Главная » Книги

Бунин Иван Алексеевич - Под Серпом и Молотом, Страница 5

Бунин Иван Алексеевич - Под Серпом и Молотом


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

v>
   Вскоре после нашего знакомства Брюсов читал мне лая в нос, ужасную чепуху:
  
   О, плачьте,
   О, плачьте
   До радостных слез!
   Высоко на мачте
   Мелькает матрос!
  
   Лаял и другое, нечто уже совершенно удивитель-ное, - про восход месяца, который, как известно, назы-вается еще и луною:
  
   Всходит месяц обнаженный
   При лазоревой луне!
  
   Впоследствии он стал писать гораздо вразумительнее, несколько лет подряд развивал свой стихотворный та-лант неуклонно, достиг в версификации большого мас-терства и разнообразия, хотя нередко срывался и тогда в дикую словесную неуклюжесть и полное свинство изо-бражаемого:
  
   Альков задвинутый,
   Дрожанье тьмы,
   Ты запрокинута,
   И двое мы...
  
   Был он, кроме того, неизменно напыщен не меньше Кузьмы Пруткова, корчил из себя демона, мага, беспо-щадного "мэтра", "кормщика"... Потом неуклонно стал слабеть, превращаться в совершенно смехотворного сти-хоплета, помешанного на придумывании необыкновен-ных рифм:
  
   В годы Кука, давно славные,
   Бригам ребра ты дробил,
   Чтоб тебя узнать, их главный - и
   Неповторный опыт был...
  
   Что до Бальмонта, то он своими выкрутасами однажды возмутил даже Гиппиус. Это было при мне на одной из литературных "пятниц" у поэта Случевского. Собралось много народу, Бальмонт был в особенном ударе, читал свое первое стихотворение с такой самоупоенностью, что даже облизывался:
  
   Лютики, ландыши, ласки любовные...
  
   Потом читал второе, с отрывистой чеканностью:
  
   Берег, буря, в берег бьется
   Чуждый чарам черный челн...
  
   Гиппиус все время как-то сонно смотрела на него в лорнет и, когда он кончил и все еще молчали, медленно сказала:
   - Первое стихотворение очень пошло, второе - непонятно.
   Бальмонт налился кровью:
   - Пренебрегаю вашей дерзостью, но желаю знать, на что именно не хватает нашего понимании?
   - Я не понимаю, что это за челн и почему и каким та-ким чарам он чужд, - раздельно ответила Гиппиус.
   Бальмонт стал подобен очковой змее:
   - Поэт не изумился бы мещанке, обратившейся к не-му за разъяснением его поэтического образа. Но когда поэту докучает мещанскими вопросами тоже поэт, он не в силах сдержать своего гнева. Вы не понимаете? Но не могу же я приставить нам свою голову, дабы вы стали понятливей!
   - Но я ужасно рада, что вы не можете, - ответила Гиппиус. - Для меня было бы истинным несчастьем иметь вашу голову...
   Бальмонт был вообще удивительный человек. Чело-век, иногда многих восхищавший своей "детскостью", неожиданным наивным смехом, который, однако, всег-да был с некоторой бесовской хитрецой, человек, в натуре которого было немало притворной нежности, "сла-достности", выражаясь его языком, по немало и совсем другого - дикого буянства, зверской драчливости, пло-щадной дерзости. Это был человек, который всю свою жизнь поистине изнемогал от самовлюбленности, был упоен собой, уверен в себе до такой степени, что однаж-ды вполне простодушно напечатал свой рассказ о том, как он был у Толстого, как читал ему свои стихи и как Толстой помирал со смеху, качаясь в качалке: ничуть не смущенный этим смехом, Бальмонт закончил свой рас-сказ так:
   - Старик ловко притворился, что ему мои стихи не нравятся!
   С необыкновенной наивностью рассказывал он не-мало и другого. Например, о том, как посетил он Метерлинка.
   - Художественный театр готовится ставить "Синюю птицу" и просил меня, ехавшего как раз тогда за грани-цу, заехать к Метерлинку, спросить его, как он сам мыс-лит постановку своего создания. Я с удовольствием со-гласился, но у Метерлинка ожидало меня нечто весьма странное. Во-первых, звонил я в его жилище чуть не це-лый час, во-вторых, когда, наконец, дозвонился, мне от-ворила какая-то мегера, загородившая мне порог своей особой. И в-третьих, когда я все-таки эту преграду пре-ступил, то предо мной оказалась такая картина: пустая комната, посреди - всего один стул, возле стула стоит Метерлинк, а на стуле сидит толстая собака. Я кланяюсь, называю себя, в полной уверенности, что мое имя небе-зызвестно хозяину. Но Метерлинк молчит, молча глядит на меня, а подлая собака начинает рычать. Во мне закипа-ет страстное желание сбросить это чудовище со стула на пол и отчитать хозяина за его неучтивость. Но, сдержав свой гнев, я излагаю причину своего визита. Метерлинк молчит по-прежнему, а собака начинает уже захлебываться от рычания. "Будьте же добры, - говорю я тогда достаточно резко, - соблаговолите мне сказать, что вы думаете о постановке вашего создания?" И он наконец отверзает уста: "Ровно ничего не думаю. До свиданья". Я выскочил от него со стремительностью пули и с бешенст-вом разъяренного демона...
   Рассказывал свое приключение на мысе Доброй На-дежды:
   - Когда наш корабль, - Бальмонт никогда не мог ска-зать "пароход", - бросил якорь в гавани, я сошел на су-шу и углубился в страну, - тут Бальмонт опять-таки не мог сказать, что он просто вышел за город, - я увидал род вигвама, заглянул в него и увидал в нем старуху, но все же прельстительную своей старостью и безобрази-ем, тотчас пожелал осуществить свою близость с ней, но, вероятно, потому что я, владеющий многими языками мира, не владею языком "зулю", эта ведьма кинулась на меня с толстой палкой, и я принужден был спастись бег-ством...
   "Я, владеющий многими языками мира..." Не один Бальмонт так бессовестно лгал о своем знании языков. Лгал, например, и Брюсов. Это, конечно, на основании того, что сам Брюсов распространил про себя, сказано в книге какого-то Мясникова ("Поэзия Брюсова"), изданной в 1945 г. в Москве: "Брюсов свободно владел французским и латинским языками, читал без словаря сво-бодно по-английски, по-итальянски, по-немецки, по-гре-чески и отчасти по-испански и по-шведски, имел пред-ставление о языках: санскритском, польском, чешском, болгарском, сербском, древнееврейском, древнеегипет-ском, арабском, древнеперсидском и японском..." Не от-ставал от него и его соратник по издательству "Скорпи-он" С. А. Поляков: его сотрудник М. Н. Семенов расска-зал недавно в газете "Русская мысль", что этот Поляков "знал все европейские языки и около дюжины восточ-ных...". Вы только подумайте: все европейские языки и около дюжины восточных! Что до Бальмонта, то он "вла-дел многими языками мира" очень плохо, даже самый простой разговор по-французски был ему труден. Од-нажды в Париже, в годы эмиграции он встретился у меня с моим литературным агентом, американцем Брадлеем, и когда Брадлей заговорил с ним по-английски, покраснел, смешался, перешел на французский язык, но и по-фран-цузски путался, делал грубые ошибки... Как же все-таки сделал он столько переводов с разных языков, даже с грузинского, с армянского? Вероятно, не раз с подстроч-ников. А до чего на свой лад, о том и говорить нечего. Вот, например, сонет Шелли, вот его первая строчка, - очень несложная: в пустыне, в песках, лежит великая статуя, - только и всего сказал о ней Шелли; а Баль-монт? "В нагих песках, где вечность сторожит пустыни тишину..." Что же до незнания "языка зулю", проще го-воря, зулусского, и печальных последствий этого незна-ния, то бывало множество столь же печальных последст-вий и в других случаях, когда Бальмонт говорил на язы-ках, ему более или менее известных, только тут уже в силу пристрастия Бальмонта к восклицаниям: знаю, как нещадно били его - и не раз - лондонские полицейские в силу этого пристрастия, как однажды были его ночью полицейские в Париже, потому что шел он с какой-то да-мой позади двух полицейских и так бешено кричал на да-му, ударяя на слово "ваш" ("ваш хитрый взор, ваш лука-вый ум!"), что полицейские решили, что это он кричит на них на парижском жаргоне воров и апашей, где слово "vache" (корова) употребляется как чрезвычайно оскор-бительная кличка полицейских, еще более глупая, чем та, которой оскорбляли их в России "фараон". А при мне было однажды с Бальмонтом такое: мы гостили с ним ле-том под Одессой, в немецком поселке на берегу моря, пошли как-то втроем - он, писатель Федоров* и я - купаться, разделись и уже хотели идти в воду, но тут, на беду, вылез из воды на берег брат Федорова, огромный мужик, босяк из одесского порта, вечный острожник, и, увидав его, Бальмонт почему-то впал в трагическую ярость, кинулся к нему, театрально заорал: "Дикарь, я вызываю тебя на бой!" - а "дикарь" лениво смерил его тусклым взглядом, сгреб в охапку своими страшными ла-пами и запустил в колючие прибрежные заросли, из ко-торых Бальмонт вылез весь окровавленный...
  
   * - Федоров А. М. (1868-1949) - поэт, беллетрист, драматург. Эмигрировал из Одессы перед окончательным занятием ее большевиками. Жил в Болгарии. Друг Бунина.
  
   Удивительный он был вообще человек, - человек, за всю свою долгую жизнь не сказавший ни единого сло-вечка в простоте, называвший в стихах даже тайные пре-лести своих возлюбленных на редкость скверно: "Зача-рованный Грот".
   И еще: при всем этом был он довольно расчетливый человек. Когда-то в журнале Брюсова, в "Весах", назы-вал меня, в угоду Брюсову, "малым ручейком, способным лишь журчать". Позднее, когда времена изменились, стал вдруг милостив ко мне, - сказал, прочитав мой рассказ "Господин из Сан-Франциско":
   - Бунин, у вас есть чувство корабля!
   А еще позднее, в мои нобелевские дни, сравнил меня на одном собрании в Париже уже не с ручейком, а со львом: прочел сонет в мою честь, в котором, конечно, и себя не забыл, - начал сонет так:
  
   Я тигр, ты - лев!
  
   Расчетлив он был и политически.
   В Москве в 1930 году издавалась "Литературная эн-циклопедия", и вот что сказано о нем в первом томе этой энциклопедии:
   "Бальмонт - один из вождей русского символизма... По окончании гимназии поступил в Московский универ-ситет, откуда был исключен за участие в студенческом движении. Но общественные интересы его очень скоро уступили место эстетизму и индивидуализму. Короткий рецидив революционных настроений в 1905 году и затем издание в Париже сборника революционных стихотворе-ний "Песни мстителя" превратили Бальмонта в политического эмигранта. В Россию вернулся в 1913 году после царского манифеста. На империалистическую войну от-кликнулся шовинистически. Но в 1920 году опублико-вал в журнале Наркомпроса стихотворение "Предвозве-щенное", восторженно приветствуя Октябрьскую рево-люцию.
   Выехав по командировке Советского правительства за границу, перешел в лагерь белогвардейской эмигра-ции. Сменив свое преклонение перед гармоническим пантеизмом Шелли на преклонение перед извращенно-демоническим Бодлером, "пожелал стать певцом стра-стей и преступления", как сказал о нем Брюсов. В сонете "Уроды" прославил "кривые кактусы, побеги белены и змей и ящериц отверженные роды, чуму, проказу, тьму, убийство и беду, Гоморру и Содом", восторженно при-ветствовал, как "брата", Нерона..."
   Не знаю, что такое "Предвозвещенное", которым, без сомнения, столь же "восторженно", как "чуму, проказу, тьму, убийство и беду", встретил Бальмонт большевиков, но знаю кое-что из того, чем встретил он 1905 год, что напечатал осенью этого года в большевицкой газете "Но-вая жизнь", - например, такие строки:
  
   Кто не верит в победу сознательных, смелых рабочих,
   Тот бесчестен, тот шулер, ведет он двойную игру!
  
   Это так глупо и грубо в смысле подхалимства, что, ка-жется, дальше идти некуда: почему "бесчестный", поче-му "шулер" и какую такую "ведет он двойную игру"? Но это еще цветочки; а вот в "Песнях мстителя" уже ягод-ки, такое, чему просто имени нет: тут в стихах под загла-вием "Русскому офицеру", написанных по поводу раз-грома московского восстания в конце 1905 года, можно прочесть следующее:
  
   Грубый солдат! Ты еще не постиг,
   Кому же ты служишь лакеем?
   Ты сопричислился, - о, не на миг! -
   К подлым, к бесчестным, к злодеям!
   Я тебя видел в расцвете души,
   Встречал тебя вольно красивым.
   Низкий. Как пал ты! В трясине! в глуши
   Труп ты - во гробе червивом!
   Кровью ты залил свой жалкий мундир,
   Душою ты в пропасти темной.
   Проклят ты. Проклят тобою весь мир.
   Нечисть! Убийца наемный!
  
   Но и этого мало: дальше идут "песни" о царе:
  
   Наш царь - убожество слепое,
   Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел,
   Царь - висельник...
   Он трус, он чувствует с запинкой,
   Но будет, час расплаты ждет!
   Ты был ничтожный человек,
   Теперь ты грязный зверь!
   Царь губошлепствует...
   О мерзость мерзостей! Распад, зловонье гноя,
   Нарыв уже набух, и пухлый, ждет ножа.
   Тесней, товарищи, сплотимтесь все для боя,
   Ухватим этого колючего ежа!
   Царь наш весь мерзостный, с лисьим хвостом,
   С пастью, приличною волку,
   К миру людей привыкает - притом
   Грабит весь мир втихомолку,
   Грабит, кощунствует, ежится, лжет,
   Жалко скулит, как щенята!
   Ты карлик, ты Кощей, ты грязью, кровью пьяный,
   Ты должен быть убит!
  
   Все это было напечатано в 1907 году в Париже, куда Бальмонт бежал после разгрома московского восстания, и ничуть не помешало ему вполне безопасно вернуться в Россию. А Гржебин, начавший еще до восстания издавать в Петербурге иллюстрированный сатирический журнал, первый выпуск его украсив обложкой с нарисованным на ней во всю страницу голым человеческим задом под импе-раторской короной, даже и не бежал никуда, и никто его и пальцем не тронул. Горький бежал сперва в Америку, потом в Италию...
   Мечтая о революции, Короленко, благородная душа, вспоминал чьи-то милые стихи:
  
   Петухи поют на Святой Руси -
   Скоро будет день на Святой Руси!
  
   Андреев, изголодавшийся во всяческом пафосе, писал о ней Вересаеву:
   "Побаиваюсь кадетов, ибо зрю в них грядущее началь-ство. Не столько строителей жизни, сколько строителей усовершенствованных тюрем. Либо победит революция и социалы, либо квашеная конституционная капуста. Если революция, то это будет нечто умопомрачительно радост-ное, великое, небывалое, не только новая Россия, но но-вая земля!"
   "И вот приходит еще один вестник к Иову и говорит ему: сыновья твои и дочери твои ели и пили вино в доме первородного брата твоего: и вот большой ветер пришел из пустыни и охватил четыре угла дома, и дом упал на них, и они умерли..."
   "Нечто умопомрачительно радостное" наконец наста-ло. Но об этом даже Е. Д. Кускова обмолвилась однаж-ды так:
   "Русская революция проделана была зоологически".
   Это было сказано еще в 1922 году и сказано не совсем справедливо: в мире зоологическом никогда не бывает та-кого бессмысленного зверства, - зверства ради зверст-ва, - какое бывает в мире человеческом и особенно во время революций; гад действует всегда разумно, с практи-ческой целью: жрет другого зверя, гада только в силу то-го, что должен питаться, или просто уничтожает его, когда он мешает ему в существовании, и только этим и доволь-ствуется, а не сладострастничает в смертоубийстве, не упивается им, "как таковым", не издевается, не измывает-ся над своей жертвой, как делает это человек, - особен-но тогда, когда он знает свою безнаказанность, когда по-рой (как, например, во время революций) это даже счи-тается "священным гневом", геройством и награждается: властью, благами жизни, орденами вроде ордена какого-нибудь Ленина, ордена "Красного Знамени"; нет в мире зоологическом и такого скотского оплевания, оскверне-ния, разрушения прошлого, нет "светлого будущего", нет профессиональных устроителей всеобщего счастия на земле и не длится будто бы ради этого счастия сказочное смертоубийство без всякого перерыва целыми десятиле-тиями при помощи набранной и организованной с истинно дьявольским искусством миллионной армии профессио-нальных убийц, палачей из самых страшных выродков, психопатов, садистов, - как та армия, что стала набирать-ся в России с первых дней царствия Ленина, Троцкого, Дзержинского, и прославилась уже многими меняющими-ся кличками: Чека, ГПУ, НКВД...
   В конце девяностых годов еще не пришел, но уже чув-ствовался "большой ветер из пустыни". И был он уже тлетворен в России для той "новой" литературы, что как-то вдруг пришла на смену прежней. Новые люди этой но-вой литературы уже выходили тогда в первые ряды ее и были удивительно не схожи ни в чем с прежними, еще столь недавними "властителями дум и чувств", как тогда выражались. Некоторые прежние еще властвовали, но число их приверженцев все уменьшалось, а слава новых все росла. Аким Волынский, видно, недаром объявил тог-да: "Народилась в мире новая мозговая линия!" И чуть не все из тех новых, что были во главе нового, от Горького до Сологуба, были люди от природы одаренные, наделен-ные редкой энергией, большими силами и большими спо-собностями. Но вот что чрезвычайно знаменательно для тех дней, когда уже близится "ветер из пустыни": силы и способности почти всех новаторов были довольно низ-кого качества, порочны от природы, смешаны с пошлым, лживым, спекулятивным, с угодничеством улице, с бес-стыдной жаждой успехов, скандалов...
   Толстой немного позднее определил все это так: "Удивительная дерзость и глупость нынешних новых писателей!"
   Это время было временем уже резкого упадка в лите-ратуре нравов, чести, совести, вкуса, ума, такта, меры... Розанов в то время очень кстати (с гордостью) заявил од-нажды: "Литература - мои штаны, что хочу, то в них и делаю..." Впоследствии Блок писал в своем дневнике:
   - Литературная среда смердит...
   - Брюсову все еще не надоело ломаться, актерство-вать, делать мелкие гадости...
   - Мережковские - хлыстовство...
   - Статья Вячеслава Иванова душная и тяжелая...
   - Все ближайшие люди на границе безумия, больны, расшатаны... Устал... Болен... Вечером напился... Ремизов, Гершензон - все больны... У модернистов только завит-ки вокруг пустоты...
   - Городецкий, пытающийся пророчить о какой-то Руси...
   - Талант пошлости и кощунства у Есенина.
   - Белый не мужает, восторжен, ничего о жизни, все не из жизни...
   - У Алексея Толстого все испорчено хулиганством, отсутствием художественной меры. Пока будет думать, что жизнь состоит из трюков, будет бесплодная смо-ковница...
   - Вернисажи, "Бродячие собаки"...
   Позднее писал Блок о революции, - например, в мае 1917 года:
   - Старая русская власть опиралась на очень глубо-кие свойства русской жизни, которые заложены в гораз-до большем количестве русских людей, чем это принято думать по-революционному... Не мог сразу сделаться революционным народ, для которого крушение старой вла-сти оказалось неожиданным "чудом". Революция пред-полагает волю. Была ли воля? Со стороны кучки...
   И в июле того же года писал о том же:
   - Германские деньги и агитация огромны... Ночь, на улице галдеж, хохот...
   Через некоторое время, он, как известно, впал в не-кий род помешательства на большевизме, но это ничуть не исключает правильности того, что он писал о револю-ции раньше. И я привел его суждение о ней не с полити-ческой целью, а затем, чтобы сказать, что та "револю-ция", которая началась в девяностых годах в русской ли-тературе, тоже была некоторым "неожиданным чудом", и что в этой литературной революции тоже было с само-го ее начала то хулиганство, то отсутствие меры, те трю-ки, которые напрасно Блок приписывает одному Алек-сею Толстому, были впрямь "завитки вокруг пустоты". Был в свое время и сам Блок грешен насчет этих "завит-ков", да еще и каких! Андрей Белый, употребляя для каждого слова большую букву, называл Брюсова в своих писаниях "Тайным Рыцарем Жены, Облеченной в Солн-це". А сам Блок еще раньше Белого, в 1 904 году, поднес Брюсову книгу своих стихов с такой надписью:
  
   Законодателю русского стиха,
   Кормщику в темном плаще,
   Путеводной Зеленой Звезде, -
  
   меж тем, как этот "Кормщик", "Зеленая Звезда", этот "Тайный Рыцарь Жены, Облеченной в Солнце", был сы-ном мелкого московского купца, торговавшего пробка-ми, жил на Цветном бульваре в отеческом доме, и дом этот был настоящий уездный, третьей гильдии купече-ский, с воротами всегда запертыми на замок, с калиткою, с собакой на цепи во дворе. Познакомясь с Брюсовым, когда он был еще студентом, я увидел молодого челове-ка, черноглазого, с довольно толстой и тугой гостинно-дворческой и скуласто-азиатской физиономией. Говорил этот гостиннодворец, однако, очень изысканно, высоко-парно, с отрывистой и гнусавой четкостью, точно лаял в свой дудкообразный нос, и все время сентенциями, то-ном поучительным, не допускающим возражений. Все было в его словах крайне революционно (в смысле ис-кусства), - да здравствует только новое и долой все ста-рое! Он даже предлагал все старые книги дотла сжечь на кострах, "вот как Омар сжег Александрийскую библио-теку", - воскликнул он. Но вместе с тем для всего ново-го уже были у него, этого "дерзателя, разрушителя", же-сточайшие, непоколебимые правила, уставы, узаконения, за малейшее отступление от которых он, видимо, готов был тоже жечь на кострах. И аккуратность у него, в его низкой комнате на антресолях, была удивительна
   "Тайный Рыцарь, Кормщик, Зеленая Звезда..." Тогда и заглавия книг всех этих рыцарей и кормщиков были не менее удивительны: "Снежная маска", "Кубок метелей", "Змеиные цветы"... Тогда, кроме того, ставили их, эти за-главия, непременно на самом верху обложки в углу сле-ва. И помню, как однажды Чехов, посмотрев на такую обложку, вдруг радостно захохотал и сказал:
   - Это для косых!
   В моих воспоминаниях о Чехове сказано кое-что о том как вообще относился он и к "декадентам" и к Горь-кому, к Андрееву... Вот еще одно свидетельство в том же роде.
   Года три тому назад, - в 1947 году, - в Москве изда-на книга под заглавием "А. П. Чехов в воспоминаниях современников". В этой книге напечатаны между прочим воспоминания А. Н. Тихонова (А. Сереброва). Этот Ти-хонов всю жизнь состоял при Горьком. В юности он учился в Горном институте и летом 1902 года произ-водил разведки на каменный уголь в уральском имении Саввы Морозова, и вот Савва Морозов приехал однажды в это имение вместе с Чеховым. Тут, говорит Тихонов, я провел несколько дней в обществе Чехова и однажды имел с ним разговор о Горьком, об Андрееве. Я слышал, что Чехов любит и ценит Горького и со своей стороны не поскупился на похвалу автору "Буревестника", просто задыхался от восторженных междометий и восклица-тельных знаков.
   - Извините... Я не понимаю... - оборвал меня Чехов с неприятной вежливостью человека, которому наступи-ли на ногу. - Я не понимаю, почему вы и вообще вся мо-лодежь без ума от Горького? Вот вам всем нравится его "Буревестник", "Песнь о соколе"... Но ведь это не литература, а только набор громких слов...
   От изумления я обжегся глотком чая.
   - Море смеялось, - продолжал Чехов, нервно по-кручивая шнурок от пенсне. - Вы, конечно, в восторге! Как замечательно! А ведь это - дешевка, лубок, вот вы прочитали "море смеялось" и остановились. Вы думаете, остановились потому, что это хорошо, художественно. Да нет же! Вы остановились просто потому, что сразу не поняли, как это так - море - и вдруг смеется? Море не смеется, не плачет, оно шумит, плещется, сверкает... По-смотрите у Толстого: солнце всходит, солнце заходит... Никто не рыдает и не смеется...
   Длинными пальцами он трогал пепельницу, блюдечко, молочник и сейчас же с какой-то брезгливостью отпихи-вал их от себя.
   - Вот вы сослались на "Фому Гордеева", - продол-жал он, сжимая около глаз гусиные лапки морщин. - И опять неудачно! Он весь по прямой линии, на одном ге-рое построен, как шашлык на вертеле. И все персонажи говорят одинаково, на "о"...
   С Горьким мне явно не повезло. Я попробовал отыг-раться на Художественном Театре.
   - Ничего, театр, как театр, - опять погасил мои вос-торги Чехов. - По крайней мере актеры роли знают. А Москвин даже талантливый... Вообще наши актеры еще очень некультурны...
   Как утопающий за соломинку, я ухватился за "дека-дентов", которых считал новым течением в литературе.
   - Никаких декадентов нет и не было, - безжалостно доконал меня Чехов. - Откуда вы их взяли? Жулики они, а не декаденты. Вы им не верьте. И ноги у них вовсе не "бледные", а такие же как у всех - волосатые...
   Я упомянул об Андрееве: Чехов искоса, с недоброй улыбкой поглядывал на меня:
   - Ну, какой же Леонид Андреев - писатель? Это просто помощник присяжного поверенного, из тех, кото-рые ужасно любят красиво говорить...
   Мне Чехов говорил о декадентах несколько иначе, чем Тихонову, - не только как о жуликах:
   - Какие они декаденты! - говорил он, - они здоро-веннейшие мужики, их бы в арестантские роты отдать...
   Правда - почти все были "жулики" и "здоровенней-шие мужики", но нельзя сказать, что здоровые, нормаль-ные. Силы (да и литературные способности) у "декаден-тов" времен Чехова и у тех, что увеличили их число и славились впоследствии, называясь уже не декадентами и не символистами, а футуристами, мистическими анархистами, аргонавтами, равно как и у прочих, - у Горько-го, Андреева, позднее, например, у тщедушного, дохло-го от болезней Арцыбашева или у педераста Кузьмина с его полуголым черепом и гробовым лицом, раскрашен-ным как труп проститутки, - были и впрямь велики, но таковы, какими обладают истерики, юроды, помешан-ные: ибо кто же из них мог назваться здоровым в обыч-ном смысле этого слова? Все они были хитры, отлично знали, что потребно для привлечения к себе внимания, но ведь обладает всеми этими качествами и большинство ис-ториков, юродов, помешанных. И вот: какое удивитель-ное скопление нездоровых, ненормальных в той или иной форме, в той или иной степени было еще при Чехо-ве и как все росло оно в последующие годы! Чахоточная и совсем недаром писавшая от мужского имени Гиппиус, одержимый манией величия Брюсов, автор "Тихих маль-чиков", потом "Мелкого беса", иначе говоря патологи-ческого Передонова, певец смерти и "отца" своего дья-вола, каменно неподвижный и молчаливый Сологуб, - "кирпич в сюртуке", по определению Розанова, буйный мистический анархист Чулков, исступленный Волынский, малорослый и страшный своей огромной головой и сто-ячими черными глазами Минский; у Горького была болез-ненная страсть к изломанному языку ("вот я вам при-волок сию книжицу, черти лиловые"), псевдонимы, под которыми он писал в молодости, - нечто редкое по напы-щенности, по какой-то низкопробной едкой иронии над чем-то: Иегудиил, Хламида, Некто, Икс, Антином Исхо-дящий, Самокритик Словотеков... Горький оставил после себя невероятное количество своих портретов всех воз-растов вплоть до старости просто поразительных по ко-личеству актерских поз и выражений, то простодушных и задумчивых, то наглых, то каторжно угрюмых, то с на-пруженными, поднятыми изо всех сил плечами и втяну-той в них шеей, в неистовой позе площадного агитатора; он был совершенно неистощимый говорун с несметны-ми по количеству и разнообразию гримасами, то опять-таки страшно мрачными, то идиотски радостными, с зака-тыванием под самые волосы бровей и крупных лобных складок старого широкоскулого монгола; он вообще ни минуты не мог побыть на людях без актерства, без фра-зерства, то нарочито без всякой меры грубого, то роман-тически восторженного, без нелепой неумеренности восторгов ("я счастлив, Пришвин, что живу с вами на одной планете!"). И всякой прочей гомерической лжи; был ненормально глуп в своих обличительных писаниях: "Это - город, это - Нью-Йорк. Издали город кажется огромной челюстью с неровными черными зубами. Он дышит в небо тучами дыма и сопит, как обжора, страдаю-щий ожирением. Войдя в него, чувствуешь, что попал в желудок из камня и железа; улицы его - это скользкое, алчное горло, по которому плывут темные куски пищи, живые люди, вагоны городской железной дороги огром-ные черви; локомотивы - жирные утки...". Он был чудо-вищный графоман; в огромном томе какого-то Балухатова, изданном вскоре после смерти Горького в Москве под заглавием: "Литературная работа Горького", сказано: "Мы еще не имеем точного представления о полном объ-еме всей писательской деятельности Горького: пока на-ми зарегистрировано 1145 художественных и публици-стических произведений его..." А недавно я прочел в мо-сковском "Огоньке" следующее: "Величайший в мире пролетарский писатель Горький намеревался подарить нам еще много, много замечательных творений; и нет со-мнения, что он сделал бы это, если бы подлые враги на-шего народа, троцкисты и бухаринцы, не оборвали его чудесной жизни; около восьми тысяч ценнейших руко-писей и материалов Горького бережно хранятся в архи-ве писателя при Институте мировой литературы Акаде-мии наук СССР..." Таков был Горький. А сколько было еще ненормальных! Цветаева с ее непрекращавшимся всю жизнь ливнем диких слов и звуков в стихах, кон-чившая свою жизнь петлей после возвращения в Совет-скую Россию; буйнейший пьяница Бальмонт, незадолго до смерти впавший в свирепое эротическое помешатель-ство; морфинист и садистический эротоман Брюсов; за-пойный трагик Андреев... Про обезьяньи неистовства Бе-лого и говорить нечего, про несчастного Блока - тоже: дед по отцу умер в психиатрической больнице, отец "со странностями на грани душевной болезни", мать "неод-нократно лечилась в больнице для душевнобольных"; у самого Блока была с молодости жестокая цинга, жалоба-ми на которую полны его дневники, так же как и на стра-дания от вина и женщин, затем "тяжелая психостения, а незадолго до смерти помрачение рассудка и воспаление сердечных клапанов..." Умственная и душевная неурав-новешенность, переменчивость - редкая: "гимназия отталкивала его, по его собственным словам, страшным плебейством, противным ого мыслям, манерам и чувствам"; тут он готовится и актеры, и первые университетские годы подражает Жуковскому и Фету, пишет о любви "среди розовых утр, алых зорь, золотистых долин, цветистых лугов"; затем он продолжатель В. Соловьева, друг и соратник Белого, "возглавлявшего мистический кружок аргонавтов"; в 1905 году "идет к толпе с крас-ным знаменем, однако вскоре совершенно охладевает к революции..." В первую великую войну он устраивается на фронте чем-то вроде земгусара, приезжая в Петербург, говорит Гиппиус то о том, как по войне "весело", то совсем другое - как там скучно, гадко, иногда уверяет ее, что "всех жидов надо повесить"...
   (Последние строки взяты мною из "Синей книги" Гип-пиус, из ее петербургских дневников, а все прочее отно-сительно Блока - из биографических и автобиографиче-ских сведений о нем.)
   Приступы кощунства, богохульства были у Блока тоже болезненны. В так называемом Ленинграде издавался в конце двадцатых годов, "при ближайшем участии Горько-го, Замятина и Чуковского журнал "Русский Современ-ник", преследовавший, как сказано было в его программе, "только культурные цели". И вот, в третьей книге этого культурного журнала были напечатаны некоторые "драго-ценные литературные материалы", среди же них нечто особенно драгоценное, а именно:
   "Замыслы, наброски и заметки Александра Александ-ровича Блока, извлеченные из его посмертных руко-писей".
   И впрямь - среди этих "замыслов" есть кое-что заме-чательное, особенно один замысел о Христе. Сам Горький относился к Христу тоже не совсем почтительно, называл Его, ухмыляясь, "большим педантом". Но в этом отноше-нии куда же было Горькому до Демьяна Бедного, до Мая-ковского и, увы, до Блока! Оказывается, что Блок замыш-лял не более, не менее, как "Пьесу из жизни Иисуса". И вот что было в проспекте этой "пьесы".
   - Жара. Кактусы жирные. Дурак Симон с отвисшей губой удит рыбу.
   - Выходит Иисус: не мужчина и не женщина.
   - Фома (неверный!) - контролирует.
   - Пришлось уверовать: заставили и надули.
   - Вложил персты и распространителем стал.
   - А распространять заставили инквизицию, папство, икающих попов - и Учредилку...
   Поверят ли читатели "великого поэта" в эти чудовищ-ные низости? А меж тем я выписываю буквально. Но дальше:
   - Андрей Первозванный. Слоняется, не стоит на месте.
   - Апостолы воруют для Иисуса вишни, пшеницу.
   - Мать говорит сыну: неприлично. Брак в Кане Гали-лейской.
   - Апостол брякнет, а Иисус разовьет.
   - Нагорная проповедь: митинг.
   - Власти беспокоятся. Иисуса арестовали. Ученики, конечно, улизнули...
   А вот заключение конспекта этой "Пьесы":
   - Нужно, чтобы Люба почитала Ренана и по карте от-метила это маленькое место, где он ходил...
   "Он" написан, конечно, с маленькой буквы...
  

--

  
   В этой нелепости ("а распространять заставили икаю-щих попов - и Учредилку"), в богохульстве чисто клини-ческом (чего стоит одна эта строка, - про апостола Пет-ра, - "дурак Симон с отвисшей губой"), есть, разумеется, нечто и от заразы, что была в воздухе того времени. Бо-гохульство, кощунство, одно из главных свойств револю-ционных времен, началось еще с самыми первыми дуно-вениями "ветра из пустыни". Сологуб уже написал тогда "Литургию Мне", то есть себе самому, молился дьяво-лу: "Отец мой, Дьявол!" и сам притворялся дьяволом. В пе-тербургской "Бродячей Собаке", где Ахматова сказала: "Все мы грешницы тут, все блудницы", поставлено было однажды "Бегство Богоматери с Младенцем в Египет", не-кое "литургическое действо", для которого Кузьмин на-писал слова, Сац сочинил музыку, а Судейкин придумал декорацию, костюмы, - "действо", в котором поэт По-темкин изображал осла, шел, согнувшись под прямым уг-лом, опираясь на два костыля, и нес на своей спине суп-ругу Судейкина в роли Богоматери. И в этой "Собаке" уже сидело немало и будущих "большевиков": Алексей Толстой, тогда еще молодой, крупный, мордастый, являл-ся туда важным барином, помещиком, в енотовой шубе, в бобровой шапке или в цилиндре, стриженный а la мужик; Блок приходил с каменным, непроницаемым лицом красавца и поэта; Маяковский в желтой кофте с глаза-ми сплошь темными, нагло и мрачно вызывающими со сжатыми, извилистыми, жабьими губами... Тут надо кстати сказать, что умер Кузьмин, - уже при большевиках - будто бы так: с Евангелием в одной руке и с "Декамероном" Боккачио в другой.
   При большевиках всяческое кощунственное непот-ребство расцвело уже махровым цветом. Мне писали из Москвы еще тридцать лет тому назад:
   "Стою в тесной толпе в трамвайном вагоне, кругом улы-бающиеся рожи, "народ-богоносец" Достоевского лю-буется на картинки в журнальчике "Безбожник": там изо-бражено, как глупые бабы "причащаются", - едят кишки Христа, - изображен Бог Саваоф в пенсне, хмуро читаю-щий что-то Демьяна Бедного..."
   Вероятно, это был "Новый завет без изъяна евангели-ста Демьяна", бывшего много лет одним из самых знат-ных вельмож, богачей и скотоподобных холуев совет-ской Москвы.
   Среди наиболее мерзких богохульников был еще Ба-бель. Когда-то существовавшая в эмиграции эсеровская газета "Дни" разбирала собрание рассказов этого Бабеля и нашла, что "его творчество не равноценно: Бабель об-ладает интересным бытовым языком, без натяжки сти-лизует иногда целые страницы - например, в рассказе "Сашка-Христос". Есть, кроме того, вещи, на которых нет отпечатка ни революции, ни революционного быта, как, например, в рассказе "Иисусов грех"... К сожале-нию, говорила дальше газета, - хотя я не совсем пони-мал, о чем тут сожалеть? - "к сожалению, особо харак-терные места этого рассказа нельзя привести за предель-ной грубостью выражений, а в целом рассказ, думается, не имеет себе равного даже в антирелигиозной совет-ской литературе по возмутительному тону и гнусности содержания: действующие его лица - Бог, Ангел и баба Арина, служащая в номерах и задавившая в кровати Ан-гела, данного ей Богом вместо мужа, чтобы не так часто рожала..." Это был приговор, довольно суровый, хотя не-сколько и несправедливый, ибо "революционный" отпе-чаток в этой гнусности, конечно, был. Я, со своей сторо-ны, вспоминал тогда еще один рассказ Бабеля, с юмором говорилось, между прочим, о статуе Богоматери в каком-то католическом костеле, но тотчас старался не думать о нем: тут гнусность, с которой было сказано о грудях ее, заслуживала уже плахи, тем более, что Бабель был, ка-жется, вполне здоров, нормален в обычном смысле этих слов. А вот в числе ненормальных вспоминается еще не-кий Хлебников.
   Хлебникова, имя которого было Виктор, хотя он пере-менил его на какого-то Велимира, я иногда встречал еще до революции (до февральской). Это был довольно мрач-ный малый, молчаливый, не то хмельной, не то притворяв-шийся хмельным. Теперь не только в России, но иногда и в эмиграции говорят и о его гениальности. Это, конечно, тоже очень глупо, но элементарные залежи какого-то ди-кого художественного таланта были у него. Он слыл изве-стным футуристом, кроме того, и сумасшедшим. Однако был ли впрямь сумасшедший? Нормальным он, конечно, никак не был, но все же играл роль сумасшедшего, спеку-лировал своим сумасшествием. В двадцатых годах, среди всяких прочих литературных и житейских известий из Москвы, я получил однажды письмо и о нем. Вот что было в этом письме:
   - Когда Хлебников умер, о нем в Москве писали без конца, читали лекции, называли его гением. На одном со-брании, посвященном памяти Хлебникова, его друг П. чи-тал о нем свои воспоминания. Он говорил, что давно счи-тал Хлебникова величайшим человеком, давно собирался с ним познакомиться, поближе узнать его великую ду-шу, помочь ему материально: Хлебников, "благодаря сво-ей житейской беспечности", крайне нуждался. Увы, все попытки сблизиться с Хлебниковым оставались тщет-ны: "Хлебников был неприступен". Но вот, однажды П. удалось-таки вызвать Хлебникова к телефону. - "Я стал звать его к себе, Хлебников ответил, что придет, но толь-ко попозднее, так как сейчас он блуждает среди гор, в вечных снегах, между Лубянкой и Никольской. А затем слышу стук в дверь, отворяю и вижу: "Хлебников!" - На другой день П. перевез Хлебникова к себе, и Хлебников тотчас же стал стаскивать с кровати в своей комнате одея-ло, подушки, простыни, матрац и укладывать все это на письменный стол, затем влез на него совсем голый и стал писать свою книгу "Доски Судьбы", где главное - "мис-тическое число 317".
   Грязен и неряшлив он был до такой степени, что комна-та вскоре превратилась в хлев, и хозяйка выгнала с квар-тиры и его и П. Хлебников был, однако, удачлив - его приютил у себя какой-то лабазник, который чрезвычайно заинтересовался "Досками Судьбы". Прожив у него неде-ли две, Хлебников стал говорить, что ему для этой книги необходимо побывать в астраханских степях. Лабазник дал ему денег на билет, и Хлебников в восторге помчался на вокзал. Но на вокзале его будто бы обокрали. Лабазни-ку опять пришлось раскошеливаться, и Хлебников нако-нец уехал. Через некоторое время из Астрахани полу-чилось письмо от какой-то женщины, которая умоляла П. немедленно приехать за Хлебниковым: иначе, писала она, Хлебников погибнет. П., разумеется, полетел в Аст-рахань с первым же поездом. Приехав туда ночью, нашел Хлебникова и тотчас повел его за город в степь, а в степи стал говорить, что ему удалось снестись со всеми 317-ю Председателями, что это великая важность для всего ми-ра, и так ударил П. кулаком в голову, что поверг его в об-морок. Придя в себя, П. с трудом побрел в город. Здесь он после долгих поисков, уже совсем поздней ночью, нашел Хлебникова в каком-то кафе. Увидев П., Хлебников опять бросился на него с кулаками: - "Негодяй! Как ты смел воскреснуть! Ты должен был умереть! Я ведь уже снесся по всемирному радио со всеми Председателями и избран ими Председателем Земного Шара!" - С этих пор отно-шения между нами испортились и мы разошлись, говорил П. Но Хлебников был не дурак: возвратясь в Москву, вскоре нашел себе нового мецената, известного булочни-ка Филиппова, который стал его содержать, исполняя все его прихоти, и Хлебников поселился, по словам П., в рос-кошном номере отеля "Люкс" на Тверской и дверь свою украсил снаружи цветистым самодельным плакатом: на этом плакате было нарисовано солнце на лапках, а внизу стояла подпись:
   "Председатель Земного Шара. Принимает от двенад-цати дня до половины двенадцатого дня".
   Очень лубочная игра в помешанного. А затем помешан-ный разразился, в угоду большевикам, виршами вполне разумными и выгодными:
  
   Нет житья от господ!
   Одолели, одолели!
   Нас заели
   Знатных старух,
   Стариков со звездой
   Нагишом бы погнать,
   Все господское стадо,
&

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 475 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа