Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Смех и горе, Страница 9

Лесков Николай Семенович - Смех и горе


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

я обещал вас привезти познакомить к четырем дворянам... Отличные ребята, да вы ведь и должны им сделать визит, как приезжий.
  Я поехал и был с его превосходительством не у четырех, а у шести "отличных ребят", которые, как в одно слово, ругали предводителя и научали меня стоять на том, что при таких повсеместных разладицах ничего предпринимать нельзя и надо все бросить.
  - Это все мои молодцы, - пояснял мне генерал, когда мы ехали с ним домой. - Это все антипредводительская партия, и вы уж теперь к предводительским не ездите, а то будет худо.

    ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ

  С этой поры я, милостивые государи, увидел себя не только помешанным, но даже в силках, от которых так долго и ревностно отбивался. И пребывал я совсем отуманенный на заседаниях, на обедах, даваемых, по здешнему выражению, с "генералом Перловым"; был приглашаем "на генерала Перлова" и утром и вечером и слушал, как он жестоко казнил все и всех. Сам я больше молчал и отзывался на все только изредка, но представьте же себе, что при всем этом... меня из губернии выслали. Что, как и почему? ничего этого не знаю, но приехал полицеймейстер и попросил меня уехать. Ходил я за объяснениями к губернатору - не принял; ходил к Фортунатову - на нервы жалуется и говорит: "Ничего я, братец, не знаю", ходил к Перлову - тот говорит: "Повесить бы их всех и больше ничего, но вы, говорит, погодите: я с Калатузовым поладил и роман ему сочинять буду, там у меня все будет описано".
  Навестил в последний вечер станового Васильева в сумасшедшем доме. Он спокоен как нельзя более.
  - Как же, - говорю, - вы это все сносите?
  - А что ж? - отвечает, - тут прекрасно, и, знаете ли, я здесь даже совершенно успокоился насчет многого.
  - Определились?
  - Совершенно определился. Я христианство как религию теперь совсем отвергаю. Мне в этом очень много помог здешний прокурор; он нас навещает и дает мне "Revue Spirite"("Спиритическое обозрение" (франц.)). Я проникся этим учением и, усвоив его, могу оставаться членом какой угодно церкви; перед судом спиритизма религиозные различия - это не более как "обычаи известной гостиной", не более. А ведь в чужом доме надо же вести себя так, как там принято. Внутренних моих убеждений, истинной моей веры я не обязан предъявлять и осуждать за иноверство тоже нужды не имею. У спиритов это очень ясно; у них, впрочем, все ясно: виноватых нет, но не абсолютно. Преступление воли карается, но кара не вечна; она смягчается по мере заслуг и смывает преступления воли. Я очень рад, что мне назначили этот экзамен здесь.
  - Будто, - говорю, - ваше спокойствие нимало не страдает даже от здешнего общества?
  - Я этого не сказал, мое... Что мое, то, может быть, немножко и страдает, но ведь это кратковременно, и потом все это плоды нашей цивилизации (вы ведь, конечно, знаете, что увеличение числа помешанных находится в известном отношении к цивилизации: мужиков сумасшедших почти совсем нет), а зато я, сам я (Васильев просиял радостью), я спокоен как нельзя более и... вы знаете оду Державина "Бессмертие души"?
  - Наизусть, - отвечаю, - не помню.
  - Там есть такие стихи:
  От бесконечной единицы,
  В ком всех существ вратится круг,
  Какие б ни текли частицы,
  Все живы, вечны, вечен дух!
  Бесконечная единица и ее частицы, в ней же вращающиеся... вы это понимаете?
  - Интересуюсь, - говорю, - знать от вас, как вы это понимаете?
  - А это очень ясно, - отвечал с беспредельным счастием на лице Васильев. - Частицы здесь и в других областях; они тут и там испытываются и совершенствуются и, когда освобождаются, входят снова в состав единицы и потом, снова развиваясь, текут... Вам, я вижу, это непонятно? Мы с прокурором вчера выразили это чертежами.
  Васильев вынул из больничного халата бумажку, на которой были начерчены один в другом три круга, начинающиеся на одной черте и затушеванные снизу на равное пространство.
  - Видите: все, что темное, - это сон жизни, или теперешнее наше существование, а все свободное течение - это настоящее бытие, без кожаной ризы, в которой мы здесь спеленуты. Тело душевное бросается в затушеванной площади, а тело духовное, о котором говорит апостол Павел, течет в сиянии миров. После каждого пробуждения кругозор все шире, видение все полнее, любовь многообъемлющее, прощение неограниченнее... Какое блаженство! И... зато вы видите: преграды все возвышаются к его достижению. Вы знаете, отчего у русских так много прославленных святых и тьмы тем не прославленных? Это все оттого, что здесь еще недавно было так страшно жить, оттого, что земная жизнь здесь для благородного духа легко и скоро теряет всякую цену. Впрочем, в этом отношении у нас и теперь еще довольно благоприятно. Да, да, Россия в экзаменационном отношении, конечно, и теперь еще, вообще, наилучшее отделение: здесь человек, как золото, выгорал от несправедливости; но вот нам делается знакомо правосудие, расширяется у нас мало-помалу свобода мысли, вообще становится несколько легче, и я боюсь, не станут ли и здесь люди верить, что тут их настоящая жизнь, а не... то, что здесь есть на самом деле...
  - То есть?
  - То есть исправительный карцер при сумасшедшем доме, в который нас сажают для обуздывания нашей злой воли.
  "Прощай, - думаю, - мудрец в сумасшедшем доме", и с этим пожелал ему счастия и уехал.

    ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ

  Через сутки я был уже в Москве, а на третий день, усаживаясь в вагон петербургской дороги, очутился нос к носу с моим уездным знакомцем и решительным посредником Готовцевым.
  - Батюшка мой? Вас ли я вижу? - восклицает он, окидывая меня величественным взглядом.
  Я говорю, что, с своей стороны, могу более подивиться, он ли это?
  - Отчего же?
  - Да оттого, что вы так недавно были заняты службой.
  - Полноте, бога ради; я уж совсем там не служу; меня они, бездельники, ведь под суд отдали.
  - За школы?
  - Представьте, да, за школы. Прежде воспользовались ими и получили благодарность за устройство, а потом... Подлец, батюшка, ваш Фортунатов! Губернатор человек нерешительный, но он благороднее: он вспомнил меня и сказал: "Надо бы и Готовцева к чему-нибудь представить". А бездельник Фортунатов: "Представить бы, говорит, его к ордену бешеной собаки!" Ну не скот ли и не циник ли? Пошел доказывать, что меня надо... подобрать... а губернатор без решимости... он сейчас и согласен, и меня не только не наградили, а остановили на половине дела; а тут еще земство начинает действовать и тоже взялось за меня, и вот я под судом и еду в Петербург в министерство, чтоб искать опоры; и... буду там служить, но уж это чертово земство пропеку-с! Да-с, пропеку. Вы как?
  - Со мной, - хвалюсь, - поступили тоже не хуже, чем с вами, довольно решительно, - и рассказываю ему, как меня выслали.
  Готовцев сатирически улыбнулся.
  - И вы, - говорит, - этакую всякую меру считаете "довольно решительною"?
  - А вы нет?
  - Еще бы! Я бы вас за это не выслал, а к Макару телят гонять послал.
  - Но за что же-с? позвольте узнать.
  - А-а! не участвуйте в комплотах. Я вам признаюсь, ведь все ваше поведение для меня было всегда очень подозрительно; я и сам думал, что вы за господин такой, что ко всем ездите и всех просите: "посоветуйте мне, бога ради", да все твердите: "народ, села, села, народ"... Эй, вы, вы!.. - продолжал он, взглядывая на меня проницательно и грозя мне пальцем пред самым носом. - Губернатора вы могли надувать, но уж меня-то вы не надули: я сразу понял, что в вашем поведении что-то есть, и (добавил он в другом тоне) вы если проиграли вашу нынешнюю ставку, то проиграли единственно чрез свою нерешительность. Почему вы мне прямо не высказались?
  - В чем-с, милостивый государь, в чем?
  - Конституционалист вы или радикал? Выскажитесь вы, и я бы вам рискнул высказаться, что я сам готов сюда Гамбетту, да-с, да-с, не Дерби, как этот губернатор желает, а прямо Рошфора сюда и непримиримого Гамбетту сюда вытребовать... Я самый решительный человек в России! "
  - Нет, позвольте уж вас перебить: если на то пошло, так я знаю человека, который гораздо решительнее вас. - Это кто?
  - Генерал Перлов; он прямо говорит, что если б его воля, то он всю Европу бы перепорол, а всех нас перевешал бы.
  - Да... но вы забываете, что ведь между нами с Перловым лежит бездна: он всех хочет перевешать, а я ведь против смертной казни, и, в случае чего-нибудь, я бы первых таких господ самих перевешал, - отвечал, отворачиваясь, Готовцев.

    ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЯТАЯ

  Живу затем я целое лето в Петербурге и жду денег из деревни. Скука страшная: жара, духота; Излер и Берг, Альфонсины и Финеты, танцы в панталонах, но без увлечения, и танцы с увлечением, но без Панталон, порицание сильных и преклонение пред ними, задор и бессилие, кичливость знаниями и литература, получившая наименование "орудия невежества"... Нет, нет, эта страна, может быть, и действительно очень хорошее "экзаменационное отделение", но... я слишком слабо приготовлен: мне нужно что-нибудь полегче, пооднообразнее, поспокойнее. А пока, даст бог, можно будет уехать за границу; вспомнилось мне, что я художник, и взялся сделать вытравкой портрет Дмитрия Петровича Журавского - человека, как известно, всю свою жизнь положившего на то, чтоб облегчить тяжелую долю крестьян и собиравшего гроши своего заработка на их выкуп... Как хотите, характер первой величины, - как его не передать потомству? Сделал доску и понес ее в редакцию одного иллюстрированного издания. "Дарю, мол, вам ее, - печатайте".
  Благодарят: говорят, что им этого не надо: это-де не интересно.
  - Помилуйте, - убеждаю их, - ведь это человек большой воли, человек дела, а не фарсов, и притом человек, делавший благое дело в сороковых годах, когда почти не было никаких средств ничего путного делать.
  - А его, - спрашивают, - повесили или не повесили?
  - Нет, не повесили.
  - И он из тюрьмы не убежал?
  - Он и в тюрьме-то вовсе не был: он действовал законно.
  - Ну, так уж это, - отвечают, - даже и совсем не интересно.
  Отхожу и, как герой "Сентиментального путешествия" Стерна, говорю:
  - Нет, это положительно лучше во Франции, потому что там даже наших веневских баб, Авдотью и Марью, и тех увековечили и по сю пору шоколад с их изображением продают.
  И вот-с дела мои идут скверно: имение не продается, и я даже зазимовал в Петербурге.

    ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ

  О рождестве меня навещает Фортунатов: радостный-прерадостный, веселый-превеселый.
  - На три дня, - говорит, - всего приехал, и то тебя разыскал.
  Пошли рассказы: губернатора уже нет.
  - Он очень мне надокучил, - говорит Фортунатов, - и, наконец, я его даванул в затылок, так что ему сразу больничку в губы продернули. Полетел, сердечный, кверху тормашками! Теперь посмотрю, каков будет новый. Только уж мне все равно: я по земству служу. Теперь в открытую играть буду. Генерал Перлов дошел, - говорит, - до обнищания, потому что все еще ходит в клуб спать (так как предводительского зятя опять выбрали старшиною). "Если, - говорит упрямый старик, - войны не будет и роман написать не сумею, то мирюсь с тем, что не миновать мне долговой тюрьмы". Дергальский отставлен и сидит в остроге за возмущение мещан против полицейского десятского, а пристав Васильев выпущен на свободу, питается акридами и медом, поднимался вместе с прокурором на небо по лестнице, которую видел во сне Иаков, и держал там дебаты о беззаконности наказаний, в чем и духи и прокурор пришли к полному соглашению; но как господину прокурору нужно получать жалованье, которое ему дается за обвинения, то он уверен, что о невменяемости с ним говорили или "легкие", или "шаловливые" духи, которых мнение не авторитетно, и потому он спокойно продолжает брать казенное жалованье, - говорить о возмутительности вечных наказаний за гробом и подводить людей под возможно тяжкую кару на земле.
  На этом, почтенный читатель, можно бы, кажется, и кончить, но надобно еще одно последнее сказанье, чтоб летопись окончилась моя.

    ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ

  Вот в чем-с должно заключаться это последнее сказанье: затянувшаяся беседа наша была внезапно прервана неожиданным появлением дядиного слуги, который пришел известить его, что к нему заезжали два офицера от генерала Постельникова. Занимавший нас своими рассказами дядя мой так и затрепетал; да, признаюсь вам, что мы и все-то сами себя нехорошо почувствовали. Страшно, знаете, не страшно, а все, как Гоголь говорил, - "трясение ощущается".
  Пристали мы к слуге: как это было, какие два офицера приходили и зачем?
  - Ничего, - говорит, - не знаю зачем, а только очень сожалели, что не застали, даже за головы хватались: "что мы, говорят, теперь генералу скажем?" и с тем и уехали. Обещали завтра рано заехать, а я, - говорит, - сюда и побежал, чтоб известить.
  Добиваемся: не было ли еще чего говорено? Расспрашиваем слугу: не заметил ли он чего особенного в этих гостях?
  Лакей поводит глазами и не знает, что сказать, а нам кажется, что он невесть что знает да скрывает от нас.
  А мы его так и допрашиваем, так и шпыняем - хуже инквизиторов.
  Бедный малый даже с толку сбился и залепетал:
  - Да господи помилуй: ничего они особенного не говорили, а только один говорит: "Оставим в конверте"; а другой говорит: "Нет, это нехорошо: он прочтет, надумается и откажется. Нет, а мы его сразу, неожиданно накроем!"
  Изволите слышать: это называется "ничего особенного"!
  Дядя встал на ноги и зашатался: совсем вдруг стал болен и еле держится.
  Уговаривали его успокоиться, просили остаться переночевать, - нет, и слушать не хочет.
  Человека мы отправили вперед на извозчике, а сами вдвоем пошли пешечком.
  Идем молча - слово не вяжется, во рту сухо. Чувствую это я и замечаю, что и дядя мой чувствует то же самое, и говорит:
  - У меня, брат, что-то даже во рту сухо. Я отвечаю, что и у меня тоже.
  - Ну, так зайдем, - говорит, - куда-нибудь пропустить... А?
  - Что же, пожалуй, - говорю, - зайдем.
  - То-то; оно это и для храбрости не мешает. - Да, очень рад, - отвечаю, - зайдем.
  - Только возьмем нумерок, чтоб поспокойнее... а то я этих общих комнат терпеть не могу... лакеи все так в рот и смотрят.
  "Понимаю, - думаю себе, - любезнейший дядюшка, все понимаю".

    ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ

  Завернули мы в один из ночных кабачков... заняли комнату и заказали ужин и... насвистались, да так насвистались, что мне стало казаться, что уже мы оба и лыка не вяжем.
  И все это дядя!
  - Пей, да пей, друг мой, - пристает. - Наше ведь только сегодня, а завтра не наше; да все для храбрости еще да еще...
  И стал мой дядя веселый, речистый: пошел вспоминать про Брюллова, как тот, уезжая из России, и платье, и белье, и обувь по сю сторону границы бросил; про Нестора Васильевича Кукольника, про Глинку, про актера Соленика и Ивана Ивановича Панаева, как они раз, на Крестовском, варили такую жженку, что у прислуги от одних паров голова кругом шла; потом про Аполлона Григорьева со Львом Меем, как эти оба поэта, по вдохновению, одновременно друг к другу навстречу на Невский выходили, и потом презрительно отозвался про нынешних литераторов и художников, которые пить совсем не умеют.
  Тут я что-то возразил, что тогда был век романтизма и поэзии, и были и писатели такого характера, а нынче век гражданских чувств и свободы...
  Но только что я это вымолвил, дядя мой так и закипел.
  - Ах вы, - говорит, - чухонцы этакие: и вы смеете романтиков не уважать? Какие такие у вас гражданские чувства? Откуда вам свобода возьмется? Да вам и вольности ваши дворянские Дмитрий Васильевич Волков писал, запертый на замок вместе с датским кобелем, а вам это любо? Ну, так вот за то же вам кукиш будет под нос из всех этих вольностей: людишек у вас, это, отобрали... Что, ведь отобрали?
  - Ну и что ж такое: мы очень рады.
  - Ну, а теперь в рекруты пойдете.
  - И пойдем-с и гордимся тем, что это начинается с нашего времени.
  Но. тут дядя вдруг начал жестоко глумиться надо всем нашим временем и пошел, милостивые государи, что же доказывать, - что нет, говорит, у вас на Руси ни аристократов, ни демократов, ни патриотов, ни изменников, а есть только одна деревенская попадья.
  Согласитесь, что это бог знает что за странный вывод, и с моей стороны весьма простительно было сказать, что я его даже не понимаю и думаю, что и сам-то он себя не понимает и говорит это единственно по поводу рюмки желудочной водки, стакана английского пива да бутылки французского шампанского. Но представьте же себе, что ведь нет-с: он еще пошел со мной спорить и отстаивать свое обидное сравнение всего нашего общества с деревенскою попадьею, и на каком же основании-с? Это даже любопытно.
  - Ты гляди, - говорит, - когда деревенская попадья в церковь придет, она не стоит как все люди, а все туда-сюда егозит, ерзает да наперед лезет, а скажет ей добрый человек: "чего ты, шальная, егозишь в божьем храме? молись потихонечку", так она еще обижается и обругает: "ишь, дурак, мол, какой выдумал: какой это божий храм - это наша с батюшкой церковь". И у вас, - говорит, - уж нет ничего божьего, а все только "ваше с батюшкой". - И зато, - говорит, - все, чем вы расхвастались, можно у вас назад отнять: одних крестьян назад не закрепят, а вас, либералов, всех можно, как слесаршу Пошлепкину и унтер-офицерскую жену, на улице выпороть и доложить ревизору, что вы сами себя выпороли... и сойдет, как на собаке присохнет, лучше чем встарь присыхала; а уж меня не выпорют.
  Но тут я, милостивые государи, оказался совершенно слабым и помню только, что дядя как будто подсовывал мне под голову подушку, а сам, весь красненький, бурчал:
  - Нет-с: слуга покорный, а уж я удеру, и вам меня пороть не придется! На этом месте, однако, для меня уже все кончилось, и я несколько минут видел самого моего дядю деревенскою попадьею и хотел его спросить: зачем это он не молится тихо, а все егозит да ерзает, но это оказалось сверх моих возможностей.
  Получил я назад дар слова не скоро, и это случилось таким образом: увидел я себя в полумраке незнакомой комнаты, начал припоминать: "где я, и что это такое?"
  Кое-как припомнил вчерашний загул и начинаю думать:
  "А хорошо ли это? А что сэр Чаннинг-то пишет? Ну, дядя, уж я вам за то вычитаю канон, что вы меня опоили".
  И с этим, знаете, встаю... А где же дядя? А его и след простыл.
  Звоню.
  Входит лакей.
  - Который час? - любопытствую.
  - Восьмой-с, - говорит.
  - Стало быть, еще не рассветало?
  - Нет-с, уж это, - говорит, - опять смерклось. Представьте себе, это я, значит, почти сутки проспал. Стыдно ужасно пред лакеем! Что же это такое - народу проповедуем о трезвости, а сами... Достойный пример!
  - Дайте, - говорю, - поскорее мне счет.
  - Да счет, - отвечает, - еще вчера-с этот господин заплатили.
  - Какой господин? - А что с вами-то был.
  - Да он где же теперь?
  - А они, - говорит, - еще вчера ушли-с. Заплатили-с, спросили бумаги, что-то тут вам написали и ушли.
  - Скорей давайте мне огня и эту бумагу.
  Человек исполнил мою просьбу и я, поддерживая одною рукою больную голову, а другою лист серой бумаги, прочел:
  "Не сердись, что я тебя подпоил. Дело опасное. Я не хочу, чтобы и тебе что-нибудь досталось, а это неминуемо, если ты будешь знать, где я. Пожалуйста, иди ко мне на квартиру и жди от меня известий".
  Можете себе представить этакой сюрприз, да еще на больную голову!

    ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ

  Прихожу я на дядину квартиру, - все в порядке, но человек в большом затруднении, что дядя не ночевал дома и до сих пор его нет.
  - А два офицера, - это, - любопытствую, - не приходили?
  - Как же-с, - говорит, - приходили: они и утром два раза приходили, и в пять часов вечера были, и сейчас опять только вышли, и снова обещали часов в одиннадцать быть.
  - Тьфу ты, что за пропасть такая!
  С досады и с немочи вчерашнего кутежа я ткнулся в мягкий диван и ну спать... и спал, спал, спал, перевидав во сне живыми всех покойников, и Нестора Кукольника, и Глинку, и Григорьева, и Панаева, и целую Русь деревенских попадей, и - вдруг слышу: дзынь-дзынь, брязь-брязь...
  - Встаньте-с, - говорит мне дядин слуга, - отбою ведь нет, - вот уже и нынче третий раз приходят. "Дядюшки, говорят, нет, так хоть племянника побуди".
  - Вот те и раз! Господи, да я-то им на что?
  - А уж не могу доложить, но только спросили, сочинитель вы или нет?
  - Ну, а ты же, мол, что ответил?
  - Я так, - говорит, - и ответил, что вы сочинитель, и вот они вас ждут.
  - Отцы мои небесные! да что же это за наказание такое? - вопросил я, возведя глаза мои к милосердному небу. - Ко мне-то что же за дело? Я-то что же такое сочинил?.. Меня только всю мою жизнь ругают и уже давно доказали и мою отсталость, и неспособность, и даже мою литературную... бесчестность... Да, так, так: нечего конфузиться - именно бесчестность. Гриша, - говорю, - голубчик мой: поищи там на полках хороших газет, где меня ругают, вынеси этим господам и скажи, что они не туда попали.
  Лакей Гриша с малороссийской флегмою направился к полкам, а я уже было хотел уползти и удрать черным ходом, как вдруг, эти-то канальские черные двери приотворились и из-за них высунулась белокурая головка с усиками, и нежный голосок самою музыкальною нотою прозвенел:
  - Excusez-moi, je ne suis pas venu...( Извините, что я не вошел (франц.).) с того хода, где следовало, но нам так долго не удавалось к вам проникнуть...
  - Ничего-с, - отвечаю, - сделайте милость, не извиняйтесь.
  - Нет, не извиняться нельзя, но знаете... как быть: служба... и не рад, да готов.
  - Конечно, - говорю, - конечно. Чем, однако, прикажете служить?
  - Вот мой товарищ, - позвольте вам представить, поручик, - он тут назвал какую-то фамилию и вытянул из-за себя здорового купидона с красным лицом и русыми котелками на висках.
  Я поклонился отрекомендованному мне гостю, который при этом поправил ус и портупею и положительно крякнул, как бы заявил этим, что он человек не робкого десятка.
  "Да мне-то, - думаю, - что такое до вас? По мне, вы какие ни будьте, я вас и знать не хочу", и сейчас же сам крякнул и объявил им, что я здесь не хозяин и что хозяина самого, дяди моего, нету дома.
  - Как же это так? Вы нам скажите, пожалуйста, где он? Vous ny perdrez rien(Вы ничего не потеряете (франц.).), между тем как нам это очень нужно! - говорил, семеня, юнейший гость мой, меж тем как старейший строго молчал, опираясь на стол рукою в белой замшевой перчатке.
  - Нет, вы, бога ради, скажите, где ваш дядюшка? мы его разыщем, - приставал младший.
  - Решительно, - говорю, - не знаю; что хотите - не знаю. Сам даже этим интересуюсь, но все тщетно.
  - Это изумительно.
  - А однако это так.
  - Ну, в таком разе позвольте за вас взяться. Я смешался.
  - Что? что такое? как за меня взяться?
  - А вот вы сейчас с этим познакомитесь, - отвечал гость, вытаскивая из кармана и предлагая мне конверт с большою печатью.
  - Прошу, - говорит, - вскрыть.
  Нечего делать: принимаю трепещущими руками этот конверт; вскрываю его; вытаскиваю оттуда лист веленевой бумаги, на котором картиннейшим писарским почерком написано... "К ней". Да-с:. ни более ни менее как стихотворение, озаглавленное "К ней".

    ГЛАВА ДЕВЯНОСТАЯ

  Протер глаза, еще раз взглянул - все то же самое, и вверху надпись "К ней"...
  Я обиделся и рассердился и, не соображая уже никаких последствий, спросил с досадою: "Это еще что такое"?
  - А это, - отвечает мне младший из моих гостей, - на сих днях в балете бенефис одной танцовщицы, которая... с ней очень многие важные лица знакомы, потому что она не только танцует, но... elle visite les pauvres(Она посещает бедных (франц.).) и...
  - Но, позвольте, - возражаю, - что же мне до нее за дело?
  - Совершенно верно, совершенно верно: вам нет до нее никакого дела, и она ни для кого никакого прямого значения не имеет, но... les jeunes gens foNt foule chez elle...( Молодые люди толпятся у нее (франц.)) и стараются услугами... совершенно невинными... невинными ей услугами доставить удовольствие одному... очень, очень почтенному и влиятельному лицу. Он человек уже, конечно, не первой молодости, и в эти годы, знаете, женщина для человека много значит и легко приобретает над ним влияние. Согласитесь что все это верно?
  - Отлично-с, - говорю, - но что же мне до этого за дело?
  Гость обиделся.
  - Я, - говорит, - и не настаиваю, что вам есть до этого дело, но я прошу у вас помощи и совета.
  - А, это, мол, другое совсем дело, - и, успокоенный, прошу гостей садиться.
  Офицеры поблагодарили, присели и младший опять начал.
  - Генерал Постельников, именем которого мы решились действовать, совсем об этом не знает. Да-с: он нас сюда не посылал, это мы сами, потому что, встретив в списках фамилию вашего дядюшки и зная, что ваша семья такая литературная...
  Ну, уж тут я, видя, что мой гость затрудняется и не знает, как ему выпутаться, не стал ему помогать никакими возражениями, а предоставил все собственному его уму и красноречию - пусть, мол, как знает, не спеша, изъяснится. Он, бедняк, и изъяснялся, и попотел-таки, попотел, пока одолел мою беспонятливость, и зато во всех подробностях открылся, что он желает быть замеченным генералом Постельниковым и потому хочет преподнести его танцовщице букет и стихи, но что стихи у него вышли очень плохи и он просит их поправить.
  "Так вот, - думаю, - чем весь этот переполох объясняется! Бедный мой дядя: за что ты гибнешь?" И с этим я вдруг расхрабрился, кричу: "человек, чаю нам!"
  - Господа, прошу вас закурить сигары, а я сейчас... - и действительно я в ту же минуту присел и поправил, и даже уж сам не знаю, как поправил, офицерское стихотворение "К ней" и пожелал автору понравиться балетной фее и ее покровителю.
  - Ах да! я ценю вашу дружбу, - отвечал со вздохом мой гость, - ценю и ваше доброе желание, но наш генерал, наш бедный добрый генерал... он теперь в таком положении, что il semeut dun rien(Его волнуют пустяки (франц.).), и нельзя поручиться, в каком состоянии он будет в этот момент.
  Я полюбопытствовал, что же такое отравляет драгоценное спокойствие генерала Постельникова.
  - Ах, это то же самое-с, я думаю, что отравляет нынче спокойствие многих и многих людей в нашем отечестве... Это, в самом деле, иначе даже не может и быть для истинных европейцев: я молод, я еще, можно сказать, незначителен и не чувствую всего этого так близко. Но... но и я... je deplore les maux de ma patrie(Я оплакиваю несчастья моей родины (франц.).) Но он, наш генерал, он, который помнит все это в ином виде, когда эта "дурная болезнь", как мы это называем, еще робко кралась в Россию под контрабандными знаменами Герцена, но Герцен, помилуйте... Герцена только забили; он был заеден средою и стал резок, но он все-таки был человек просвещенный и остроумный, - возьмите хоть одни его клички "трехполенный", трехполенный, ведь это все острота ума, а теперь...
  "Господи! что, - думаю, - за несчастье: еще какой такой Филимон угрожает моей робкой родине?" Но оказывается, что этот новый злополучный Филимон этого нового, столь прекрасного и либерального времени есть разыскиваемый в зародыше Русский дух, или, на бонтонном языке современного бонтона, "дурная болезнь" нашего времени, для запугивания которого ее соединяют в одну семью со всеми семью язвами Египта.
  - Трудное же, - говорю, - господа, вам дело досталось - ловить русский дух.
  - Чрезвычайно трудное-с: еще ни одно наше поколение ничего подобного не одолевало, но зато-с мы и только мы, первые, с сознанием можем сказать, что мы уже не прежние вздорные незабудки, а мы - сила, мы оппозиция, мы идем против невежества массы и, по теории Дарвина, будем до истощения сил бороться за свое существование. Quoi quil arrive(Что бы ни служилось (франц.). ), а мы до новолуния дадим генеральное сражение этому русскому духу.
  - Да было бы, - говорю, - еще где его искать?
  - О, не беспокойтесь: он такого свойства, что сам скажется! Теперь его очень хорошо все понемножку издали по носу, да по носу! это очень тонкая тактика! Он этого долго не, стерпит, наконец, и откуда-нибудь брызнет и запахнет. Jespere, que moitie de force, moitie de gre(Я надеюсь, что частью силой, частью по доброй воле (франц.). ) мы скоро заставим его высказаться, и тогда вы увидите, что всеобщее мнение о бесполезности нашего учреждения есть черная клевета. Благодарю вас, что поправили мне стихи. Прощайте... Если что-нибудь будет нужно... пожалуйста: я всегда готов к вашим услугам... что вы смотрите на моего товарища? - не беспокойтесь, он немец и ничего не понимает ни по-французски, ни по-русски: я его беру с собою для того только, чтобы не быть одному, потому что, знаете, про наших немножко нехорошая слава прошла из-за одного человека, но, впрочем, и-у них тоже, у господ немцев-то, этот Пихлер... Ах, нехорошо-с, нехорошо, очень нехорошо: вперед ручаюсь, его нарочно осудят наши мужики! Ну, да черт их возьми. Поклонитесь вашему дядюшке и скажите ему, что генерал, еще недавно вспоминая о нем, говорил, что он имел случай представлять о его почтенных трудах для этих, как они... госпиталей или больниц и теперь в самых достойных кружках tout le monde revere sa vertu.(Все уважают его добродетель (франц.))

    ГЛАВА ДЕВЯНОСТО ПЕРВАЯ

  С этим мы распростились, но я не мог исполнить поручения моего гостя и передать моему дяде уважения, которым tout le monde почтил sa vertu, потому что дядя мой не появлялся в свое жилище. Оказалось, что с перепугу, что его ловят и преследуют на суровом севере, он ударился удирать на чужбину через наш теплый юг, но здесь с ним тоже случилась маленькая неприятность, не совсем удобная в его почтенные годы: на сих днях я получил уведомление, что его какой-то армейский капитан невзначай выпорол на улице, в Одессе, во время недавних сражений греков с жидами, и добродетельный Орест Маркович Ватажков столь удивился этой странной неожиданности, что, возвратясь выпоротый к себе в номер, благополучно скончался "естественною смертью", оставив на столе билет на пароход, с которым должен был уехать за границу вечером того самого дня, когда пехотный капитан высек его на тротуаре, неподалеку от здания новой судебной палаты.
  Впрочем, к гордости всех русских патриотов (если таковые на Руси возможны), я должен сказать, что многострадальный дядя мой, несмотря на все свои западнические симпатии, отошел от сего мира с пламенной любовью к родине и в доставленном мне посмертном письме начертал слабою рукою: "Извини, любезный друг и племянник, что пишу тебе весьма плохо, ибо пишу лежа на животе, так как другой позиции в ожидании смерти приспособить себе не могу, благодаря скорострельному капитану, который жестоко зарядил меня с казенной части. Но находясь в сем положении за жидов и греков, которых не имел чести познать до этого приятного случая, я утешаюсь хоть тем, что умираю выпоротый все-таки самими моими соотчичами и тем кончаю с милой родиной все мои счеты, между тем как тебя соотечественники еще только предали на суд онемеченных и провонявшихся килькой ревельских чухон за недостаток почтения к исключенному за демонстрации против правительства дерптскому немецкому студенту, предсказывавшему, что наша Россия должна разлететься "wie Rauch"(Как дым (нем.)).

    ГЛАВА ДЕВЯНОСТО ВТОРАЯ

  Что же засим? - герой этой, долго утолявшей читателя повести умер, и умер, как жил, среди странных неожиданностей русской жизни, так незаслуженно несущей покор в однообразии, - пора кончить и самую повесть с пожеланием всем ее прочитавшим - силы, терпения и любви к родине, с полным упованием, что пусть, по пословице "велика растет чужая земля своей похвальбой, а наша крепка станет своею хайкою".

    ПРИМЕЧАНИЯ

  Печатается по тексту: Н. С. Лесков. Собрание сочинений. СПб., 1889, т. V, стр. 3-222.
  Первоначально опубликовано в еженедельном приложении к "Русскому вестнику", "Современная летопись" (1871, э1-3, 8-16) с подзаголовком и посвящением: "Смех и горе. Разнохарактерное potpourri из пестрых воспоминаний полинявшего человека. Посвящается всем находящимся не на своих местах и не при своем деле"; разбивка на главы произведена редактором "Современной летописи" П. К- Щебальским по разрешению автора; подпись: Н. Лесков. Как видно из письма Лескова Щебальскому от 7 мая 1871 года, "Смех и горе" было отправлено им в редакцию "Русского вестника" в начале 1870 года (см. "Шестидесятые годы", М. - Л., 1940, стр. 312), но публикация задержалась из-за того, что одновременно с повестью "Русский вестник" взял у Лескова роман "На ножах", начатый печатанием с э 10 "Русского вестника" за 1870 год. Лесков настаивал на скорейшем печатании повести: "Я совершенно согласен с тем, что вы говорите о печатании повести в "Летописи". Это действительно будет меледа, а не печатание, и для меня гораздо лучше видеть ее в "Русском вестнике", но только не по окончании романа, ибо в повестушке той много вещей, имеющих интерес временный... Надо печатать повесть в журнале с псевдонимом "Меркул Праотцев", или же в "Летописи" с моею настоящей фамилией, но во всяком случае немедленно, не ожидая окончания романа... Там ли, сям ли, но скорее, а то она уж и так выдыхается". ("Шестидесятые годы", стр. 304. Письмо к П. К. Щебальскому от 19 декабря 1870 года). Из этого письма следует, что в это время повесть вся целиком находилась в распоряжении редакции. Во время печатания ее в "Современной летописи" Лесков неоднократно предлагал Щебальскому внести некоторые изменения в текст, однако, за небольшими исключениями, эти просьбы его не были удовлетворены. Так, в письме от 12 января 1871 года он пишет Щебальскому: "...Земно вам кланяюсь и прошу вас неотступно вложить в уста голубого купидона несколько раз слова "простенько, но мило". Так, я желаю, чтобы он, говоря о том, как устроил свою квартиру, сказал: "оно, конечно, простенько, но мило". То же самое он должен употребить, говоря о доме своей хозяйки, об исправленном им зонтике, о комнате Ватажкова и о том, как он, не имея настоящей наблюдательности, решился донесть на него "простенько, но мило". То же самое надо сделать и далее везде, где купидош подводит приятеля. Не откажитесь, пожалуйста, если только возможно, взять корректуру и добавить эти словечки в подлежащих местах по вашему усмотрению" ("Шестидесятые годы", стр. 306). Этих изменений Щебальский не сделал, но другую просьбу Лескова он выполнил: "В одном месте найдете в рукописи "Смех и горе" описание комнаты генерала Перлова... Припишите, пожалуйста, еще "в углу большой образ святого пророка Илии с обнаженным ножом и с подписью: ревнуя поревновах о вседержителе" ("Шестидесятые годы", стр. 314. Письмо" к Щебальскому от 19 апреля 1871 года). В первое отдельное издание повести Щебальский включил эту фразу, но без слов "с обнаженным ножом".
  При подготовке первого отдельного издания "Смех и горе" Лесков ввел антинемецкие выпады в рассуждения генерала Перлова и заменил журнальное окончание, в котором Ватажкова "пырнул кинжалом под сердце какой-то испанский республиканец, принявший его по ошибке за странствующего инкогнито Монфори", рассказом о том, как Ватажкова высекли в Одессе, и его заключительным письмом к племяннику, то есть Лескову, о ссоре последнего с немцами; одной из причин, заставивших Лескова изменить окончание, было желание придать повести большую злободневность, приурочив смерть Ватажкова к началу 1871 года. Первое отдельное издание вышло с посвящением Щебальскому, снятым в последующих изданиях.
  В своей сатирической повести Лесков следует манере повествования Гоголя и, в некоторой степени, очень им любимого Стерна. В духе последнего описано первое путешествие Ватажкова по России, а второй приезд героя повести в родную губернию и его встречи с местными деятелями напоминают приезд Чичикова в город и его последующие поездки по губернии.
  В современных отзывах отмечалось своеобразие формы повествования, выбранной Лесковым: "...Оно ("Смех и горе". - Ред.) - не картина, а барельеф, лента с изображенными на ней фигурами. Но все эти, по-видимому отдельно друг от друга стоящие, фигуры связаны внутренним единством. В числе их нет ни героев, ни героинь, никто не поставлен в центре действия, да и действия нет никакого... и, однако, невзирая на то, какое цельное впечатление "Смеха и горя" представляют и такие рассказы" ("Русский вестник", 1871, декабрь, стр. 632). "Смех и горе" является очень своеобразной попыткой подвести итоги пореформенному десятилетию. Современность сравнивается у Лескова с прошлым царствованием, которое у него изображено как эпоха всевластия "голубых купидонов" - жандармов, как эпоха всеобщего трепета и рабского страха. Современное состояние умов Лесков воссоздает главным образом на основе обобщенного изображения* наиболее характерных явлений в литературе и журналистике. Так, "материалист" Отрожденский высказывает взгляды, во многом сходные с теми, какие развивались в статьях В. Португалова, публициста радикального журнала "Дело", в рассуждениях философа-станового Васильева Лесков воспроизвел высказывания известного в то время спирита А. Н. Аксакова; монолог губернатора воспроизводит основные предположения, содержавшиеся в циркуляре Валуева (апрель 1870 года) о необходимости усиления власти губернаторов, и т. д.
  "Смех и горе" появилось перед антинигилистическим романом Лескова "На ножах" (1870-1871), поэтому для современной критики оно оказалось заслонено этим романом, и безусловно прогрессивные элементы, в этой повести очень заметные, не были отмечены в современных отзывах. Позднее Лесков писал: "Я стал думать ответственно, когда написал "Смех и горе", и с тех пор остался в этом настроении - критическом и по силам моим не злобивом и снисходительном" (Письмо к А. С. Суворину от 30 ноября 1888 года, Архив ИРЛИ. Ф. 268). Доброжелательные отзывы о повести появились только в реакционной печати ("Гражданин", 1872, э 3, "Русский мир", 1871, э 10, указанная выше рецензия в "Русском вестнике", принадлежащая, по-видимому, П. К. Щебальскому). Рецензент "Дела" (1871, октябрь, новые книги, стр. 39-41)) назвал всю прежнюю деятельность Лескова "чисто полицейским служением", а в сатирической повести Лескова не увидел ничего, имеющего познавательно-реалистическую ценность:. "Перед нами теперь последнее произведение г. Стебницкого "Смех и горе"... Это какое-то бесцветное повествование из семейной хроники степного правдодума, приправленное сатирическим элементом. Но сатира г. Стебницкого так беззуба, что не знаешь, кто кого более обличает - автор своих героев или герои автора; по прочтении книги становится горько и смешно не за героев г. Стебницкого, а за него самого".
  Отзывы демократической и народнической журналистики об издании 1880 года ничем существенно не отличаются от рецензии в "Деле" 1871 года. Рецензент "Отечественных записок" (1880, э3, март, новые книги, стр. 107-111) обвинил Лескова в пылкости фантазии, "весьма слабо регулируемой "холодным рассудком", а сатиру Лескова объявил "клеветой". В "Русском богатстве" (1881, февраль, новые книги, стр. 73-81) Лесков был охарактеризован как писатель, который "...словно нарочно, с каким-то злорадным ехидством подыскивает всякого рода несообразности, все равно, к какому бы лагерю они ни принадлежали, - и вы ни за что не разберете, что он при этом - хохочет или плачет, скорбит или радуется..." Особенно возмутила рецензента народнического журнала сцена спора Локоткова с мужиками.
  ...опустелого Таврического дворца - в это время в Таврическом дворце был склад дворцовой мебели.
  Лазарева суббота - суббота перед вербным (шестым] воскресеньем великого поста.
  Шестая часть родословной книги. - В родословные книги дворянских депутатских собраний вносились все дворяне данной губернии; в шестую часть входили дворянские роды, предки которых владели имением ранее 1685 года.
  Выкупные свидетельства - процентные бумаги, выпущенные правительством в ходе крестьянской реформы 1861 года в качестве платежных документов, которые выдавались помещикам за отходившую к крестьянам землю.
  Одиссей Лазртид - герой поэмы Гомера "Одиссея", Одиссей, сын Лаэрта.
  Папушник - домашний пшеничный хлеб.
  Пес Дагобера - см. примечание к стр. 150.
  Папоротка - второй сустав крыла у лтицы.
  ...конечно, на ассигнации... - ассигнационные, то есть бумажные рубли, выпускавшиеся в замену серебра в очень большом количестве, все время падали в цене, которая дошла в 1830-е годы до 25 копеек серебром за рубль.
  Четырнадцатый класс - по табели о рангах, введенной в 1722 году и существовавшей до 1917 года, низшим классом был четырнадцатый, к которому относился

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 401 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа