это нам?
  - Затем, что некоторые предусмотрительные люди одновременно ставят свечки господу и сатане, не зная заранее, чья возьмет. Оболенский по доброте душевной готов верить всему. Ростовцев может и написать что угодно, и скрыть, что ему захочется. Но если даже он и не обманул вас, то все-таки у него сказано о злоумышлении. И ежели сейчас у Николая так много хлопот, что некогда путем расспросить доносчика, то после вступления на престол он не преминет расспросить его поболее - и наша песенка спета.
  - Ничто не помешает ему и сегодня приказать тайной полиции прибрать нас к рукам.
  - Ошибаешься. Сейчас мы стоим на том, что присягали Константину и не хотим переприсяги. Пока-то мы еще ничего не совершили! И если он прикажет нас схватить, а Константин еще официально не отрекся и вдруг вовсе не отречется, какими глазами он будет смотреть на брата?
  - Итак, ты думаешь, мы заявлены?
  - Непременно. И будем взяты после присяги. Рылеев провел рукой по лбу, будто отгоняя какую-то настойчивую мысль, твердо сказал:
  - Предвижу, что успеха не будет. Но потрясение необходимо. Тактика революции в одном слове - дерзай! И, ежели не будет удачи, мы своей неудачей научим других.
  В эту ночь он не мог сомкнуть глаз. Надо было отбросить все мелкое, беспокоящее, досадное, хлопотное. Заставить себя забыть и все тревожащее по-крупному - донос Ростовцева, сомнения Мишеля Бестужева в готовности Якубовича прийти на площадь, угроза, нависающая над ними после разговора Ростовцева с великим князем, - кто поручите", что завтра поутру тайная полиция на придет за ним? Рассуждения Николая Бестужева, конечно, логичны, но когда было видано, чтобы русское правительство руководствовалось логикой?
  Но хватит терзаться. Все это побоку! Сейчас выстроить в стройный ряд все, что предстоит сделать завтра, дать себе отчет, ради чего и как это будет сделано.
  Первая забота - вынудить Сенат отказаться от присяги Николаю. Многие не понимают, как это важно. Не погашают и почему следует идти на Сенатскую площадь. Не лучше ли на Дворцовую? Простецы. Ведь для простого народа Сенат значит поболее государя. А Сенат должен будет утвердить манифест, уже вчерне написанный Штейнгелем. Манифест уничтожает крепостное право, дает равные права веем сословиям, слагает подушные подати и недоимки, вводит новый суд, новое устройстве армии и призывает созвать учредительное собрание для избрания нового правительства и окончательной выработки новых законов.
  Что из того, что к новому революционному устройству будет призывать старая заржавленная машина Сената. Зато народ будет ощущать, что все произведено под видам законности. В этом же манифесте сказано и о временном правительстве, которое будет управлять страной те несколько месяцев, какие понадобятся для созыва Великого собора. Если же кто будет вопрошать, почему не просят у царя конституцию, на это прекрасный ответ дан во введении к манифесту:
  "Храбрые воины! Император Александр I скончался, оставя Россию в бедственном положении. В завещании своем наследие престола он предоставил Николаю Павловичу. Но великий князь отказался, объявив себя к тому не готовым, и первый присягнул императору Константину I. Ныне же получено известие, что и цесаревич решительно отказывается. Итак, они не хотят и не умеют быть отцами народа".
  Раз форму правления набирает учредительное собрание - быть ли России республиканской или монархической, - идея цареубийства и тем более истребления царской фамилии отпадала. Следовало арестовать царскую фамилию и претендента на престол и держать их под арестом до решения Великого собора.
  Захватить царскую фамилию можно только во дворце. Занять Зимний должен был Якубович и морской офицер Арбузов, лейтенант Гвардейского экипажа. Они должны возглавить Гвардейский экипаж и его силами занять дворец. Против отказа от цареубийства на всех предварительных совещаниях возражал Каховский. "Помяните мое слово, господа, будете раскаиваться", - мрачно твердил он. В глубине души Рылеев и сам считал цареубийство неизбежным.
  И все же на совещании он присоединялся к большинству. А после, раздираемый противоречивыми чувствами, накануне самого дня восстания, снова и снова уговаривал Каховского взять на себя акт величайшего самопожертвования.
  Еще недавно, вспоминая свою встречу с Пестелем, он думал, что же годится в политики, слишком прост и искренен, не лицемерен. Никогда не сможет пожертвовать увещаниями совести ради цеди, пусть и самой высокой. А сегодня... Сегодня поутру уговаривал снова и снова убить царя. И знал про себя, но умалчивал, что это будет акт личный. Участники переворота с отвращением отрекутся от убийцы. Еще не прикоснувшись к власти, он уже способен стать выше совести и чести. Тяжко... Но не он ли написал об отчизне: "...ее спасая от оков, я жертвовать готов ей честью"?
  Четырнадцатого декабря, когда рано поутру к нему приехал Николай Бестужев, он был уже готов к отбытию и почти спокоен, как может быть спокойна стрела на излете.
  - Что ты намерен сейчас делать? - спросил он Николая.
  - Ехать, как условились, в Гвардейский экипаж.
  - Прекрасно. Сейчас у меня был Каховский с твоим братом Александром и дал нам слово выполнить свое обещание. Я сказал ему все. С этой минуты мы его не знаем и он нас не знает. Пусть делает свое дело, как сумеет. Я был с ним честен, - он глубоко вздохнул, добавил: - Я же еду сейчас в Финляндский полк и лейбгренадерский. Если они выйдут на площадь, я стану в ряды солдат с сумой через плечо и ружьем в руках.
  - Как? Во фраке?
  Как видно, Рылеев не подумал об этом и, помолчав, сказал:
  - А может, надену русский кафтан, чтобы сроднить солдата с поселянином в самом первом акте борьбы за всеобщую свободу.
  - Не советую. Не думай, что это примут за патриотический поступок. Солдаты этих тонкостей не поймут и скорее всего двинут тебя прикладом и выкинут из армейских рядов. Никто не посочувствует этакому благородному, но неуместному маскараду. Время национальной гвардии еще не пришло.
  - Пожалуй, это слишком романтично, - согласился Рылеев. - Надо проще, без затей...
  Он умолк на полуслове. Какими пустяками занята голова в такую минуту. И это после бессонной ночи с размышлениями о самом главном.
  - А может, все-таки мечты наши сбудутся? - вдруг встрепенувшись, сказал он и, обняв Бестужева, добавил: - Пошли!
  Уйти было не так легко. В коридор выбежала Наталья Михайловна и, когда Бестужев попытался с ней поздороваться, схватила его за руку, заливаясь слезами, шептала:
  - Оставьте моего мужа! Не уводите его... - И вдруг громко крикнула: - Я знаю! Он идет на погибель!
  В два голоса Рылеев и Бестужев успокаивали ее, говоря, что им не угрожает никакая опасность. У Рылеева было мелькнула мысль сказать ей всю правду, но он тут же понял, что это было бы слишком холодно для ее сердца, и продолжал робко и неуверенно повторять фальшивые слова утешений. Не слушая, она не сводила с него горестный, испытующий взгляд огромных черных глаз, и голос его слабел, становился все более неуверенным. Вдруг она крикнула отчаянным, диким голосом:
  - Настенька! Иди, проси отца за себя и за меня!
  Рыдая, маленькая Настенька кинулась обнимать колени отца, а мать почти в беспамятстве упала к нему на грудь.
  Рылеев отнес ее на диван, молча вырвался из ее объятий и убежал.
  
  
  25. ИЗ ДНЕВНИКА ПОРУЧИКА ВАЛЕЖНИКОВА
  15 декабря 1825 г.
  Солдаты засыпают снегом кровавые пятна на Сенатской площади. На покрытой снегом мостовой кровь не темнеет, и бесстыдно-алый цвет вопиет о случившемся. Солдаты должны торопиться, чтобы ничто не напоминало людям о кровавом неслыханном событии. Сенатскую площадь засыпят, ее запорошат снежком, но чем прикроют кровавые пятна на совести торжествующего монарха?
  Вчера в четыре часа дня раздались пушечные залпы.
  Весь день, кроме войск на Сенатской и Адмиралтейской площадях, на прилегающих к ним улицах и Исаакиевском мосту толпилось множество народа. Толпы эти в бунте участия почти не принимали, а более оказывались зрителями.
  Пушки были поставлены по всем направлениям, где скопился народ: на Галерной, по всему Исаакиевскому мосту, вдоль набережных и даже в сторону Васильевского острова. Бесприцельная эта пальба продолжалась около часа. Рядами падали на снег не столько участники мятежа, сколько простые зрители. Началась паника. От страха, слабости, неловкости люди давили друг друга и гибла, догоняемые ядрами и картечью. Ядра залетали так далеко, что одно попало в здание Академии Художеств и прошибло стену. Во всех домах были заперты двери и ворота, и не отпирались ни на какие вопли. Всякий боялся впустить в дом мятежника и быть за то притянутым к ответу.
  Улицы, набережные, сама Нева - все было покрыто трупами.
  Как только стрельба прекратилась, новый государь приказал обер-полицейместеру Шульгину убрать все трупы, чтобы к утру было чисто. Исполнительный полицей-местер превзошел бесчеловечностью монарха. За ночь по Неве от Исаакиевского моста до Академии Художеств было сделано множество прорубей, и в них опустили не только трупы, но и, страшно подумать, раненых, которые не имели сил убежать. Те же, коим удалось спастись и добраться до дому, таили свои раны, боясь быть причисленными к мятежникам, и, отказываясь от помощи врачей, погибали, как и утопленные, только что на несколько дней позднее.
  Страшно подумать, что будет, когда вскроется река. Всплывут ли эти трупы? А может, их унесет в море?
  Полиция и ее добровольные помощники ознаменовали себя еще и тем, что стаскивали одежду и обирали не только тех, кого спихивали в Неву, но и, пользуясь прикрытием ночи, грабили и тех, кто убегал домой.
  И хотя в этот страшный день никто не пострадал, кроме восставших полков и ни в чем не повинных жителей, город являл картину полуразгромленной крепости, захваченной неприятелем. Только Зимний, как последний бастион, еще не сдавшийся на милость врага, был окружен сплошной цепью пушек, защищен отрядами артиллеристов, кавалергардов. День и ночь горели бивачные костры, по всему городу ходили патрули, не давая собираться кучками и хватая всех, кто казался им сомнительным.
  Рылеева арестовали поздно вечером. Четырнадцатого. Не трудно было бы догадаться, что причастен. А как узнал - будто обухом по голове. Пытался выведать, отчего и почему. Все прячут глаза, глядят в сторону. "Представить себе не можем! Боятся, что заподозрят в соучастии. Даже Сомов, Сомов, каковой был друг-приятель, и тот только бормотнул: "Как видно, был участником злоумышления... Заговорщик... Кто бы мог подумать!" И бочком, бочком, в сторонку.
  25 декабря 1825 г.
  Встретил на Мойке Агапа Ивановича. Был такой рассыльный на все руки у Рылеева, разбитной ярославец, оброчный мужик. Не раз приносил мне бумаги от Рылеева и уносил обратно. Толковый мужик, всегда трезвый и понятливый. А тут идет, пошатываясь, без шапки, лохматый, даже белобрысые брови будто всклокочены. Спрашиваю:
  - Скажи хоть ты, что с Кондратием Федоровичем?
  - Известно что. Схватили. В темную карету. Шесть семеновских солдат, флигель-адъютант Дурново.
  - Но за что же? В чем он виноват?
  - Не могу знать. Не изволили мне доложить, - глядя на меня с явным чувством превосходства, сардонически улыбаясь, ответил он. Но, смягчившись, пустился в подробности: флигель-адъютант явился вечером, часов в десять, начали стучать и ломиться в двери. Рылеев сам отпер и сказал ломившемуся солдату: "Двери компанейские, незачем их ломать". Вошел Дурново, а с ним два казака и два жандарма. Кондратий Федорович поздоровался с ним за руку, будто тот в гости пришел. А Дурново сказал:
  - Великий князь вас просит.
  Просит! Окажите, дескать, милость, посетите нас с двумя казаками, да в придачу с жандармами. Но Кондратий Федорович будто и не видел в этом обиды, сказал:
  - Я готов, только позвольте мне поцеловаться и проститься с человеком.
  Это со мной, значит. Адъютант даже засмеялся.
  - Извольте, целуйтесь хоть сто раз, - говорит.
  Мы отошли в сторону, и Кондратий Федорович мне шепнул, чтобы бумаги из стола я потопил в отхожем месте, а не жег, потому - пепел. И куда деть перстень и табакерку. Все эти вещи жалованные находились в ломбарде, и квитанция была у меня. Ну и все. Уволокли его.
  - Постой! Постой! Так ты мне так и не сказал, за что же его?
  Агап Иванович поглядел на меня тоскливым взглядом трезвеющего человека. Я все понял, вынул из кармана полтину и дал ему. Не глядя на монету, он сунул ее за пазуху и сказал:
  - Покорно благодарим, но я запашенный, - вынул из кармана пузырек и приложился к нему, аж забулькало. Взгляд его помутнел.
  Потом он как будто чего-то испугался, покосился на меня недоверчиво и стал объяснять, что никаких заговорщицких дел он не знал. Когда офицеры собирались у Рылеева, то говорили по-французски, а ежели разговор переходил на русский, то его высылали из комнат. Так он и сказал жандармам, когда его через день стали допрашивать. Сказал сущую правду и добавить больше нечего.
  Он отхлебнул еще из пузырька и вдруг осмелел, как-то распрямился и начал выхваляться:
  - Я у него первый человек в доме был. Доверенное лицо. Потому - грамотный. Кто подумает - невелика птица рассыльный! А разносил-то я коллектуры и сдавал книги книгопродавцам: Заикину, Гаврилову, Шленину. Все приемные квитанции хранились у меня. А кто по им деньги получал? Я. И какие деньги! Один раз до одиннадцати тысяч получил!
  Воспоминание это вконец расстроило его. Он снова отхлебнул из пузыря и сказал со вздохом:
  - И чего ему только не хватало? Корова была, две лошади...
  С истинной грустью он произнес эти слова, как мужик, сокрушающийся о беспутном сыне. Я не мог не улыбнуться. И, заметив мою улыбку, он опять приосанился, видно, вино вскипело в крови. И, задрав голову, запел:
  
  
   У Юсупова-то моста
  
  
   Я женился очень просто, -
  
  
   Мы с старухой легши спать,
  
  
   Очень просто - наплевать...
  Я пошел прочь.
  Вечером встретился с Ригелем, обладателем достоверных сведений из таинственных, неизвестных мне источников. Впрочем, не таких уж таинственных. Вернее всего, это были писцы, переписывавшие показания, данные Следственной комиссии.
  Ригель рассказывал, что новый наш монарх как черт ладана боится стихов, а в бумагах, захваченных почти у всех заговорщиков, было множество не могущих появиться в печати стихотворений. Новый государь приказал все найденные стихи сжечь, чем поставил в затруднение следователей, ибо многие из них были написаны среди документов, то есть на одном листе, доказывающем принадлежность к тайному обществу или преступное вольномыслие. Сказывал также, что Рылеев, допрошенный одним из первых, был весьма откровенен и искренен в своих показаниях.
  Я подумал: искренность на допросе не есть ли она одна из форм раскаяния? А если так, если раскаяние произошло мгновенно, в считанные дни, и если в эти дни ничего не произошло в устройстве государства Российского, то стоило ли огород городить? Возможно ли бесстрашному поэту, воспевавшему гражданские доблести, ставящему превыше всего благо отечества, так быстро, не имея времени на зрелые размышления, отказаться от своих убеждений?
  Да полно, правда ли это?
  Но если правда, тогда приходит на ум бесхитростная фраза рассыльного Агапа Ивановича: "Чего ему не хватало? Корова есть, две лошади..."
  У тех, кто разрушил Бастилию, не было ни коровы, ни лошади. Они боролись не за идеи, не за фантомы, рисовавшиеся их воспаленному воображению, а за свое право на существование. Однако и Сен-Жюст и Робеспьер не искали своего блага, а боролись за высокую идею справедливости и дни свои окончили на гильотине.
  Я поделился своими размышлениями с Ригелем, и он, соглашаясь, кивнул головой:
  - Наверное, вы правы, голубчик. Робеспьера и Сен-Жюста привел на гильотину ход истории. Галилей кричал: "А все-таки она вертится!" Люди умели страдать за идею, хотя она и не сулила им выгод. Скорее пиэтет, преклонение перед монархом, передававшиеся из поколения в поколение в наших дворянских семьях, не позволило ему солгать государю.
  - Нельзя солгать, а убить можно? Говорят, что они собирались истребить даже всю царскую фамилию?
  - Одно дело - собирались, а другое - сделали.
  Он меня не убедил, но и в своей правоте я не был твердо уверен.
  
  
   26. НАЕДИНЕ С САМИМ СОБОЙ
  Когда он сломался? После неудачи? Но утром четырнадцатого он сказал Николаю Бестужеву: "Нас ждет неудача, но мы проложим путь другим". Что-то в этом роде сказал. Не слишком вдохновляющие слова. Ну, разумеется, теплилась надежда. Но можно ли надеяться на чудо?
  И все же одно дело - предполагать поражение, разгром, схватку с неравными силами, другое - убедиться, увидеть во всей наготе и убожестве бессилие, неразбериху, трусость, предательство... Да, конечно же предательство, ведь Трубецкой не вышел на площадь! Диктатор, командующий восставшими войсками, отсиживался в штабе.
  Нет, и сейчас при одном воспоминании хочется скрипеть зубами, грызть эту тюремную подушку, набитую соломой, плоскую, как блин.
  О, этот хаос, бестолочь того зимнего утра! Может, Трубецкой гордится, что он не присягнул Николаю? Он стоял у Главного штаба и наблюдал за продвижением войск к Сенатской площади, и, когда убедился, что Якубович не привел матросов-гвардейцев, что Булатов задержался со своими частями, что положение безнадежное, он повернулся и ушел. Диктатор сам освободил себя от своих полномочий. А та часть Московского полка, которую привел Михаил Бестужев с утра, в бездействий стояла недалеко от Зимнего, имея полную возможность захватить его, но не было командующего, Трубецкого, и Московский полк дождался, пока присягнувшие Николаю войска окружили дворец и захват был уже невозможен. А потом пошла вся эта неразбериха. Гвардейский экипаж, приведенный Арбузовым, явился без пушек, патронов и кремней... Увещевания войск митрополитом Серафимом, увещевания Оболенским Милорадовича, выстрел Каховского, картечь и пушки...
  А сам? Сам-то, где же? Если у Трубецкого была роль главнокомандующего, то он считался как бы начальником штаба. Он вместе с Пущиным ходил по казармам, проверяя готовность войск; солдаты уже построились на Сенатской в каре, встретился Корнилович и сказал, что Сутгоф уже повел свою роту на площадь. К тому времени ряды восставших пополнились Гвардейским экипажем под водительством Николая Бестужева. Это была короткая минута вдохновения и надежды. Они обнялись, поцеловались. Кажется, он сказал Николаю: "Последние минуты наши близки, но сейчас минуты нашей свободы. Мы дышим ею. И я охотно отдаю за них жизнь свою..." Это была дань романтической риторике. Именно в эту минуту, вопреки своим словам, он, как никогда, верил в удачу,
  У этой армии не было командира. У этой толпы не было вождя. Мог ли он сам возглавить непокорные войска? Он, статский, во фраке? Кто бы пошел за ним? Кто его знал из солдат? Можно ли за это казнить себя?..
  Какой мрак в камере! Окно под потолком, и целый день, от самой зари, предвечерние сумерки, мутные, серо-желтые, напоенные туманом. Беспросветность. Это слово выдумали узники, у которых отняли все, даже ощущение времени. Беспросветность. Бесконечность... Как ужасна подневольная бездеятельность!
  Что остается узнику - воспоминания и угрызения совести.
  Он вернулся в тот вечер домой обессиленный. Слезы Наташи. В кабинете у окна его дожидался Каховский. Про него не скажешь - обессиленный. Он был возбужден, торжествен и болтлив, против обыкновения. Еще бы! Он убил Милорадовича. Совершил поступок. Кажется единственный, кто в тот день совершил поступок. Бессмысленный, ненужный, но все-таки поступок. Убил, может, самого безвредного чиновника, добродушного человека. Ну, да бог ему судья.
  Каховский - герой героем, оттопырив губу, рассказывал, как он лихо ответил митрополиту Серафиму, приехавшему вразумлять непокорные войска: "Мы пришли сюда не кровь проливать, но для истребования законного порядка от Сената". И тут же про Милорадовича, и как он целился в полковника Стюллера, и как ранил кинжалом неизвестного ему свитского офицера. Пришел измученный, сокрушенный Штейнгель, слушал безмолвно, и Каховский протянул ему кинжал.
  - Возьмите этот кинжал на память обо мне и сохраните его.
  Штейнгель, человек трезвый, реалистический, взял кинжал, но шиллеровским монологом не отв

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 328 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа