Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Смех и горе, Страница 4

Лесков Николай Семенович - Смех и горе


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

ь себе мало-мальски: где я и в каких нахожусь палестинах; но боюсь! Просто тронуться боюсь, одну ногу поднимаю, а другая - так мне и кажется, что под пол уходит... Терпенья нет, как страшно!
  "Вот что, - думаю себе, - проползу-ка я осторожненько к окну на четвереньках. На четвереньках - это совсем не так рискованно: руки осунутся, я сейчас всем телом назад, и не провалюсь".
  Думал, думал да вдруг насмелился, как вдруг в то самое время, когда я пробирался медведем, двери в комнату растворились, и на пороге показался лакей с серебряным подносом, на котором стоял стакан чаю.
  Появление этого свидетеля моего комического ползания на четвереньках меня чрезвычайно оконфузило... Лакей-каналья держался дипломатическим советником, а сам едва не хохотал, подавая чай, но мне было не до его сатирических ко мне отношений. Я взял чашку и только внимательно смотрел на все половицы, по которым пройдет лакей. Ясно, что это были половицы благонадежные и что по ним ходить было безопасно.
  "Да и боже мой, - сообразил я вдруг, - что же я за дурак такой, что я боюсь той или другой половицы?" Ведь если мне уж определено здесь провалиться, так все равно: и весь диван, конечно, может провалиться!"
  Это меня чрезвычайно успокоило и осмелило, и я, после долгого сиденья, вдруг вскочил и заходил через всю комнату с ярым азартом. Нестерпимейшая досада, негодование и гнев - гнев душащий, но бессильный, все эта меня погоняло и шпорило, и я шагал и шагал и... вдруг, милостивые мои государи, столкнулся лицом к лицу с седым человеком очень небольшого роста, с огромными усами и в мундире, застегнутом на все пуговицы. За его плечом стоял другой человек, ростом повыше и в таком же точно мундире, только с обер-офицерскими эполетами.
  Оба незнакомца, по-видимому, вошли сюда уже несколько минут и стояли, глядя на меня с усиленным вниманием.
  Я сконфузился и остановился.

    ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

  Маленький генерал понял мое замешательство, улыбнулся и сказал:
  - Ничего-с.
  Я поклонился. Генерал мне показался человеком очень добрым и мягким.
  - Вас зовут Филимон? - спросил он меня тихо и бесстрастно, но глубоко таинственно.
  - Нет-с, - отвечал я ему смело, - меня зовут не Филимон, а Орест.
  - Знаю-с и не о том вас спрашиваю.
  - Я, - говорю, - отвечаю вашему превосходительству как раз на ваш вопрос.
  - Неправда-с, - воскликнул, возвышая голос, генерал, причем добрые голубые глаза его хотели сделаться злыми, но вышли только круглыми. - Неправда-с: вы очень хорошо знаете, о чем я вас спрашиваю, и отвечаете мне вздор!
  Теперь я действительно уж только и мог отвечать один вздор, потому что я ровно ничего не понимал, чего от меня требуют.
  - Вас зовут Филимон! - воскликнул генерал, сделав еще более круглые глаза и упирая мне в грудь своим указательным пальцем. - Ага! что-с, - продолжал он, изловив меня за пуговицу, - что? Вы думаете, что нам что-нибудь неизвестно? Нам все известно: прошу не запираться, а то будет хуже! Вас в нашем кружке зовут Филимоном! Слышите: не запираться, хуже будет!
  Я спокойно отвечал, что не вижу вовсе и никакой нужды быть в этом случае неискренним пред его превосходительством; "действительно, - говорю, - пришла когда-то давно одному моему знакомцу блажь назвать меня Филимоном, а другие это подхватили, находя, будто имя Филимон мне почему-то идет..."
  - А вот в том-то и дело, что это вам идет; вы, наконец, в этом сознались, и я вас очень благодарю.
  Генерал пожал мне с признательностью руку и добавил:
  - Я очень рад, что после вашего раскаяния могу все это представить в самом мягком свете и, бог даст, не допущу до дурной развязки. Извольте за это сами выбирать себе любой полк; вы где хотите служить: в пехоте или в кавалерии?
  - Ваше превосходительство, - говорю, - позвольте... я нигде не хочу служить, ни в пехоте, ни в кавалерии...
  - Тс! молчать! молчать! тссс! - закричал генерал. - Нам все известно. Вы человек с состоянием, вы должны идти в кавалерию.
  - Но, ваше превосходительство, я никуда не хочу идти.
  - Молчать! тс! не сметь!., молчать! Отправляйтесь сейчас с моим адъютантом в канцелярию. Вам там приготовят просьбу, и завтра вы будете записаны юнкером, - понимаете? юнкером в уланы или в гусары; я предоставляю это на ваш выбор, я не стесняю вас: куда вы хотите?
  - Да, ваше превосходительство, я, - говорю, - никуда не хочу.
  Генерал опять затопал, закричал и кричал долго что-то такое, в чем было немало добрых и жалких слов насчет спокойствия моих родителей и моего собственного будущего, и затем вдруг, - представьте вы себе мое вящее удивление, - вслед за сими словами непостижимый генерал вдруг перекрестил меня крестом со лба на грудь, быстро повернулся на каблуках и направился к двери.

    ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

  Отчаяние придало мне неожиданную смелость: я бросился вслед за генералом, схватил его решительно за руку и зычно воскликнул:
  - Ваше превосходительство! воля ваша, а я не могу... Извольте же мне по крайней мере сказать, что же я такое сделал? За что же я должен идти в военную службу?
  - Вы ничего не сделали, - тихо и безгневно отвечал мне генерал. - Но не думайте, что нам что-нибудь неизвестно: нам все известно, мы на то поставлены, и мы знаем, что вы ничего не сделали.
  - Так за что же-с, за что, - говорю, - меня в военную службу?
  - А разве военная служба - это наказание? Военная служба это презерватив. - Но помилуйте, - говорю, - ваше превосходительство; вы только извольте на меня взглянуть: ведь я совсем к военной службе неспособен, и я себя к ней никогда не предназначал, притом же... я дворянин, и по вольности дворянства, дарованной Петром Третьим и подтвержденной Великой Екатериной...
  - Тс! тс! не сметь! молчать! тс! ни слова больше! - замахал на меня обеими руками генерал, как бы стараясь вогнать в меня назад вылетевшие из моих уст слова. - Я вам дам здесь рассуждать о вашей Великой Екатерине! Тсс! Что такое ваша Великая Екатерина? Мы лучше вас знаем, что такое Великая Екатерина!, черная женщина!., не сметь, не сметь про нее говорить!..
  И генерал снова повернул к двери.
  Отчаяние мною овладело страшное.
  - Но, бога ради! - закричал я, снова догнав и схватив генерала дерзостно за руку. - Я вам повинуюсь, повинуюсь, потому что не могу не повиноваться...
  - Не можете, да, не можете и не должны! - проговорил мягче прежнего генерал.
  По тону его голоса и по его глазам мне показалось, что он не безучастлив к моему положению.
  Я этим воспользовался.
  - Умоляю же, - говорю, - ваше превосходительство, только об одном: не оставьте для меня вечной тайной, в чем моя вина, за которую я иду в военную службу?
  Генерал, не сердясь, сложил наполеоновски свои руки на груди и, отступив от меня шаг назад, проговорил:
  - Вас прозвали Филимон!
  - Знаю, - говорю, - это несчастье; это Трубицын.
  - Филимон! - повторил, растягивая, генерал. - И, как вы сами мне здесь благородно сознались, это больше или меньше соответствует вашим свойствам?
  - Внешним, ваше превосходительство, внешним, наружным, - торопливо лепетал я, чувствуя, что как будто в имени "Филимон" действительно есть что-то преступное.
  - Прекрасно-с! - и с этим генерал неожиданно прискакнул ко мне петушком, взял меня руками за плечи, подвинул свое лицо к моему лицу, нос к носу и, глядя мне инквизиторски в глаза, заговорил: - А позвольте спросить вас, когда празднуется день святого Филимона?
  Я вспомнил свой утренний разговор с Постельниковым о моем тезоименитстве и отвечал:
  - Я сегодня случайно узнал, что этот день празднуется четырнадцатого декабря.
  - Четырнадцатого декабря! - произнес вслед за мною в некоем ужасе генерал и, быстро отхватив с моих плеч свои руки, поднял их с трепетом вверх над своею головой и, возведя глаза к небу, еще раз прошептал придыханием: "Четырнадцатого декабря!" и, качая в ужасе головою, исчез за дверью, оставив меня вдвоем с его адъютантом.

    ГЛАВА СОРОКОВАЯ

  - Вы ничего этого не бойтесь, - весело заговорил со мною адъютант, чуть только дверь за генералом затворилась. - Поверьте, это все гораздо страшнее в рассказах. Он ведь только егозит и петушится, а на деле он божья коровка и к этой службе совершенно неспособен.
  - Но, однако, - говорю, - мне, по его приказанию, все-таки надо идти в полк.
  - Да полноте, - говорит, - я даже не понимаю, за что вы его так сильно раздражили? Не все ли вам равно, где ни служить?
  - Да, так-с; но я совершенно неспособен к военной службе.
  - Ах! полноте вы, бога ради, толковать о способностях! Разве у нас это все по способностям расчисляют? я и сам к моей службе не чувствую никакого призвания, и он (адъютант кивнул на дверь, за которую скрылся генерал), и он сам сознается, что он даже в кормилицы больше годится, чем к нашей службе, а все мы между тем служим. Я вам посоветую: идите вы в гусары; вы, - извините меня, - вы этакий кубастенький бочоночек, прекоренастый; ведь лучше в гусары, да там и общество дружное и залихватское... Вы пьете?.. Нет!.. Ну, да все равно. А острить можете?
  - Нет, - отвечаю, - я и острить не могу.
  - Ну, как-нибудь, из Грибоедова, что ли: "Ах, боже мой, что станет говорить княгиня Марья Алексевна"; или что-нибудь другое, - ведь это нетрудно... Неужто и этого не можете?
  - Да это, может быть, и могу, - отвечаю я, - да зачем же это?
  - Ну, вот и довольно, что можете, а зачем - это после сами поймете; а что это нетрудно, так я вам за то головой отвечаю: у нас один гусар черт знает каким остряком слыл оттого только, что за каждым словом прибавлял: "Ах, екскюзе ма фам"( Простите мою жену (франц. - Excusez ma femme); но все это пока в сторону, а теперь к делу: бумага у меня для вас уже заготовлена; что вам там таскаться в канцелярию? только выставить полк, в какой вы хотите, - заключил он, вытаскивая из-за лацкана сложенный лист бумаги, и тотчас же вписал там в пробеле имя какого-то гусарского полка, дал мне подписать и, взяв ее обратно, сказал мне, что я совершенно свободен и должен только завтра же обратиться к такому-то портному, состроить себе юнкерскую форму, а послезавтра опять явиться сюда к генералу, который сам отвезет меня и отрекомендует моему полковому командиру.

    ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ

  Так все это и сделалось. Портной одел меня, писаря записали, а генерал осмотрел, ввел к себе в кабинет, благословил маленьким образком в ризе, сказал, что "все это вздор", и отвез меня в карете к другому генералу, моему полковому командиру. Я сделался гусаром недуманно-негаданно, против всякого моего желания и против всех моих дворянских вольностей и природных моих способностей. Жизнь моя казалась мне погибшею, и я самовольно представлял себя себе самому не иначе как волчком, который посукнула рука какого-то злого чародея, - и вот я кручусь и верчусь по его капризу: езжу верхом в манеже и слушаю грибоедовские остроты и, как Гамлет, сношу удары оскорбляющей судьбы купно до сожалений Трубицына и извинений Постельникова, а все-таки не могу вооружиться против моря бед и покончить с ними разом; с мосту да в воду... Что вы на меня так удивленно смотрите? Ей-богу, я в пору моей воинской деятельности часто и много помышлял о самоубийстве, да только все помышлял, но, по слабости воли, не решался с собою покончить. А в это время меня произвели в корнеты, и вдруг... в один прекрасный день, пред весною тысяча восемьсот пятьдесят пятого года в скромном жилище моем раздается бешеный звонок, затем шум в передней, бряцанье сабли, восклицания безумной радости, и в комнату ко мне влетает весь сияющий Постельников!..

    ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

  Увидав Постельникова, да еще в такие мудреные дни, я даже обомлел, а он ну меня целовать, ну меня вертеть и поздравлять.
  "Что такое?" - думаю себе, и как я ни зол был на Постельникова, а спрашиваю его, с чем он меня поздравляет?
  - Дружище мой, Филимоша, - говорит, - ты свободен!
  - Что? что, - говорю, - такое?
  - Мы свободны!
  "Э, - думаю, - нет, брат, не надуешь!"
  - Да радуйся же! - говорит, - скот ты этакий: радуйся и поздравляй ее!
  - Кого-с? - пытаю с удивлением.
  - Да ее, ее, нашу толстомясую мать Федору Ивановну! Ну, Россию, что ли, Россию! будто ты не понимаешь: она свободна, и все должны радоваться.
  - Нет, мол, не надуешь, не хочу радоваться.
  - Да, пойми же, пентюх, пойми: с-в-о-б-о-д-е-н... Слово-то ты это одно пойми!
  - И понимать, - говорю, - ничего не хочу.
  - Ну, так ты, - говорит, - после этого даже не скот, а раб... понимаешь ли ты, раб в своей душе!
  "Ладно, - думаю, - отваливай, дружок, отваливай".
  - Да ты, шут этакий, - пристает, - пойми только, куда мы теперь пойдем, какие мы антраша теперь станем выкидывать!
  - Ничего, - отвечаю, - и понимать не хочу.
  - Так вот же тебе за то и будут на твою долю одно: "ярмо с гремушкою да бич".
  - И чудесно, только оставьте меня в покое.
  Так я и сбыл его с рук; но через месяц он вдруг снова предстал моему изумленному взору, и уже не с веселою улыбкою, а в самом строгом чине я начал на вы.
  - Вы, - говорит, - на меня когда-то роптали и сердились.
  - Никогда, - отвечаю, - я на вас не роптал. Думаю, черт с тобой совсем: еще и за это достанется.
  - Нет, уж это, - говорит, - мне обстоятельно известно; вы даже обо мне никогда ничего не говорите, и тогда, когда я к вам, как к товарищу, с общею радостною вестью приехал, вы и тут меня приняли с недоверием; но бог с вами, я вам все это прощаю. Мы давно знакомы, но вы, вероятно, не знаете моих правил: мои правила таковы, чтобы за всякое зло платить добром.
  "Да, - думаю себе, - знаю я: ты до дна маслян, только тобой подавишься", и говорю:
  - Вы очень добры.
  - Совсем нет; но это, извините меня, самое злое и самое тонкое мщение - платить добром за оскорбления. Вот в чем вопрос: хотите ли вы ехать за границу?
  - Как, - говорю, - за какую за границу?
  - За какую! Уж, конечно, за западную: в Париж, в Лондон, - в Лондоне теперь чудные дела делаются... Что там только печатается!.. Там восходит наша звезда, хотите почитать?
  - Нет, - говорю, - не хочу.
  - Но отчего же?
  - Да так, не хочу, да и только...
  - И ехать не хотите?
  - Нет, ехать хочу, но...
  - Что за но...
  - Но меня, - говорю, - не пустят за границу.
  - Отчего это не пустят? - и Постельников захохотал. - Не оттого ли, что ты именинник-то четырнадцатого декабря... Э, брат, это уже все назади осталось; теперь на политику иной взгляд, и нынче даже не такие вещи ничего не значат. Я, я, - понимаешь, я тебе отвечаю, что тебя пустят. Ты в отпуск хочешь или в отставку?
  - Ах, зачем же, - отвечаю, - в отпуск! Нет, уж я, если только можно, в чистую отставку хочу. - Ступай и в отставку, подавай по болезни рапорт - и катай за границу.
  - Да мне никто и свидетельства, - говорю, - не даст, что я болен.
  Постельников меня за это даже обругал.
  - Дурак! - говорит, - ты извини меня: просто дурак! Да ты не хочешь ли, я тебе достану свидетельство, что ты во второй половине беременности?
  - Ну, уж это, - говорю, - ты вздор несешь!
  - Держишь пари?
  - И пари не хочу.
  - Нет, пари! держи пари.
  И сам руку протягивает.
  - Нечего, - говорю, - и пари держать, потому что все это вздор.
  - Нет, ты держи со мною пари.
  - Сделай милость, - говорю, - отстань, мне это неприятно.
  - Так что ж ты споришь? Я уж знаю, что говорю. С моего брата на перевязочном пункте в Крыму сорок рублей взяли, чтобы контузию ему на полную пенсию приписать, когда его и комар не кусал; но мой брат дурак: ему правую руку отметили, а он левую подвязал, потом и вышел из этого только один скандал, насилу, насилу кое-как поправили. А для умного человека ничего не побоятся сделать. Возьмись за самое легкое, за так называемое "казначейское средство": притворись сумасшедшим, напусти на себя маленькую меланхолию, говори вздор: "я, мол, дитя кормлю; жду писем, из розового замка" и тому подобное... Согласен?
  - Хорошо, - отвечаю, - согласен.
  - Ну вот, только всего и надо. И сто рублей дать тоже согласен?
  - Я триста дам.
  - На что же триста? Ты, милый друг, этак Петербургу цены портишь, - за триста тебя здесь теперь ведь на родной матери перевенчают и в том тебе документ дадут.
  - Да мне уж, - говорю, - не до расчетов: лишь бы вырваться; не с деньгами жить, а с добрыми людьми... -
  Постельников вдруг порскнул и потом так и покатился со смеху. - Прекрасно, - говорит, - вот и это прекрасно! Извини меня, что я смеюсь, но это для начала очень хорошо: "не с деньгами жить, а с добрыми людьми"! Это черт знает как хорошо, ты так и комиссии... как они к тебе приедут свидетельствовать... Это скоро сделается. Я извещу, что ты не того...
  Постельников помотал пальцем у своего лба и добавил:
  - Извещу, что у тебя меланхолия и что ты с оружием в руках небезопасен, а ты: "не с деньгами, мол, жить, а с добрыми людьми", и вообще чем будешь глупее, тем лучше.
  И с этим Постельников, сжав мою руку, исчез.

    ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ

  Два-три дня я прожил так, на власть божию, но в большом расстройстве, и многим, кто видел меня в эти дни, казался чрезвычайно странным. Совершеннее притворяться меланхоликом, как выходило у меня без всякого притворства, было невозможно. На третий день ко мне нагрянула комиссия, с которой я, в крайнем моем замешательстве, решительно не знал, что говорить.
  Рассказывал им за меня все Постельников, до упаду смеявшийся над тем, как он будто бы на сих днях приходит ко мне, а я будто сижу на кровати и говорю, что "я дитя кормлю"; а через неделю он привез мне чистый отпуск за границу, с единственным условием взять от него какие-то бумаги и доставить их в Лондон для напечатания в "Колоколе".
  - Конечно, - убеждал меня Постельников, - ты не подумай, Филимоша, что я с тем только о тебе и хлопотал, чтобы ты эти бумажонки отвез; нет, на это у нас теперь сколько угодно есть охотников, но ты знаешь мои правила: я дал тем нашим лондонцам-то слово с каждым знакомым, кто едет за границу, что-нибудь туда посылать, и потому не нарушаю этого порядка и с тобой; свези и ты им кой-что. Да здесь, впрочем, все и довольно невинное: насчет нашего генерала и насчет дворни. В Берлине ты все это можешь даже смело в почтовый ящик бросить, - оттуда уж оно дойдет.
  Признаюсь вам, принимая вручаемый мне Постельниковым конверт, я был твердо уверен, что он, по своей "неспособности к своей службе", непременно опять хочет сыграть на меня. Ошибался я или нет, но план его мне казался ясен: только что я выеду, меня цап-царап и схватят с поличным - с бумагами про какую-то дворню и про генерала.
  "Нет, черт возьми, - думаю, - довольно: более не поддамся", и сшутил с его письмом такую же штуку, какую он рассказывал про темляк, то есть "хорошо, говорю, мой друг; благодарю тебя за доверие... Как же, отвезу, непременно отвезу и лично Герцену в руки отдам", - а сам начал его на прощание обнимать и целовать лукавыми лобзаниями, да и сунул его конверт ему же самому в задний карман. Что вы все, господа, опять смотрите на меня такими удивленными глазами? Не кажется ли вам, что я неблагодарно поступил по отношению к господину Постельникову? Может быть и так, может быть даже, что он отнюдь и не имел никакого намерения устраивать мне на этих бумажонках ловушку, но обжегшиеся на молоке дуют и на воду; в этом самая дурная сторона предательства: оно родит подозрительность в душах самых доверчивых.
  И вот, наконец, я опять за границей, и опять на свободе, на свободе после неустанного падения на меня стольких внезапных и несподеванных бед и напастей! Я сам не верил своей свободе. Я не поехал ни в Париж, ни в Лондон, а остался в маленьком германском городке, где хотел спокойно жить, мыслить и продолжать мое неожиданно и так оригинально прерванное занятие науками. Все это мне и удалось: при моей нетребовательности за границею мне постоянно все удается, и не удалось долго лишь стремление усвоить себе привычку знать, что я свободен. Проходили месяцы и годы, а я все, просыпаясь, каждое утро спрашивал себя: действительно ли я проснулся? на самом ли деле я в Германии и имею право не только не ездить сегодня в манеже, но даже вытолкать от себя господина Постельникова, если б он вздумал посетить мое убежище? Наконец всеисцеляющее время уврачевало и этот недуг сомнения, и я совершенно освоился с моим блаженнейшим состоянием в тишине и стройной последовательности европейской жизни и даже начал совсем позабывать нашу российскую чехарду.

    ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ

  Так тихо и мирно провел я целые годы, то сидя в моем укромном уголке, то посещая столицы Европы и изучая их исторические памятники, а в это время здесь, на Руси, все выдвигались вопросы, реформы шли за реформами, люди будто бы покидали свои обычные кривлянья и шутки, брались за что-то всерьез; я, признаюсь, ничего этого не ждал и ни во что не верил и так, к стыду моему, не только не принял ни в чем ни малейшего участия, но даже был удивлен, заметив, что это уже не одни либеральные разговоры, а что в самом деле сделано много бесповоротного, над чем пошутить никакому шутнику неудобно. В это время старик, дядя мой, умер и мои домашние обстоятельства потребовали моего возвращения в Россию. Я этому даже обрадовался; я почувствовал влечение, род недуга, увидеть Россию обновленную, мыслящую и серьезно устрояющую самое себя в долготу дней. Я приближался к отечеству с душевным трепетом, как к купине, очищаемой божественным огнем, и переехал границу крестясь и благословляясь... и что бы вы думали: надолго ли во мне хватило этого торжественного заряда? Помогли ли мне соотчичи укрепить мою веру в то, что время шутовства, всяких юродств и кривляний здесь минуло навсегда, и что под веянием духа той свободы, о которой у нас не смели и мечтать в мое время, теперь все образованные русские люди взялись за ум и серьезно тянут свою земскую тягу, поощряя робких, защищая слабых, исправляя и воодушевляя помраченных и малодушных и вообще свивая и скручивая наше растрепанное волокно в одну крепкую бечеву, чтобы сцепить ею воедино великую рознь нашу и дать ей окрепнуть в сознании силы и права?..
  Как бы не так.

    ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ

  Прежде всего мне пришлось, разумеется, поблагоговеть пред Петербургом; город узнать нельзя: похорошел, обстроился, провел рельсы по улицам, а либерализм так и ходит волнами, как море; страшно даже, как бы он всего не захлестнул, как бы им люди не захлебнулись! "Государь в столице, а на дрожках ездят писаря, в фуражках ходят офицеры"; у дверей ресторанов столики выставили, кучера на козлах трубки курят... Ума помраченье, что за вольности! Офицеры не колотят приказных ни на улицах, ни в трактирах, да и приказных что-то не видно.
  - Где бы это они все подевались? - спрашиваю одного старого знакомого.
  - А их, - отвечает, - сократили, - теперь ведь у нас все благоразумная экономия. Служба не богадельня.
  - Что же, и прекрасно, - говорю, - пусть себе за другой труд берутся.
  Посетил старого товарища, гусара, - нынче директором департамента служит. Живет таким барином, что даже и независтливый человек, пожалуй, позавидовал бы.
  - Верно, - говорю, - хорошее жалованье получаете?
  - Нет, какое же, - отвечает, - жалованье! У нас оклады небольшие. Все экономию загоняют. Квартира, вот... да и то не из лучших.
  Я дальше и расспрашивать не стал; верно, думаю, братец ты мой, взятки берешь и, встретясь с другим знакомым, выразил ему на этот счет подозрение; но знакомый только яростно расхохотался.
  - Этак ты, пожалуй, заподозришь, - говорит, - что и я взятки беру?
  - А ты сколько, - спрашиваю, - получаешь жалованья?
  - Да у нас оклады, - отвечает, - небольшие; я всего около двух тысяч имею жалованья.
  - А живешь, мол, чудесно и лошадей держишь?
  - Да ведь, друг мой, на то, - рассказывает, - у нас есть суммы: к двум тысячам жалованья я имею три добавочных, да "к ним" тысячу двести, да две тысячи прибавочных, да "к ним" тысяча четыреста, да награды, да на экипаж.
  - И он, стало быть, - говорю, - точно так же?
  - А конечно; он еще более; ему, кроме добавочных и прибавочных, дают и на дачу, и на поездку за границу, и на воспитание детей; да в прошедшем году он дочь выдавал замуж, - выдали на дочь, и на похороны отца, и он и его брат оба выпросили: зачем же ему брать взятки? Да ему их и не дадут.
  - Отчего же, - любопытствую, - не дадут? Он место влиятельное занимает.
  - - Так что же такое, что место занимает; но он ведь службою не занимается.
  - Вот тебе и раз! Это же почему не занимается?
  - Да некогда, милый друг, у нас нынче своею службой почти никто не занимается; мы все нынче завалены сторонними занятиями; каждый сидит в двадцати комитетах по разным вопросам, а тут благотворительствовать... Мы ведь нынче все благотворим... да: благотворим и сами, и жены наши все этим заняты, и ни нам некогда служить, ни женам нашим некогда хозяйничать... Просто беда от благотворения! А кто в военных чинах, так еще стараются быть на разводах, на парадах, на церемониях... вечный кипяток.
  - Это, - пытаю, - зачем же на церемонии-то ездить?
  Разве этого требуют?
  - Нет, не требуют, но ведь хочется же на виду быть... Это доходит нынче даже до цинизма, да и нельзя иначе... иначе ты закиснешь; а между тем за всем за этим своею службою заниматься некогда. Вот видишь, у меня шестнадцать разных книг; все это казначейские книги по разным ученым и благотворительным обществам... Выбирают в казначеи, и иду... и служу... Все дело-то на грош, а его нужно вписать, записать, перечесть, выписать в расходы, и все сам веду.
  - А ты зачем, - говорю, - на это дело какого-нибудь писарька не принаймешь?
  - Нельзя, голубчик, этого нельзя... у нас по всем этим делам начальствуют барыни - народ, за самым небольшим исключением, самый пустой и бестолковый, но требовательный, а от них, брат, подчас много зависит пря случае... Ведь из того мы все этих обществ и держимся. У нас нынче все по обществам; даже и попы и архиерея есть... Нынче это прежние протекции очень с успехом заменяет, а иным даже немалые и прямые выгоды приносит.
  - Какие же прямые-то выгоды тут возможны?
  - Возможны, друг мой, возможны: знаешь пословицу - "и поп от алтаря питается", ну и из благотворителей тоже есть такие: вон недавно одна этакая на женскую гимназию собирала, да весь сбор ошибкою в кармане увезла.
  - Зачем же вы не смотрите за этим?
  - Смотрим, да как ты усмотришь, - от школ ее отогнали, она кинулась на колокола собирать, и колокола вышли тоже не звонки. Следим, любезный друг, зорко следим, но деятельность-то стала уж очень обширна, - не уследишь.
  - А на службе писарьки работают?
  - Ну нет, и там есть "этакие крысы" бескарьерные... они незаметны, но есть. А ты вот что, если хочешь быть по-старому, по-гусарски, приятелем, - запиши, сделай милость, что-нибудь.
  - На что это записать?
  - А вот на что хочешь; в этой книге на "Общество снабжения книгами безграмотного народа", в этой на "Комитет для возбуждения вопросов", в этой - на "Комитет по устройству комитетов", здесь - "Комитет для обсуждения бесполезности некоторых обществ", а вот в этой - на "Подачу религиозного утешения недостаточным и бедствующим"... вообще все добрые дела; запиши на что хочешь, хоть пять, десять рублей.
  "Эк деньги-то, - подумал я про себя, - как у вас ныне при экономии дешевы", а, однако, записал десять рублей на "Комитет для обсуждения бесполезности некоторых обществ". Что же, и в самом деле это учреждение нужное.
  - Благодарю, - говорит, вставая мой приятель, - мне пора в комитет, а если хочешь повидаться, в четверг, в два часа тридцать пять минут, я свободен, но и то, впрочем, в это время мы должны поговорить, о чем мы будем разговаривать в заседании, а в три четверти третьего у меня собирается уже и самое заседание.
  Ну, думаю себе, этакой кипучей деятельности нигде, ни в какой другой стране, на обоих полушариях нет. В целую неделю человек один только раз имеет десять минут свободного времени, да выходит, что и тех нет!.. Уж этого приятеля, бог с ним, лучше не беспокоить.
  - А когда же ты, - спрашиваю его совсем на пороге, - когда же ты что-нибудь читаешь?
  - Когда нам читать! мы ничего, - отвечает, - не читаем, да и зачем?
  - Ну, чтобы хоть немножко освежить себя после работы.
  - Какое там освежение: в литературе идет только одно бездарное науськиванье на немцев да на поляков. У нас совсем теперь перевелись хорошие писатели.
  - Прощай же, - говорю, - голубчик, - и с тем ушел.
  Экономия и недосуги этих господ, признаюсь, меня жестоконько покоробили; но, думаю, может быть это только в чиновничестве загостилось старое кривлянье на новый лад. Дай-ка заверну в другие углы; поглазею на литературу: за что так на нее жалуются?

    ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ

  Пока неделю какую придется еще пробыть в Петербурге, буду читать. В самом деле, за границей всего одну или две газетки видел, а тут их вон сколько!.. Ведь что же нибудь в них написано. Накупил... Ух, боже мой! действительно везде понаписано! Один день почитал, другой почитал, нет, вижу - страшно; за человеческий смысл свой надо поопасаться. Другое бы дело, может быть интересно с кем-нибудь из пишущих лично познакомиться. Обращаюсь с такой просьбою к одному товарищу: познакомьте, говорю, меня с кем-нибудь из них. Но тот при первых моих словах кислую гримасу состроил.
  - Не стоит, - говорит, - боже вас сохрани... не советую... Особенно вы человек нездешний, так это даже и небезопасно.
  - Какая, - возражаю, - возможна опасность? - Да денег попросят, - им ведь ни добавочных, ни прибавочных не дают, - они и кучатся.
  - Ну?
  - Ну, а дал - и пропало, потому это "абсолютной честности" не мешает; а не дашь, - в какой-нибудь газетке отхлещут. Это тоже "абсолютной честности" не мешает. Нет, лучше советую беречься.
  - Было бы, - говорю, - еще за что и отхлестать?
  - Ну, у нас на этот счет просто: вы вот сегодня при мне нанимали себе в деревню лакея, и он вам, по вашему выражению, "не понравился", а завтра можно напечатать, что вы смотрите на наем себе лакея с другой точки зрения и добиваетесь, чтоб он вам "нравился". Нет, оставьте их лучше в покое; "с ними" у нас порядочные люди нынче не знакомятся.
  Я задумался и говорю, что хоть только для курьеза желал бы кого-нибудь из них видеть, чтобы понять, что в них за закал.
  - Ах, оставьте пожалуйста; да они все давно сами друг про друга все высказали; больше знать про них не интересно.
  - Однако живут они: не топятся и не стреляются.
  - С чего им топиться! Бранят их, ругают, да что такое брань! что это за тяжкая напасть? Про иного дело скажут, а он сам на десятерых наврет еще худшего, - вот и затушевался.
  - Ну, напраслина-то ведь может быть и опровергнута.
  - Как раз! Один-то раз, конечно, можно, пожалуй, и опровергнуть, а если на вас по всем правилам осады разом целые батальоны, целые полки на вас двинут, ящик Пандоры со всякими скверностями на вас опрокинут, - так от всех уж и не отлаешься. Макиавелли недаром говорил: лги, лги и лги, - что-нибудь прилипнет и останется.
  - Но зато, - говорю, - в таких занятиях сам портишься.
  - Небольшая в том и потеря; уголь сажею не может замараться.
  - Уважение всех честных людей этим теряется.
  - Очень оно им нужно!
  - Да и сам теряешь возможность к усовершенствованию себя и воспитанию. - Да полноте, пожалуйста: кто в России о таких пустяках заботится. У нас не тем концом нос пришит, чтобы думать о самосовершенствовании или о суде потомства.
  И точно, сколько я потом ни приглядывался, действительно нос у нас не тем концом пришит и не туда его тянет,

    ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ

  Ходил в театр: давали пьесу, в которой показано народное недоверие к тому, что новая правда воцаряется. Одно действующее лицо говорит, что пока в лежащих над Невою каменных "свинтусах" (сфинксах) живое сердце не встрепенется, до тех пор все будет только для одного вида. Автора жесточайше изругали за эту пьесу. Спрашивал сведущих людей:за что же он изруган? За то, чтобы правды не говорил, отвечают... Какая дивная литература с ложью в идеале!
  Познакомился, наконец, случайно в клубе художников с одним поэтом и, возмущенный тем, что слышал, поговорил с ним о правде и честности. Поэт того же мнения, что правда не годится, и даже разъяснял мне, почему правды в литературе говорить не следует; это будто бы потому, что "правда есть меч обоюдоострый" и ею подчас может пользоваться и правительство; честность, говорит, можно признавать- только одну "абсолютную", которую может иметь и вор и фальшивый монетчик. Дальше я не хотел и речи вести об этом: взаправду "за человека страшно"! Опрашиваю только уж о самых практических вещах: вот, - говорю, к удивлению моему, я вижу у вас под одним изданием подписывается редактор Калатузов... скажите мне, пожалуйста... меня это очень интересует... я знал одного Калатузова в гимназии.
  - Этот, здешний, очень он плох, - перебивает меня поэт.
  - Редактор-то?
  - Да, ах, как безнадежно плох! как котелка.
  - Скажите, бога ради, и тот, - говорю, - был не боек.
  - Ну, все-таки это, верно, не тот. Этот, например, как забрал себе в голову, что в Англии была королева Елисавета, а нынче королева Виктория, так и твердит, что "в Англии женщинам лучше, потому что там королевы царствуют". Сотрудники хотели его в этом разуверить, - не дается: "вы, говорит, меня подводите на смех". А "абсолютная" честность есть.
  - Как же, - говорю, - его редактором-то сделали?
  - А что же такое? Для утверждения в редакторстве у нас ведь пока еще в губернском правлении не свидетельствуют. Да и что такое редактор? Редакторы есть всякие. Берем, батюшка, в этом примеры с наших заатлантических братии. А впрочем, и прекрасно: весь вопрос в абсолютной честности: она литературу убивает, но зато злобу-с, злобу и затмение в умах растит и множит.
  - Есть же, однако, полагаю, между ними люди, для которых дорога не одна абсолютная честность?
  - Как же-с, непременно есть, и вот недалеко ходить. Вон видите, за тем столом сидит пентюх-то, - это известный православист, он меня на днях как-то тут встречает и говорит: "Что ж вы, батюшка, нам-то ничего не даете?"
  "Удивляюсь, - отвечаю, - что вы меня об этом и спрашиваете".
  "А что такое?"
  , "Да ведь вы меня, - говорю, - в своем издании ругаете". Удивляется: "Когда?" - "Да постоянно, мол". - "Ну, извините, пожалуйста". - "Да вы что ж, этого не читали, что ли?" - "Ну вот, стану, - говорит, - я этим навозом заниматься... Я все с бумагами... сильно было порасстроился и теперь все биржей поглощен... Бог с ними!"
  - Это вы изволите говорить: "Бог с ними?"
  - Нет, это не я, а он: я бога не беспокою. Я хотел открыть издание в среднем духе, но никакого содействия нет.
  - Отчего же?
  - Да я по глупости шесть тысяч попросил, и отказали, говорят: денег нет... После узнал, что теперь, чтобы получить что-нибудь, надо миллион просить: тогда дадут. Думаю опять скоро просить.
  - Миллион?
  - Нет; миллион восемьсот пятьдесят семь тысяч; так смета выходит.
  - На журнал или газету?
  - Нет, на особое предприятие. - Поэт встал, зевнул и, протягивая мне руку, добавил:
  - На одно предприятие, обещающее впереди миллиард в тумане.
  - И что ж, - спрашиваю, удерживая его за руку, - имеете надежду, что дадут вам эти деньги?
  - Да, непременно, - говорит, - дадут; у нас все это хорошо обставлено, в национальном русском духе: чухонский граф из Финляндии, два остзейские барона и три жида во главе предприятия, да полторы дюжины полячишек для сплетен. Непременно дадут.
  Я заплатил за столом деньги за себя и за поэта - и ушел. Это, кстати, был последний день моего пребывания в Петербурге.

    ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ

  Москву я проехал наскоро: пробыл только всего один день и посетил двух знакомых... Люди уже солидные - у обоих дети в университете.
  Здесь Петербург не чествуют; там, говорят, все искривлялись: "кто с кем согласен и кто о чем спорит - и того не разберешь. Они скоро все провалятся в свою финскую яму.
  Давно, я помню, в Москве все ждут этого петербургского провала и все еще не теряют надежды, что эта благая радость их совершится.
  - А вас, - любопытствую, - бог милует, не боитесь провалиться?
  - Ну, мы!.. Петербург, брат, - говорят, - строен миллионами, а Москва - веками. Под нами земля прочная. Там, в Петербурге-то, у вас вон уж, говорят, отцов режут да на матерях женятся, а нас этим не увлечешь: тут у нас и храмы и мощи - это наша святыня, да и в учености наша молодежь своих светильников имеет... предания... Кудрявцева и Грановского чтит. Разумеется, Кудрявцев и Грановский уж того... немножко для нашего времени не годятся... а все ж, если бы наш университет еще того... немножко бы ему хорошей чемерицы в нос, а студенты чтоб от профессоров не зависели, и университет бы наш даже еще кое-куда годился... а то ни одного уже профессора хорошего не стало.
  - Как ни одного?
  - Да решительно ни одного: в петербургских газетах их славно за это отжаривают.
  Вот тебе и "наши предания" и "наша святыня".
  Экой вздор какой! Экая городьба!
  Поел у Турина пресловутой утки с груздями, заболел и еду в деревню; свой губернский город, в котором меня так памятно секли, проезжаю мимо; не останавливаюсь и в уездном и являюсь к себе в Одоленское - Ватажково тож.
  И вот они опять - знакомые места,
  Где жизнь отцов моих, беспечна и пуста,
  Текла среди пиров, бессмысленного чванства,
  Разврата мелкого и мелкого тиранства...
  Что-то здесь нового, на этих сонных нивах, на этой черноземной пажити?

    ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ

  Простор и лень, лень и простор! Они опять предо мною во всей своей красе; но кровли крыш покрыты лучше, и мужики в сапогах. Это большая новость, в которой я, впрочем, никогда не отчаивался, веруя, что и мужик знает, что под крепкою крышей безопасней жить и в крепких сапогах ходить удобнее, чем в дырявых лаптях.
  Спросил в беседе своего приказчика:
  - Поправляются ли мужики?
  - Как же, - говорит, - теперь они живут гораздо прежнего превосходнейше.
  Хотел даже перекреститься на образ, но, поопасавшись, не придерживается ли мой приказчик нигилистического образа мыслей, воздержался, чтобы сразу себя пред ним не скомпрометировать, и только вздохнул: буди, господи, благословен за сие!
  Но как же остальное? Как она, наша интеллигенция?
  - Много ли, - спрашиваю, - здесь соседей-помещиков теперь живет и как они хозяйничают?
  - Нет, - докладывает, - какие же здесь господа? Господ здесь нет; господа все уехали по земским учреждениям, местов себе стараются в губернии.
  - Неужто же все по учреждениям? Этого быть не может!
  - Да живут-с, - говорит, - у нас одни господа Локотковы, мелкопоместные.
  - Ну так как же, мол, ты мне говоришь, что никого нет? Я даже знаю этого Локоткова. (Это, если вы помните, тот самый мой старый товарищ, что в гимназии француза дразнил и в печки сало кидал.) Ты, - приказываю, - вели-ка мне завтра дрожки заложить: я к нему съезжу.
  - Это, - отвечает, - как вам будет угодно; но только они к себе никакого благородного звания не принимают, и

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 402 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа