ей мое прошлое, она дала бы мне пощечину! Позорное, несчастное прошлое! Она, знатная, богатая, образованная, плюнула бы на меня, если бы знала, что я за птица!"
Когда Елена Гавриловна бросилась ему на шею и поклялась ему в любви, он не чувствовал себя счастливым.
Мысль отравила всё... Возвращаясь с катка домой, он кусал себе губы и думал:
"Подлец я! Если бы я был честным человеком, я рассказал бы ей всё... всё! Я должен был, прежде чем объясняться в любви, посвятить ее в свою тайну! Но я этого не сделал, и я, значит, негодяй, подлец!"
Родители Елены Гавриловны согласились на брак ее с Максимом Кузьмичом. Атлет нравился им: он был почтителен и как чиновник подавал большие надежды. Елена Гавриловна чувствовала себя на эмпиреях. Она была счастлива. Зато бедный атлет был далеко не счастлив! До самой свадьбы его терзала та же мысль, что и во время объяснения...
Терзал его и один приятель, который, как свои пять пальцев, знал его прошлое... Приходилось отдавать приятелю почти всё свое жалованье.
- Угости обедом в Эрмитаже! - говорил приятель. - А то всем расскажу... Да двадцать пять рублей дай взаймы!
Бедный Максим Кузьмич похудел, осунулся... Щеки его впали, кулаки стали жилистыми. Он заболел от мысли. Если бы не любимая женщина, он застрелился бы...
"Я подлец, негодяй! - думал он. - Я должен объясниться с ней до свадьбы! Пусть плюнет на меня!"
Но до свадьбы он не объяснился: не хватило храбрости.
Да и мысль, что после объяснения ему придется расстаться с любимой женщиной, была для него ужаснее всех мыслей!..
Наступил свадебный вечер. Молодых повенчали, поздравили, и все удивлялись их счастью. Бедный Максим Кузьмич принимал поздравления, пил, плясал, смеялся, но был страшно несчастлив. "Я себя, скота, заставлю объясниться! Нас повенчали, но еще не поздно! Мы можем еще расстаться!"
И он объяснился...
Когда наступил вожделенный час и молодых проводили в спальню, совесть и честность взяли свое... Максим Кузьмич, бледный, дрожащий, не помнящий родства, еле дышащий, робко подошел к ней и, взяв ее за руку, сказал:
- Прежде чем мы будем принадлежать... друг другу, я должен... должен объясниться...
- Что с тобой, Макс?! Ты... бледен! Ты все эти дни бледен, молчалив... Ты болен?
- Я... должен тебе всё рассказать, Леля... Сядем... Я должен тебя поразить, отравить твое счастье... но что ж делать? Долг прежде всего... Я расскажу тебе свое прошлое...
Леля сделала большие глаза и ухмыльнулась...
- Ну, рассказывай... Только скорей, пожалуйста. И не дрожи так.
- Ро... родился я в Там... там... бове... Родители мои были не знатны и страшно бедны... Я тебе расскажу, что я за птица. Ты ужаснешься. Постой... Увидишь... Я был нищим... Будучи мальчиком, я продавал яблоки... груши...
- Ты?!
- Ты ужасаешься? Но, милая, это еще не так ужасно. О, я несчастный! Вы проклянете меня, если узнаете!
- Но что же?
- Двадцати лет... я был... был... простите меня! Не гоните меня! Я был... клоуном в цирке!
- Ты?!? Клоуном?
Салютов в ожидании пощечины закрыл руками свое бледное лицо... Он был близок к обмороку...
- Ты... клоуном?!
И Леля повалилась с кушетки... вскочила, забегала... Что с ней? Ухватилась за живот... По спальной понесся и посыпался смех, похожий на истерический...
- Ха-ха-ха... Ты был клоуном? Ты? Максинька... Голубчик! Представь что-нибудь! Докажи, что ты был им! Ха-ха-ха! Голубчик!
Она подскочила к Салютову и обняла его...
- Представь что-нибудь! Милый! Голубчик!
- Ты смеешься, несчастная? Презираешь?
- Сделай что-нибудь! И на канате умеешь ходить? Да ну же!
Она осыпала лицо мужа поцелуями, прижалась к нему, залебезила... Не заметно было, чтобы она сердилась... Он, ничего не донимающий, счастливый, уступил просьбе жены.
Подойдя к кровати, он сосчитал три и стал вверх ногами, опираясь лбом о край кровати...
- Браво, Макс! Бис! Ха-ха! Голубчик! Еще!
Макс покачнулся, прыгнул, как был, на пол и заходил на руках...
Утром родители Лели были страшно удивлены.
- Кто это там стучит наверху? - спрашивали они друг друга. - Молодые еще спят... Должно быть, прислуга шалит... Возятся-то как! Экие мерзавцы!
Папаша пошел наверх, но прислуги не нашел там. Шумели, к великому его удивлению, в комнате молодых... Он постоял около двери, пожал плечами и слегка приотворил ее... Заглянув в спальную, он съежился и чуть не умер от удивления: среди спальни стоял Максим Кузьмич и выделывал в воздухе отчаяннейшие salto mortale; возле него стояла Леля и аплодировала. Лица обоих светились счастьем.
Двадцать лет собирался директор З.-Б.-Х. железной дороги сесть за свой письменный стол и наконец, два дня тому назад, собрался. Полжизни мысль, жгучая, острая, беспокойная, вертелась у него в голове, выливалась в благоприличную форму, округлялась, деталилась, росла и наконец выросла до величины грандиознейшего проекта... Он сел за стол, взял в руки перо и... вступил на тернистый путь авторства.
Утро было тихое, светлое, морозное... В комнатах было тепло, уютно... На столе стоял стакан чая и слегка дымил... Не стучали, не кричали, не лезли с разговорами... Отлично писать при такой обстановке! Бери перо в руки да и валяй себе!
Директору не нужно было много думать, чтобы начать... В голове у него давно уже было всё начато и окончено: знай себе списывай с мозгов на бумагу!
Он нахмурился, стиснул губы, потянул в себя струю воздуха и написал заглавие: "Несколько слов в защиту печати". Директор любил печать. Он был предан ей всей душой, всем сердцем и всеми своими помышлениями. Написать в защиту ее свое слово, сказать это слово громко, во всеуслышание, было для него любимейшей, двадцатилетней мечтой! Он ей обязан весьма многим: своим развитием, открытием злоупотреблений, местом... многим! Нужно отблагодарить ее... Да и автором хочется побыть хоть денек... Писателей хоть и ругают, а все-таки почитают... В особенности женщины... Гм...
Написав заглавие, директор выпустил струю воздуха и в минуту написал четырнадцать строк. Хорошо вышло, гладко... Он начал вообще о печати и, исписав пол-листа, заговорил о свободе печати... Он потребовал... Протесты, исторические данные, цитаты, изречения, упреки, насмешки так и посыпались из-под его острого пера.
"Мы либералы, - писал он. - Смейтесь над этим термином! Скальте зубы! Но мы гордимся и будем гордиться этим прозвищем, покедова..."
- Газеты принесли! - доложил лакей...
В десять часов директор обыкновенно читал газеты. И на этот раз он не изменил своей привычке. Оставив писание, он встал, потянулся, разлегся на кушетке и принялся за газеты. Взяв в руки "Новое время", он презрительно усмехнулся, пробежал глазами по передовой и, не дочитав до конца, бросил.
- Краса Демидрона... - проворчал он. - Я вам пррропишу!
Швырнув на кресло "Новое время", директор взялся за "Голос". Глазки его затеплились хорошим чувством, на щеках заиграл румянец. Он любил "Голос" и сам когда-то в него пописывал.
Прочитал передовую и мелкие известия... Пробежал фельетон... Чем более он читал, тем масленистее делались его глазки. Прочитал "Среди газет и журналов"... Перевалился на третью страницу...
- Да, да. Так... И я об этом упомянул... Верно, совершенно верно!.. Гм. А это о чем?
Директор прищурил глаза...
"На З.-Б.-Х. железной дороге, - начал он читать, - приступлено на днях к разработке одного довольно странного проекта... Творец этого проекта - сам директор дороги, бывший..."
Через полчаса после чтения "Голоса" директор, красный, потный, дрожащий, сидел за своим письменным столом и писал. Писал он "приказ по линии"... В этом приказе рекомендовалось не выписывать "некоторых" газет и журналов...
Возле сердитого директора лежали бумажные клочки. Эти клочки полчаса тому назад составляли собой "несколько слов в защиту печати"...
Sic transit gloria mundi! {Так проходит мирская слава! (лат.)}
Как-то на днях я зашел к своему приятелю, журналисту Мише Коврову. Он сидел у себя на диване, чистил ногти и пил чай. Предложил и мне стакан.
- Я без хлеба не пью, - сказал я. - Пошли за хлебом!
- Ни за что! Врага, изволь, угощу хлебом, а друга никогда.
- Странно... Почему же?
- А вот почему... Иди сюда!
Миша подвел меня к столу и выдвинул один ящик:
- Гляди!
Я поглядел в ящик и не увидел решительно ничего.
- Ничего не вижу... Сор какой-то... Гвозди, тряпочки, какие-то хвостики...
- Вот именно на это-то и погляди! Десять лет собирал эти тряпочки, веревочки и гвоздички! Знаменательная коллекция.
И Миша сгреб в руки весь сор и высыпал его на газетный лист.
- Видишь эту обгоревшую спичку? - сказал он, показывая мне обыкновенную, слегка обуглившуюся спичку. - Это интересная спичка. В прошлом году я нашел ее в баранке, купленной в булочной Севастьянова. Чуть было не подавился. Жена, спасибо, была дома и постучала мне по спине, а то бы так и осталась в горле эта спичка. Видишь этот ноготь? Три года тому назад он был найден в бисквите, купленном в булочной Филиппова. Бисквит, как видишь, был без рук, без ног, но с ногтями. Игра природы! Эта зеленая тряпочка пять лет тому назад обитала в колбасе, купленной в одном из наилучших московских магазинов. Сей засушенный таракан купался когда-то в щах, которые я ел в буфете одной железнодорожной станции, а этот гвоздь - в котлете, на той же станции. Этот крысиный хвостик и кусочек сафьяна были оба найдены в одном и том же филипповском хлебе. Кильку, от которой остались теперь одни только косточки, жена нашла в торте, который был поднесен ей в день ангела. Этот зверь, именуемый клопом, был поднесен мне в кружке пива в одной немецкой биргалке... А вот этот кусочек гуано я чуть было не проглотил, уписывая в одном трактире расстегай... И так далее, любезный.
- Дивная коллекция!
- Да. Весит она полтора фунта, не считая всего того, что я по невниманию успел проглотить и переварить. А проглотил я, наверное, фунтов пять-шесть...
Миша взял осторожно газетный лист, минуту полюбовался коллекцией и высыпал ее обратно в ящик. Я взял в руки стакан, начал пить чай, но уж не просил послать за хлебом.
(Эпизодик из жизни "Милостивых государей")
На сытой, лоснящейся физиономии милостивого государя была написана смертельнейшая скука. Он только что вышел из объятий послеобеденного Морфея и не знал, что ему делать. Не хотелось ни думать, ни зевать... Читать надоело еще в незапамятные времена, в театр еще рано, кататься лень ехать... Что делать? Чем бы развлечься?
- Барышня какая-то пришла! - доложил Егор. - Вас спрашивает!
- Барышня? Гм... Кто же это? Всё одно, впрочем, - проси...
В кабинет тихо вошла хорошенькая брюнетка, одетая просто... даже очень просто. Она вошла и поклонилась.
- Извините, - начала она дрожащим дискантом. - Я, знаете ли... Мне сказали, что вас... вас можно застать только в шесть часов... Я... я... дочь надворного советника Пальцева...
- Очень приятно! Сссадитесь! Чем могу быть полезен? Садитесь, не стесняйтесь!
- Я пришла к вам с просьбой... - продолжала барышня, неловко садясь и теребя дрожащими руками свои пуговки. - Я пришла... попросить у вас билет для бесплатного проезда на родину. Вы, я слышала, даете... Я хочу ехать, а у меня... я небогата... Мне от Петербурга до Курска...
- Гм... Так-с... А для чего вам в Курск ехать? Здесь нешто не нравится?
- Нет, здесь нравится, но, знаете ли... родители. Я к родителям. Давно уж у них не была... Мама, пишут, больна...
- Гм... Вы здесь служите или учитесь?
Барышня рассказала, где и у кого она служила, сколько получала жалованья, много ли было работы...
- Так... Служили... Да-с, нельзя сказать, чтоб ваше жалованье было велико... Нельзя сказать... Негуманно было бы не давать вам бесплатного билета... Гм... К родителям едете, значит... Ну, а небось в Курске и амурчик есть, а? Амурашка? Хе, хе, хо... Женишок? Покраснели? Ну, что ж! Дело хорошее... Езжайте себе. Вам уж пора замуж... А кто он?
- В чиновниках...
- Дело хорошее... Езжайте в Курск... Говорят, что уже в ста верстах от Курска пахнет щами и ползают тараканы... Хе, хе, хо... Небось, скука в этом Курске? Да вы скидайте шляпу! Вот так, не стесняйтесь! Егор, дай нам чаю! Небось, скучно в этом... ммм... как его... Курске?
Барышня, не ожидавшая такого ласкового приема, просияла и описала милостивому государю все курские развлечения... Она рассказала, что у нее есть брат-чиновник, дядя-учитель, кузены-гимназисты... Егор подал чай... Барышня робко потянулась за стаканом и, боясь чамкать, начала бесшумно глотать... Милостивый государь глядел на нее и ухмылялся... Он уж не чувствовал скуки...
- Ваш жених хорош собой? - спросил он. - А как вы с ним сошлись?
Барышня конфузливо ответила на оба вопроса. Она доверчиво подвинулась к милостивому государю и, улыбаясь, рассказала, как здесь, в Питере, сватались к ней женихи и как она им отказала... Говорила она долго. Кончила тем, что вынула из кармана письмо от родителей и прочла его милостивому государю. Пробило восемь часов.
- А у вашего отца неплохой почерк... С какими он закорючками пишет! Хе, хе... Но, однако, мне пора... В театре уж началось... Прощайте, Марья Ефимовна!
- Так я могу надеяться? - спросила барышня, поднимаясь.
- На что-с?
- На то, что вы мне дадите бесплатный билет...
- Билет? Гм... У меня нет билетов! Вы, должно быть, ошиблись, сударыня... Хе, хе, хе... Вы не туда попали, не на тот подъезд... Рядом со мной, подлинно, живет какой-то железнодорожник, а я в банке служу-с! Егор, вели заложить! Прощайте, ma chere {дорогая (франц.)} Марья Семеновна! Очень рад... рад очень...
Барышня оделась и вышла... У другого подъезда ей сказали, что он уехал в половине восьмого в Москву.
На днях я пригласил к себе в кабинет гувернантку моих детей, Юлию Васильевну. Нужно было посчитаться.
- Садитесь, Юлия Васильевна! - сказал я ей. - Давайте посчитаемся. Вам наверное нужны деньги, а вы такая церемонная, что сами не спросите... Ну-с... Договорились мы с вами по тридцати рублей в месяц...
- По сорока...
- Нет, по тридцати... У меня записано... Я всегда платил гувернанткам по тридцати. Ну-с, прожили вы два месяца...
- Два месяца и пять дней...
- Ровно два месяца... У меня так записано. Следует вам, значит, шестьдесят рублей... Вычесть девять воскресений... вы ведь не занимались с Колей по воскресеньям, а гуляли только... да три праздника...
Юлия Васильевна вспыхнула и затеребила оборочку, но... ни слова!..
- Три праздника... Долой, следовательно, двенадцать рублей... Четыре дня Коля был болен и не было занятий... Вы занимались с одной только Варей... Три дня у вас болели зубы, и моя жена позволила вам не заниматься после обеда... Двенадцать и семь - девятнадцать. Вычесть... останется... гм... сорок один рубль... Верно?
Левый глаз Юлии Васильевны покраснел и наполнился влагой. Подбородок ее задрожал. Она нервно закашляла, засморкалась, но - ни слова!..
- Под Новый год вы разбили чайную чашку с блюдечком. Долой два рубля... Чашка стоит дороже, она фамильная, но... бог с вами! Где наше не пропадало? Потом-с, по вашему недосмотру Коля полез на дерево и порвал себе сюртучок... Долой десять... Горничная тоже по вашему недосмотру украла у Вари ботинки. Вы должны за всем смотреть. Вы жалованье получаете. Итак, значит, долой еще пять... Десятого января вы взяли у меня десять рублей...
- Я не брала, - шепнула Юлия Васильевна.
- Но у меня записано!
- Ну, пусть... хорошо.
- Из сорока одного вычесть двадцать семь - останется четырнадцать...
Оба глаза наполнились слезами... На длинном хорошеньком носике выступил пот. Бедная девочка!
- Я раз только брала, - сказала она дрожащим голосом. - Я у вашей супруги взяла три рубля... Больше не брала...
- Да? Ишь ведь, а у меня и не записано! Долой из четырнадцати три, останется одиннадцать... Вот вам ваши деньги, милейшая! Три... три, три... один и один... Получите-с!
И я подал ей одиннадцать рублей... Она взяла и дрожащими пальчиками сунула их в карман.
- Merci, - прошептала она.
Я вскочил и заходил по комнате. Меня охватила злость.
- За что же merci? - спросил я.
- За деньги...
- Но ведь я же вас обобрал, чёрт возьми, ограбил! Ведь я украл у вас! За что же merci?
- В других местах мне и вовсе не давали...
- Не давали? И не мудрено! Я пошутил над вами, жестокий урок дал вам... Я отдам вам все ваши восемьдесят! Вон они в конверте для вас приготовлены! Но разве можно быть такой кислятиной? Отчего вы не протестуете? Чего молчите? Разве можно на этом свете не быть зубастой? Разве можно быть такой размазней?
Она кисло улыбнулась, и я прочел на ее лице: "Можно!"
Я попросил у нее прощение за жестокий урок и отдал ей, к великому ее удивлению, все восемьдесят. Она робко замерсикала и вышла... Я поглядел ей вслед и подумал: легко на этом свете быть сильным!
Жили-были себе дед да баба. Жили-были и породили Сержа. У Сержа уши длинные и вместо головы репка. Вырос Серж большой-пребольшой... Потянул дед за уши; тянет-потянет, вытянуть в люди не может. Кликнул дед бабку.
Бабка за дедку, дедка за репку, тянут-потянут и вытянуть не могут. Кликнула бабка тетку-княгиню.
Тетка за бабку, бабка за дедку, дедка за репку, тянут-потянут, вытянуть в люди не могут. Кликнула княгиня кума-генерала.
Кум за тетку, тетка за бабку, бабка за дедку, дедка за репку, тянут-потянут, вытянуть не могут. Не вытерпел дед. Выдал он дочку за богатого купца. Кликнул он купца с сторублевками.
Купец за кума, кум за тетку, тетка за бабку, бабка за дедку, дедка за репку, тянут-потянут и вытянули голову-репку в люди.
И Серж стал статским советником.
Как опасно иногда выписывать газеты, свидетельствует следующий случай, имевший место не так давно в одной из московских редакций.
Фельетонист С. М., в ожидании редактора, к которому он явился за получением гонорара, сидел в конторе, зевал и от нечего делать перелистывал конторские книги. Возле него сидел секретарь и водил тупым карандашом по столу. А вы видели когда-нибудь редакционные столы? Интересные столы! Они все исцарапаны, запачканы, исписаны каракульками, рожицами, подписями. Попадаются нередко подписи известных людей... Эти каракульки знаменательны: они свидетельствуют, как долго ожидается гонорар и как скучно его получение... Повозившись с книгами, С. М. машинально взял из рук секретаря карандаш и начал им водить по "Донской пчеле"... Скука! От карандаша он перешел к полочке с адресами. Это обыкновенные полочки, на которых лежат маленькие пачечки. Каждая пачечка состоит из бумажек, на каждой бумажке начертан адрес подписчика. С. М. начал лениво рассматривать пачечки... Ельцы, Бердянски, Орлы, Скурато... Ивановы, Петровы, Сидоровы... Скучно!
"Гм... Какая же это Елена Петровна Пьявкина? Гм... В Ростове-на-Дону... Чёрт возьми! Это она!"
С. М. повертел в руках адрес Пьявкиной и еще раз прочел его...
"Да, это она! - порешил он. - Пять лет тому назад она бежала от меня и утащила тысячу рублей... Гм... Пять лет я искал ее и не находил... Очень рад! Надо принять меры".
Фельетонист записал адрес Елены Петровны, улыбнулся и, ликующий, зашагал по конторе.
- Я вас угощаю сегодня обедом! - обратился он к секретарю. - С меня магарыч!
На другой день С. М. был у своего адвоката. Бедная Елена Петровна!
Маленький немецкий городок. Имя этого городка носит одна из известнейших целебных вод. В нем больше отелей, чем домов, и больше иностранцев, чем немцев.
Хорошее пиво, хорошеньких служанок и чудный вид вы можете найти в отеле, стоящем на краю (левом) города, на высокой горе, в тени прелестнейшего садика.
В один прекрасный вечер на террасе этого отеля, за белым мраморным столиком, сидело двое русских. Они пили пиво и играли в шашки. Оба старательно лезли "в дамки" и беседовали об успехах лечения. Оба приехали сюда лечиться от большого живота и ожирения печени.
Сквозь листву пахучих лип глядела на них немецкая луна... Маленький кокетливый ветерок нежно теребил российские усы и бороды и вдувал в уши русских толстячков чуднейшие звуки. У подножия горы играла музыка. Немцы праздновали годовщину какого-то немецкого события. Мотивы не доносились до вершины горы - далеко! Доносилась одна только мелодия... Мелодия меланхолическая, самая разнемецкая, плакучая, тягучая... Слушаешь ее - и сладко ныть хочется...
Русские лезли "в дамки" и задумчиво внимали. Оба были в блаженнейшем настроении духа. Шёпот лип, кокетливый ветерок, мелодия со своей меланхолией - всё это, вместе взятое, развезло их русские души.
- При этакой обстановке, Тарас Иваныч, хорошо тово... любить, - сказал один из них. - Влюбиться в какую-нибудь да по темной аллейке пройтись...
- М-да...
И наши русские завели речь о любви, о дружбе... Сладкие мгновения! Кончилось тем, что оба незаметно, бессознательно оставили в покое шашки, подперли свои русские головы кулаками и задумались.
Мелодия становилась всё слышнее и слышнее. Скоро она уступила свое место мотиву. Стали слышны не только трубы и контрабасы, но и скрипки.
Русские поглядели вниз и увидели факельную процессию. Процессия двигалась вверх. Скоро сквозь липы блеснули красные огни факелов, послышалось стройное пение, и музыка загремела над самыми ушами русских. Молодые девушки, женщины, солдаты, бурши, старцы в мгновение наполнили длинную стройную аллею, осветили весь сад и страшно загалдели... Сзади несли бочонки с пивом и вином. Сыпали цветы и жгли разноцветные бенгальские огни.
Русские умилились духом. И им захотелось участвовать в процессии. Они взяли свои бутылки и смешались с толпой. Процессия остановилась на полянке за отелем. Вышел на средину какой-то старичок и сказал что-то. Ему аплодировали. Какой-то бурш взобрался на стол и произнес трескучую речь. За ним - другой, третий, четвертый... Говорили, взвизгивали, махали руками...
Петр Фомич умилился. В груди его стало светло, тепло, уютно. При виде говорящей толпы самому хочется говорить. Речь заразительна. Петр Фомич протискался сквозь толпу и остановился около стола. Помахав руками, он взобрался на стол. Еще раз помахал руками. Лицо его побагровело. Он покачнулся и закричал коснеющим, пьяным языком: "Ребята! Не... немцев бить!"
Счастье его, что немцы не понимают по-русски!
ТОРЖЕСТВО ПОБЕДИТЕЛЯ
(Рассказ отставного коллежского регистратора)
В пятницу на масленой все отправились есть блины к Алексею Иванычу Козулину. Козулина вы не знаете; для вас, быть может, он ничтожество, нуль, для нашего же брата, не парящего высоко под небесами, он велик, всемогущ, высокомудр. Отправились к нему все, составляющие его, так сказать, подножие. Пошел и я с папашей.
Блины были такие великолепные, что выразить вам не могу, милостивый государь: пухленькие, рыхленькие, румяненькие. Возьмешь один, черт его знает, обмакнешь его в горячее масло, съешь - другой сам в рот лезет. Деталями, орнаментами и комментариями были: сметана, свежая икра, семга, тертый сыр. Вин и водок целое море. После блинов осетровую уху ели, а после ухи куропаток с подливкой. Так укомплектовались, что папаша мой тайком расстегнул пуговки на животе и, чтобы кто не заметил сего либерализма, накрылся салфеткой. Алексей Иваныч, на правах нашего начальника, которому всё позволено, расстегнул жилетку и сорочку. После обеда, не вставая из-за стола, закурили, с дозволения начальства, сигары и повели беседу. Мы слушали, а его превосходительство, Алексей Иваныч, говорил. Сюжетцы были всё больше юмористического характера, масленичного... Начальник рассказывал и, видимо, желал казаться остроумным. Не знаю, сказал ли он что-нибудь смешное, но только помню, что папаша ежеминутно толкал меня в бок и говорил:
- Смейся!
Я раскрывал широко рот и смеялся. Раз даже взвизгнул от смеха, чем обратил на себя всеобщее внимание.
- Так, так! - зашептал папаша. - Молодец! Он глядит на тебя и смеется... Это хорошо; может, в самом деле, даст тебе место помощника письмоводителя!
- Н-да-с! - сказал между прочим Козулин, начальник наш, пыхтя и отдуваясь. - Теперь мы блины кушаем, наисвежайшую икру употребляем, жену белотелую ласкаем. А дочки у меня такие красавицы, что не только ваша братия смиренная, а даже князья и графы засматриваются и вздыхают. А квартира? Хе-хе-хе... То-то вот! Не ропщите, не сетуйте и вы, покуда до конца не доживете! Всё бывает, ну и всякие перемены бывают... Ты теперь, положим, ничтожество, нуль, соринка... изюминка - а кто знает? Может быть, со временем и того... судьбы человеческие за вихор возьмешь! Всякое бывает!
Алексей Иваныч помолчал, покачал головой и продолжал:
- А прежде-то, прежде что было! А? Боже ты мой! Памяти своей не веришь. Без сапог, в рваных штанишках, со страхом и трепетом... За целковый, бывало, две недели работаешь. Да не дадут тебе этот целковый, нет! а скомкают да в лицо бросят: лопай! И всякий тебя раздавить может, уколоть, обухом хватить... Всякий оконфузить может... Идешь с докладом, глядишь, а у дверей собачонка сидит. Подойдешь ты к этой собачонке да за лапочку, за лапочку. Извините, мол, что мимо прошел. С добрым утром-с! А собачонка на тебя: рррр... Швейцар тебя локтем - толк! а ты ему: "Мелких нет, Иван Потапыч!.. извините-с!" А больше всего я натерпелся и поношений разных вынес от этого вот сига копченого, от этого вот... крокодила! Вот от этого самого смиренника, от Курицына!
И Алексей Иваныч указал на маленького, сгорбленного старичка, сидевшего рядом с моим папашей. Старичок мигал утомленными глазками и с отвращением курил сигару. Обыкновенно он никогда не курит, но если начальство предлагает ему сигару, то он считает неприличным отказываться. Увидев устремленный на него палец, он страшно сконфузился и завертелся на стуле.
- Много я претерпел по милости этого смиренника! - продолжал Козулин. - Я ведь к нему к первому под начало попал. Привели меня к нему смирненького, серенького, ничтожненького и посадили за его стол. И стал он меня есть... Что ни слово - то нож острый, что ни взгляд - то пуля в грудь. Теперь-то он червячком глядит, убогеньким, а прежде что было! Нептун! Небеса разверзеся! Долго он меня терзал! Я и писал ему, и за пирожками бегал, перья чинил, тещу его старую по театрам водил. Всякие угождения ему делал. Табак нюхать выучился! Н-да... А всё для него... Нельзя, думаю, надо, чтоб табакерка при мне постоянно была на случай, ежели спросит. Курицын, помнишь? Приходит к нему однажды моя матушка покойница и просит его, старушечка, чтоб он сынка, меня то есть, на два дня к тетушке отпустил, наследство делить. Как накинется на нее, как вытаращит бельмы, как закричит: "Да он у тебя лентяй, да он у тебя дармоед, да чего ты, дура, смотришь!.. Под суд, говорит, попадет!" Пошла старушечка домой да и слегла, заболела от перепугу, чуть не померла в ту пору...
Алексей Иваныч вытер глаза платочком и залпом выпил стакан вина.
- Женить меня на своей собирался, да я на ту пору... к счастью, горячкой заболел, полгода в больнице пролежал. Вот что прежде было! Вот как живали! А теперь? Пфи! А теперь я... я над ним... Он мою тещу в театры водит, он мне табакерку подает и вот сигару курит. Хе-хе-хе... Я ему в жизнь перчику... перчику! Курицын!!
- Чего изволите-с? - спросил Курицын, вставая и вытягиваясь в струнку.
- Трагедию представь!
- Слушаю!
Курицын вытянулся, нахмурился, поднял вверх руку, скорчил рожу и пропел сиплым, дребезжащим голосом:
- Умри, вероломная! Крррови жажду!!
Мы покатились со смеху.
- Курицын! Съешь этот самый кусок хлеба с перчиком!
Сытый Курицын взял большой кусок ржаного хлеба, посыпал его перцем и сжевал при громком смехе.
- Всякие перемены бывают, - продолжал Козулин. - Сядь, Курицын! Когда встанем, пропоешь что-нибудь... Тогда ты, а теперь я... Да... Так и померла старушечка... Да...
Козулин поднялся и покачнулся...
- А я - молчок, потому что маленький, серенький... Мучители... Варвары... А теперь за то я... Хе-хе-хе... А ну-ка ты! Ты! Тебе говорят, безусый!
И Козулин ткнул пальцем в сторону папаши.
- Бегай вокруг стола и пой петушком!
Папаша мой улыбнулся, приятно покраснел и засеменил вокруг стола. Я за ним.
- Ку-ку-реку! - заголосили мы оба и побежали быстрее.
Я бегал и думал:
"Быть мне помощником письмоводителя!"
Посреди кухни стоял дворник Филипп и читал наставление. Его слушали лакеи, кучер, две горничные, повар, кухарка и два мальчика-поваренка, его родные дети. Каждое утро он что-нибудь да проповедовал, в это же утро предметом речи его было просвещение.
- И живете вы все как какой-нибудь свинячий народ, - говорил он, держа в руках шапку с бляхой. - Сидите вы тут сиднем и кроме невежества не видать в вас никакой цивилизации. Мишка в шашки играет, Матрена орешки щелкает, Никифор зубы скалит. Нешто это ум? Это не от ума, а от глупости. Нисколько нет в вас умственных способностей! А почему?
- Оно действительно, Филипп Никандрыч, - заметил повар. - Известно, какой в нас ум? Мужицкий. Нешто мы понимаем?
- А почему в вас нет умственных способностей? - продолжал дворник. - Потому что нет у вашего брата настоящей точки. И книжек вы не читаете, и насчет писаний нет у вас никакого смысла. Взяли бы книжечку, сели бы себе да почитали. Грамотны небось, разбираете печатное. Вот ты, Миша, взял бы книжечку да прочел бы тут. Тебе польза, да и другим приятность. А в книжках обо всех предметах распространение. Там и об естестве найдешь, и о божестве, о странах земных. Что из чего делается, как разный народ на всех языках. И идолопоклонство тоже. Обо всем в книжках найдешь, была бы охота. А то сидит себе около печи, жрет да пьет. Чисто как скоты неподобные! Тьфу!
- Вам, Никандрыч, на часы пора, - заметила кухарка.
- Знаю. Не твое дело мне указывать. Вот, к примеру скажем, хоть меня взять. Какое мое занятие при моем старческом возрасте? Чем душу свою удовлетворить? Лучше нет, как книжка или ведомости. Сейчас вот пойду на часы. Просижу у ворот часа три. И вы думаете, зевать буду или пустяки с бабами болтать? Не-ет, не таковский! Возьму с собой книжечку, сяду и буду читать себе в полное удовольствие. Так-то.
Филипп достал из шкапа истрепанную книжку и сунул ее за пазуху.
- Вот оно, мое занятие. Сызмальства привык. Ученье свет, неученье тьма - слыхали, чай? То-то...
Филипп надел шапку, крякнул и, бормоча, вышел из кухни. Он пошел за ворота, сел на скамью и нахмурился, как туча.
- Это не народ, а какие-то химики свинячие, - пробормотал он, всё еще думая о кухонном населении.
Успокоившись, он вытащил книжку, степенно вздохнул и принялся за чтение.
"Так написано, что лучше и не надо, - подумал он, прочитав первую страницу и покрутив головой. - Умудрит же господь!"
Книжка была хорошая, московского издания: "Разведение корнеплодов. Нужна ли нам брюква". Прочитав первые две страницы, дворник значительно покачал головой и кашлянул.
- Правильно написано!
Прочитав третью страничку, Филипп задумался. Ему хотелось думать об образовании и почему-то о французах. Голова у него опустилась на грудь, локти уперлись в колена. Глаза прищурились.
И видел Филипп сон. Всё, видел он, изменилось: земля та же самая, дома такие же, ворота прежние, но люди совсем не те стали. Все люди мудрые, нет ни одного дурака, и по улицам ходят всё французы и французы. Водовоз, и тот рассуждает: "Я, признаться, климатом очень недоволен и желаю на градусник поглядеть", а у самого в руках толстая книга.
- А ты почитай календарь, - говорит ему Филипп.
Кухарка глупа, но и она вмешивается в умные разговоры и вставляет свои замечания. Филипп идет в участок, чтобы прописать жильцов, - и странно, даже в этом суровом месте говорят только об умном и везде на столах лежат книжки. А вот кто-то подходит к лакею Мише, толкает его и кричит: "Ты спишь? Я тебя спрашиваю: ты спишь?"
- На часах спишь, болван? - слышит Филипп чей-то громовый голос. - Спишь, негодяй, скотина?
Филипп вскочил и протер глаза; перед ним стоял помощник участкового пристава.
- А? Спишь? Я оштрафую тебя, бестия! Я покажу тебе, как на часах спать, моррда!
Через два часа дворника потребовали в участок. Потом он опять был в кухне. Тут, тронутые его наставлениями, все сидели вокруг стола и слушали Мишу, который читал что-то по складам.
Филипп, нахмуренный, красный, подошел к Мише, ударил рукавицей по книге и сказал мрачно:
- Брось!
Человек с сизым носом подошел к колоколу и нехотя позвонил. Публика, дотоле покойная, беспокойно забегала, засуетилась... По платформе затарахтели тележки с багажом. Над вагонами начали с шумом протягивать веревку... Локомотив засвистел и подкатил к вагонам. Его прицепили. Кто-то, где-то, суетясь, разбил бутылку... Послышались прощания, громкие всхлипывания, женские голоса...
Около одного из вагонов второго класса стояли молодой человек и молодая девушка. Оба прощались и плакали.
- Прощай, моя прелесть! - говорил молодой человек, целуя девицу в белокурую головку. - Прощай! Я так несчастлив! Ты оставляешь меня на целую неделю! Для любящего сердца ведь это целая вечность! Про... щай... Утри свои слезки... Не плачь...
Из глаз девушки брызнули слезы; одна слезинка упала на губу молодого человека.
- Прощай, Варя! Кланяйся всем... Ах, да! Кстати... Если увидишь там Мракова, то отдай ему вот эти... вот эти... Не плачь, душечка... Отдай ему вот эти двадцать пять рублей...
Молодой человек вынул из кармана четвертную и подал ее Варе.
- Потрудись отдать... Я ему должен... Ах, как тяжело!
- Не плачь, Петя. В субботу я непременно... приеду... Ты же не забывай меня...
Белокурая головка склонилась на грудь Пети.
- Тебя? Тебя забыть?! Разве это возможно?
Ударил второй звонок. Петя сжал в своих объятиях Варю, замигал глазами и заревел, как мальчишка. Варя повисла на его шее и застонала. Вошли в вагон.
- Прощай! Милая! Прелесть! Через неделю!
Молодой человек в последний раз поцеловал Варю и вышел из вагона. Он стал у окна и вынул из кармана платок, чтобы начать махать... Варя впилась в его лицо своими мокрыми глазами...
- Айдите в вагон! - скомандовал кондуктор. - Третий звонок! Праашу вас!
Ударил третий звонок. Петя замахал платком. Но вдруг лицо его вытянулось... Он ударил себя по лбу и как сумасшедший вбежал в вагон.
- Варя! - сказал он, задыхаясь. - Я дал тебе для Мракова двадцать пять рублей... Голубчик... Расписочку дай! Скорей! Расписочку, милая! И как это я забыл?
- Поздно, Петя! Ах! Поезд тронулся!
Поезд тронулся. Молодой человек выскочил из вагона, горько заплакал и замахал платком.
- Пришли хоть по почте расписочку! - крикнул он кивавшей ему белокурой головке.
"Ведь этакий я дурак! - подумал он, когда поезд исчез из вида. - Даю деньги без расписки! А? Какая оплошность, мальчишество! (Вздох.) К станции, должно быть, подъезжает теперь... Голубушка!"
Прохор Петрович почесал затылок, понюхал табаку и продолжал:
- Две бутылки хересу в меня вылили. Сижу, пью и чувствую: ходят вокруг меня, улыбки ехидные строят и поздравляют. Около меня хозяйская дочка сидит, а я, пьяный дурак, чувствую, что мелю ерунду. Про семейную жизнь мелю, про утюги да горшки... После каждого слова поцелуй горячий... Тьфу! И вспоминать тошно. Просыпаюсь наутро, головешка трещит, во рту хлев свиной, а чувствую и понимаю, что я уже не прохвост, не мелюзга, а жених, самый настоящий - с кольцом на пальце! Иду к отцу-покойнику: так и так, мол, папаша милый, слово дал... венчаться хочу. Отец - известно, в смех... Не верит.
"Куда, говорит, тебе, молокососу, жениться? Ведь тебе и двадцати лет еще нет!"
- А подлинно молод я тогда был. Моложе снега первого... На голове кудри русые, в груди сердце пылкое, заместо живота этого шаровидного - талия тоненькая, жен