бку, сидел на корточках татарин в огромной барашковой шапке. Его скуластое, безбородое лицо, с узкими глазами и приплюснутым носом, было чисто монгольского типа. Он даже не привстал нам навстречу и смотрел на нас в упор сонным и безразличным взглядом.
- Можно у тебя остановиться? - спросил я.
Татарин ничего не отвечал. Осман перевел ему мою просьбу и прибавил от себя "ага", "кумыш" - чиновник, рубль.
Тогда татарин приподнялся и указал нам на дверь. Он пошел первым, повернул к нам свою широкую спину, облеченную в баранью, шерстью вверх, курточку. У него были широкие плечи, красная, загорелая шея и сутуловатая фигура.
- Магомета, староста, - указал он на себя, обернувшись ко мне, в низкой комнате, потолок которой он почти подпирал своей монументальной смушковой шапкой.
Мы сели на войлок у выбеленной стены сакли. Ни обычных у татар пестрых тканей, ни ярко вычищенной медной посуды не было в этом жилище. В углу, в большом очаге тлел кизяк, единственное степное топливо, и наполнял комнату едким дымом. Какая-то грязная и оборванная старуха пекла под казаном малай - просяной хлеб. Она курила трубку. Здесь курят все женщины.
Монголец не говорил по-русски, и я кое-как объяснялся с ним через Османа.
- Чем занимаетесь? Как идет хозяйство? - спросил я. Осман перевел и его ответ.
- Овцы, лошади. Сено хорошее - в Евпаторию возим.
- Разве степное сено хорошо?
- Буркун есть. Буркун - степная трава, лошадь любит.
- А верблюдов у вас много?
- Пять.
Очевидно, это был самый зажиточный татарин в деревне. Недаром выбран старостой. Магомет не охотно отвечал на мои вопросы, и сам не расспрашивал. Он не спросил даже, откуда и куда мы идем. Старуха-татарка поставила перед нами на низком столике пшеничную шорбу с катыком, любимый суп монгольцев, какое-то вареное мясо, малай и кувшин кумысу. Несмотря на разыгравшийся аппетит, узнав, что мясо была конина, я не мог его есть. Не тронул его и Осман. Зато малай и кумыс были превосходны. Мы выпили целый кувшин кумыса, который татары умеют сохранять холодным даже во время самой сильной жары. Льда здесь нет, но в глиняных кувшинах с узкими горлышками кумыс остается свежим и не портится. Это чудный, бальзамический напиток степей, дающий силу, здоровье и молодость.
После обеда мы закурили трубки. Вошла жена Магомета, довольно красивая, смуглая женщина, одетая в кафтан из верблюжьей шерсти. На ней почти не было украшений. На жестяном подносе она принесла нам прескверный кофе, сваренный с примесью каких-то семян, заменяющих цикорий, и тотчас удалилась, не подняв глаз, не поклонившись.
- Ну что, Осман? Нам пора ехать! - сказал я.
Но злой рок, очевидно, меня преследовал. Осман вернулся со двора с опечаленной физиономией.
- Нельзя ехать, господин!
- Как нельзя? Что? Колесо сломалось, лошадь захромала?
- Буран идет, господин, туча большой, дождь, ветер будешь.
Я бросился из сакли.
Вся степь точно потемнела. Солнце, за минуту сиявшее так знойно и ослепительно, казалось теперь желтым пятном, глядевшим сквозь дымку разорванных черных облаков. Тяжелая, сизая туча, как пресмыкающееся чудовище, ползла по небу и застилала весь запад. Ковыль трепетал под порывами неудержимого ветра, кружившего пыль, былинки и какую-то маленькую птичку, бессильно махавшую крыльями в его бешеном круговороте. Вся даль затуманилась. Там вспыхивали над курганами синие молнии, висели косые полосы ливня, и рокотал дальний гром. Властитель гневался. Точно глухое рычание раненого зверя раздавалось в степи и потрясало землю и небо. Испуганные овцы блеяли и жались в загонах. Один огромный верблюд сорвался с привязи, и, словно обезумевший, несся по степи, вытягивая шею и длинные ноги. Вдруг косматая туча раскололась пополам и с грохотом, треском, целый сноп молний рассыпался над деревней.
- Алла, Алла, Алла! - раздались голоса татар, смятенные, разрозненные.
- А-алла! - снова прокатился в небе громовой удар.
Осман упал на колени и поднял руки, как на молитве.
Свинцовые капли дождя посыпались на землю, прибивая траву, и я поспешил в саклю. В соседней комнате слышались женские рыдания.
Я был зол. Заблудиться, попасть под грозу и сидеть, может быть, целые сутки в этой скучной, Богом забытой, деревеньке, - это было невыносимо! А буря разыгрывалась, свистела, гикала за стеной, грохотала, словно тысяча артиллерийских орудий... Неужели ночевать придется? Магомет вышел с озабоченным лицом. Несколько стогов сена оставалось у него в степи, и теперь их разнесет ветром!
Я в волнении ходил по сакле, выбегал за дверь, звал Османа - но он словно провалился сквозь землю. Магомет, несмотря на бурю, оседлал лошадь и, накинув чекмень, ускакал в степь. Что могла сделать пара его сильных рук против ветра и грозы - не знаю. Часа через два он вернулся весь мокрый, растрепанный, и молча сел у огня. Вечер спускался сырой и ненастный, и, хотя буря стихала, приходилось остаться ночевать, чтобы опять не заблудиться. Я уже был напуган вчерашней неудачей. Меня беспокоило и отсутствие Османа. Где он мог быть в такую непогоду? Не дождавшись его, я разостлал войлок и без приглашения хозяина улегся спать. Магомет ушел в соседнюю комнату, и я был один. Кизяк тускло горел в очаге. Красный огонек вспыхивал иногда в темноте и освещал белые стены. Я не спал всю прошедшую ночь, и меня неудержимо клонило ко сну. Мысли путались, и несвязный бред наполнял голову. Мне слышалось бряцанье оружия в степи, и гигантский череп Чор-Батыра, колеблемый бурей среди густого ковыля, глядел на меня своими мертвыми глазами. Белые зубы его вспыхивали при блеске молний и оскаливались в страшную усмешку смерти. Вдруг мне показалось, будто череп поднялся над травою, и медленно, медленно стали вырастать из зелени могучие кости богатырского скелета... Какая-то тень вышла из густого бурьяна... Она перебирала струны на перекинутом на ремне через плечо саазе... И чем громче звучала песня, тем больше вырастал из земли свирепый Чор-Батыр.
Халеден халее
Шаан учурдум!
Звучала песня... "Осман!", - вскрикнул я и проснулся. В комнате было темно и пусто.
"Да где же это, в самом деле, Осман?", - подумал я и вскочил на ноги. Я поискал спичек в платье, но спичек не было. "Надо выйти посмотреть на улицу! Кто их знает! Чужая деревня... еще лошадь уведут!" В темноте я долго шарил, чтобы найти дверь, наконец, нашел скобку и нажал ее... Дверь тихо отворилась, но... я очутился не на дворе, а в спальне Магомета. Здесь еще горел очаг, и при его свете я увидел две фигуры, лежавшие под овчиной на войлоке. Они были полузакрыты тулупом, сползшим вниз, и совершенно обнажены до пояса.
Ни платья, ни сорочки на плечах, высокая, смуглая женская грудь ровно дышала, освещенная огнем очага, и рядом, уткнувшись лицом в войлок, храпел Магомет. Смущенный своей нечаянной нескромностью, я поспешно отступил за дверь. Проникать в тайны мусульманского рая дозволено только правоверным. Все же я чувствовал себя несколько взволнованным красотой монгольской гурии, так роскошно покоившейся под овчиной своего повелителя. При чем тут великолепные альковы, изящные будуары?.. Под простым тулупом может быть тепло уютно и хорошо. Право, одни мужья способны храпеть в такой обстановке! Я рассмеялся, и все мои ночные страхи рассеялись, как дым. Реальные впечатления, которые нам дает жизнь, сильнее сонных грез и поэтических фантасмагорий. Я опять заснул, но страшный Чор-Батыр успел уже облечься в плоть и кровь, и я видел, как молодой, румяный, черноусый богатырь в блестящем вооружении обнимался со смуглой красавицей-татаркой, стыдливо и робко кутавшейся в белоснежную овчину волнистой шерсти.
- Кроткая, послушная моя овечка!
- Оставь, пусти меня, витязь, - шутливо отбивалась красавица.
И целовал ее он горячим, страстным, долгим, богатырским поцелуем. Крепко, должно быть, спал Магомет, всхрапывая на всю деревню, если не слышал, как воскресший витязь обнимал его неверную жену, уступившую мольбам. ласкам и обещаниям грозного призрака. Если бы знал Магомет, кого шайтан смущает такими лукавыми снами под его кровлей, он, наверное, оставил бы заезжего путника ночевать под грозой и бурей, беззащитного от степной непогоды.
Проснувшись с зарею, я вышел на порог сакли. Как свежа, как хороша была степь после бури! Зелень трав, омытых дождем, приобрела новые чарующие краски. Неприглядная и серая, высохшая под солнцем равнина словно расцвела за одну ночь. Острый буркун высоко поднимал свои пушистый головки, и сочные стебли бидаяка весело зеленели, еще не отряхнув дождевых капель. Вся степь была напоена влажной свежестью, и ветерок приносил с собой пряный запах чобора и мяты. Легко и вольно дышала грудь в утреннем воздухе, обновленном грозою. Первый луч солнца, румяный и радостный, как ребенок, улыбаясь, пробегал по верхушкам трав и покрывал их тонкою позолотой. Выпрямился примятый непогодой ковыль, и над ним трепетали вдали сизые крылья степной птицы. Только таясь, на дальнем горизонте, за курганами, дымилась туманная мгла, последняя угроза отгремевшей бури. На небе ни облачка. Будто разгладились морщины на хмуром челе, и прояснело оно, полное милости и благоволения. Властитель более не гневался. Лазурны были его очи, и в них загорался лучистый блеск молодого дня. Рождалось солнце.
Невдалеке мне послышался смех ребенка. Я обернулся и увидел под каменным забором Османа, державшего на коленях маленького черноглазого мальчугана. Малютка был в одной рубашонке и весь обвешан амулетами странного вида. Он звонко смеялся и хватал ручонками за усы Османа.
- Беным бала, беным бала! - лепетал Осман, целуя и забавляя ребенка.
Я заметил, что Осман улыбался, но на глазах его были слезы.
- Э, Осман! Да ты вот где! Откуда достал себе нового знакомого?
Я подошел к ним и погладил мальчугана по голове. Тот пугливо посмотрел на меня и прижался к Осману.
- Не знаем, чей дитэ! Одна бегает! - сказал Осман.
- Что это у него за побрякушки на шее?
- Амулет, талисман... Дитэ глаз не портил, джин отгоняешь, мать надевал.
- Отчего мать за ним не смотрит? Его еще собака укусит.
- Видишь, совсем грязное дитэ. Мать плохой - дело много будешь. Вот мне такой дитэ, - я будешь смотреть, один не пускать на дерепня будешь.
Осман приласкал мальчика.
- А ты любишь детей, Осман? - Он потупился.
- Жена помер. У меня нет дитэ! Один скучно.
В руках Османа появилась откуда-то жирная лепешка, и он дал ее мальчику.
- Ну, что, Осман, ведь нам ехать пора?.. Мы и так замешкались.
Осман встал, потрепал мальчика по щеке и молча пошел за мной. Вслед нам раздался неистовый рев. Ребенок, держа в одной руки лепешку, прижимал другую, сжав кулачком, к глазам и громко всхлипывал. Он, очевидно, был огорчен уходом своего недавнего приятеля. Осман тотчас вернулся к нему и стал утешать, бормоча что-то по-татарски.
Я пошел один во двор сакли и стал запрягать лошадь. Подоспел и Осман. Мы вдвоем сладили упряжь и съехали со двора. Хозяин-монголец сидел уже на корточках у порога и курил трубку. Я расплатился с ним за ночлег, он кивнул головой и не проводил нас.
Скоро деревня осталась далеко позади и едва белела своими саклями в зеленеющей степной равнине. Опять курганы, опять бесконечная даль. Степь да небо, и в этих зеленеющих волнах травы, я, Осман и лошадь, затерянные, словно покинутые на произвол судьбы. Каким одиноким и грустным чувствует себя человек в мертвой тишине и в необъятном кругозоре степей! Какими-то маленькими, ничтожными существами кажемся мы в сравнении с величавой пустыней природы. Теснее жмешься тогда к товарищу, стараешься как бы ненамеренно перекинуться словом, восклицаньем, и странно звучит речь в безмолвии окружающего, широкого мира. Может быть, и животное ощущает здесь ту же потребность общения, живого звука. Лошадь моя заржала громко, протяжно, а кругом не было видно ни далекого табуна, ни стреноженного коня на кургане.
- Якши бала, хороший дитэ! - сказал Осман как бы про себя.
- А, ты про мальчугана? Что, утешил его?
- Мать пришел, дитэ бил...
- Побила?
- Плачет дитэ. Мать домой за рука повел.
Не знаю отчего, но мне стало жаль Османа. Не чувствовал ли он себя в жизни таким одиноким, вечно одиноким, каким на минуту почувствовал я себя в степной пустыне? Не сжиналось ли его сердце тоскою? Может быть, держа у себя на коленях чужого ребенка, так близкого к его собственной детской и ясной душе, он был счастлив. Он лепетал с малюткой на том непонятном языке, который угадывает только материнское сердце.
Они обменивались мыслями, доступными им одним, радостями, чуждыми для многих. Они играли и понимали друг друга. Зачем у него не было семьи, детей - всего, что составляет привязанность и счастье, что помогает нам забывать свое одиночество, свою затерянность в мире. Увы! Жизнь не справляется о потребностях нашей души. Она отнимает у нас самое дорогое и дает взамен то, что нам не нужно, что противоречит нашим желаниям. Что же дала жизнь Осману? Свободу и одиночество! Но как тяжелы эти дары для нежного сердца. Только немногим под силу они. Только немногие их сочтут за истинный дар. Любить пустыню и свободу! Возможно ли это для легкокрылой птички, залетевшей в глухую степь в поисках своего гнезда, птенцов и подруги! Бедный Осман!
Я невольно взглянул на него сбоку. Осман задумчиво перебирал вожжи руками. Глаза его смотрели в даль, в бесприютную и унылую степь. Изредка по ней перебегало или тяжело перелетывало стадо дроф, штук в пять, шесть. Они чутко поднимали головки по ветру и, почуяв нас, прятались в траве.
- Куда же ты думаешь теперь идти, Осман?
- Куда?.. - Он с минуту подумал... - в Керчь пойду.
Версты две мы проехали молча. Вдруг он обернулся и сказал:
- А что, господин, Петербурх далеко?
Я улыбнулся.
- А что же, ты и в Петербурге собрался побывать? Далеко это, брат, отсюда тысячи три верст будет!
- Тысячи три-и! - протянул Осман и хлестнул лошадь.
Некуда было себя давать этой буйной, одинокой голове. Перемена мест, странствие, скитальческая жизнь могли еще разнообразить его никому не нужное существование, но разве дали бы они настоящую пищу его сердцу? Он по своему любил природу, любил, быть может, потому, что ему некого было любить. Она была ближе к нему, чем человек. Она была все же своя, не чужая, холодная и отзывчивая, молчаливая и говорящая. Он был ее сыном, заброшенным, обездоленным, но все же родным сыном ее. Так, чахлая травка, выросшая на горной вершине, все льнет к голому утесу, хотя он скудно питает ее и не защищает от непогоды...
- Вон хутор будешь! - указал мне кнутом Осман на белевшую в степи группу построек. Да, это была усадьба помещика, к которому я ехал по казенному делу. Богатый землевладелец, он жил в небольшом и грязном домике, уступавшем по величине и удобству его кладовым и амбарам. Он вел торговлю хлебом и сбывал его за границу. Землевладелец и маклер, хозяин и аферист - это был настоящий тип южного помещика. Единственным украшением его существования была черноглазая бенюша, его экономка, прислуга и сожительница, обращавшаяся с ним довольно энергично; бенюша была из малороссиянок, которых много в этих местах. Не будь бенюши - помещик-холостяк жил бы совсем бобылем. Его время наполняли исключительно хозяйственные расчеты, барыши и убытки. В доме его я нашел только одну, Бог весть как попавшую сюда, в глухую степь, книжку - "Лес рубят, щепки летят" Михайлова. В истрепанном переплете она валялась на этажерке рядом с какой-то настойкой в бутылке и охотничьим патронташем. С неудовольствием подъехал я в своем шарабане к крыльцу его дома. Мне было скучно и грустно вдвойне. Здесь я расстался с Османом, этим случайным товарищем и попутчиком.
Возвратясь к себе домой, я не раз вспоминал о нем. Где-то бродит теперь Осман? Унылая ширь Евпаторийских степей как-то неразрывно была связана в моих воспоминаниях с этой странной, дикой, нежной и бесприютной душой человеческой, повстречавшейся мне в глухую ночь случайно и неожиданно...
Впрочем, мне еще раз пришлось с ним увидаться.
Однажды, встав рано по утру, я отпер дверь дома и вышел на балкон. На деревянном столе, стоявшем на балконе, я увидел крепко спавшего человека в феске, оборванных шароварах и туфлях на босую ногу.
- Осман! Да никак это ты? - воскликнул я, едва приходя в себя от удивления. Это был действительно Осман.
Он приподнялся на столе, протер заспанные глаза и, улыбнувшись своей широкой добродушной усмешкой, сказал:
- Здравствуй, господин! Как здоровье будешь?
- Да откуда ты взялся, скажи на милость?
- Ночь пришел... Твоя будить не хотел... Из Бахчисарай идем.
- Опять пешком?
- Три верст на мажара ехал, нога распух. - Осман, оказывается, совершил свое новое путешествие верст в семьдесят. Я повел его в комнату, напоил чаем и принялся расспрашивать. Ему все так же не везло, все так же не пристроился он ни к какому делу и не обзавелся ни своим углом, ни семьею. Он пробыл у меня целый день, болтал без умолку на своем ломанном русском языке с татарским акцентом, к которому я немного привык, и под вечер, когда жар спал, простился со мною, чтобы опять отправиться куда-то, за тридевять земель. Я оставлял его у себя пожить дольше, но он не соглашался, хотя расстался со мной с видимой грустью. Я долго смотрел ему вслед с балкона, пока он не скрылся из глаз за поворотом дороги, обернувшись и махнув мне на прощанье.
Больше я с ним не встречался.
Жив ли он, какая его дальнейшая судьба - не знаю. Да и какое, в сущности, нам с вами дело, читатель, до этого полудикого инородца, столь отличного от нас по словам, чувствам и понятиям!
То, что я хочу вам рассказать, было очень давно. Тогда еще сказки принимались за истинные события, минареты нагибались к Салгиру, чтобы напиться поды, а верблюды казались меньше блохи... тем, кто смотрел на них с высокой горы. Еще мой покойный дед собирал огромные булыжники вместо проса, и клал их в широкие карманы своих шамаладжевых шальвар1. Не мудрено, что тогда трудно было отличить ложь от правды, но несомненно, что около этого времени стало в Бахчисарае нечисто. Одна старуха татарка собственными глазами видела, как луна, уходя за горы, покраснела, надулась, фыркнула и высунула ей язык, а шорника Аблу больно отхлестала, соскочив со стены ременная ногайка его изделия, когда поздно ночью он возвращался в свою лавку с веселой попойки. Старуха могла ошибиться, да и вообще женщинам не следует верить, но случай с шорником не подлежит никакому сомнению, так как, проснувшись на другое утро, Абла открыл на своей спине три красных рубца. Если еще прибавить к этому, что у одной татарки новорожденный закричал петухом, то вам будете ясно, как встревожено было все население Бахчисарая появлением джигита Асана, по прозванию "Алтынлы Элек" или "Золотая Куртка", про которого ходила молва, будто он продал свою душу шайтану. Джигит этот был из себя писаный красавец с голубыми очами и черными, как смоль, усами. Одевался он не иначе, как в шелк и шитый золотом бархат, а денег у него было столько, что он мог бы один закупить весь товар в Бахчисарае. Ну, скажите, откуда бы он взял такую кучу червонцев, если бы сам шайтан не указывал ему все клады, лежавшие в окрестных горах и пещерах? Да и деньги свои он употреблял только на худое: пил, гулял по бузням и кофейням с разными пьянчугами, голытьбой и цыганами, да сманивал хорошеньких девушек дорогими подарками, как богатый мурза или знатный бей. Уж сколько раз пытались изловить его молодые татары где-нибудь в темном саду или под плетнем огорода, но Асан проваливался, как сквозь землю, и вместо него находили сучковатую корягу, одиноко лежавшую в густой траве под забором. Мужья подозрительно косились на своих жен, приставая с вопросами: куда, да зачем ходила? Просто нельзя было к соседки на лафы2 сбегать; старушки-гостьи более обыкновенного удивлялись тому, что ребенок ни на отца, ни на мать не похож, а женихи не решались засылать сватов даже к подросткам-девушкам. Такой страх нагнал на весь Бахчисарай этот нечестивый Асан! Как только все ему с рук сходило? И вдруг, представьте, в городе неожиданно была объявлена свадьба, да еще какая! Старый богач Аджи-Осман-оглу, которому уже стукнул восьмой десяток, женился на семнадцатилетней дочери здешнего мюдериса3, красавице Алиме! Ну скажите, уважаемые беи, разве это не была одна из новых проказ шайтана, будоражившего все население своими штуками и непристойными выдумками. Почтенный эфенди Ягья, построивший две мечети в городе, известный своей благотворительностью, вдруг сделался предметом недостойных шуток нечистого! Валлах! Такого ужаса еще никогда не бывало в Бахчисарае!
Единственная большая улица города, окруженная сетью узких переулочков, кипела народом. Шум, гам и звон раздавались со всех сторон и смутным гулом наполняли уши прохожего. Лавки медников блистали ярко вычищенною посудой и гремели частыми и спешными ударами железных молотков, выбивавших пузатые куманы, огромные тазы, и широкие стремена с насечкой. Шорники выставляли напоказ отделанные красным и желтым сафьяном лукастые седла и такие маленькие папучи, которые пришлись бы впору разве хорошенькой Алиме, славившейся у всех соседок своею холеной ножкой. Под полотняными и кумачовыми навесами зеленщиков были разложены целые горы огурцов, черешен и лука. Оборванные мальчишки
сновали среди народа и продавали в глиняных и стеклянный, кувшинах кислую язму и сладкий питмез4 в таком количестве, что сама земля, высохшая и потрескавшаяся от зноя под лучами ослепительного солнца, могла бы утолить свою жгучую жажду. Загорелые цыгане в лохмотьях высоко подымали кверху кур, старое платье и грошовые вещи, громко выкрикивая и зазывая покупателей. В кучке татар, собравшейся поглазеть на двух ожесточенно споривших и наступавших друг на друга уланов, слышался громкий смех. Откуда-то доносились резкие звуки даула и зурны; огромная мажара, запряженная парой волов, неистово скрипя колесами, проезжала по улице, раздвигая шумную толпу, пестревшую цветными нарядами, красными фесами и кушаками. Вдруг вся толпа, давя друг друга, испуганно отхлынула и прижалась по краям улицы. Громкие крики: "Айда! Айда!" пронеслись в воздухе, и джигит в золотой куртке, с красным платком, развивавшимся в его зубах, во весь дух пролетел на вороном скакуне по всей улице. Целая ватага всадников мчалась за ним вдогонку на взмыленных лошадях, размахивая ногайками и взметая облака пыли. Один удалец в голубой рубахе с серебряным поясом, бывши сильно навеселе, но лошадь которого казалась лучше других, уже догонял переднего всадника, готовясь отнять у него свадебный приз, и заранее считал себя победителем на скачке, как вдруг конь его споткнулся, и смелый джигит на всем скаку свалился на землю. Толпа с воплями окружила его, наездники остановились, осадив лошадей, но он вскочил на ноги и, размахивая руками, весь в пыли, с разбитым до крови лбом, стал кричать, что он сейчас видел, как шайтан, свернувшись в колючий клубок, словно ежик, подкатился под копыта его лошади и заставил ее споткнуться. Народ загалдел, показалось несколько старух с горевшими от любопытства глазами, и страшная весть о новой проделке шайтана с добавлениями и прикрасами мгновенно разнеслась по всему Бахчисараю; а так как победителем на скачке остался Асан, то не было ни малейшего сомнения, что и на этот раз черт сослужил ему службу, опрокинув его соперника. Единственного человека, который дерзнул усомниться, дурачка Мустафу, известного всему околотку, подняли на смех и, нахлобучив ему на глаза шапку, вытолкали из толпы. Мустафа, впрочем, никогда и ни на кого не обижался и потому, почти сейчас же, вытерев рукавом слезы, вернулся назад, как ни в чем не бывало, с чрезвычайно довольным лицом. Странное происшествие, однако, не помешало свадьбе, и праздник шел обычным чередом. Уже солнце в пурпурном сеянии медленно садилось за фиолетовые, слегка поалевшие горы, и прохладный сумрак, полный аромата и благовоний окрестных садов, опускался на землю. Вечерние огни вспыхнули, как робкие звездочки, еще дрожащие и бледные, по всем направлениям извилистых переулков Бахчисарая, и оживились ярко освещенные кофейни, полные смеха и гомона, переливчатых песен и звона медных струн меланхолического сааза. Затих шум базарного дня, лавки закрылись, и даже цыгане, устав от божбы, клятв и прибауток, убрались по своим изодранным кибиткам на окраины города и, при пламени костров у котелка, считали свои копеечные барыши и убытки.
Еще румянились лучами заката вершины тополей бахчисарайских садов, когда по дальней улице шагом проезжал на усталом коне красавец Асан. Он повязал чалмой вокруг шапки красный платок - свой недавний трофей, бросил повода и, не боясь более погони, беспечно посматривал по сторонам. Тяжелый серебряный пояс, расшитая позументом и золотыми шнурками грудь его бархатной курточки, из-под которой топырились шелковые рукава, насечка стремян, галуны цветного чепрака, - все сверкало на нем и переливалось огненными блестками, а вороной конь его с длинною гривой, пеня удила и выбрасывая передние ноги, красиво выступал мелкою иноходью. Как было не засмотреться на лихого джигита, проезжавшего мимо белых домиков с горевшими за решеткой стеклами! В окнах и за плетнем дворов то и дело мелькали женские личики и любопытные, быстрые глаза. Может, и правду говорят, что Асан с шайтаном знакомство водит, а все-таки такого красавца редко доводится встретить. Не одна хорошенькая келенчек5 облизывала губки, смотря на его румяное лицо, и, морщась, вспоминала своего мужа с рысьими глазками и редкою бородкой. Иной даже в голову приходило, что ее ходжа6 сам на шайтана смахивает. А ну, как такой удалец, как вот этот Асан, еще задарит червонцами да яркими шалями, да начнет сладкие речи на ухо говорить? Чье сердце не растает тогда, как мягкий воск, чьи щечки не вспыхнут стыдливым желанием и ясные очи не глянут любовно из легкой тени полуопущенных, длинных ресниц... Когда Асан проезжал мимо одного домика с плоскою кровлей, тонущего в густой зелени карагачей и черешен, в окне показалось кругленькое, розовое личико чернобровой Зейнеп. Кто не любит душистого меду, кто не похваливал молоденькую вдовушку? Все ее знали, все улыбались приветливо, встречая ее на улице. Даже почтенный мулла Мамут, завидев ее с минарета, вместо "ля иллага", кричал: "иго-го-го!" - такая она была хорошенькая, когда бывало в сафьянных терликах на босую ножку, в красных шальварах и зеленом фередже из тончайшего сукна идет по городу, едва прикрываясь чадрой. Женщины звали ее за это нескромницей, а молодые джигиты непременно прибавляли к ее имени словечко: "джан"7 - "Зейнеп-джан" так и прозвали ее в околотке. Кудрявые зелифы8 вились на ее висках, своими черными букольками оттеняя ее нежную кожу, а маленькая родинка на подбородке, без которой не может обойтись ни одна красавица, делала Зейнеп привлекательною и для молодого улана, и для важного, сосредоточенного старосты Мемет Хурт-Амет-оглу, не упускавшего случая послать ей дорогой подарочек. Право, за один ее поцелуй стоило отказаться на целый год от сладких ягодок мишмиллы9 или самого вкусного шербета. Как же было не обратить на нее внимания Асану, когда сама Зейнеп-джан, лакомая черешенка Бахчисарая, выглянув из высокого окошка, нагнулась и, кокетливо подмигнув проезжавшему джигиту, сделала своими пухленькими ручками в золотых кольцах и браслетах такое восхитительное движение, что сердце Асана вспорхнуло, как подстреленная перепелка, и губы раздвинулись в веселую улыбку. Он оглянулся кругом и, кивнув в знак согласия, поскакал мимо, чтобы не обратить внимания посторонних на окошко белого домика вдовушки, у которого он на минуту замешкался. Зейнеп скрылась за занавеской, и вместе с ней спряталось за горы покрасневшее от зависти солнце, вероятно досадуя, что ему не доведется увидеть нынешнею ночью многого, чем беспрепятственно любуется луна, - это самое нескромное из светил небесных.
Мягкий сумрак теплой летней ночи опустился над Бахчисараем. Высокие тополя и стройные минареты едва чернели, выступая на темно-синем фоне глубокого неба. Город затих, и только с одного его края долетали не умолкавшие звуки свадебной музыки: там еще кипела жизнь, сверкали огни, слышались смех и говор. Вдруг резкие переливы зурны и визг скрипок раздались на другом конце Бахчисарая, переходя с улицы на улицу. Что бы это значило? Кому вздумалось гулять и веселиться поздней ночью, подымая с постели заспавшихся горожан? Кажется, другой свадьбы не справлялось в эту ночь, а музыка только в Байрам гудит и играет по всем садам и переулкам. Татары, накинув на плечи серые чекмени, выходили за ворота и, так как золотой месяц выглянул в это время из-за ближней горы, они ясно увидели кучку людей, с песнями и пляской проходивших по улице. Впереди всех джигит Асан, обнявшись с каким-то высоким цыганом, лихо вытанцовывал веселый "чабан-авасы"10, а за ним шли человек восемь черномазых скрипачей и дудочников. Вся эта подгулявшая ватага подымала такой гам и шум по городу, что испуганные татарки вскакивали с постелей и с огнем выбегали к забору. Впрочем, общее волнение быстро утихало, когда узнавали, в чем дело, и только старики, ворча себе в бороду, недовольно возвращались домой. Многие молодые уланы приставали к шумной процессии, и скоро целый хвост подплясывающего народа потянулся при лунном свете за музыкантами и бесшабашным Асаном, которому вздумалось гулять в такой поздний час. Даже маленькие мальчишки прыгали и скакали вокруг музыкантов и бежали по сторонам. Наконец, звуки скрипок стали замирать в отдалении, и улицы Бахчисарая снова опустели. Месяц ярким сиянием золотил кровли минаретов, и высокие тополя тихо и степенно покачивали своими седыми вершинами, словно возмущенные внезапною тревогой, нарушившею их дремотное усыпление. Какая-то подозрительная собака, нюхая землю, пробежала по следам исчезнувшей толпы, где-то крикнул петух спросонок, и прежнее молчание водворилось над городом.
Уже рогатый месяц высоко стоял на небе, когда из пригородной бузни, пошатываясь, вышел Асан. Он распустил своих подгулявших товарищей и веселых собутыльников, щедро расплатился с цыганами и один брел по пустынному месту, изрытому промоинами и оврагами. Скоро Бахчисарай скрылся за пригорками, и Асан подошел к огромному камню, висевшему на краю черной ямы, уходившей глубоко в землю. В тени, падавшей налево от камня, что-то ярко вспыхивало, словно искры от ударов огнива, и Асан увидел рыжего шайтана, поджидавшего его в условленном месте под камнем. На шайтане был красный чекмень, и бараньи рога, завивавшиеся по бокам, прикрывала косматая ногайская шапка. Черт беспечно лежал, покуривая трубку, и только щетинистые усы его шевелились, как у хитрого кота, караулившего мышь. Да и отчего бы не отдыхать шайтану, который, как и всякий добрый мусульманин любил покейфовать в часы досуга и безделья.
- Селям алейкюм! - сказал ему Асан, подходя и кланяясь.
Шайтан поморщился от такого священного приветствия и сердито кивнул головой.
- Ты, кажется, забыл, эфендим, обратился он к Асану, - что сегодня Базар-гунь!11 Я тебя давно дожидаюсь.
- Разве нынче срок?
Черт свистнул.
- А как же? Я тебе и расписку покажу: в десятый день месяца Ашира ты обязался расквитаться со мною за мои услуги.
- Валлах! Ты, кажется, говоришь правду.
- Да не божись, ты знаешь: я не люблю.
- Однако еще четыре часа остается до срока.
- Нам пора: скоро петухи запоют.
- Да что ты в самом деле, рыжая собака, торгуешься, как цыгане, не пойду я раньше, да и только! Мне еще надо с Зейнеп напоследок повидаться, да ты обещал меня с Алиме посватать. Поворачивайся проворней! Ишь, разлегся, как султан какой-нибудь. Айда!
Тут Асан так крепко толкнул ногой в бок бедного шайтана, что тот поджал хвост и послушно поднялся с мягкого, серого мха, на котором расположился в приятном ожидании добычи. Как бы там ни говорили про шайтана люди, мало его знающие, но он все договоры исполнял в точности и от слова своего никогда не отказывался. До срока, действительно, оставалось еще несколько часов, и шайтан только по врожденной лени отнекивался от новых услуг, так как ему до смерти надоело служить на посылках у Асана вот уже десять лет. Он досадливо фыркнул, сверкнул глазами и, ковыляя, побежал за Асаном к спавшему городу. Дело предстояло затруднительное: Алиме выходила в эту ночь замуж, и следовало как-нибудь надуть почтенного Ягья Аджи-Осман-оглу, которого шайтан нарочно подбил жениться на Алиме, чтобы прикрыть перед людьми будущие грешки Асана. Мало ли какие могли выйти последствия? Даже шайтан не любил лишних нареканий.
В нижнем этаже дома Ягья-эффенди пировали веселые гости, праздновавшие его свадьбу. Вокруг узорчатого, шестиугольного столика на низких ножках, уставленного тарелками сушеных груш, миндаля и орехов, разубранного целою дюжиной ярко горевших свечей, сидели приглашенные. Между ними находились такие значительные лица, как мулла Мамут и бахчисарайский староста, досточтимый Мемет Хурт-Амет-оглу. Толстый мулла в зеленой чалме и широком, черном одеянии никак не мог удобно сложить ноги, обутые в просторный туфли: ему мешало солидное брюшко, приличное его сану, но чрезвычайно неудобное, и он постоянно менял положение, хотя двигаться вообще было для него крайне неприятно. Самою досадною обязанностью его службы было ежедневное восхождение на минарет по узкой, вившейся винтом, каменной лесенке, и он при всякой возможности посылал за себя молодых софтов скликать правоверных на молитву. Другого муэдзина у него не было. Староста Мемет обладал не меньшим брюшком, но он успел занять в тесноте полулежачее положение и самодовольно поглаживал черную с проседью бороду, это достойнейшее украшение каждого мусульманина. Он одет был также по праздничному. Яркий кушак стягивал его широкие шамаладжевые шальвары, и цветной халат пышными складками охватывал всю его тучную фигуру. Все гости были в черных барашковых шапках и чинно закусывали под музыку усталых скрипачей и дудочников. Большие кувшины и объемистые миски бузы ходили по рукам, и довольные, раскрасневшиеся лица доказывали, что угощение было обильное - честь и слава хозяину! Под влиянием хмеля игривые мысли пробегали в почтенных головах старосты Мемета и уважаемого муллы. Оба они завидовали жениху, которого ожидали сегодня все упоения магометанского рая, и каждый из них невольно вспомнил о хорошенькой вдовушке, жившей на краю города. Мулла решил непременно завернуть к ней нынче ночью, возвращаясь со свадьбы, хотя это было совсем не по дороги к его мечети. То же самое думал и староста Мемет, которому воображение уже рисовало прелести домашнего очага и священных пятниц. Гости становились все веселей, у многих начинала кружиться голова, и вдруг всем показалось, что столик со свечами и угощениями торжественно и самостоятельно проехал по всей комнат и вышел на улицу. Верьте, не верьте, а он перескочил через порог и побежал всеми шестью ногами по дороге в открытое поле за предместья города, как будто сорвавшийся с привязи жеребенок. Это было необыкновенное и оставшееся в памяти всех бахчисарайцев событие. Один улан стал, было, уверять присутствовавших, что он видел, как рыжий шайтан подлез под стол и потащил его на спине за город, но многие ему не поверили, так как были в нетрезвом состоянии, и завязался горячий спор, скоро перешедший в общую драку. Поднялись кулаки, замелькали руки, и пошла потасовка. Два улана таскали друг друга за волосы и голосили благим матом. Иные сцепились, лежа на полу, множество глаз украсились в одно мгновение значительными синяками и подтеками. Только мулле Мамуту и старосте удалось во время скользнуть за дверь, иначе и они, при общем раздражении опьяневших джигитов, могли поплатиться, несмотря на свой почет и звание, несколькими клочками усов или бороды. Внушительно раскланявшись друг с другом за порогом дома, оба бахчисарайских сановника отправились различными путями к одному и тому же месту. Скоро в темноте ночи исчезли их громадные чалмы и величественные фигуры, долго мелькавшие при лунном свете, трепетавшем на низких домиках и высоких тополях города.
Горько плакала бедная Алиме, чистая и прекрасная, как белый цветок пророка12. Крепко не хотелось ей выходить замуж за немилого старика; но против отца не годится идти доброй дочери, и к тому же Ягья-эфенди был богатейший человек в городе. Не нужно самой Алиме ни дома высокого, ни садов фруктовых, ни тонкорунных стад ее будущего мужа. Не польстилась бы она и на дорогие подарки, но отец ее ценил все это очень высоко, и воле его нельзя было противоречить.
Правда, Алиме еще никого не любила, и только смутно в ее воображение рисовался иногда на вороном коне удалой красавец Асан, которого она не раз видала, но про него ходили такие дурные слухи, что и думать о нем было совестно. Наплакавшись и вытерев дрожавшие на ресницах слезы, Алиме вздумала погадать перед свадьбой о том, какая ждет ее участь. Она развернула священный Коран и кожаном переплете и, положив на низенький столик тяжелую книгу, опустилась перед нею на колени. Зеленый кафтан обтягивал стройную талию Алиме, и целая сетка крупных червонцев падала на ее высокую грудь. Черные волосы из-под золотой шапочки шелковистою волной рассыпались по ее плечам, и заплаканные, немного покрасневшие глазки печально смотрели под густыми ресницами.
Грех гадать перед свадьбой, да еще на священном Коране, но таково уже любопытство женское, что оно ни перед чем не останавливается. Недаром старики не позволяют учиться писать13 своим женам и дочерям, иначе они давно связались бы с джинами14. Едва Алиме наугад раскрыла страницу Корана, собираясь найти подходящее к своей судьбе изречение, ей показалось, что все буквы перевернулись кверху ногами, и Алиме со страхом захлопнула книжку. В это время отец постучался в ее дверь, и закутанную, дрожащую Алиме повели к ее жениху.
Старый Ягья-эфенди радостно потирал руки, дожидаясь своей невесты. Зеленый, вышитый золотом ворот его бархатной курточки закрывал тонкую, жилистую шею, шелковые шальвары широкими складками падали на худые колени, и весь он походил на длинную жердь, на которую обыкновенно вешают цветные платки в подарок джигитам, выступающим на праздничную борьбу в дни Байрама. Его серые, острые глазки над ястребиным носом впивались в дверь, где должна была появиться хорошенькая Алиме в сопровождении своего родственника. Триста червонцев заплатил старый Ягья за такую красавицу, и, право, стоило для нее растрясти тугую сафьянную мошну. Только надо будет беречь пуще глаза молодую жену, нанять служанок и даже за водой не выпускать ее из дому. Пусть поет, как веселая птичка в золоченой клетке, и радует старика!.. Вот скрипнула дверь: кажется, идет кто-то? Руки его затряслись, и он поднялся было навстречу, но дверь хлопнула и затворилась словно под легким порывом ветра. Ягья удивленно прищурил глаза, но теперь уже явственно услышал, как заскрипели ступеньки лестницы, и молодая девушка, закутанная в покрывало, остановилась перед ним на пороге. Пьяное, красное лицо выставилось за ее плечиком и, подмигнув жениху, исчезло за дверью. Старик загасил лампаду, и бледная, дрожащая Алиме почувствовала, как ее поцеловали горячие губы. Сильные руки охватили ее талию, и звучный молодой голос промолвил ей на ухо: "Здравствуй, красавица!..." А почтенный Ягья Аджи-Осман-оглу в темноте обнял какую-то мохнатую морду, и бараньи рога так крепко стукнули его в морщинистый лоб, что он от боли и с перепугу без чувств покатился на узорные ковры своей комнаты. Когда он очнулся утром рядом со своею молодою женой, он жаловался ей на страшный сон и головную боль. "Уж я и не знаю кто, если не сам рыжий шайтан, приснился мне сегодня ночью, моя джанечка!" - говорил старый Ягья, трепля по розовой щеке хорошенькую Алиме, которая улыбалась ему такою лукавою улыбкой, что почтенный эфенди совсем растаял, и тут же подарил ей коралловое ожерелье и несколько турецких червонцев.
В ночь всех этих необычайных событий молодой софта15 Бахчисарайского медресе, Халиль, сидел под черешней отцовского сада и любовался луной. Искусно перевитая чалма белела на его красной феске с кисточкой, и длинный черный халат путался в ногах. Реденькие усы пробивались над верхнею губой Халиля, и глаза мечтательно устремлялись к небу. Странное совпадение... Была ли тому виной теплая лунная ночь, или запах цветов, разливавшийся в воздух, но всем сегодня мерещилась хорошенькая вдовушка Зейнеп: и мулла, и староста Мемет, и молодой софта думали о ней. Веселенький огонек влечет к себе и пеструю ночную бабочку, и толстокрылых, солидных жуков, случайно запоздавших в темном саду. Халиль, в качестве мудрого знатока Корана, не просто мечтал о чернобровой Зейнеп, но, чтобы еще более оттенить ее красоту и привлекательность, делал весьма ученые и книжные сравнения. Он пустился в тонкий анализ обольстительных прелестей райских гурий и находил, что Зейнеп, пожалуй, даже лучше их. "У вас будут девы со скромным взглядом, с большими, черными глазами и цветом лица, подобным тщательно сбереженным яйцам страуса", - сказал пророк. А Зейнеп? Разве глаза ее не темнее весенней ночи? Разве ее розовые щечки уступают нежному румянцу утренней зари?.. И лунная ночь, полная тихого мерцанья и прозрачной мглы, полная неясного шепота деревьев и сладкого аромата цветов, казалась Халилю прекраснее райских садов с их звенящими пальмами и медовыми ключами. Подпирая ладонью свою курчавую голову, Халиль запел грустную песню, где сравнивал хорошенькую Зейнеп с белою гвоздикой, с овечкой, с душистою ягодкой. "Как тополь Стамбула, строен ее стан, и очи ярки, как звезды!" - пел Халиль и, когда дошел до маленькой родинки на ее подбородке, ему так захотелось лично убедиться, все ли она, эта родинка, находится на своем прежнем месте, что он не выдержал и, поднявшись с травы, потихоньку стал пробираться на окраину города, где жила молоденькая вдовушка. При каждом подозрительном шорохе он прятался в тень, стараясь, чтобы никто его не заметил, и даже начал досадовать на луну, которая теперь, как оказывалось, слишком ярко светила. Наконец в сумраке забелелся домик Зейнеп, и Халиль осторожно перепрыгнул через плетень ее сада.
Расставшись с муллой, староста Мемет, немного пошатываясь, шел в самом приятном расположении духа по большой улице Бахчисарая. Месяц ярко светил, и под ногами был виден каждый камешек. Длинная тень в чалме бежала по белой дороге за старостой, но почтительно держалась назади и не обгоняла хозяина. Черные полосы падали от высоких тополей на глиняные стены городских домов, резко выступавших на темном фоне безмолвных садов. Мемет, подозрительно осмотревшись направо и налево, свернул потихоньку в узенькую улицу, ведшую к домику чернобровой Зейнеп. Староста хорошо знал туда дорогу и не мог заблудиться. Но едва он сделал несколько шагов, как у самых ворот дома вдовушки столкнулся лицом к лицу с почтенным имамом города Бахчисарая, с которым только что распростился. Мулла шел к нему навстречу с другого конца улицы. Оба сановника чуть не стукнулись лбами и отскочили в глубочайшем изумлении.
- Имам Мамут! Никак это вы?
- Ля иль Алла! - растерянно проговорил мулла, куда же это вы идете, достопочтенный эфенди?
- Представьте, сбился с дороги! Какие непонятные вещи происходят нынешнею ночью, уважаемый имам! Шайтан положительно поселился в Бахчисарае. Иду это я к себе по улице. Место, кажется, знакомое. Вот дом шорника Бекира,