Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Смех и горе, Страница 7

Лесков Николай Семенович - Смех и горе


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

что старый приятель мой не только со мною хитрит и лицемерит, но даже и не задает себе труда врать поскладнее, и потому, чтобы положить этому конец, я прямо перешел к моей записке, которую я должен составить, и говорю, что прошу у него совета. - Нет, душа моя, - отвечает он, - это по части новых людей, - к ним обращайся, а я к таким делам не касаюсь.
  - Да я к новым-то уж обращался.
  - Ну и что же: много умного наслушался? Я рассказал. Фортунатов расхохотался.
  - Ах вы, прохвосты этакие, а еще как свиньи небо скопать хотят! Мы вон вчера одного из них в сумасшедший дом посадили, и всех бы их туда впору.
  - А кого это, - спрашиваю, - вы посадили в сумасшедший дом?
  - Становишку одного, Васильева.
  - Боже мой! Ведь я его знаю! Философ.
  - Ну вот, он и есть. Философию знает и богословию, всего Макария выштудировал и на службе состоит, а не знал, что мы на богословов-то не надеемся, а сами отцовское восточное православие оберегаем и у нас господствующей веры нельзя переменять. Под суд ведь угодил бы, поросенок цуцкой, и если бы "новым людям", не верующим в бога, его отдать - засудили бы по законам; а ведь все же он человечишко! Я по старине направил все это на пункт помешательства.
  - Ну?
  - Ну, освидетельствовали его вчера и, убедивши его, что он не богослов, а бог ослов, посадили на время в сумасшедший дом.

    ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ

  У меня невольно вырвалось восклицание о странной судьбе несчастного Васильева, но Фортунатов остановил меня тем, что Васильеву только надо благодарить бога, что для него все разрешилось сумасшедшим домом.
  - И то, - говорит, - ведь тут, брат, надо было это поворотить, потому на него, ведь поди-ка ты, истцы-то три власти: суд, администрация, и духовное начальство, - а их небось сам Соломон не помирит.
  - Не ладят?
  - И не говори лучше: просто которого ни возьми - что твой Навуходоносор!, коренье из земли норовит все выворотить. - Губернатор каков у вас? Фортунатов махнул рукой.
  - Сделай, - говорит, - ему визит, посмотри на него, а главное, послушай - поет курского соловья прекраснее.
  - Да я, - отвечаю, - и то непременно поеду.
  - Посоветоваться... вот это молодец! Сделай милость, голубчик, поезжай! То есть разуважишь ты его в конец, и будешь первый его друг и приятель, и не оглянешься, как он первое место тебе предложит. Страсть любит свежих людей, а через полгода выгонит. Злою страстью обуян к переменам. Архиерей наш анамедни ему махнул: "Полагаю, говорит, ваше превосходительство, что если бы вы сами у себя под начальством находились, то вы и самого себя сменили бы?" Вот, батюшка, кому бы нашим Пальмерстоном-то быть, а он в рясе. Ты когда у губернатора будешь, боже тебя сохрани: ни одного слова про архиерея не обмолвись, - потому что после того, как тот ему не допустил перемазать храмов, он теперь яростный враг церкви, через что мне бог помог и станового Васильева от тюрьмы спасти и в сумасшедший дом пристроить.
  - Позволь же, - говорю, - пожалуйста, как же ты уживаешься с таким губернатором?
  - А что такое?
  - Да отчего же он тебя не сменит, если он всех сменяет?
  - А меня ему зачем же сменять? Он только одних способных людей сменяет, которые за дело берутся с рвением с особенным, с талантом и со тщанием. Эти на него угодить не могут. Они ему сделают хорошо, а он ждет, чтоб они что-нибудь еще лучше отличились - чудо сверхъестественное, чтобы ему показать; а так как чуда из юда не сделаешь, то после, сколь хорошо они ни исполняй, уж ему все это нипочем - свежего ищет; ну, а как всех их, способных-то, поразгонит, тогда опять за всех за них я один, неспособный, и действую. Способностей своих я не неволю и старанья тоже; валю как попало через пень колоду - он и доволен; "при вас, говорит, я всегда покоен". Так и тебе мое опытное благословение: если хочешь быть нынешнему начальству прелюбезен и делу полезен, не прилагай, сделай милость, ни к чему великого рачения, потому хоша этим у нас и хвастаются, что будто способных людей ищут, но все это вздор, - нашему начальству способные люди тягостны. А ты пойди, пожалуй, к губернатору, посоветуйся с ним для его забавы, да и скопни свою записку ногой, как копнется. Черт с нею: придет время, все само устроится.
  - Ну нет, - говорю, - я как-нибудь не хочу. Тогда лучше совсем отказаться.
  - Ну, как знаешь; только послушай же меня: повремени, не докучай никому и не серьезничай. Самое главное - не серьезничай, а то, брат... надоешь всем так, - извини, - тогда и я от тебя отрекусь. Поживи, посмотри на нас: с кем тут серьезничать-то станешь? А я меж тем губернаторше скажу, что способный человек приехал и в аппетит их введу на тебя посмотреть, - вот тогда ты и поезжай.
  "Что же, - рассуждаю, - так ли, не так ли, а в самом деле немножко ориентироваться в городе не мешает".

    ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ

  Живу около недели и прислушиваюсь. Действительно, мой старый приятель Фортунатов прав: мирным временем жизнь эту совсем нельзя назвать: перестрелка идет безумолчная.
  В первые дни моего здесь пребывания все были заняты бенефисом станового Васильева, а потом тотчас же занялись другим бенефисом, устроенным одним мировым судьею полицеймейстеру. Судьи праведные считают своим призванием строить рожны полиции, а полиция платит тем же судьям; все друг друга "доказывают", и случаев "доказывать" им целая бездна. Один такой как из колеса выпал в самый день моего приезда. Перед самой полицией подрались купец с мещанином. За что у них началась схватка - неизвестно; полиция застала дело в том положении, что здоровый купец дает щуплому мещанину оплеуху, а тот падает, поднимается и, вставая, говорит: - Ну, бей еще! , Купец без затруднения удовлетворяет его просьбу; мещанин снова падает и снова поднимается и кричит;
  - А ну, бей еще!
  Купец и опять ему не отказывает.
  - Ну, бей, бей! пожалуйста, бей!
  Купец бьет, бьет; дело заходит в азарт: один колотит, другой просит бить, и так до истощения сил с одной стороны и до облития кровью с другой. Полиция составляет акт и передает его вместе с виновными мировому судье. Начинается разбирательство: купца защищал учитель естественных наук, и как вы думаете, чем он его защищал? Естественными науками. Нимало не отвергая того, что купец бил и даже сильно бил мещанина, учитель поставил судье на вид, что купец вовсе не наносил никакой обиды действием и делал этим не что иное, как такую именно услугу мещанину, о которой тот его неотступно просил при самих служителях полиции, услугу, которой последние не поняли и, по непонятливости своей, приняли в преступление.
  - Одно, - говорил защитник, - купца можно бы еще обвинить в глупости, что он исполнил глупую просьбу, но и это невозможно, потому что купцу просьба мещанина - чтобы его бить - могла показаться самою законною, ибо купец, находясь выше мещанина по степени развития, знал, что многие нервные субъекты нуждаются в причинении им физической боли и успокоиваются только после ударов, составляющих для них, так сказать, благодеяние.
  Судья все это выслушал и нашел, что купец действительно мог быть вовлечен в драку единственно просьбою мещанина его побить, и на основании физиологической потребности последнего быть битым освободил драчуна от всякой ответственности. В городе заговорили, что "судья молодец", а через неделю полицеймейстер стал рассказывать, что будто "после того как у него побывал случайно по одному делу этот мировой судья, у него, полицеймейстера, пропали со стола золотые часы, и пропали так, что он их и искать не может, хотя знает, где они".
  Полицеймейстеру заметили, что распускать такие слухи очень неловко, но полицеймейстер отвечал: - Что же я такое сказал? Я ведь говорю, что после пего часы пропали, а не то, чтобы он взял... Это ничего. В городе заговорили:
  - Молодец полицеймейстер!
  А вечером разнесся слух, что мировой судья купил себе в единственном здешнем оружейном магазине единственный револьвер и зарядил его порохом, хотя и без пуль, а полицеймейстер велел пожарному слесарю отпустить свою черкесскую шашку и запер ее к себе в гардеробный шкаф.
  В городе положительно ожидают катастрофы.

    ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ

  Я почувствовал себя смущенным и пошел к Фортунатову с повинной головой.
  - А что, - говорит, - братец, прав я или нет?.. Да посмотри: то ли еще увидишь? Ты вот изволь-ка завтра снаряжаться на большое представление.
  - Куда это?
  - А, брат, - начальник губернии с начальницей сами тебя восхотели видеть! Ты ведь небось обо мне как думаешь? а я тебя восхвалил, как сваха: способнейший, говорю, человек и при этом учен, много начитан, жил за границею и (извини меня) преестественная, говорю, шельма!
  - Ну, это ты зачем же?
  - Нет, а ты молчи-ка. Я ведь, разумеется, там не так, а гораздо помягче говорил, но только в этом рода чувствовать дал. Так, друг, оба и вскочили, и он и она: подавай, говорят, нам сейчас этого способного человека! "Служить не желает ли?" Не знаю, мол, но не надеюсь, потому что он человек с состоянием независимым. "Это-то и нужно! .мне именно это-то и нужно, кричит, чтобы меня окружали люди с независимым состоянием".
  - Очень мне нужно его "окружать"?
  - Нет, ты постой, что дальше-то будет. Я говорю: да он, опричь того, ваше превосходительство, и с норовом независимым, а это ведь, мол, на службе не годится. "Как, что за вздор? отчего не годится?" - "Правило-де такое китайского философа Конфуция есть, по-китайски оно так читается: "чин чина почитай". - "Вздор это чинопочитание! - кричит. - Это-то все у нас и портит"... Слышишь ты?.. Ей-богу, так и говорит, что "это вздор"... Ты иди к нему, сделай милость, завтра, а то он весь исхудает.
  - Да зачем ты все это, любезный друг, сделал? Зачем ты их на меня настрочил?
  - Ишь ты, ишь! Что же ты, не сам разве собирался ему визит сделать? Ну вот и иди теперь, и встреча тебе готова, а уж что, брат, сама-то начальница...
  - Что?
  - Нет, ты меня оставь на минуту, потому мне ее, бедняжку, даже жалко.
  - Да полно гримасничать!
  - Чего, брат, гримасничать? Истинно правда. Ей способности в человеке всего дороже: она ведь в Петербурге женскую сапожную мастерскую "на разумно экономических началах" заводила, да вот отозвали ее оттуда на это губернаторство сюда к супругу со всеми ее физиологическими колодками. Но душой она все еще там, там, в Петербурге, с способными людьми. Наслушавшись про тебя, так и кивает локонами: "Василий Иванович, думали ли вы, говорит, когда-нибудь над тем... - она всегда думает над чем-нибудь, а не о чем-нибудь, - думали ли вы над тем, что если б очень способного человека соединить с очень способной женщиной, что бы от них могло произойти?" Вот тут, извини, я уж тебе немножко подгадил: я знаю, что ей все хочется иметь некрещеных детей, и чтоб непременно "от неизвестного", и чтоб одно чадо, сын, называлося "Труд", а другое, дочь - "Секора". Зная это, в твоих интересах, разумеется, надо было отвечать ей: что "от соединения двух способных людей гений произойдет", а я ударил в противную сторону и охранил начальство. Пустяки, говорю, ваше превосходительство: плюс на плюс дает минус. "Ах, правда!.." А я и сам алгебру-то позабыл и не знаю, правда или неправда, что плюс на плюс дает минус; да ничего: женщин математикой только жигани, - они страсть этой штуки боятся.
  "О, черт тебя возьми, - думаю, - что он там навстречу мне наболтал и наготовил, а я теперь являйся и расхлебывай! Ну да ладно же, -думаю, - друг мой сердечный: придется тебе брать свои похвалы назад", и сам решил сделать завтра визит самый сухой и самый короткий.
  А... а все-таки, должен вам сознаться, что ночь после этого провел прескверно и в перерывчатом сне видел льва. Что бы это такое значило? Посылал к хозяину гостиницы попросить, нет ли сонника? Но хозяйская дочка даже обиделась и отвечала, что "она такими глупостями не занимается". Решительно нет никакой надежды предусмотреть свою судьбу, - и я поехал лицом к лицу открывать, что сей сон обозначает?

    ГЛАВА СЕМИДЕСЯТАЯ

  Переносясь воспоминаниями к этому многознаменательному дню моей жизни, я прежде всего вижу себя в очень большой зале, среди густой и пестрой толпы, с первого взгляда как нельзя более напоминавшей мне группы из сцены на дне моря в балете "Конек-Горбунок". Самое совмещение обитателей вод было так же несообразно, как в упомянутом балете: тут двигались в виде крупных белотелых судаков массивные толстопузые советники; полудремал в угле жирный черный налим в длинном купеческом сюртуке, только изредка дуновением уст отгонявший от себя неотвязную муху; вдоль стены в ряд на стульях сидели смиренными плотицами разнокалиберные просительницы - все с одинаково утомленным и утомляющим видом; из угла в угол по зале, как ерш с карасем, бегали взад и вперед курносая барышня-просительница в венгерских сапожках и сером платьице, подобранном на пажи, с молодым гусаром в венгерке с золотыми шнурками. Эта пара горячо рассуждала о ком-то, кто "заеден средою", и при повороте оба вдруг в такт пощелкивали себя сложенными листами своих просьб, гусар сзади по ляжке, а барышня спереди по кораблику своего корсета, служившего ей в этом случае кирасою. У окна на самом горячем солнопеке сидел совсем ослизший пескарь - белый человечек лет двадцати, обливавшийся потом; он все пробовал читать какую-то газету и засыпал. У другого окна целая группа: шилистая, востроносая пестрая щука в кавалерийском полковничьем мундире полусидела на подоконнике, а пред нею, сложа на груди руки, вертелся красноглазый окунь в армейском пехотном мундире. Правый и левый фланг занимали выстроившиеся шпалерами мелкие рыбки вроде снятков. Щука это был полицеймейстер, окунь... был окунь, а мелочь улыбалась, глядя в большой рот востроносого полицеймейстера, и наперерыв старалась уловить его намерение сострить над окунем. Бедный, жалкий, но довольно плутоватый офицер, не сводя глаз с полицеймейстера, безумолчно, лепетал оправдательные речи, часто крестясь и произнося то имя божие, то имя какой-то Авдотьи Гордевны, у которой он якобы по всей совести вчера был на террасе и потому в это время "физически" не мог участвовать в подбитии морды Катьке-чернявке, которая, впрочем, как допускал он, может быть, и весьма того заслуживала, чтоб ее побили, потому что, привыкши обращаться с приказными да с купеческими детьми, она думает, что точно так же может делать и с офицерами, и за то и поплатилась.
  В этой группе разговор не умолкал. Хотя сама героиня Катька-чернявка скоро была позабыта, но зато все беспрестанно упоминали Авдотью Гордевну и тешились. Я узнал при сем случае, что Авдотья Гордевна бела как сахар, вдова тридцати лет и любит наливочку, а когда выпьет, то становится так добра, что хоть всю ее разбери тогда, она слова не скажет. Вдали отсюда шуршали четыре черные, мрачные рака в образе заштатных чиновников. Стоя у самой входной двери, они все-таки еще, вероятно, находили свое положение слишком выдающимся и, постоянно перешептываясь пятились друг за друга назад и заводили клешни. Я прислушался к их шепоту: один рак жаловался, что его пристав совсем напрасно обвинил, будто он ночью подбил старый лубок к щели своей крыши; а другой, заикаясь и трясясь, повторял все только одно слово "в заштат". У самих дверей сидели два духовные лица, городской кладбищенский священник и сельский дьякон, и рассуждали между собою, как придется новая реформа приходским и кладбищенским. Причем городской кладбищенский священник все останавливался перед тем, что "как же, мол, это: ведь у нас нет прихода, а одни мертвецы!" Но сельский дьякон успокоивал его, говоря: "а мы доселе и живыми и мертвыми обладали, но вот теперь сразу всего лишимся".
  К этой паре вдруг вырвался из дверей и подскочил высокий, худощавый брюнет в черном просаленном фраке. Он склонился пред священником и с сильным польским акцентом проговорил:
  - Э-э, покорнейше вас прошу благословить.
  Священник немного смешался, привстал и, поддерживая левой рукой правый рукав рясы, благословил.
  Вошедший обратился с просьбой о благословении и к дьякону. Дьякон извинился. Пришлец распрямился и, не говоря более ни одного слова, отошел к печке. Здесь, как обтянутый черною эмалью, стоял он, по-наполеоновски скрестя руки, с рыжеватой шляпой у груди, и то жался, то распрямлялся, поднимал вверх голову и вдруг опускал ее, ворошил длинным, вниз направленным, польским усом и заворачивался в сторону.
  Становилось жарко и душно, как в полдень под лопухом; все начали притихать: только мухи жужжали, и рты всем кривила зевота.
  Но всеблагое провидение, ведающее меру человеческого терпения, смилостивилось: зеленые суконные портьеры, закрывавшие
  дверь противоположного входу конца покоя, распахнулись, и вдоль залы, быстро кося ножками, прожег маленький борзый паучок, таща под мышкой синюю папку с надписью "к докладу", и прежде, чем он скрылся, в тех же самых темных полотнищах сукна, откуда он выскочил, заколыхался огромный кит... Этот кит был друг мой, Василий Иванович Фортунатов. Он стал, окинул глазами залу, пошевелил из стороны в сторону челюстями и уплыл назад за сукно.
  В зале все стихло; даже гусар с барышней стали в шеренгу, и только окунь хватил было "физически Катьку не мог я прибить", но ему разом шикнуло несколько голосов, и прежде чем я понял причину этого шика, пред завешенными дверями стоял истый, неподдельный, вареный, красный омар во фраке с отличием; за ним водил челюстями Фортунатов, а пред ним, выгибаясь и щелкая каблук о каблук, расшаркивался поляк.

    ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ

  Фортунатов пошептал губернатору на ухо и показал на меня глазами.
  Губернатор сощурился, посмотрел в мою сторону и, свертывая ротик трубочкой, процедил:
  - Я, кажется, вижу господина Ватажкова?
  Я подошел, раскланялся и утвердил его превосходительство в его догадке.
  Губернатор подал мне руку, ласково улыбнулся и потянул меня к портьере, сказав:
  - Я сейчас буду.
  Фортунатов шепнул мне:
  - Ползи в кабинет, - и каким-то непостижимо ловким приемом одним указательным пальцем втолкнул меня за портьеру.
  Здесь мне, конечно, нельзя было оставаться между портьерой и дверью: я налег на ручку и смешался... Передо мной открылась большая наугольная комната с тремя письменными столами: один большой посредине, а два меньшие - у стен, с конторкой, заваленною бумагами, с оттоманами, корзинами, сонетками, этажеркой, уставленною томами словаря Толя и истории Шлосеера, с пуговками электрических звонков, темною и несхожею копией с картины Рибейры, изображающей св. Севастиана, пронзенного стрелой, с дурно написанною в овале головкой графини Ченчи и олеографией тройки Вернета - этими тремя неотразимыми произведениями, почти повсеместно и в провинциях и в столицах репрезентующих любовь к живописи ничего не понимающих в искусстве хозяев. Эти три картины, с которыми, конечно, каждому доводилось встречаться в чиновничьих домах, всегда производили на меня точно такое впечатление, какое должны были ощущать сказочные русские витязи, встречавшие на распутье столбы с тремя надписями: "самому ли быть убиту, или коню быть съедену, или обоим в плен попасть". Тут: или быть пронзенным стрелою, как св. Севастиан, и, как он же, ждать себе помощи от одного неба, или совершать преступление над преступником и презирать тех, кто тебя презирает, как сделала юная графиня Ченчи, или нестись отсюда по долам, горам, скованным морозом рекам и перелогам на бешеной тройке, Вова* не мечтая ни о Светланином сне, ни о "бедной Тане", какая всякому когда-либо мерещилась, нестись и нестись, даже не испытуя по-гоголевски "Русь, куда стремишься ты?" а просто... "колокольчик динь, динь, динь средь неведомых равнин"... Но все дело не в том, и не это меня остановило, и не об этом я размышлял, когда, отворив дверь губернаторского кабинета, среди описанной обстановки увидел пред самым большим письменным столом высокое с резными украшениями кресло, обитое красным сафьяном, и на нем... настоящего геральдического льва, каких рисуют на щитах гербов. Лев окинул меня суровым взглядом в стеклышко и, вместо всякого приветствия, прорычал:
  - Доклад уже кончен, и губернатор более заниматься не будет...
  Я еще не собрался ничего на это отвечать, как в кабинет вскочил Фортунатов и, подбежав ко льву, назвал мою фамилию и опять выкатил теми же пятами.
  Лев приподнялся, движением брови выпустил из орбиты стеклышко и... вместе с тем из него все как будто выпало: теперь я видел, что это была просто женщина, еще не старая, некрасивая, с черными локонами, крупными чертами и повелительным, твердым выражением лица. Одета она была строго, в черное шелковое платье без всякого банта за спиной; одним словом, это была губернаторша.
  Она довольно приветливо для ее геральдического величия протянула мне руку и спросила, давно ли я из-за границы, где жил и чем занимался. Получив от меня на последний вопрос ответ, что я отставным корнетом пошел доучиваться в Боннский университет, она меня за это похвалила и затем прямо спросила:
  - А скажите, пожалуйста, много ли в Бонне поляков?
  Я отвечал, что, на мой взгляд, их всего более учится военным наукам в Меце.
  - Несчастные, даже учатся военным наукам, но им все, все должно простить, даже это тяготение к школе убийств. Им по-прежнему сочувствуют в Европе? - Кто не знает сущности их притязаний, те сочувствуют. - Вы не так говорите, - остановила меня губернаторша.
  - Я вам сообщаю, что видел.
  - Совсем не в том дело: на них, как и на всю нашу несчастную молодежь, направлены все осадные орудия: родной деспотизм, народность и православие. Это омерзительно! Что же делают заграничные общества в пользу поляков?
  - Кажется, ничего.
  - А у нас в Петербурге?
  Я отвечал, что вовсе не знал в Петербурге таких обществ, которые блюдут польскую справу.
  - Они были, - таинственно уронила губернаторша и добавила, - но, разумеется, все они имели другие названия и действовали для вида в других будто бы целях. Зато здесь, в провинциях, до сих пор еще ничего подобного... нет, и тут эти несчастные люди гибнут, а мы, глядя на них, лишь восклицаем: "кровь их на нас и на чадех наших". Я не могу... нет, решительно не могу привыкнуть к этой новой должности: я не раз говорила Егору Егоровичу (так зовут губернатора) брось ты, Жорж, это все. Умоляю тебя, хоть для меня брось, потому что иначе я не могу, потому что на тебе кровь... Напиши откровенно и прямо, что ты этого не можешь: и брось, потому что... что же это такое, до чего же, наконец, будет расходиться у всех слово с делом? На нас кровь... брось, умой руки, и мы выйдем чисты.
  Я заметил, что у супруга ее превосходительства прекрасная должность, на которой можно делать много добра.
  - Полноте, бога ради, что это за должность! Что такое теперь губернаторская власть? Это мираж, призрак, один облик власти. Тут власть на власти; одни предводители со своим земским настроением с ума сведут. Гм, крепостники, а туда же, "мы" да "мы". Мой муж, конечно, не позволит, но одному губернатору предводитель сказал: "вы здесь калиф на час, а я земский человек". Каково-с! А Петербург и совсем все перевертывает по-своему и перевертывает, никого не спросясь. Зачем же тогда губернаторы? Не нужно их вовсе, если так. Нет, это самое неприятное место, и я им совершенно недовольна; разумеется если Егор Егорович говорит, что это нужно для будущего., то я в его мужские дела не мешаюсь, но все, что я вижу, все, во что я вникаю в течение дел по его должности, то, по-моему, это такая мизерность, которою способному человеку даже стыдно заниматься.
  - Какие же места вам, - спрашиваю, - нравятся больше губернаторских?
  - Ах боже мой! да мало ли нынче дел для способного человека: идти в нотариусы, идти в маклера, в поверенные по делам, - у нас ведь есть связи: наконец, издавай газету или журнал и громи, и разбивай, и поднимай вопросы, и служи таким образом молодому поколению, а не правительству.
  В это время разговор наш прервался приходом губернатора, который возвратился с видом тяжкого утомления и, пожав мне молча с большим сочувствием руку, бережно усадил меня в кресло.

    ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ВТОРАЯ

  - Мы говорим здесь, Грегуар, о тебе, - начала губернаторша. - Господин Ватажков находит, что твое место лучшее из всех, на какое ты мог бы рассчитывать.
  Я поспешил поправить редакцию этой фразы и восстановил свои слова в их точном смысле.
  - Помилуйте, мало ли дела теперь способному человеку, - отвечал мне, махнув рукою, губернатор и сейчас же добавил: - но я ничего не имею и против этого места; и здесь способный человек мог бы, и очень бы мог кое-что делать, если бы только не эта вечная путаница всех слов, инструкций, требований и... потом эти наши суды-с!.. - Губернатор зажмурил глаза и пожал плечами. - Вы здесь уже несколько дней, так вы должны были слышать о разбирательстве купца, избившего мещанина по его якобы собственной просьбе?
  Я отвечал, что мне это известно.
  - Это верх совершенства! - воскликнул губернатор и, захохотав, добавил: - А еще хотим всех ру-с-си-фи-ци-ро-ва-ть... А кстати, - обернулся он к жене, - ты знаешь, наш фортепианный настройщик совсем руссифицировался - принял православие, а потому просит об определении.
  Губернатор в последней фразе очень хорошо передразнил виденного мною полячка, а губернаторша в это время вскинула в глаз стеклышко, и передо мною опять явился самый грозный геральдический лев.
  - И ты, Грегуар, дашь ему какое-нибудь место? - спросила она строго мужа.
  - Ну, не знаю, друг мой... пока еще ничего не знаю, - отвечал несколько потерянно губернатор.
  - Я надеюсь, что не дашь.
  - Это почему?
  - Изменнику! я этого не позволяю.
  - Ну, вот видишь, как ты скора: не позволяешь поляку переменить веры, не разобравши, для чего он это делает? Почему же ты не допускаешь, что у него могло случиться и довольно искренне?
  - Полно, бога ради! Он не так глуп, чтобы придавать значение поповской стрижке: все веры вздор, - творец всего кислород.
  - Ну, хорошо, это так, я допускаю, что единственный бог есть бог - кислород, но твой полячок беден... "жена и дзеци", а им нужно дрова и свечи... Ах, как все вы, господа, даже самые гуманнейшие, в сущности злы и нетерпимы! Ну, ну, сделал бедный человек что-нибудь для того, чтоб усвоить возможность воспользоваться положением дел... ну, ну, что вам от этого, tres chaud (Очень жарко (франц.).) или froid(Холодно (франц.)). Ничуть не бывало: вокруг вас все обстоит благополучно, и ничто не волнуется, кроме собственной вашей нетерпимости. Удивительно, как это у нас повсюду развился этот талант подуськивать, - проговорил он, оборачивая ко мне довольное, благодушным матом розового либерализма подернутое лицо. - Я часто, слушая похвалы нынешнему веку, говорю себе: нет, я старовер! Помилуйте, что такое за прогресс в этом воинственном настроении? Я тебя рву за руки, а ты меня тянешь за ноги... Гони, догоняй, бей!.. уле-ле,ату его, и все за что? За то, что ты как-нибудь не так крестишься или не так думаешь... Помилуйте! помилуйте! что это такое?
  Ты поляк, ты немец, ты москаль... Да что это за вздор, я вас спрашиваю? Не все ли равно люди? Бог, говорят, даже и жидов Манной кормил, а теперь я должен всех их из города выгнать... Я больше бога, что ли? И это прогресс! И это девятнадцатый век! Нет, я старовер - и неисправимый старовер. И где здесь, не понимаю, дипломатические соображения? Я решительно не знаю, чего смотрят у нас? Помилуйте: нам ли считаться, например, с Англией? Где у нас Дерби? Дайте мне Дерби! Он у них из плохеньких, но а нам еще ничего-с; нам еще был бы хорош-с! Дайте его мне, и я его приспособлю, но нет-с его-с, вот в чем дело! Нам ли ссориться с кем-нибудь в Европе, когда у нас на свои самые пустые домашние дела способных людей нет. Где он у нас - человек? Я часто слышу о способных людях, но на чем же испытываются их способности? Нет, дайте ему задачу... Да этого мало-с; у нас еще ни в чем настоящего движения нет; у нас никакой, ровно никакой жизни нет: все... фикции, одни фикции! Пожалуйста, загляните только в газеты... что это такое? Все ведь стоит! Разве это печать, которая всегда вертится вокруг да около? А тут обрусение, армия, споры, Бокк, Фадеев, Ширрен, Самарин, Скарятин, Катков... Что это, спрашиваю вас, за особы?.. А о них спор, раздор, из-за них дробление на партии, а дела делать некогда и некому. Нет-с, я старовер, и я сознательно старовер, потому что я знал лучшее время, когда все это только разворачивалось и распочиналось; то было благородное время, когда в Петербурге школа устраивалась возле школы, и молодежь, и наши дамы, и я, и моя жена, и ее сестра... я был начальником отделения, а она была дочь директора... но мы все, все были вместе: ни чинов, ни споров, ни попреков русским или польским происхождением и симпатиями, а все заодно, и... вдруг из Москвы пускают интригу, развивают ее, находят в Петербурге пособников, и вот в позапрошлом году, когда меня послали сюда, на эту должность, я уже ничего не мог сгруппировать в Петербурге. Я хотел там хорошенько обстановиться и приехать сюда с своими готовыми людьми, но, понимаете, этого уже нельзя, этого уже невозможно было сделать, потому что все на себя печати поналожили: тот абсолютист, тот конституционалист, этот радикал... и каждый хочет, чтобы я держал его сторону... Да что это за вздор такой, господа? К чему, позвольте мне узнать, я стану держать чью-нибудь сторону?.. Я вовсе не вижу на то причины! Кто я и что я, это дело моей совести и должно оставаться моею тайной... И, наконец, все это глупость; я понимаю абсолютизм, конечно, не по-кошелевски; я имею определенные чувства к республикам известного строя, к республикам с строгим и умным правлением, но... (губернатор развел руками), но... конституционное правительство... извините меня, это черт знает что!.. Но, впрочем, я и в этом случае способен не противоречить: учредите закрытую баллотировку, и тогда, я не утаюсь, тогда я выскажусь, и ясно выскажусь; я буду знать тогда, куда положить мой шар, но... иначе высказываться и притом еще высказываться теперь именно, когда начала всех, так сказать, направлений бродят и имеют более или менее сильных адептов в самых влиятельных сферах, и кто восторжествует - неизвестно, - нет-с, je vous fais mon compliment(Благодарю вас (франц.).), * я даром и себе и семье своей головы свернуть не хочу, и... и, наконец, - губернатор вздохнул и договорил: - и, наконец, я в настоящую минуту убежден, что в наше время возможно одно направление - христианское, но не поповско-христианское с запахом конопляного масла и ладана, а высокохристианское, как я его понимаю...
  Он сложил котелочкой два пальца левой руки и, швыряя во все стороны тихие щелчки, от которых будто должно было летать что-то вроде благодати, шептал:
  - Мир, мир и мир, и на все стороны мир. - вот что должно быть нашей задачей в данную минуту, потому что concordia parva res crescunt - малые вещи становятся великим согласием, - вот что читается на червонце, а мы это забываем, и зато у нас нет ни согласия, ни червонцев. Вот вам и тема; садитесь и пишите!
  Я молчал, а губернатор хлебнул воды и перевел дух.
  - Вам навязывают труд о сельских больницах, - заговорил он после этой поправки. - Это всегда так у нас; свежий, способный человек - его сейчас и завалят хламом; нет, а вы дайте человеку идти самому; пусть он сам берет себе вопрос и работает... Я разработать ничего не могу - некогда; я могу бросить мысль - вот мое дело, - и он опять начал пускать на воздух щелчки... - Но я должен иметь людей, способных поднять, подхватить мою мысль на лету и развить ее... тоже на лету, а таких людей нет, положительно нет. И, не забудьте, их у нас нигде теперь нет! Их у самого Горчакова нет... я по крайней мере их там не вижу. То же самое, что везде-с... Возятся со славянским вопросом, и ни взад, ни вперед! Разве так надо? Если б это вести как должно, то есть если бы не скрывать, что, с одной стороны, панславистский вопрос - это вопрос революционный; что вообще национальности - дело аристократическое, ибо мужику-с все равно, русский с него подати берет или нерусский, а насильственно обрусить никого нельзя, потому что... был-с век созидания искусственных монархий, а теперь...
  Губернатор бросил свои руки по разным направлениям и проговорил:
  - Теперь-с вот что: теперь век разъединения всяких насильственных политических сцеплений, и против этого бороться глупо-с... Извините, бросая мысли, я увлекаюсь, но вы это оформите мягче.
  Я только поглядел на этого мечтателя... Нет, думаю, сам, брат, оформливай, что набросал.
  Он, вероятно, заметил мое недоумение и спросил, намерен ли я служить.
  - Нет, - отвечаю, - отнюдь не намерен.
  - А почему?
  Я хотел было сказать, что неспособен; но, думаю, попадусь; скажет: "да неспособным-то и служить", и ответил, что мое здоровье плохо.
  - Полноте, бога ради! Нынешняя служба никого не изнуряет. Василий Иванович говорил мне, что вы нуждаетесь в некоторых материалах для своей работы о больницах. Чудак этот Василий Иванович! - вставил губернатор с добродушной улыбкой. - Труженик вечный, а мастер - никогда! Я как увидел его - сказал это, и не ошибся.
  - А я его очень люблю, - сухо заметила губернаторша, выбрасывая стеклышко из глаза и делаясь опять из страшного льва просто неприятной женщиной.
  - И я, мой друг, его люблю, - отозвался губернатор, - но не могу же я его способностям давать больше цены, чем они стоят. Не могу я ему ставить пять баллов, когда ему следует два... только два! Он прекрасный человек, mais il est borne... он ограничен, - перевел мне его превосходительство и добавил, что он велел Фортунатову пустить меня в канцелярию, где мне "все откроют", и просил меня быть с ним без чинов и за чем только нужно - идти прямо к нему, в чем даже взял с меня и слово. Для первого визита мне показалось довольно.

    ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ

  Я поблагодарил, раскланялся и ушел обласканный, но очень недовольный собой. Что это за вздорное знакомство? Противно даже. Зато, думаю, более меня не позовут, потому что, верно, и я им, в свою очередь, не очень понравился. Но Фортунатов зашел вечером и поздравляет:
  - Прекрасно, - говорит, - ты себя держал, ты верно все больше молчал.
  - Да, - говорю, - я молчал.
  - Ну вот, губернатор тебя нашел очень дельным и даже велел сегодня же к нему писаря прислать: верно хочет "набросать мыслей" и будет просить тебя их развить; а губернаторша все только сожалеет, что не могла с тобой наедине поговорить.
  - О чем же? Мы с ней и так, кажется, много говорили и о поляках и о призваниях.
  - Ну, да про поляков теперь уж все пустое, с полгода тому беда была у нас. Тут есть полячок, Фуфаевский, - он все нашим дамам будущее предсказывает по линиям рук да шулерничает, - так он ее напугал, что на ней польская кровь где-то присохла. Она, бедняга, даже ночью, как леди Макбет, по губернаторскому дому все ходила да стонала: "Кровь на нас, кровь! иди прочь, Грегуар, на тебе кровь!" Ну, а тому от нее идти прочь неохота: вот она его этим и переломила на польскую сторону... Да все это вздор. Она мне что-то другое о тебе говорила. О чем бишь она хотела от тебя, как от способного человека, узнать?.. Да! вспомнил: ей надо знать, открыто или нет средство, чтобы детей в реторте приготовлять?
  - Это, - говорю, - что за глупость?
  - Писано, - говорит она, - будто было про это, а ей непременно это нужно: она дошла по книжке Пельтана, что женщины сами виноваты в своем уничижении, потому что сами рождают своих угнетателей. - Она хочет, чтобы дети в ретортах приготовлялись, какого нужно пола или совсем бесполые. Я обещал ей, что ты насчет этих реторт пошныряешь по литературе и скажешь ей, где про это писалось и как это делать.
  - Ты, - говорю, - шут гороховый и циник.
  - Нет, ей-богу, - говорит, - я ей обещал, - да еще сам, каналья, и смеется.
  - Ну, а успел обещать, так умей сам и исполнять как знаешь.

    ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ

  Целую ночь я однако ж продумал, лежа в постели: что это за люди и что за странный позыв у них к самой беспричинной и самой беззаветной откровенности? Думал, решал и ничего не решил; а наутро только что сел было за свою записку, как вдруг является совсем незнакомый господин, среднего роста, белый, белобрысый, с толстыми, бледными, одутловатыми щеками, большими выпуклыми голубыми глазами и розовыми губками сердечком.
  Вошел он очень торопливо, размахивая фуражкой, плюхнул прямо на стул у моего письменного стола и, усевшись, отрекомендовался Семеном Ивановичем Дергальским.
  Говорит картавя, присюсюкивая и сильно поплевывая в собеседника.
  - Плишел, - говорит, - к вам с доблым намелением, вы человек чузой и не видите, что с вами тволят. Кто вас лекомендовал Фольтунатову?
  Я отвечал, что мы с Фортунатовым старые знакомые.
  - Плесквельно, это плесквельно! - заговорил мой гость. - Фольтунатов пельвый подлец! Извините меня: он вась длуг, но я плезде всего цестный целовек и го-волю плявду. Это он вас повел к губельнатолю?
  - Он. - Ах, мельзавец! Извините, я говолю всегда плямо. Он ведь не плявитедь канцелялии, а фокусник; он сам и есть "севельный маг и вольсебник". Он хитл как челт. Длугие плячут... Но, позвольте, я это на-писю.
  Я подал ему карандаш, а он написал прячут и продолжал:
  - Да-с; плячут от начальства новых людей, а он налосьно всех подводит и члесь то бесплистлястным слывет, а потом всех в дуляцкие кольпаки налязает. Я самое тлюдное влемя в западных губельниях слюзил, и полезен был, и нагляды полючал, потому сто я плямой на-стояссий лусский целовек... Я не хитлец, как он, сто баляхнинским налечием говолит, а сам и насым и васым, хузе зида Иоськи, что ваксу плодает; а я, видите, я даже на визитных кальточках себя не маскилую... - и с этим он подал мне свою карточку, на которой было напечатацо: Семен Иванович Дергальский - почтовый люстратор. - Видите, как плямо иду, а он ботвинью и бузянину лопает, а люсских людей выдает ляху Фуфаевскому. Он сказал мне: "я тебя с губельнатолом сблизу и всех ляхов здесь с ним выведесь"... как самого способного целовека меня пледставил. Губельнатоль плосил меня: "будьте, говолит, моим глазом и ухом, потому сто я хоть знаю все, сто делается в голоде, а сто из голода..." Но, позвольте, это я написю.
  И он написал: в городе, и продолжал снова:
  - "Сто из голода выезжает, это только вы одни мозете знать". Я на это для обьсей пользы согласился, а Фольтунатов мне так устлоил, что я с губельнатолом говолить не мог.
  - Отчего же?
  - Потому сто губельнатолша всегда тут зе вельтится: Фольтунатову, подлецу, это на луку: ему она не месяет; потому сто он пли ней налесно о лазных вздолях говолит: как детей в летолтах плиготовлять и тому подобное, а сам подсовывает ее музу сто хоцет к подписи, мелзавец, а я долзен был дело лясказать, что я за день плолюстлиловал, кто о цем писет, - а она не выходит. Я как настояссий слузбист плямо посол, плямым путем, и один лаз пли нрй плямо сказал ему: "васе плевосходительство, мы о таких вестях не плиучены говолить пли тлетьем лице", а она сейцас: "Это и пликласно! - говолит, - Глегуал, выди, мой длуг, вон, пока он долозит!" Сто я тут мог сделать? Я нацинаю говолить и, наконец, забываю, сто это она, а не он, и говолю, сто Фуфаевский послал своему блату в Польсу письмо, стоб он выслал ему сюда для губельнатолсы симпатицескую польскую блошку, стобы под платьем носить; а она как вскочит... "Глегуал! - кличит, - лясполядись сейчас его уволить! он меня обидел", - и с тех пол меня в дом не плинимают. Тут Фольтунатов как путный и вмесялся. "Позвольте, говолит, вам объяснить: ведь он это не со злым умыслом сказал: он хотел сказать, сто Фуфаевский выписывает для губельнатолсы польскую блошку, а сказал блошку..." Но нет, позвольте каландаш, а то вы тоже этого не поймете.
  Дергальский схватил карандаш и написал четко б-р-о-ш-к-у.
  - Вот ело о цем дело! - продолжал он, - и это им Фольтунатов объяснил, да кстати и всемлазблаговестил и сделал меня сутом голоховым, а для чего? для того, сто я знал, сто он губельнатолу яму лоет.
  - Он... губернатору яму роет?
  - А как зе? Я знаю, сто он ему один лаз дал подписать, и куда он это хотел отплавить. Вот посмотлите, - и дает бумагу, на которой написано: "Отца продал, мать заложил и в том руку приложил", а подписано имя губернатора... - Я это знал, - продолжал Дергальский, - и стлемился после ссолы все это сообссить, но мне не довеляют, а почему? потому сто меня Фольтунатов сумаседсим и дулаком поставил, а подлец Фуфаевский на меня козла из конюсни выпустил, а козел мне насквозь бок логами плополол и изувецил меня пли всех поселеди улицы. Я тли месяца в постели лезал и послал самую плавдивую залобу, что козел на меня умысленно пуссен за мой патлиотизм, а они на смех завели дело "о плободании меня козлом с политическими целями по польской интлиге" и во влемя моей болезни в Петелбулг статью послали "о полякуюссем козле", а тепель, после того как это напецатано, уж я им нимало не опасен, потому сто сситаюсь сумаседсим и интлиганом. Я вазные, очень вазные весси знаю, но не могу сказать, потому сто все, сто я ни сказю, только на смех поднимают: "егo-де и козел с политическими целями бил". Мне тепель одному делать нецего: я собилаю палтию и плисол вас плосить: составимте палтию.
  - Позвольте, - говорю, - против кого же мы будем партию составлять?
  - Плотив всех, плотив Фольтунатова, плотив всех пледателей.
  - Да я здесь, - отвечаю, - новый человек и ни в какие интриги входить не хочу.
  - Не хотите? а если не хотите в интлиги входить, ну так вы плопали.
  - Напротив, со мной все очень доверчивы и откровенны!
  Дергальский вскочил и захохотал.
  - Поздлявляю! - заговорил он, - поздлявляю вас! Откловенны... здесь всегда с того начинается... все откловенны!.. Они как слепни все на нового целовека своих яиц накладут, а потом целвяки-то выведутся да вам скулу всю и плоглызут...Поздлявляю! Тепель вы много от них слы

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 385 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа