Главная » Книги

Сургучёв Илья Дмитриевич - Губернатор, Страница 7

Сургучёв Илья Дмитриевич - Губернатор


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

а себя крестное знамение, потому что достойно есть.
   - Так, - задумчиво сказал губернатор, - достойно есть...
   Вероятно, оттого, что в доме лежал убитый полицмейстер, Крыжин настроился на религиозный лад и, все так же наклонившись, мягко говорил:
   - И показывает еще сей звон, что приближается момент, когда на престол божий сойдет благодать духа святого, и вино превратится в кровь человеческую, а хлеб - в тело...
   Губернатор посмотрел на него. В глазах Крыжина была теплота, мягкость; смотрели они необычайно; нельзя было предположить, что его интересуют церковные вопросы.
   Вдруг губернатор спросил:
   - А кто убил полицмейстера?
   - Нездешний человек, - ответил Крыжин, снова превращаясь в службиста, - приезжий... Личность еще не выяснена...
   - Он скрылся?
   Лицо Крыжина сначала выразило душевную обиду, а потом - радостное сияние.
   - Никак нет, ваше пр-во, - гордо ответил он, - как можно - "скрылся". Разве может такой человек от нас скрыться? Как же! Никто не скрылся. И сидит человек тот, арестованный, у нас в полиции... Пойду вот сейчас, опрос сниму...
   - В полиции? - изумился губернатор. - Там? - в показал пальцем.
   - Точно так! Там, - радостно подтвердил Крыжин и, не отнимая руку от козырька, изящно поклонился и шаркнул левою ногой...
   Губернатор немного подумал и потом сказал:
   - Я хочу его видеть...
   Не отнимая руки от козырька, Крыжин опять изящно и покорно поклонился. Пошли через ворота в полицию.
   В передней сидел Пыпов, мрачный, толстый. Увидя губернатора, вытянулся...
   - Привести его туда! - сказал ему Крыжин и указал глазами наверх.
   Пыпов протяжно крякнул, - очевидно понял, кого нужно привести.
   Пошли по лестнице. Крыжин шел сзади губернатора и боялся, как бы в кабинете не оказалось чего-нибудь лишнего; папиросы, рассыпанного табаку на бумагах, ненужных книг, пыли. Визит губернатора был неожиданным, и Крыжин ругал себя, что накликал его сам.
   "Найдет что-нибудь и разнесет", - беспокойно вертелось в голове.
   Вошли в кабинет.
   Сейчас же по канцелярии и в сыскном отделении разнеслась весть, что пришел губернатор. Задвигали стульями, забегали по лестнице, быстрыми голосами заговорили. Губернатор стал у окна и смотрел на двор. Было видно, как из полицмейстерского дома, с заднего хода, выкатили ванну - ту самую, в которой обмывали покойника, и заперли ее в сарай, - заперли и подергали замок: держит ли. И показалось странною такая заботливость.
   - Скоро ли? - спросил губернатор.
   Крыжин бросился к двери и крикнул;
   - Поди скажи, чтобы скорей!
   - Чего скорее? - спросил невидимый бас.
   Крыжин в досаде вылетел в коридор, и слышно было, как сам побежал по лестнице вниз. Скоро он вернулся, смущенный чем-то, видимо, подавленный, и пробормотал, не глядя губернатору в глаза, стараясь быть небрежным:
   - Сейчас приведут. Умыться ему дают.
   - Умыться? - удивленно спросил губернатор. - Почему - умыться? Разве он спал?
   Крыжин, сразу как-то осунувшийся, побледневший, медленно ответил:
   - Кровь у него на лице. Сам ли он, или Пыпов... Городовой у нас есть такой. Зверем иногда бывает.
   Губернатор подошел к столу, чтобы поближе разглядеть Крыжина.
   - Его били? - после паузы спросил он.
   - Не могу знать, ваше пр-во, - смущенно глядя в пол, отвечал Крыжин, - но кажется...
   Крыжин был взволнован: у него подергивался левый глаз, и пальцы рук дрожали...
   В комнате были серые, выбитые полы, виднелись в дереве сучья, и краска сохранилась только под шкафами. Шкафы были дешевенькие, заваленные бумагами, крест-накрест перевязанными в кипы, и шел от них запах особенный, канцелярский. Почему-то почувствовалось, что в летние дни здесь должно быть особенно знойно и жарко, и тогда Крыжин сидит, расстегнув, вероятно, мундир.
   - Это вы приказали бить? - тихо спросил губернатор, поворачиваясь к Крыжину.
   Тот словно ожидал этого вопроса: задрожал весь, побледнел и, видимо, еле удержался на ногах. Можно было из его бормотанья разобрать только несколько слов.
   - Нет. Никак нет. Только отдал приказание арестовать. А Пыпов говорит, что за начальство должен постоять. Оправдать душу, перед богом невинную, загубленную.
   На лестнице послышались тяжелые шаги, - будто шло человек восемь. Отворилась дверь, и в комнату вошел высокий неизвестный человек. Голова его вся была обвязана нечистым, где-то, видимо, наскоро взятым полотенцем, - оставался не закрытым только левый глаз, смотревший через синюю вздувшуюся опухоль, как через щелку. Человек был одет в длинный модный пиджак со складками назади, - теперь рукав, оторванный вверху у плеча, показывал рубашку, в боку был вырван кусок сукна и висел шершавой изнанкой наружу.
   Некоторое время друг друга молча рассматривали.
   - Вас избили здесь? - спросил губернатор.
   - Здесь, - ответил человек.
   Вырвалась казенная фраза:
   - Виновные понесут наказание, - сказал губернатор и сконфузился, поводил пальцем по пыльному переплету какой-то лежавшей на столе книги и добавил: - Прежде всего вот помощник полицмейстера выйдет в отставку и будет предан суду. И так далее. Крыжин! Уйдите из комнаты.
   Крыжин, как лунатик, протянул руки вперед, медленно пошел из комнаты и не затворил за собой двери. И только минуты две спустя кто-то притворил их.
   - Меня избил городовой, - глухо говорил человек, - я ничего с ним поделать не мог. И когда он уходил, то сказал, что теперь у меня отбито все внутри и жить мне осталось всего шесть месяцев.
   - Шесть месяцев, - машинально повторил губернатор.
   Он чувствовал, что что-то нужно делать: не то закричать каким-нибудь длинным, протяжным голосом, не то топать ногами, не то опрокинуть шкаф с бумагами... Что-то широкое и большое поднималось внутри, и не было ему выхода.
   - Я не знаю, что делать, - тихо сказал он, опускаясь на стул, - не знаю. Не могу дать себе отчета.
   - А я, - сказал высокий человек, - знаю, что это правда. Я это чувствую.
   - Что это? - спросил губернатор, поднимая голову.
   - А вот то, что мне конец через шесть месяцев. Это чувствуется вот здесь, везде, - и он провел по груди ладонью и продолжал: - Я прошу вас об одном. Отпустите меня. Даю вам честное слово, что я не убегу от суда. Останусь здесь. А теперь отпустите.
   - Вы будете отпущены, - сказал губернатор, долго думал и, наконец, нерешительно спросил: - только скажите, пожалуйста, за что вы убили полицмейстера?
   Высокий человек вздернул плечами.
   - Странный вопрос, - сказал он, и запухшая щелка глаза немного блеснула и расширилась, - я не убивал никого. Я не разбойник. Я дрался на дуэли. Он сам вызвал меня и мог меня убить так же, как я - его. Неужели вы таких простых вещей не понимаете? - раздраженно спросил он.
   Губернатор чувствовал себя смятым, разбитым, знал, что сейчас скажет ненужную вещь, и все-таки сказал:
   - А почему у вас дуэль была?
   Высокий человек сначала, видимо, хотел сказать все сразу, но потом остановился, в голове у него протекли быстрые думы, и он вымолвил:
   - Очень просто. Я люблю его жену, и она любит меня. А его не любила. Совершился поединок, божий суд, если хотите. И бог решил: пусть она принадлежит тому, кого любит. Если хотите.
   - Откуда вы? - с напряжением спрашивал губернатор.
   - Мне кажется, это неважно! - ответил высокий человек.
   - Я вас не знаю, - говорил губернатор.
   - И я вас не знаю, - послышался глухой ответ, - я знаю, что от меня отняли мир, мою любовь, - по какому праву? Кто посмел?
   Опять долго молчали, стоя друг перед другом.
   - Вы убили его. Теперь убили вас. А она? - словно сам с собою говорил губернатор. - Когда он умирал, она целовала ему руку.
   - Ложь! - тихо сказал высокий человек.
   Губернатор внимательно посмотрел на него и добавил:
   - Право, я не лгу. Целовала.
   Высокий человек отвернулся в сторону и ответил, видимо, своим мыслям:
   - Все равно, - и вдруг добавил: - Простите, мне трудно стоять на ногах. - Пошел к печке и сел там на стул с плетеным кружком. Губернатор по-прежнему остался у стола.
   - Вы вот что, - сказал наконец он, - около крыльца стоит мой извозчик, - садитесь и поезжайте.
   Высокий человек поднялся и спросил;
   - А меня пропустят здесь? - и показал рукой на дверь.
   - Не беспокойтесь, - ответил губернатор, сам проводил его до лестницы, нагнулся в пролет и крикнул:
   - Не задерживать!
   Скоро в комнату явились Крыжин и Пыпов, У Пыпова губернатор спросил:
   - Правда, ты его убил?
   - Правда, - ответил Пыпов.
   - Отбил внутренности?
   - Отбил.
   - Кто ж тебе позволил?
   - Сам себе позволил. Без всяких позволениев. Ссылайте в Сибирь, вот и все! - тупо отвечал Пыпов.
   А когда он, грузный и широкий, ушел, Крыжин вдруг стал на колени, протянул к губернатору, как к богу, руки и просил:
   - Ради творца всевышняго... Ради святой его крови... Умоляю вас ангелами небесными... Крест поцелую! Присягу похоронную приму! Ваше превосходительство! Ваше Превосходительство!
   И когда губернатор, не ответив ему, пошел по лестнице, Крыжин полз за ним на коленях и кричал вниз:
   - Ваше превосходительство!
   Кудрявый старенький Шульман и лысый, странно, глубоко моргающий ротмистр вышли в коридор и смотрели на него.

XXII

   Хоронили полицмейстера в ясный день. Была прозрачна и спокойна даль с отчетливыми очертаниями вокзала, маневрирующих поездов, спускающегося к земле неба.
   Губернатор вспоминал лицо полицмейстера, и все время ему казалось, что у покойника нет глаз, вспоминал и не мог представить себе голоса, каким говорил он.
   Листья деревьев, пожелтевшие, внутрь завернувшиеся, тихо и покорно падали. Отпевали полицмейстера в соборе: много кадили, и было видно, как в солнечном луче переливаются, купаясь, волны душистого дыма. Служили медленно, ходили в черных ризах важно, дьякона говорили басами и концы прошений печально затягивали вверх. На последнюю великую панихиду, после обедни, обещал приехать архиерей Герман, но с самого утра заболел лихорадкой, которую захватил еще в Китае.
   - Да и это бы ничего, - говорил он губернатору по телефону, - но вот беда. От лихорадки я спасаюсь чем? Пью водку с лимонным соком. Кружится голова: станешь на кафедру, еще бухнешься.
   Службу по этой причине правил соборный протоиерей, - красивый, лысый старик, в полинявшей, с серыми пятнами камилавке. По обе стороны его, вдоль гроба, стояли со свечами священники, и черные ризы их говорили о великом посте, о ранней весне, когда на реках начинает трещать лед и прилетают скворцы.
   Губернатору не нравилось пение, хотя было видно, что хор, а в особенности первые басы старались. Когда пели "Надгробное рыдание", то на слоге "да" получалось удивительно красивое и звучное сочетание голосов, и совершенно неожиданно, из далекого детства, когда учили играть на рояле, губернатору вспомнился музыкальный термин:
   - Доминант септ аккорд.
   Это слово развернуло в памяти уголок, старый, забытый. Он закрыл глаза, - исчезло его губернаторство, исчезло возвышение, на котором стоял он, церковь, протопоп, умерший полицмейстер: явилась комната с синими стенами, с левой стороны освещенная деревенским утренним, особенным солнцем. Явилось ощущение только что пережитых, волнующих, как холодная вода, снов. Вспомнились блестящие, разрисованные черными квадратами полы гостиной; голос отца в кабинете, староста Егор; какие-то мужики, становившиеся на колени перед крыльцом. Нежная, прекрасная женщина сидит у рояля и, держа на левом колене маленького мальчишку в бархатных штанах, учит его, как называются клавиши, белые и черные. А у мальчишки мелькают в голове думы о том, что не мешало бы гривенник, подаренный ему сегодня отцом, завернуть в платок, потому что время летнее и денежку с зазубренными краями могут покусать мухи; что орел, кажется, напился пьяным, а индюк собирается на село ко всенощной пойти...
   Эта женщина - мать.
   Теперь над ней - большой, черного мрамора крест, и на пьедестале золотыми буквами на славянском языке написаны евангельские слова.
   Губернатору почему-то делается стыдно от этих воспоминаний, он краснеет, открывает глаза и смотрит на гроб, стоящий посередине церкви. С возвышения, которое в кафедральных соборах устраивается специально для губернаторов, ему виден полицмейстер, лежащий с бумажным венчиком на лбу. На венчике, как медальоны, нарисованы иконки. Под шеей у полицмейстера - вата. Глаза запали, как будто кто вдавил их большим пальцем. Нос сделался тонким и острым. Руки пожелтели, видны кости, расходящиеся, как веер. Лицо полицмейстера было таково, будто он за эти два дня и две ночи много кое о чем подумал и теперь окончательно убедился, что 18 марта и в самом деле не нужно бы стрелять в толпу. Даже мороз по коже пробегал, когда губернатору на ум пришла мысль, что, вероятно, только в гробу человек понимает все, всю жизнь, огромную и сложную, и видны тогда ему все пути ее, правые и неправые, и не кажутся они ему спутанными, а ясными и простыми, и понятно, как нужно было бы ходить по ним.
   После ектений послышалось вдруг осторожное задавание тона, и хор необычно тихо и стройно запел:
   - ...Житейское море, воздвигаемое зря, напастей бурею. К тихому пристанищу твоему притек, вопию ти...
   Душа очищалась, будто с нее, как с зерна, снимали шелуху. Выступали на глазах слезы, хотелось уйти от этой толпы в тихие далекие улицы. Необыкновенно прекрасною и чистой, как святая на иконе, представилась Соня. Она не пошла в церковь: боится панихиды.
   Прочитали громкую и торжественную молитву об отпущении полицмейстеру всех грехов, вольных и невольных, и в знак прощения вложили ему в правую руку свернутое трубкой рукописание, которое он должен показать, когда в сороковой день предстанет перед богом. Понесли гроб к выходу. Наклонились у дверей хоругви. Ударил на колокольне грустный перезвон. Зарыдала вся черная и стройная, с невидимым лицом, цыганка Аза. Когда спускались по широким, залитым асфальтом порожкам, то голова покойника, казалось, приподнялась. А сзади печально, как склеп, закрылись золотые двери алтаря, и незаметно прошуршала за ними шелковая завеса.
   На дворе солнце сверкнуло в серебряном кресте; как любопытные, расселись на первом этаже колокольни дикие голуби. Ударил большой колокол, они испугались и, звонко шлепая крыльями, полетели куда-то через парк.
   На кладбище губернатор не пошел; поцеловал покойника в щеку, - была она холодная и твердая, - и поехал домой. Дома вышел на балкон и начал смотреть на ясный день. Закутавшись в старый оренбургский платок, скоро вышла к нему Соня. Лицо ее выглядело нездоровым, было оно какое-то утомленное, под глазами обозначились синие, словно наведенные карандашом, глубокие круги. Глаза беспокойно блестели.
   - Ты, Сонюшка, нездорова! - сказал губернатор.
   - Лихорадит что-то, - ответила Соня. Захотелось приголубить девушку, захотелось сказать ей такое, отчего бы прошла болезнь, сделались спокойными и ясными ее глаза.
   - Ну вот, - пошутил губернатор, - в городе есть два больных лихорадкой: архиерей и губернаторская дочка.
   Соня не улыбнулась и скоро ушла назад, в комнаты.
   В три часа Свирин накрывал уже стол для обеда и говорил, что сегодня на жаркое подадут куропаток с красной капустой. В это время зазвонил телефон. Губернатор взял трубку и спросил, откуда говорят.
   - С кладбища, ваше пр-во! - услышал он шипящий голос.
   - Что вам?
   - Все исполнено, ваше пр-во! Я говорю, ваше пр-во! Крыжин.
   Сразу сделалось неприятно, будто по спине поползла мокрица. С тех пор, как Крыжин стоял на коленях, губернатор не принимал его.
   - Что такое? Что исполнено?
   - Обряд совершен в окончательной форме, - шипел телефон, - тело в могиле. Вся она, то есть могила, утопает в живых и искусственных цветах ваше пр-во! Сказали речи: правитель канцелярии, старший советник губернского правления и зубной врач Антипов. Собирался говорить еще какой-то юноша из красных, но ему мною было строго воспрещено, так как он собирался, по всем видимостям, говорить обидное для покойника.
   - Почему же это так было заметно? - спросил губернатор.
   - А уж это так было видно - шипел телефон, - на замечании человек. Я приказал отправить его в участок и выяснить личность. Кажется, из сидевших.
   Перед вечером губернатор вышел пройтись по бульвару. С востока тянуло сыростью; пришлось надеть пальто и перчатки. Перчатки были новые, еще неразмявшиеся. Сзади губернатора шел Свирин.
   В зимнем клубе сквозь запотевшие окна были тускло видны огни.
   - На днях клуб уже переезжает сюда на зиму, - сказал Свирин, - поправляют монтеры лампочки. А еще несчастие случилось. Перевозили биллиарды, одну аспидную доску разбили. Послали телеграмму в Ростов-на-Дону.
   На углу, около клуба, стоял Крыжин. Губернатор вспомнил доклад по телефону и заторопился, чтобы пройти мимо, но когда оглянулся, то увидел его рядом со Свириным.
   Видимо, осмелившись, Крыжин сделал большой шаг, пошел вровень с губернатором и доложил:
   - Выяснили. Задержанный - слесаря одного, Ивана Панкратова, сын. Из подозрительных. Глаз у него обожгли пулей 18 марта. Теперь на один только смотрит.
   Темнело. На бульваре было пусто. В лимонадной будке зажгли рожок: ярко осветились какие-то вазы с виноградом, бутылки, столики, и еще больше покрылись темнотой окрестные деревья и аллеи.
   - Ваше пр-во! - обратился к губернатору Крыжин, и в голосе его послышалась слащавая мольба. - Заставьте вечно бога молить...
   И Крыжин снова бухнул на колени, хотел, видимо, схватить губернатора за пальто, но тот уклонился в сторону и молча пошел дальше.
   Время от времени Свирин оглядывался и говорил:
   - Скажи на милость! Все еще стоит! Вот оказия!

XXIII

   Через полчаса, когда губернатор вернулся домой, Крыжин сообщил ему по телефону, что с каланчи дежурный Мартынов заметил огонь на ярмарочной площади. Оказалось, что загорелась лесная биржа купца Егорова. Недалеко от нее стоят нефтяные баки, которым угрожает большая опасность. Подозревается поджог. По улицам, гремя и звеня, с факелами впереди летела уже пожарная команда. Маленькие зеленые бочки на низких дрогах подпрыгивали. Так и казалось, что сейчас вот они разлетятся, опрокинутся и разобьются. Гегеновская паровая мельница начала давать тревожные свистки; на тротуаре послышался топот бегущих, быстро меж собой переговаривающихся людей; город наполнился тревожным, заразительным шумом. Этот шум вызвал в памяти образ только что погребенного полицмейстера, и губернатор сказал Соне:
   - Сколько бы ему было теперь хлопот! Надо бы скакать на пожар, суетиться, кричать! А то лежит теперь в земле, головой к западу, - и никаких волнений, дум, тревог...
   - И хорошо... - мечтательно ответила Соня: - посыплет скоро снег, будет кругом чисто, бело...
   В голосе ее послышались те ноты, которые говорят и жажде отдыха, покоя, созерцания.
   Губернатора поразила эта усталость, утомленное лицо; он хотел было поговорить с Соней, испытать; не скучно ли ей у него жить, не хочется ли в Москву, где теперь только что начинается сезон, съезжается народ, императорские театры уже дают представления, но в это время опять зазвонил телефон, и уже не Крыжин, а чей-то другой голос сообщил, что огонь перебросился в нефтяные баки, и баки горят теперь тихо, как лампады: опасности никакой, но и тушить нет возможности. Случился, между прочим, анекдот. Один из усердных чиновников телефонной станции бросился спасать телефонный аппарат, висевший в конторе Егорова и, пока отрывал его от стены, спалил свою длинную бороду и стал похож на бритого. Мальчишки его начали дразнить: "У какого цирюльника брился, дяденька? Не у Еремея ли Артемьевича?" Телефонист сначала смеялся, а потом рассердился и спасенным аппаратом хватил одного малого так, что у того из головы кровь брызнула, и аппарат сломался. Телефониста отправили в участок.
   С балкона была видна часть пожара. Стояло огромное облако освещенного снизу дыма, в котором, казалось, рвались и боролись между собой какие-то озверелые, то и дело менявшие свои очертания, огненные богатыри. В бинокль можно было различить постройки, время от времени озарявшиеся случайным напором огня.
   Поблизости чернел какой-то длинный и узкий сад.
   Соня сказалась больной, заперлась в своей комнате и сидела там так, как она любила сидеть, - зябко закутавшись в пуховый платок. Губернатор подошел к ее двери, постучал и сказал:
   - Соня! Пойдем-на гору. Пожар смотреть.
   Ответа долго не было, а когда послышался голос, то звучал он сухо и неприветливо. Губернатор чувствовал, что такой тон приобретается в определенные мгновения жизни, но какие, - уяснить не мог.
   - Я не пойду, папочка, - сказала через дверь Соня, - не люблю пожаров.
   Губернатор пошел один; Свирин куда-то запропастился. Вся дворня вылезла на крышу дома; вероятно, и он был там.
   Подниматься на гору было трудно. На соборной лестнице, широкой, большой, похожей на одесскую лестницу к морю, он останавливался и делал передышку. Лестница была высока и темна. По обе ее стороны рос густой сад. Идти вверх, к собору, было страшно, и губернатор часто оглядывался назад, на встревоженный пожаром город. Вверху, в соборе, горел какой-то огонек.
   На средней площадке губернатор задержался особенно долго.
   Вспомнилась опять Соня.
   В последнее время, когда он начинал думать о ней, то обыкновенно в душе рождалась тревога. Откуда и почему она приходила, губернатор не мог объяснить, огорчался и думал, что похож на слепого. Он чувствовал ее душу, какое-то скрытое беспокойство, которое она боялась показать, которое было непонятно. Ему и раньше казалось, что приезд Сони - не то радость, не то печаль, и нельзя было разобрать, где правда.
   Огонек вверху оказался лампадкой, знакомой, неугасимой лампадой торгового дома братьев Пестрядиных. В 1879 году старик Пестрядин, умирая, завещал пять тысяч, чтобы в соборе, перед чудотворцем, всегда горел огонь; и на лампаде, большой, выпуклой, с изображением ангелов, была выбита надпись: "От торгового дома Пестрядина сыновей. Господу помолимся".
   Когда губернатор подходил к месту у креста, послышались голоса, смех. Очевидно, собралась молодежь смотреть пожар. Молодые голоса трудно различить: все они похожи друг на друга.
   Губернатор, не доходя до них, остановился. Пожар был виден весь. В бинокль, в морское стекло, стали заметны копошившиеся люди, то пропадавшие в темноте, то сразу и ярко, будто кто-то шалил, освещавшиеся огнем. Стояла в стороне, блестя касками, пожарная команда. Очевидно, решили: пусть горит до конца, все равно с нефтью ничего не поделаешь.
   Губернатора заметили.
   Какая-то темная фигура в плаще подошла к нему, посмотрела и торопливо вернулась назад. Было слышно, как кто-то удивленно спросил:
   - Губернатор?
   И сейчас же поднялся с земли человек, в котором было что-то знакомое, и направился прямо к нему; оказалось - Ярнов.
   - И вы пришли сюда? - спросил он.
   - Пришел, - ответил губернатор, - а что-то тебя давненько не видать. Наведался бы. Ездил, что ли, куда?
   - Никуда не ездил, некогда, - тихо и смущенно сказал Ярнов и вдруг перешел на беззаботный; веселый тон: - а мы вот завтра провожаем студентов, ну вот и собрались здесь. Пили вино и все такое. Когда-то еще увидимся.
   В темноте можно было различить и женские шляпки.
   - И барышни едут? - спросил губернатор.
   - А как же? - ответил Ярнов. - И барышни на север держат путь. Весело теперь ехать! Едут студенты, до самого Воронежа едят арбузы и смеются.
   От пожара, от зарева доходил сюда странноватый отблеск.
   Ярнов стоял к огню левой стороной, был освещен тускло и совсем не походил на того Ярнова которого знал губернатор. Глаза его, серые, казались верными, борода - удлиненною, ассирийскою. Казалось, что к городу, прыгая, вплотную подошел огромный огненный зверь, собирается ринуться на дома, на колокольни, на сады и пожрать это все.
   - Вы, может быть, присели бы к нам? - спросил Ярнов.
   - Да, я устал, - ответил губернатор.
   - Господа! - обратился Ярнов к компании. - Вот губернатор хочет посидеть с нами и просит дать ему местечко. А? Барышни! Подвиньтесь-ка! Ваше пр-во! А ну пожалуйте! Вот сюда, в дамское общество, Это вот у нас - Марья Антоновна и Анна Андреевна из "Ревизора". Господа! Я знаю, что мало кто из нас любит губернатора. Но, господа, сей день, его же сотвори господь... Будем просто людьми. Вот губернатор сел и хочет выпить белого вина. Вытрите стакан и налейте нашего мозельвейну, Не беспокойтесь, ваше пр-во! Шесть гривен бутылка.
   Ярнов старался быть веселым и развязным; но это как-то не шло к зареву, к черному густому дыму, который, как туча, шел на город и, казалось, готов был пролиться черным дождем.
   - В Грузии есть обычай, - говорил, не переставая суетиться, Ярнов, - на пиру выбирать распорядителя. И зовут его - тамада. Подчиняться ему нужно, как царю. Конечно, во время пожара не нужно бы устраивать пира, но ведь горит что? Нефть? Горит, значит, карман купца Егорова? А купец Егоров кто?
   - Буржуй! - деланным писклявым голосом вставил кто-то из лежавших. На земле, на разостланной бурке, лежали темными силуэтами люди. Там же было и вино, и стаканы.
   - Правильно, буржуй, - согласился, Ярнов: - завтра ему нальют в эти баки новой нефти, и беду его Митькой звали. Итак, выпьемо!
   - Выпьемо! - ответили с травы.
   Послышалось осторожное чоканье бокалов. Ярнов всунул губернатору в руки слегка мокрый, скользкий стакан. Вино было кисловатое и не холодное, но показалось приятным.
   - У нас здесь был спор, - сказал Ярнов, обращаясь к губернатору...
   - У Казбека с Шат-горою был великий спор! - с преувеличенным шутливым пафосом продекламировал какой-то невидный бас.
   - Я вот говорю, - продолжал Ярнов, - что, по-моему, огромное единственное несчастие человечества началось с того момента, как какой-то безумец в исступлении, вероятно, в тиши ночи родил в своем горячем, сумасшедшем мозгу слово "бессмертие". Это слово, как искра, зажгло мозг человечества: вспыхнуло яркое пламя безумной надежды и горит, горит оно теперь и сжигает, коверкает жизнь, сжигает счастье людей. Оно обманывает, оно навевает сон золотой, но все-таки, господа, за этот сон не честь безумцу, а укор! Все религии построили свое учение на этом сне золотом; только буддизм сумел откреститься от него, да и то с грехом пополам! Сколько человеческих жизней - миллионы! - взошли на Голгофу из-за него! Сколько человеческих жизней, - самых, может быть, прекрасных, самых ярких, способных на подвиг, - замуровали себя в скиты, в монастыри, в пещеры, в леса! Сколько здоровой, творческой энергии, годной на создание счастья столетий, ушло с дороги жизни на какую-то окольную тропу, которая сбрасывала своих путников только в черную бездонную пропасть! И все почему? Потому что, как в свет солнца, как в теплоту солнца, поверили в слово! Вы только представьте себе: этого понятия нет на земле. Совсем бы иная жизнь была! Иная! А то - бессмертие! Французская булка стоит пятак, а бессмертие - три копейки. Ходи в субботу в баню, потом к всенощной, на четвертой неделе получи прощение грехов, а перед смертью помажь себя елеем, - и пожалуйте в горные селения! Облекайся в белые, как снег, ризы и венчайся короной бессмертия! Что же это такое, милостивые государи? Это бессмертие купцов Егоровых. А с другой стороны, за это же бессмертие люди - и какие люди! - шли на арену римских цирков, - люди с этакой силой, с этаким умением верить, сумевшие бы мир семь раз перевернуть! Шли, как перепела, на байку! А?
   И вопрос Ярнова, казалось, врезался в воздух.
   С земли послышался ответ:
   - Видишь, Ярнов, - сказал чей-то глуховатый тенорок, - завернул бы и я тебе на это словцо, но, ей-богу, - вы простите, ваше пр-во, вы - наш гость, и я не должен был бы этого говорить, - но этого слова я не могу сказать не потому, что боюсь вас или стесняюсь, но когда я вижу ваш силуэт, ваше присутствие, оно не выходит из горла. Ну, как бы это сказать? Ну, - как вот о мокрую стенку нельзя зажечь спички.
   - Я, господа, нечаянно попал к вам, - начал губернатор, - и, разумеется, сейчас уйду, не буду мешать вам. Я сам понимаю, - бормотал он, - понимаю...
   - Спеть бы! - предложил с земли бас.
   - Оно, конешно, самое лучшее, - подражая франтоватым парням, подтвердил кто-то с другой стороны.
   - Фа-ля-до-о, - задал тон чей-то тенорок, и сейчас же кто-то из барышень сказал:
   - Высоко, маэстро.
   - Можно и пониже! - согласился дирижер, опять промурлыкал:
   - Фа-ля-до-о! - и спросил - так ничего?
   Кто-то, не выговаривая слов, попробовал так же и ответил:
   - Так сойдет...
   - А я бы, господа, - вмешался в разговор человек, до сих пор молчавший, - предложил не петь. Во-первых, пожар все-таки. Во-вторых - собор. Придут сторожа, поднимется ключарь, он вот тут поблизости живет, и пойдет канитель.
   - А за нас его пр-во вступится! - ироническим тоном сказал студент, первый предложивший петь.
   Студенты сразу примолкли; кто-то демонстративно, очень протяжно кашлянул, кто-то, тоже демонстративно, начал тянуть вино, чмокать и за каждым глотком говорить:
   - Шашлычку бы!
   - Вдруг какая-то фигура быстро поднялась на локте, заблестели в темноте желтые задорные глаза, послышался голос, в котором звучал затаенный смех:
   - А вы это, господа, знаете? Сотворил бог Адама. Адам, конечно, был грузин. Ара, батона. Вот ходит по раю Адам грустный...
   - Оставь, Смавский, - сказал кто-то...
   Создалось неловкое молчание, чувствовалось, что, не за что ухватиться, не о чем говорить.
   И снова заговорил Ярнов, обращаясь к губернатору: Видите, ваше пр-во, - сказал он, видимо охмелевший, и это "превосходительство" было почему-то особенно неприятно губернатору, - эта публика - все студенты. Эти вот барышни - курсовицы...
   - Нельзя ли, Ярнов, без острословия? - кокетливо сказал из темноты женский голос.
   - Курсовицы! - стоял на своем Ярнов. - Завтра все они и оне купят по зеленому билету за девять целковых и - тук-тук! поедут туда! - Ярнов махнул рукою налево. - Поедут на север дикий, туда, где теперь жизнь поставили на огонь, и начинает она закипать, закипать... И аромат от нее идет вкусный-превкусный... Где теперь... Ах! - И Ярнов запел вдруг напряженным вымученным баритоном, ударяя на о: "Когда б я знал! Напрасно жизнь и силу" - и потом вспомнил: - Да, да, - петь строжайше запрещено. Храм божий!.. Дому твоему подобает святыня... Да, да. А мы с вами, ваше пр-во, останемся здесь... Ну вот и решили посидеть вместе, благо теплый вечер... Купили у Попандопуло мозельвейну и приехали сюда на своих на двоих. А тут, как на грех, пожар запыхал...
   Губернатору очень хотелось бы сказать что-нибудь теплое и ласковое, хорошее. Он знал, что есть много слов, которые могли бы разбить это напряженное неприятное молчание и вывели бы из затруднения Ярнова. Казалось, он раскаивается, что пригласил его посидеть, чувствует себя неловко перед компанией и эту неловкость хочет загладить неудающейся развязностью, пением романса, балагурством. Нужно было как можно скорее кончить все это, и губернатор сказал:
   - Ну вот. Не желаю прерывать вашего веселья, господа... счастливой вам дороги, а я поплетусь восвояси.
   Ярнов схватил его за руку.
   - Нет, нет, ваше пр-во! - упрямо заговорил он, и опять это "пр-во" неприятно отозвалось в душе губернатора. - Нет, подождите. Когда еще студентам придется сидеть со своим начальством? Господа! Вы, напрасно губернатора стесняетесь. Он не тот, каким вы его себе представляете. Он любит молодежь, у него есть прелестная дочь Соня, подруга моего детства. Да. Ведь я, господа, старик по сравнению с вами. Вы что? Молокососы! Нашему богу - бя! А, кстати, почему Соня не пришла?
   И в этом вопросе, предложенном небрежно, но на который, казалось, Ярнов долго не мог решиться, дрогнула только для одного губернатора заметная нота страдания, не выдержавшего, заглушавшегося, видно, громкой речью о бессмертии, вином, думами о далеком севере.
   - Нездоровится ей что-то, - ответил губернатор.
   Пролетело мгновение какого-то странного, напряженного молчания и показалось, будто все затаили дух в ожидании, как к этому отнесется Ярнов.
   "Может быть, известно всем? - пронеслась в голове губернатора мысль. - Ведь у молодости все наперечет!"
   - Хм! Нездоровится! - глухо, с тайной будто враждебностью повторил Ярнов.
   Прошло еще минут пять. Сказали несколько фраз о пожаре, который, видимо, уже всем надоел, посмотрели в губернаторский бинокль, похвалили его переворачивающиеся стекла, выпили еще вина.
   Губернатор попрощался общим поклоном и пошел к собору. Идти было неудобно: попадались какие-то ямки, камни, цеплялись и царапали руку кусты засохшего репейника, приходилось спотыкаться.
   Было тихо, и опять о чем-то говорил неугасимый свет. Голоса остались сзади, замолкли, и уже казалось, что никто, ничей взгляд не жжет спины. Ему стало до боли стыдно, когда он вспомнил, как представлял себя профессором, как могли явиться думы о себе как о руководителе молодости, - о возможности сказать и сделать что-либо значительное и важное. Стало ясным, что все эти его порывы - только трусость перед смертью; что если бы не трусость, то давно ушел бы он от своего губернаторства, от сторублевок, ушел бы в лес, питался бы брусникой и думал о смерти.
   "Но нужно же кормить тех, уехавших? - мелькали образы женщин. - Нужна квартира на Никитской, три комнаты, и чтобы был у них уют. Нужно, нужно, - твердил он в такт твердых, шуршащих шагов, - ведь ничего нет, нечем жить, если не будет жалованья".
   - Ну и черт с ними! - вдруг громко сказал он - пусть презирают, пусть чуждаются. Они правы. И черт с ними! Каким был, таким и подохну. И жаль, что тогда, как старый дурак, расчувствовался перед Ярновым. Да и зачем они мне? Аплодисментов захотелось, старый пес? Поломаться над смертью захотелось? Эх, ты-ы!
   И захотелось самого себя бить по щекам и приговаривать, как в детстве приговаривали, когда били кота:
   - Знай, знай, знай!
   Опять лезли мысли:
   - И пусть, и пусть. Как был зверюгой, так и подохну. Пусть писцы на могиле пьют водку. Пусть только бог видит.
   Вспомнил, что бога нет.
   - Кто же увидит душу? Кому покажу душу? - думал он. - Соня? Соня не поймет, ей не до меня.
   И опять из собора смотрит неугасимый свет, в 1879 году зажженный страстной, четверговой свечкой, рукой самого, теперь уже умершего, купца.
   Остановился он перед собором. Было темно, чуть блестели за решетками окна. И пришла мысль: а вдруг сейчас в этой темноте идет служба богу? Встали из своих склепов епископы Феофилакт, Евгений, Владимир, погребенные под алтарем, надели кованые облачения, митры и, может быть, поют богу на языке, какого не знает земля. Стоят на губернаторском возвышении умершие в этом городе губернаторы - Плещицкий, Очаков. Горят черные огни свеч, гремит невидимый хор, совершается евхаристия, причащаются крови господней и его тела. Стоят в народе убитые 18 марта; сегодня пришел к ним полицмейстер, и ходят они с протянутыми руками, и истина в их речах, потому что за гробом нет уже лжи.
   А кругом на земле копошатся ничтожества, едут какие-то люди на север, и сам он, скоро узнающий правду, чего-то боится, чего-то трусит, в чем-то упрекает себя.
   Огонек, зажженный рукой благочестивого купца, горел и, казалось, думал думу.
   Сзади раздались чьи-то спешные, видимо, догоняющие шаги, и скоро кто то крепко взял губернатора за руку и дыхнул ему в лицо винным запахом. Это был Ярнов.
   - Я провожу вас, - сказал он, - хочу проводить вас. Хочу вам сказать, отец мой, слово. Вот сами говорите вы, что дожили до седых волос и стоите сейчас перед смертью. Вам бы, отец мой, все теперь понимать, все, так сказать, проницать, а вы ничего не знаете, ничего не понимаете.
   Никогда раньше он не звал его отцом. Это и нравилось и не нравилось. Странно было, что от него пахло вином, что он немного пошатывался, странною выходила у него разговорчивость, оживленность.
   - Вот вы сами признавались мне, - говорит Ярнов, - что вам хочется написать несколько хороших, нежных писем, и вы не можете. Нет слов на вашем языке. Таких вот простых, ясненьких слов. Слепы вы. Ничего не видите. Ослепла душа ваша. А она у вас - хорошая, ясная. А ослепла. Как вот слепнут от слез глаза. Вы близкого не видите. Вы не видите, как Свирин любит вас. Вы не видите, как полна страданием Соня, дочь ваша. А страдание ее - так ясно и так огромно: оно - в глазах, в движениях, в голосе... А вы ничего не видите и ничего не чувствуете. Не хотел вам говорить о Соне, но не вытерпела душа. День сегодня такой. Говорю: день, его же сотвори господь... Чудесная фраза!
   Губернатор меж тем высвободил руку и остановился. Остановился и Ярнов. Были они в ожидающих, точно собирались бороться, позах. В темноте от креста стали слышаться охмелевшие крики. Вокруг было пустынно и тихо.
   - Нет, ты постой, - сказал губернатор, - повтори-ка, что ты сказал о Соне?
   - Что сказал о Соне? - переспросил Ярнов. - Сказал, что Соня страдает, а вы слепы и ничего не видите. Соня. Дочь ваша.
   - Соня? Страдает?
  

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 467 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа