сти. Эфенди даже начинали жестикулировать, что совсем уже нарушало их этикет и достоинство.
Мулла Абдуррахман, в длинном черном халате и белой чалме, с черной короткой бородою вокруг бледно-желтого пергаментного лица, с зоркими глазами над орлиным носом, был неподвижен. Его тонкие губы едва шевелились, когда он говорил с Сеид-Саттаром. Так неподвижно останавливается, распластавшись на крыльях в воздухе, только хищная стенная птица перед тем, как упасть с высоты на добычу. Высокий и худой, с двумя глубокими морщинами над переносицей, расходившимися к верху его сухого, нахмуренного лба, он сидел прямо, как палка.
Мулла Абдуррахман никогда не смеялся, не выходил из себя, не печалился и не радовался. Его всегда видели сосредоточенным и молчаливым, как будто он постоянно обдумывал статью шариата или разгадывал великую тайну начальных букв Корана: Элиф, Лам, Мим - этих сфинксов мусульманского откровения. Мулла Абдуррахман был великим ученым. Он не только изучил все семь artes liberales схоластических медресе, высших школ Бахчисарая, но и долго совершенствовался в знании арабского языка в Стамбуле и у шейхов Арабистана. Он несколько лет прожил в Мекке и Медине и занимал теперь в Саланчике место главного муллы, мюдериса14 и хатипа. Даже богач Сеид-Саттар считал его дружбу за великую честь для себя.
- Так я зайду к тебе сегодня вечером попозднее, - закончил мулла свой разговор с Сеид-Саттаром.
- Савлых-нехад - прощай, жду тебя, эфенди!
Оба еще раз простились на пороге и вышли из кофейни.
Между тем спор трех оставшихся имамов становился все горячее.
Это были самые достойные челебии Саланчика. Седенький мулла в желтом халате с клинообразной бородкой и льстивыми глазками на сморщенном лице, вообще не отличавшийся никогда величавостью движений и походки и довольно-таки, правду сказать, суетливый старичок, как будто выходил из себя в споре. Однако под льстивостью, угодливостью и подвижностью его скрывались всегда маленькие задние мысли, уменье затронуть слабую струнку, выждать благоприятной минуты, затянуть ptuieme, поссорить и помирить вовремя, и он с чисто восточною ловкостью умел настаивать на своих выгодах в собраниях саланчикских мулл и в заседаниях кадиев15 и мюдерисов. Говорят, он был правою рукой самого Шейх-Уль-Ислама16.
Другой имам обладал внешностью, сразу бросавшейся в глаза. Для того, чтобы одеть его особу, требовался халат неимоверной ширины. Халат этот был ярко пунцового цвета с желтыми разводами и синими завитушками. Складки его и складки жирного лица имама, которое тоже обладало пунцовым оттенком, падали волнообразно. Лоснящаяся от пота кожа, шелковистая с глянцем ткань материи и масляные, сладкие глаза придавали имаму необычайно сияющей вид, как будто он был один из праведников магометанского рая. Огромная зеленая чалма достойно увенчивала его лысую голову и еще более округляла его объемистую фигуру. Его солидное брюшко могло свободно вместить целого барана и несколько кувшинов самой крепкой бузы, но карманы его были еще вместительней и шире, так что наполнить, их даже медной монетой не представлялось никакой возможности целому околотку добрых мусульман. Впрочем, главною слабостью почтенного имама были обетованные пророком гурии, которых он умудрялся находить на земле, и при том в большом количестве.
Третий мулла не был ничем замечателен, но говорил больше всех.
- И пусть себе Шейх-Эддин, - кричал он, - остается при своем! Он же - святой, азис! Если его послушать, то вакуфы собраны вовсе не на потребу духовенства. Такому тощему и худому, как он, ничего не нужно. Для него вся жизнь-рамазан!
- Валлах! - подмигивал старичок в желтом халате: -Когда гяуры обезземелят татарина, тогда пусть себе вакуфы разделятся между мусульманством. Я согласен. Теперь мечеть должна их беречь, они оплот ислама. Я тоже согласен. Шейх-Эддин прав, Шейх-Эддин свят. Но отчего же, пока, нам не пользоваться церковной землей?
Объемистый мулла слушал и шлепал губами, изредка кивая чалмой.
- Деньги - любишь? Жирных барашков - любишь? Жену - любишь? Так как же вакуф не любишь? - наконец проговорил он и тяжело перевел дух.
Но тут двери кофейни отворилась, и звон серебристых струн сааза, вместе с песней и струей свежего воздуха, ворвался в комнату. Это подходил молодой татарин, шаир17. Перебирая пальцами лады на длинном грифе струнного инструмента, он перешагнул через порог и сел у стола. Голоса сразу замолкли. Шаир подвинтил колки сааза, и переливчатая, гортанная песня задрожала и разлилась тысячью высоких и низких, перебегающих, как ветерок, звуков. Перестали спорить сами почтенные имамы, а толстый мулла даже склонил на бок свой полновесный тюрбан и посвистывал носом от избытка чувства.
Сабах олду, уян сана,
Гуль ястыга даян сана!
Зажглась заря, и воздух синь...
Проснись, постель из роз покинь!
Пел неведомой красавице молодой шаир.
Бледная, зеленоватая и таинственная лунная ночь опустилась над Саланчиком. Яркий месяц, слегка задернутый зыбью легких облаков, похожих на темные волны с белой пеной по краям, глубоко освещал смутную бездну ночного неба, которое казалось опрокинутым над землею прозрачным и круглым морем. Где-то, на неизведанном дне его, искрились туманные звезды, как будто крупный жемчужины, сверкавшие под лучами месяца. Воздух, трепещущий и влажный, колыхался, как водяная пучина. Но этот изумрудный, небесный океан был безмолвен и пустынен и навевал на душу безотчетную печаль и тревогу. Ни плеска, ни говора волн, и голова кружилась от взгляда в немую сияющую глубину, полную фантастических образов и видений.
Фосфорический свет луны преображал и землю.
Скалистые стены и утесы ущелья, окружавшего Саланчик, бросали от себя черные гигантские тени, еще ярче выделявшие белизну татарских домиков, серебристых тополей и дороги, которая вилась теперь по темному граниту, точно извилистая и резкая черта, проведенная мелом. Огромные, тяжелые камни, наваленные в узкой долине, глубокие расщелины и овраги делались еще грубее и неподвижнее, но цветы и деревья раскрывались навстречу лунному сиянью, вдыхали его золотистые искры и зеленый таинственный свет, проникавший иногда в темноту ущелья, в морщины скал и черные изгибы расщелин, придавал самой их неподвижности что-то призрачное, недостоверное, кажущееся. Мнилось, что вот-вот пошатнутся, тронутся и растают в море сияния эти мрачные, массивные, окаменевшие глыбы гранита, незыблемые и строгие, как бы застывшие в своем ледяном спокойствии. Лунный свет понемногу наполнял небо и землю и покорял их своей порабощающей власти. Все под его обманчивыми, неверными лучами становилось грезой и сновидением.
Призрак или человек движется там, по дороге, по этой белой полосе света, которая вьется к Саланчику мимо развалин старой мечети? Бледное лицо, чалма и черное платье делают его похожим на тень, на шаткий образ, вставший из могилы. Вон тут же, так близко, и мусульманское кладбище, пестреющее странными надгробными памятниками в каменных тюрбанах... Может быть, это блуждающий таиф самого черного монаха саланчикской мечети? На нем широкая и длинная одежда муллы, и глаза точно светятся в сумраке лунной ночи.
Вот он подошел ближе и постучался в окно белого домика.
- Сеид-Саттар! - зовет он.
А! Да ведь это мулла Абдуррахман! Вот что с нами делает фантастическое обаяние лунного света. Оно заставляет самые обыкновенные предметы принимать за что-то таинственное и необычайное, а почтенного имама мы чуть было не сочли за привидение. Аллах акбар! Как же влюбленным не безумствовать в лунную ночь, когда не только лунатики, но и самые трезвые люди, никогда не пившие даже бузы, способны бродить впотьмах, лазить по кладбищам и считать вещи совсем не за то, что они есть на самом деле!
- Милости прошу, эфенди! - говорил Сеид-Саттар, выходя из калитки с фонарем, ярко осветившим бледное лицо муллы, и в самом веселом настроении провожая к себе дорогого гостя.
Вид муллы Абдуррахмана был, однако, сосредоточеннее и мрачнее обыкновенного, и выражение его лица совсем не соответствовало любезной веселости гостеприимного хозяина. Сеид-Саттар, бывший весь этот день, после удачной продажи овец в самом счастливом расположении духа и ни разу даже не побивший ни жены, ни служанки, -сразу это заметил.
- Что с тобой сегодня, Абдуррахман? - дружески проговорил он. Но мулла ничего не ответил, и они поднялись по лестнице в низкую комнату с большим очагом, в углу, всю увешанную разноцветными чадрами, уставленную ладной посудой по полкам и диванами по стенам. Тут было уютно и прохладно. Грубый войлок устилал глиняный пол. Бледная молчаливая Сальме, которую подняли с постели, с заспанными еще глазками, промелькнула, как тень, и подала гостю кофе и сласти. Сушеные груши, каймак и шербет стояли на круглом подносе с укрепленной посередине свечей.
Мулла Абдуррахман ни до чего не дотрагивался и пристально смотрел на хозяина. Наконец он прервал молчание страшными словами Корана.
- Мы предлагали небу, земле и горам сохранение веры, но они отказались. Они устрашились этого. Человек обязался и сделался несправедлив и безумен. О, верующие, бойтесь Аллаха и будьте прямодушны! Горе тем, кто, меряя и вешая другим, обманывает их! Да, список мошенников есть в Сильджине. Кто даст узнать тебе, что такое Сильджин? Это книга, покрытая письменами. Скажи неверным: они скоро будут собраны в геенне. Какое страшное жилище! Возвести ужасное наказание тем, которые собирают золото и серебро и не тратят их на пути Божии. Через это золото и серебро начертаются горящее знаки на их лбах, когда запылает огонь джайнема.
Голос муллы все возвышался и становился грознее.
Сеид-Саттар побледнел. Слова Корана, и в особенности описание ужасов ада, всегда наводили на него неизъяснимый трепет. Он с испугом уставился на муллу, казавшегося ему теперь провозвестником какого-то страшного наказания.
- Зачем говоришь ты это, аджи? - пролепетал он.
Абдуррахман встал и выпрямился во ведь рост.
- Поезжай в Мекку, Саттар, и помолись у гроба пророка. О чем - ты знаешь.
Сеид-Саттар сделал было удивленное лицо, но Абдуррахман припомнил ему кое-что из его прошлого. Смерть отца Сальме, приобретенное обманом имущество разоренной семьи, нечестно отнятый дом, барышничество, - все гнусное, что было в жизни Сеид-Саттара, как уличающий призрак, встало в эту ночь перед ним, ярко освещенное искусно подобранными словами Корана. Если не раскаяние, то страх перед мучениями ада заставили трепетать сердце и душу старого барышника.
- Но как же я поеду? Я не могу уезжать теперь так далеко! - вопил он: - У меня еще не продана отара овец; надо купить тысячу баранов в Мамут-Султане - дешево, совсем за бесценок продаются, табак на чаирах не собран. На кого же я дом и торговлю покину? Я разорен, я погиб! Все дела станут! Уж я лучше обещанный минарет к мечети построю. Да что ты, Абдуррахман? Как я могу ехать!
- Это не мое дело! - сухо проговорил мулла и направился к двери. Но у порога он обернулся я сказал уже мягче: - Сеид-Саттар, ты знаешь: я друг тебе. Дурного не посоветую. Так хочет Аллах, но, если желаешь, я займусь твоим хозяйством и торговлей в твое отсутствие.
Сеид-Саттар воротил его, но ни мольбы, ни просьбы не помогали.
Мулла оставался непреклонен и только предлагал свое содействие. Целую ночь продолжались спор, просьбы и увещания, и уже забрезжил рассвет, когда Сеид-Саттар сдался, охая и жалуясь, и, поручив дела Абдуррахману, решился на поездку в Мекку, как на неизбежное несчастье. Его утешало только то, что всякий мусульманин, съездивший ко гробу пророка и на поклонение черному камню Каабы, пользовался особым уважением и почетом среди односельчан, и к его имени присоединялся титул "аджи". "Аджи Саттар" - это звучало внушительно, но расходы и убытки предстояли огромные.
Через несколько дней Сеид-Саттара уже не было в Саланчике.
- Ах, дорогая ханым! - болтала молоденькая служанка Сальме, разматывая на ручном станке пряжу, - как весело было вчера у соседки Айше! Спасибо тебе, что меня на лафы к ней сбегать отпустила. Собрались чуть не все саланчикские девушки. Смех, песни, танцы, сласти разные - чего только не было! Не один улан, чай, позавидовал, что нельзя к нам затесаться. Двое и так все в щелку подсматривали... У Фатьмы новый пояс какой! - весь серебряный! Отец из города привез. Гюльмюшь всю грудь и шапочку золотыми монетами обвесила... ну, да она богатая! Что бы тебе, ханым, хоть разок на лафы к соседкам сходить? Все сидишь бледная да не веселая такая! И добро бы хозяин был дома, а то за тридевять земель уехал, - даже спрашиваться не у кого...
- Нет, а-хыз! И нарядов у меня никаких нет, да и не хочется. Привыкла я дома сидеть. Вот и чадру надо кончить.
Большая катушка с золотыми нитками, привязанная к поясу Сальме, вертелась и разматывалась, а белые ручки проворно вышивали блестящие звезды по легкой и прозрачной, как облачко, ткани.
- А при хозяине все как-то лучше было. На что уж скупой-то он, а эфенди Абдуррахман еще скупее: совсем денег не дает. Вчера не на что было мыла купить, а на обед ни сала, ни крупы вдоволь но хватает... Положим, чужое добро бережет.
- С нас будет.
- Слыхала, ханым? Люди говорят, будто Абдуррахман чаиры наши табачные продал и лошадей тоже.
- Верно Сеид-Саттар ему приказывал.
- Так.
Обе на минуту примолкли. Только станок мирно жужжал.
- Какой мне сон нынче приснился, а-хыз!
- Какой, дорогая ханым?
- Будто сижу я вот так, как сейчас, в своей комнате и чадру вышиваю. Вдруг загудело и завыло на дворе, поднялся ветер по всему нашему ущелью, - знаешь, как зимой бывает. Только тогда непогода по верху ходит, а теперь забралась в самое ущелье и бьется, словно белая птица, прямо к нам в окна. Такая метель, такая! И будто охнуло что-то по всему Саланчику. Подхватил ураган кровлю нашего дома и унес далеко в поле, а я оглянулась и вижу, что уже не в комнате я, а иду одна-одинешенька по широкой степи. Вся-то она ровным снегом усыпана. Ни цветка, ни кустика. И холодно, холодно у меня в сердце, точно я потеряла кого-нибудь родного. Помню, так мне было, когда отец помер. Что бы сон этот значил, а-хыз?
- Ох, дурной сон, ханым! Вот тоже камень над тобой в ущелье ни с того, ни с сего свалился, когда к дурачку-то с молоком и лепешками ходила, - дурной знак! Не случилось бы беды какой, к худу это...
- Аллах милостив! - Сальме бросила чадру и, сняв с полки Коран, открыла его наудачу и стала быстро и громко читать знакомые священные строки, значения которых она не понимала18, но тем таинственнее казался ей их спасительный смысл.
Мулла Абдуррахман торжествовал. Все стада, обширные земли, торговые дела Сеид-Саттара и, главное, - расписки и нужные бумаги были у него в руках, а владелец имущества находился далеко, за тысячи верст, и вернуться назад раньше года не мог. Заветные планы и мечты исполнились. Сальме не могла быть помехою, - женщина, как домашняя вещь, переходит из рук в руки, от одного хозяина к другому, и это утверждено заповедью Корана. О ней мулла заботился не больше, чем о приблудном котенке Сеид-Саттарова дома. Абдуррахман уже распределял все имущество на две неравные части: одна большая, должна была достаться ему, меньшая - местным имамам для привлечения их на свою сторону и прекращения опасных толков. Часть земли он думал отелить на вакуф. Как степной коршун, он рвал когтями и клювом отнятую у другого слабейшего хищника, награбленную им добычу. Но не слышно было запаха падали, не видно пятен крови, клочья пуха и шерсти не разлетались по ветру. Абдуррахман довершал свое дело тихо и незаметно, на законной почве. Мулла пользовался всеобщим уважением и слыл за человека честного и почти святого. Он не мог слишком открыто поступиться ради выгоды своей честью и добрым именем. Золото, бывшее его единственною страстью, он умел приобретать и прятать, слывя в околотке только зажиточным, но далеко не богатым имамом.
Золото! Что говорит Коран против золота? Абдуррахман засмеялся, считая червонцы и вспоминая слова откровения, которыми он напугал Сеид-Саттара. Разве сам Магомет не был богат, как халиф? Золотых монет у него было больше, чем жен. И жен больше, чем золота. Его звонкие слова с избытком оплачивались чистейшею монетою. Магомет! Магомет был красавцем, и ему было всего 25 лет, когда он женился на своей сорокалетней благодетельнице Хатидже. Свидетель Аллах, он вовсе не пренебрегал золотом.
Мулла с усмешкой достал с полки тяжелый Алькоран в кожаном, окованном переплете и положил его на чашку весов; на другую насыпал до краев серебряной и золотой монеты и поднял весы кверху. Большие меджидие19 и червонцы перетянули священную книгу, и Абдуррахман с презрением швырнул ее на пол. Он насыпал отобранные у Сеид-Саттара деньги в мешок и вышел на улицу. Лунная ночь напомнила ему такую же ночь, бывшую нисколько недель назад, когда он обманул и запугал легковерного и невежественного барышника, и Абдуррахман торжествующе улыбнулся. Он был победителем. Полная луна, сиявшая в вышине, казалась ему огромным червонцем чистейшего золота, а на душе его и в карманах сверкали такие же крупные золотые звезды, как на небе. Только его звезды никогда не погасали, звенели мелодической музыкой, и их можно было ощупать руками. В них не было никакой таинственности, хотя происхождение их было также несколько сомнительно и не для всех ясно. За все небесные сокровища Абдуррахман не отдал бы земных. Миллиарды, рассыпанные по небу, не стоили горсти его неподдельного золота.
Но куда прятал мулла свои сокровища?
О, его клад был зарыт в надежном месте. Он копил его долго, пополнял новыми вкладами и ходил изредка полюбоваться на свое богатство. Оно ждало его и теперь, но вот уже около года, как мулла из предосторожности не посещал своей сокровищницы...
Золото было замуровано в стене поруганного святилища, которое, как злые духи, сторожили суеверие и невежество, окружая его кровавыми преданиями и страшными легендами.
Абдуррахман вспомнил о призраке монаха-разбойника, появлявшемся в покинутой Ак-Мечети, и громко расхохотался.
Мшистые, потрескавшееся и обветренные своды старой мечети тонули В глубоком мраке. Узкие полосы лунного света падали из решетчатых окон на плиты каменного пола и дрожали фосфорическим пятном в темной вышине, огромного купола. В черной нише задней стены, точно арабские письмена, также змеилась полоска таинственных лучей, проникавших сквозь узкую, извилистую трещину. Уже много лет, как пестрая ткань не закрывала этого опустевшего и голого углубления храма, где когда-то хранился священный Алькоран. Тяжелые прутья заржавевшего железа, жалкие остатки роскошных люстр, опускались со сводов. Высокая кафедра для проповедника, похожая на маленькую часовню, потеряла свои прежние краски, и ступени ее длинной лестницы подгнили и провалились. Перил не было уже давно. На резных и массивных хорах, поддержанных витыми колонками, ютились и лазили летучие мыши, темные изжелта-серые, как густая пыль, покрывавшая вековые, поседевши своды. В мечети пахло сыростью и тленьем, точно в заброшенном могильном склепе. Безмолвие и пустота царили кругом, а лунный свет, местами скользивший по храму, еще более выделял густую тень ночного мрака, обращавшего в глухое подземелье когда-то сиявшую и торжественную церковную залу. В тишине было слышно, как где-то падали на камень тяжелые капли просачивавшейся воды...
Если бы усталый путник, по обычаю всех странников Востока, зашел переночевать в эту опустевшую мечеть, сон его наверно встревожили бы страшные виденья, бледные и шаткие таифы, эти блуждающие призраки ночи, -так таинственно и загадочно смотрела своими черными впадинами и углублениями покинутая мечеть. Но железные двери входа были заперты наглухо, и нога человеческая не могла проникнуть в это оскверненное святилище.
Но вот какой-то слабый звук, похожий на подавленный вздох, прозвучал в храме, как будто тяжело вздохнуло проснувшееся эхо пустынных сводов. Яркая полоса месячного сиянья медленно, как само время, двигавшаяся по плитам храма, упала на какую-то странную, неподвижную и съежившуюся фигуру, сидевшую на каменном полу, низко склонив лохматую голову. Фигура не шевелилась. Длинные, костлявые и голые руки, высовывавшиеся из-под рубища, были беспомощно опущены на колени... Дикое существо это можно было бы принять за свернувшего свои пушистые и бесшумные крылья джина, злого духа, залетевшего ночью в пустую мечеть через разбитые окна...
Фигура шевельнулась, и тонкое, бледное лицо осветилось лунным сиянием. Что это? Не сама ли прекрасная Сальме подняла свои большие, черные глаза? Эти глаза, эти черты напоминали в самом деле саланчикскую красавицу, но в них было столько неподвижности, столько безумия и дикости, что даже статуя, в которой захотел бы художник воплотить милый и нежный образ, полный грусти и женственности, не могла бы утратить столько жизни и очарования...
Да, это было другое, знакомое и схожее лицо, лицо безумного брата красавицы, дурачка Хайруллы... Что же он мог делать здесь, в пустой мечети, как попал сюда? Он сидел, будто задумавшись, но о чем он мог думать? Какие смутные мысли могли шевелиться в его окаменевшем мозгу и наполнять странным бредом голову, погруженную в хаос вечного небытия и безмолвия? Как знать? Есть мысли, без образа и формы, лишенные звука и выражения, мысли, которыми грезит неодушевленная природа, камни и растения, в лунные ночи и в прозрачные вечерние сумерки. Это мечты, тягучие, бесформенные, невыразимые, как пространство, как вечность, думы безостановочно бегущего времени - Хайрулла мысли.
Вдруг он сразу поднялся и выпрямился, как будто сновидения его дремлющего ума остановились на миг, оформились и сосредоточились на каком-то определенном, сознании. Как лунатик, с простертыми руками, он двинулся вперед по направлению к черной нише мечети, взошел на ступени и наклонился, смотря куда-то вниз, в глубину.
Тяжелая плита каменного пола ниши была сдвинута, и глубокая, мрачная яма зияла в отверстие помоста. Но в темноте подземелья, под лучом падавшего сквозь верхнее окно лунного света, что-то сияло и переливалось тысячами огней, подобно груди драгоценных алмазов.
Хайрулла восторженно поднял свои длинные руки, и хриплый, дикий голос его, еще страннее зазвучавший в пустоте безмолвного храма, загремел, повторенный раскатами эхо: "Мои сокровища!"
Сокровища Хайруллы, несметные фантастические сокровища, которые он собирал столько времени голыми, изрезанными в кровь руками и прятал сюда, в эту сырую, темную яму!
Осколки стекла, разбитого вдребезги, зеленые и белые осколки, острые и неровные, образовали там в глубине ямы, целую сверкающую груду, беспорядочно наваленные и разбросанные, но блестящие и ослепительные, как бриллианты. Яркий луч света, проникавший в темноту, создавал эту странную фантасмагорию, благодаря тысяче отражений и преломлений от стеклышек, на которые он падал в узкое отверстие.
Бедный нищий махал руками и прыгал в восхищении вокруг опасного и глубокого провала, но все его движения были сильны и уверенны, как у ночного зверька, скачущего по скалам над крутым обрывом... В бешеном круженье развивались длинные волосы и лохмотья Хайруллы, как у вертящихся дервишей, потрясавших когда-то своим диким и мистическим танцем своды этой мечети.
Восторг Хайруллы, его поклоненье своим фантастическим богатствам, этому воображаемому золотому идолу, были ли безумнее увлечения настоящим богатством, настоящими сокровищами? И кто нам укажет, где граница между истиной и обманом, воображением и действительностью, реальностью и видением? Может быть, вся наша жизнь, все ее радости и очарования, не более, как сокровища безумного Хайруллы.
Вдруг звук, шумно промчавшийся по всей мечети и повторенный высокими хорами и гулким сводом, прервал внезапно бешеный вихрь, в котором вертелся безумный вокруг своего боготворимого золотого кумира. Хайрулла вздрогнул и остановился. Весь обратившись в слух, он насторожился, и непривычное, почти сознательное внимание отразилось на его лице. Может быть, в связи с представлением о фантастических сокровищах, в уме Хайруллы, как бы органически вырастая из этого представления, жила такая же мысль о краже, насилии и похищенье. Он оберегал свое божество, свое детище, прятал, сторожил его и боялся неведомого врага и грабителя. Готовый когтями и зубами защищать свое достояние, он весь съежился, притаился и, крадучись, как дикая кошка, пробрался за соседнюю колонну, черневшую в темноте мечети. Здесь невидимый и видящий, подобно духу, караулящему заколдованный клад, он исчез и потонул во мраке.
Звук повторился. Как будто где-то в глубине, у входа, отодвигали тяжелый заржавленный засов. Визг железа разбудил эхо мечети и резким стоном пронесся из конца в конец опустевшей залы. По каменным плитам раздались торопливые шаги, и свет фонаря, скользнув по стенам, длинным лучом протянулся в темноте. Две летучих мыши сорвались с пыльных сводов и испуганно заметались под куполом. Черная тень выдвинулась из мрака и прошла по храму.
Мулла Абдуррахман со своей золотой ношей и фонарем в руках остановился посреди мечети. Бессильное пламя свечи едва могло бороться с окружающей тьмою, надвигавшейся ото всюду несметной толпою трепещущих призраков. Полоса света, перебегая с колонны на колонну, озаряла то мшистый камень, то обвалившиеся завитки старинных украшений. Мулла поставил фонарь на пол, и гигантская тень в тюрбане отшатнулась и расползлась по сводам. Связка ключей со звоном упала на плиты. Абдуррахман осмотрелся кругом. Все было тихо в пустой мечети, и бледные пятна месячного сиянья скользили кое-где по стенам, точно испуганные красным огоньком горевшей свечи.
Только вдоль черной ниши по-прежнему, точно арабские письмена, змеились в извилистой трещине фосфорические лучи лунного блеска. Казалось, светились в темноте и глаза муллы, устремленные в глубину ниши. Он сделал шаг вперед и остановился. Непонятное опасение шевельнулось в его голове и заставило ускоренно биться сердце. Что если кто-нибудь проник сюда в его долгое отсутствие и похитил богатство, накопленное тяжкими усилиями, стоившее стольких жертв и, может быть, преступлений? Холодный пот выступил на его лбу и висках. Но он тотчас опомнился и отогнал безумную мысль. Кто же мог догадаться и узнать о его заповедном тайнике, о кладе, искусно замурованном в толстую и глухую стену? Торжествующая улыбка появилась на его тонких губах. Абдуррахман достал из кармана широкого халата деревянную лопатку и железный двухконечный молоток, похожий на маленькую кирку, и направился к нише.
- Магомет! - воскликнул он, остановившись на верхней ступени: - О, Магомет! Даже ты не в силах отнять мое богатство, мое золото, мое чистое, превосходное золото!
Вдруг он пошатнулся. Что-то тяжелое, жуткое с диким ревом прыгнуло к нему на спину, и острые когти впились в горло муллы.
Борьба, полная смятенья и ужаса, борьба с чем-то неведомым, обладающим сверхчеловеческою силою, завязалась в темной нише. Абдуррахман чувствовал, как его сжимают и давят чьи-то костлявые объятья, и он защищался бешено, неистово, с полупомутившимся рассудком. Два существа сплелись и барахтались, хрипя и катаясь по каменному полу мечети. Но вот страшный толчок опрокинул муллу навзничь, и он всем телом перевесился на острый край черного отверстия. Голова его запрокинулась, руки и ноги еще цеплялись за невидимого противника... на миг перед ним сверкнули дикие глаза на бледном, искаженном злобой лице, и он, подавленный всею тяжестью могучего врага, вместе с ним рухнул и провалился в какую-то бездну...
Черное подземелье, наполненное острыми, иззубренными и растрескавшимися в колючие звезды стеклянными лезвиями и режущей мелкой пылью осколков, приняло их на свое адское, сверкающее ложе.
Глухой крик и звон тысячи разбитых стекол прозвучал в темной глубине и тяжело охнул под гулкими сводами и в вышине огромного купола...
Ак-Мечеть похоронила последних своих первосвященников.
Минула короткая ночь, и в Саланчике с первыми лучами зари, розовым блеском засверкавшей в окошках белых домиков, началась обычная, ленивая и беспечная жизнь с ее маленькими заботами, радостями и огорчениями. Старухи выгоняли коров на пастбище, и стройные белые силуэты с медными куманами20 на плечах спускались к фонтанам. Две молодые девушки, закутанные в чадры, остановились у водоема.
- Айше! - говорила одна, - Вот несчастье! Я разбила сегодня кувшин с питмезом! Матушка будет браниться, - целый день варила, и фрукты были такие свежие!
- А у меня золотое колечко пропало!
- Ну, тебе ничего: твой Бекир тебе три новых подарит.
- Нет, джаным, Бекир к нам что-то перестал ходить. Вчера вечером в саду я его целый час прождала, - не вышел, а сакля его ведь вон, как раз рядом с нашей. Только через плетень перелезть. Говорят, Фатьма ему приглянулась...
Девушка пригорюнилась.
Золотое солнце, сверкающее, ослепительное, подымалось между тем из-за ближней скалы и весело смялось всеми своими лучами в глаза молодой татарки. "Бекир придет!" - казалось, говорило оно и вдруг заискрилось на позументах расшитой куртки всадника, показавшегося за поворотом улицы.
- Здравствуй, Айше! - крикнул краснощекий джигит, улыбаясь во весь рот и останавливая на скаку своего взмыленного коня.
Девушка ахнула и прыгнула в двери отцовской сакли.
- Держи! - крикнул было ей вдогонку зазевавшийся на красавицу долговязый улан, сидевший на скрипучей, тянувшейся мимо мажаре, запряженной парой рогастых волов, но целая орава быстроглазых ребятишек в красных фесках атаковала его неуклюжий экипаж. Цепкие ручонки хватались за задок и боковую решетку татарской телеги, и скоро живой цветник розовых личиков с голубыми, карими и черными глазками запестрел вдоль широкой мажары, несмотря на грозные окрики возницы, на которые отвечали взрывы звонкого, веселого, детского хохота.
1 "А-хыз!" - так окликают друг друга татарки. Хыз -сестра, девушка.
2 Ханум - госпожа.
3 Чаир - огороженные куски пустопорожней земли.
4 Челебии - мусульманское духовенство.
5 Вакуфы - церковные земли, бедель - денежный взнос на поклонение гробу Магомета, сулюс - похороны.
6 Хатип-староста.
7 Яфта - раздельный акт наследства по шариату.
8 Курбеты - цыгане-лошадники. Цыгане в Крыму делятся по роду промысла на аюдлйев, эдекчи, курбетов и др.
9 Язма - напиток из овечьего молока. Чебуреки - пирожки на бараньем жире.
10 Буркун и бедаях - сорта сена.
11 Шпанка - овца плохой породы.
12 Хаведжи - кофейнщик.
13 Каймак - пенки вареного овечьего молока.
14 Мюдерис - школьный учитель.
15 Кади-судья.
16 Шейх-Уль-Ислам - высшее духовное лицо.
17 Шаир - народный певец-импровизатор.
18 Татары читают Коран, не понимая его значения. Им знакома только арабская грамота, но смысл арабских слов знают даже не все татарские муллы.
19 Меджидие - большая турецкая серебряная монета.
20 Куман - медный кувшин красивой формы.
На небольшом дворике, огороженном колючим плетнем, за которым тянулся засеянный табаком пустынный чаир, стоял стройный черноусый татарин в черкеске с серебряными газырями, с кинжалом у пояса и в круглой барашковой шапочке бахчисарайского покроя. Перед ним конюх проваживал взад и вперед захромавшего иноходца, крупного и красивого, рыжей масти.
- Нельзя ехать! Сильно хромает, шайтан!
- Нельзя, мурзам, никак нельзя! Крепко он засекся у тебя на прошлой скачке. Не жалеешь, мурзам хорошего коня. Гляди сам: вторая неделя кровь из копыта идет. Я и мазью, и травами прикладывал, на навоз ставил - не помогает!
Мурза потрепал по гриве уныло и покорно склонившего шею и слегка вздрагивавшего иноходца, приподнял его переднюю ногу и взглянул на кровяную трещину в верхней часта копыта.
- Да, засечка. От подседов трещина иначе бывает...
- Ты, мурзам, чуть копыта ему не сорвал. Горячишь очень!
- Что ж, по-твоему, надо было позволить Аргинскому мурзе обогнать меня? Нет, я лучше коня испорчу...
- И то - новую лошадь покупать будешь.
- Айда! - Мурза повернулся и пошел к дому, крикнув с полдороги конюху, чтобы тот еще помазал рану травяным отваром на сале.
Дом мурзы Айваза Мансурского мало чем отличался от простои сакли зажиточного татарина. Тот же резной балкончик, те же чисто выбеленный стены и окна с решетками, та же плоская земляная кровля. Только конюшня не помещалась внизу, под жилыми комнатами, а стояла особо, в конце двора, вместе с другими хозяйственными строениями и табачным сараем. За домом и постройками тянулась полуразрушенная и мшистая, старинная стена, - очевидно остаток, какой-то древней крепости ханских времен. Пролом в стене, образовавший подобие ворот и запиравшийся на ночь тяжелыми жердями, вел во двор, поросший низкой зеленой травой и репейником. Быть может, за этою толстой зубчатой стеною буйные мурзы Мансурские, предки Айваза, не раз бунтовавшие против хана, укрывались от его справедливой мести, окруженные своими приверженцами и челядью. Быть может, здесь же рукою брата был обезглавлен удалой Алей Мансурский, наводившей страх на всю окрестность своими разбойничьими наездами. Теперь старые стены, обвалившиеся от времени, обветренные непогодами, стояли хмуро и тихо. Лишь от степных волков защищали они отары и стада молодого Мансурского, смутно знавшего о своих отдаленных предках, когда-то богатых и сильных, а теперь оставивших ему в наследство только седые развалины, да несколько сот десятин земли, приносившей небольшие доходы.
Мурза был сильно огорчен болезнью любимого коня. Если он и не жалел лошади на скачке, то не жалел и себя, рискуя сломать шею где-нибудь на краю крутого оврага или на горной тропинке. Не даром он был славным наездником. Всегда первый на свадебных скачках, Айваз скорей загонял дорогую лошадь, чем уступал скаковой приз сопернику. Но более всего он прославился своим лихим наездничеством в скачках другого рода, более трудных и опасных, чем рвы, насыпи препятствия, которые перепрыгивают на своих кровных скакунах татарские джигиты и всадники с побрякушками на ногах. О, Айваз никогда не надевал мундштука на свою лошадь! Его сильная рука сдерживала на всем скаку самого бешеного коня и на краю пропасти.
Вот они, грозные скалы Хая-баш! Зеленая степная равнина оканчивается голыми камнями, которые, круто оборвавшись, образуют головокружительную стремнину. Отвесной стеною, испещренной глубокими впадинами, подымаются здесь скалы над синеющей внизу долиной. Жутко склониться над этой бездной, жутко заглянуть в нее... Что если поскользнется нога, если оступишься, неверно опершись на камень? Там и костей не соберешь! Недаром эти скалы называются Хая-баш - скалами мертвой головы. Не мало удалых голов сложили здесь лихие татарские наездники.
Вон, в зеленой степи на взмыленных иноходцах, одетые в богатые наряды, с раскрасневшимися лицами и сверкающими глазами вытянулись в ровную линию всадники Ахмеджита. Почти все мурзаки и немного простых джигитов. Иные пьяны, - все прямо со свадебной пирушки.
- Айда, айда!
И отделившись от линии, во весь дух на горячем коне летит, как стрела, к крутому обрыву смелый наездник... за ним другой, третий...
Айваз впереди всех. На самом краю обрыва, на всем скаку, отклонившись назад и натянув поводья, он вдруг осаживает разбежавшуюся лошадь... Заржав от боли и ужаса, она оседает на задние ноги... подковы, стуча и скользя по голому камню, вышибают искры... град мелких валунов катится в бездну, и вот что-то рядом оборвалось, ахнуло и ринулось с обрыва... это не удержался соседний всадник... вместе с конем он исчез за краем стремнины, и только прах кружится на опустелом месте... Страшная игра, страшная скачка!
На таких-то скачках отличался Айваз, красивый, статный и румяный, как молодые витязи доброго старого времени, как дед его Алей, на которого, быть может, он походил и лицом, и станом, и беспечной удалью.
Не мудрено, что татарские красавицы заглядывались на него. Но сам он заглядывался на них еще больше, умел угадать тонкие брови и алые губы под самой скромной чадрой и даже родинки окрестных красавиц знал наперечет. Много на это ушло червонцев и серебряных турецких монет, и доходы с земель и стад его таяли с каждым годом. Но когда тает сердце, кто думает о тающих деньгах? Кто вспоминает о прошлогоднем снеге? Едва ли скряга лучше и умнее записного мота, и дед Алей весело усмехнулся бы, поглядев на Айваза.
Но не добром поминали его в окрестных деревнях старики и солидные имамы в особенности. Молодежь любила лихого мурзу за его джигитскую удаль и щедрость; многие уланы, которым он помогал красть невест у богатых и непокладистых родственников, были его кунаками и приятелями. Недолюбливали его кадии и мюдерисы - за гордость и неуважение к законам шариата, мурзы и беи за якшанье с голытьбой из соседних аулов, и все старые мужья округи за то, что их гаремы не были безопасны от его посещений. Говорили даже, будто он не соблюдает Рамазана и пьет вино с гяурами. Добрые мусульмане косились на него в мечети, но он там бывал редко и предпочитал веселую бузню старого цыгана Джелиля и базарные кофейни, где много толпится народу и звенят певучие саазы странствующих шаиров и музыкантов. Там, молча посасывая чубук дымящегося кальяна, сидел он, поджав ноги, на подушках красного дивана и слушал грустные гортанные песни о далекой старине и сказочных богатырях. Кендже-Осман, Кер-Оглу и славный Демерджи были его любимыми героями.
Иногда в бузне затевалась пирушка. Звенели и трещали бубны, и заливались скрипки прохожих цыган, ходили по рукам кувшины, выплясывался лихой чабан-авасы, и подгулявший Айваз, низко сдвинув на левую бровь - все-де мне ни по чем! - свою бахчисарайскую шапочку, начинал швырять в толпу мелкой монетой, или, хватаясь за кинжал, поднимал, сам не зная за что, кровавую ссору с первым встречным.
Но все это было в обычае и не вызывало особых осуждений. Другое дело - похождения молодого мурзы с сельскими красавицами. От этих похождений многим приходилось солоно, и не одного врага нажил себе Айваз непрошеным вмешательством в чужие семейные дела. Тут сказывались в нем все наследственные пороки его старинного рода, все его мурзацкое своеволие и дикая необузданность страсти. Один из таких подвигов Айваза долго оставался в памяти татар деревни Мамут-Султан. Одни рассказывали о нем со смехом, другие, близко причастные к делу, с яростной жестикуляцией и проклятиями. Вот что проделал Айваз.
Почтенный хатип деревни Ягья Аджи-Осман-Оглу сидел на балконе своего дома с гостем, бахчисарайским мюдерисом, и пил кофе. Оба, находясь в превосходном послеобеденном настроении, разговаривали о рае Магомета и о цене на табак.
- Кто это? - сказал мюдерис, указывая на красивого джигита, который показался за поворотом и, гарцуя, лихо вертелся на вороном иноходце по узкой улице.
- А, - отвечал хатип, - это один из наших соседних мурз, промотавший отцовские имения на устройство чужих свадеб!
- Хороший, должно быть, человек... помогает неимущим.
- Да, очень хороший: обманет обещаньями да подарками честную девушку, а там, чтобы не отвечать перед людьми и Аллахом, глядишь, и навяжет кому-нибудь... И чего только мусульмане смотрят! Кажется, трудно ли приглядеть дома за родною дочерью? Ведь целый день на глазах! Вот хоть бы моя Айше! - за водой из дому без призора не пускаю....
Но тут почтенный хатип вдруг весь съежился и побледнел. Мурза соскочил с лошади как раз у его дома.
- Здравствуй, ходжа! - сказал Айваз, поднявшись по лестнице и присаживаясь к низенькому столику на подушки.
- Позволь узнать, мурзам, какими это судьбами ты заехал в нашу деревню?
Но мурза только рассыпался в вопросах о его здоровье, хозяйстве и домочадцах.
- А знаешь, Ягья, - наконец сказал он: - я к тебе сватом приехал. Приятель мой, сын хаджибейского кадия, твою дочку просил сосватать.
Хатип так и переполошился. Приезжий мюдерис из приличия сдерживал улыбку, что еще пуще бесило почтенного старосту.
- Нет, нет, мурзам, и не говори об этом! Я никогда не соглашусь.
- Отчего же? Мой приятель человек не бедный и большой калым даст.
- Как можно? Она у меня одна, мурзам! Она, мурзам, еще молода слишком... Ах, грех какой! - волновался имам.
- Какой же тут грех, ходжа? Он человек хороший, а не понравится, так ведь и развестись можно... дело не трудное.
- Нет уж уволь, мурзам! Если суждено моей дочери выйти замуж, так пусть всего один раз выходит. Разв