поступаю с ней.
- Хорошо, Паулюк, вот это хорошо! - энергично подтвердила Авдотья. - Я тебе и раньше говорила, что так нужно дедать, никакой власти ей не давать.
- Мне казалось раньше, - говорил задумчиво Павел, - что когда я ей после этого рабства, которое она терпела всю жизнь, дам волю и когда ей будет хорошо на свете, то и она не почувствует охоты творить зло. Теперь же я не допускаю баловства. Как дурно поступит, вразумляю ее и на нее накричу.
От любопытства Авдотья заморгала глазами.
- Что же она сделала? Разве она сделала что-нибудь дурное? - быстро прошептала она.
Но Павел сделал небрежное движение рукой, продолжая спокойно улыбаться.
- Пустяки! - ответил он. - Когда она копала огород, то стала ссориться с Ульяной; а два дня тому назад, когда ей очень не хотелось вставать рано, отколотила понапрасну ребенка. Такой уж у нее характер вспыльчивый. Я пожурил ее и за ссору и за то, что она била невинное дитя. Она так плакала, что не дай бог, а для меня нет хуже, когда она плачет. Кажется, я жизнь свою готов сейчас же отдать, только бы она не плакала... Но и это уже не поможет... как бы она ни плакала, я все-таки побраню и накричу... Но это скоро кончится... Скоро уже не за что будет кричать!
- Почему? - спросила Авдотья.
- Вот, и умная баба, а еще спрашивает - почему? - Павел засмеялся. - А святая молитва, а увещевание, а труд? Если уж святая молитва, и увещевание, и труд не могут преодолеть зла, значит, настал конец света. Преодолеют наверно, как верно то, что всемогущий господь есть на небе. Может быть, не сейчас, может быть, пройдет еще немного времени, но наверно преодолеют.
В его улыбке и в спокойной, почти торжественной серьезности чувствовалась сильная и глубокая убежденность. Прежде он крепко и непоколебимо верил в непобедимую силу клятвы и в то, что человек, которому хорошо живется на свете, не может иметь влеченья к злому. Так и теперь он был глубоко и искренно убежден в пользе молитвы, увещеваний и труда. Авдотья гораздо лучше понимала эту новую его философию, нежели прежнюю, и готова была с ним согласиться. Она утвердительно кивнула головой.
- Добре, - говорила она, - добре, твоя прауда, Паулюк! Святая молитва все может сделать, и разумное наставление и труд тоже... Еще бы!.. Милосердный господь сделает так, что все будет хорошо! Ой! Каб хорошо было и вам и нам! А у нас беда!
В свою очередь она стала рассказывать другу о своих несчастьях. Три дня тому назад у них пал бычок, а такой был красивый да здоровый; Максим собирался повести его на ярмарку и, наверное, рублей пять взял бы за него. Пять рублей! Не шутка, такая потеря! А на прошлой неделе из волостной почты опять привезли письмо от Федора... Пишет, что никак не может привыкнуть в солдатах, кажется, птицей полетел бы в родную избу; хоть он и здоров, но что-то внутри болит; он всем кланяется.
- И тебе, Павлюк, кланяется, и Ульяне, и Данилке, и всем!
Когда она говорила о павшем бычке, у нее на глазах были слезы, а теперь она стала всхлипывать и залилась слезами. В ту же минуту на пороге избы показалась высокая молодая женщина с довольно красивым, но бледным лицом, - видно было, что она недавно перенесла тяжелую болезнь. Она несла огромное корыто, наполненное рубленой травой. Это была невестка Авдотьи. Уже два года она сильно хворала, и с тех пор уже ничто не могло вернуть ей прежних сил, несмотря на то, что теща поила ее подгрудником и другими травами.
Когда-то крепкое, но теперь бессильное тело ее болезненно гнулось под тяжестью корыта.
- Мама! - позвала она,- ох, мама, ради бога, дайте свиньям есть, а то мне нужно покормить ребенка: кричит да кричит!..
Из хаты в самом деле доносился пронзительный крик двухмесячного ребенка. Авдотья вскочила, вытерла нос пальцами, а заплаканное лицо передником, взяла из рук невестки корыто и понесла его бодро и проворно, хотя и с некоторым трудом, в ближайший хлев, из которого слышалось хрюканье свиней. Худая и бледная Максимиха исчезла в сенях избы, а оттуда выбежало двое детей; они зашлепали босыми ножками, направляясь вслед за бабушкой в хлев.
Самый старший, Фаддей, помер два года тому назад; но Ганка и Степка остались живы. Теперь в глубине хлева они подняли такой радостный крик и так смеялись, что Авдотья тоже хохотала. Глядя на свиней, жадно пожирающих свой корм, и на резвящихся детей, она совсем - хотя, быть может, только на минуту - забыла об околевшем бычке и о печальном письме Федора-солдата.
А Павел пошел на берег реки. В его челноке находились разные рыбацкие снасти и мешок с хлебом, сыром и салом. Невдалеке от реки Павел должен был встретиться с рыбаком, который часто помогал ему в работе и с которым он делил барыши. Теперь он собирался поплыть с ним вместе довольно далеко, к тому месту, где в это время года бывал самый обильный улов. Он собирался вернуться дня через три, а может быть, и позже, но был совершенно спокоен, - он верил, что в доме все будет хорошо. Павел так верил в это, что, перед тем как войти в челнок, он с тихой, сияющей радостью в глазах оглянулся на голубое небо, на зеленую землю, полюбовался прекрасным погожим весенним днем и, опираясь на весло, стал напевать крестьянскую песню:
Ой, у лузи, при дорози
Расцвела калина.
Породзила бедна удова
Солдацкого сына...
Он умолкнул, но в одном из садов, густом и затененном двумя яблонями и несколькими вишнями, какой-то женский голос подхватил долетевший с Немана мотив и тонким звучным дискантом повел дальше:
Породзила яна яго
До цёмной ночи,
Дала яму бело личко
Да чорные вочи...
В этот же день, задолго до вечера, Франка сидела на пороге своей избы с Октавианом на коленях. Она была опять одета по-мужицки, но на ней не было уже - ни на шее, ни в ушах - никаких блесток.
Вообще она больше стала похожа на крестьянку; увядшее, усталое лицо ее загорело, руки потемнели и огрубели. Только ее худоба не уменьшилась, напротив, она еще увеличилась, а лучи заходящего солнца освещали множество морщинок, накопившихся около ее губ и глаз. Дитя подскакивало и щебетало у нее на коленях, указывая маленькими ручками на собаку, на птичек, на деревья; она ласково болтала с ним, часто обнимала его и громко целовала в голову и в шею; но впалые глаза ее с темными кругами глядели печально, а маленькие губки были бледны.
За забором, тянувшимся вдоль дворика, слабо зеленел на темном фоне полей огород, вскопанный, засеянный и засаженный ее руками. Он имел очень жалкий вид в сравнении с другой половиной, принадлежащей Козлюкам и обработанной Ульяной. Там все имело свежий вид, росло густо, хорошо и издавало сильный аромат; тут изредка рассеянные растения завяли и засохли. Работая на этих огородах, две женщины видались ежедневно, и Ульяна не могла, а может быть, она и не хотела воздерживаться от издевательств над неловкой и ленивой работой Франки. Она назвала ее раз "пани", на что Франка, подымаясь с земли, закричала:
- Да уже верно не такая, как ты, хамка!
Тогда Ульяна прогнала со своей половины Октавиана, который играл в песке между грядками с ее трехлетней Марыськой. Она просто схватила его на руки и перебросила через низкий забор на ту половину, где находилась его мать. Глаза ее пылали от презрения и гнева, но она сжала зубы и уже ничего больше не говорила, хотя Франка, размахивая руками, то рыдая, то издеваясь, ругала ее до тех пор, пока Павел не пришел и не повел жену за руку в избу.
Теперь дворик Козлюков был тих и пуст. Ульяна пошла за своей коровой на пастбище и взяла детей с собой; Филипп и Данилка нанялись сегодня косить на фольварке. Только воробьи под крышами обеих изб и в старой груше пронзительно чирикали. По всей деревне слышались громкие голоса людей и животных; издалека доносился клекот аиста, а Франка, сидя на пороге своей избы, смотрела печальными глазами в лицо ребенка и что-то шептала ему бледными губами.
Вдруг из-за угла послышалось хриплое, но довольно громкое бормотание, прерываемое вздохами и стуком палки
. - Отче небесный, помилуй нас! Иисусе искупителю, помилуй нас...
Франка быстро подняла глаза и увидела выглянувшее из-за угла большое морщинистое лицо с воспаленными и припухшими глазами.
- Марцелька! - крикнула она с радостью.
- А Павла нет в избе? - тихим шопотом спросила нищая, опять выставляя из-за угла только голову, повязанную грязными лохмотьями.
- Нет! Нет! Три дня его не будет! - быстро ответила Франка и, опустив ребенка на землю, побежала навстречу пришедшей.
- Моя ты дорогая, золотая, серебряная! - смеясь и размахивая руками, лепетала она, - я ж тебя так ожидала, я так про тебя расспрашивала. Все говорят: нет Марцельки! Как ушла перед пасхой в город, так и не вернулась. Мы думали уже, что ты где-нибудь умерла...
Одетая в лохмотья, держа в обеих руках палку, та качала головой и медленно подвигалась к избе. Франка ввела ее и усадила на скамью, приветливо и весело с ней болтая; потом она бросилась к красному шкафчику и принесла нищей кусок хлеба, холодного картофеля в миске и немного соли.
- Ешь, миленькая, ешь! - просила она. - Ох, как это хорошо, что ты пришла, а то тут некому слова сказать...
Нищая не спешила есть; она, по-видимому, была сыта. Из-под красных век она следила хитрым и любопытным взором за движениями Франки.
- А-а! - удивилась она, - так ты тут такая же хозяйка, как и прежде была!
- А такая же самая! - восторженно закричала Франка. - Уже все забыто... Как будто ничего и не было!
- Ну, скажи-ка, ради бога, скажи, что с тобой творилось, где ты была, что ты делала, как ты вернулась сюда и помирилась с Павлом? - спросила нищая.
Франке не нужно было повторять два раза этой просьбы. Она уселась и стала рассказывать, а когда рассказывала о том, как Павел все простил ей и ребенка принял, как своего, то слезы блестели у нее на глазах и губы дрожали. Марцелла нахмурилась, сосредоточилась, ее квадратная фигура казалась еще толще и тяжелее.
- Вот добрый! - тихо и с удивлением произнесла она.
- Добрый! - подтвердила Франка. - Такого доброго, верно, на всем свете нет!
Вдруг она задумалась, брови ее нахмурились; она вздохнула.
- Впрочем, знаешь ли ты что, Марцелька, - прибавила она, - однако же не такой добрый, как был...
- Не может быть! - вскрикнула нищая.
- Ага! Раньше, бывало, что я хотела, то и делала... спала, сколько хотела... сделаю что-нибудь в избе - хорошо, не сделаю - никакого выговора не услышу от него. Еще, бывало, и конфеты привозил и на руки брал, точно малое дитя. Под конец я возненавидела его, бранилась, кричала... а он ни слова! Молчит, как стена, или обнимает и станет просить: "Тише, дитятко! Тише! Успокойся!" Теперь, не то! Ранехонько уже стоит над постелью и велит вставать. Сколько я ни прошу каждый день, сколько ни ругаюсь, - ничего! Я свое, а он свое: вставай и вставай! Иногда возьмет за руки и с постели стащит, а потом опять велит становиться на колени и читать с ним громко молитву... и из книжки молитву читает... а какое это чтение? Ой, боже милосердный, известно - хамское! Пока он одну молитву прочитает, у меня от стояния на коленях голова начинает кружиться. После молитвы опять гонит на работу, то огонь разведи, то корову выдои... а то огород вскопай или хлеб испеки!.. Даже когда он из избы уходит, все еще приказывает: "Смотри, Франка, сделай все, что я тебе приказал!" Когда он вернется и увидит, что не сделано, сейчас начинает отчитывать или даже накричит. Я уже делаю все, хотя мне и стыдно перед собой, что меня запрягли точно в соху, а тут иногда от слабости, кажется мне, что вот-вот сейчас и упаду. Но уж лучше это, чем проповеди о господе боге, о дьяволе, о вечном проклятии и разных таких глупостях. Притом я теперь невольница, продалась ему телом и душой. Здоровье я потеряла, ребенок на моей шее, и нет уже для меня другого выхода и иного спасенья, как жить в этой избе с этим человеком. На такую долю я осуждена... в такой печальный час я на свет родилась...
По мере того как она высказывала свои жалобы, все большая печаль наполняла глаза ее; наконец из них потоком потекли слезы, но скоро она перестала плакать и схватилась руками за голову.
- Ах, Марцелька! - застонала она. - Если б вы знали, какое мне горе с этой головой! Болит и болит! Когда я вернулась, она несколько недель не болела, а теперь опять болит, и этот шум опять вернулся, - не такой сильный, как был, но вернулся все-таки.
Она сбросила с головы пестрый бумажный платок и, обмокнув в ведре холщевую тряпку, обвязала себе ею лоб.
- Вот единственное мое спасенье! - говорила она. - Как начнет сильно болеть и шуметь в голове, нужно холодной водой смочить...
Она опять уселась против нищей, которая, скрестив руки на палке, так пристально следила глазами за ней и так задумалась, что на несколько минут утратила свою обычную болтливость. Потом она медленно заговорила охрипшим голосом:
- Видишь ты, какой он строгий теперь стал! А-а-а!.. Однако же, моя миленькая, счастлива ты, ой, как счастлива, что достался тебе такой человек!.. Как ты думаешь? Столько простить жене, и кормить чужое дитя, как свое, и еще приглашать ее на работу, точно пани какую за стол!.. Это не шутка, моя милая!.. Какой он добрый!..
- Ну да, добрый! - держась обеими руками за голову, сказала Франка. - Я и сама это знаю, за эту доброту я и продала себя ему в неволю!
Марцелька качала головой, смотрела в землю, а по темному, некрасивому лицу ее скользили тени каких-то мыслей. Минуту спустя она сказала, уставившись в землю:
- Ой, доля моя! Почему ты не послала мне в мои молодые лета такого человека и такого спасителя? Почему ты оставила меня на свете одинокой, точно былинку? Знала бы я, ой, знала, как уважать этого человека и спасителя, и не перенесла бы я столько всякой беды с детьми-сиротами и не терпела бы я на старости лет такого унижения.
Она качала головой, утратившей всякую форму под лохмотьями, а из груди ее вырывался не то плач, не то хохот, и, наконец, послышалась хриплая, жалобная мелодия:
Повiй, витре, повiй, витре,
С зеленого гаю,
Повернувся наш паночок
С далекаго краю...
- Ага! - тонким, пронзительным голосом закричала Франка, - хорошо тебе, Марцелька, так говорить, когда ты постарела, точно источенный червями гриб. Когда человек молод еще, он страстно желает света, веселья и разных удовольствий.
Марцелька подняла свои мутные глаза и уставилась на Франку.
- А сколько ж, моя миленькая, будет тебе лет?
- А тридцать восьмой пошел от сретенья, - с видимым торжеством заметила Франка.
Марцелька покачала головой.
- Ой, так ты уже не дитя, и до сорока тебе недалеко. Сорок лет - бабий век, моя милая.
- Вот хамская пословица! Разве это правда! Ай-ай, как бы еще за мной парни волочились, если бы я только была здорова и не жила в такой норе.
Упал ли взор Марцеллы в эту минуту на блестевший в углу самовар или встретился с висящим на стене мешком с мукой или крупами, - одним словом, она поспешно, как будто желая исправить сделанную ошибку, стала поддакивать Франке:
- Ну, да! Верно! Почему бы нет! Худенькая такая ты и деликатная, как те панны, что ходят в корсете, а ручки у тебя маленькие, как у дитяти, а глаза такие..
. Вдруг на дворе Козлюков послышались голоса. Франка стала на колени на лавку возле окна и приложила лицо к мокрому стеклу. Она увидела Ульяну, загонявшую корову в хлев, четверых детей, ползавших по траве, Филиппа с косой на плече, входившего в избу, и Данилку, который, также с косой на плече, разговаривал со стоявшим в воротах парнем одного с ним возраста.
- Посмотрите, Марцелла, - быстро прошептала Франка, - посмотрите, моя дорогая... каким красивым парнем стал этот Данилка...
Юноша был действительно красив. В короткой холщевой рубахе, в высоких сапогах, с блестящей в последних лучах солнца косой на плече, он казался стройным и веселым. Ему пошел девятнадцатый год, лицо у него было гладкое, как у девушки, а волосы золотисто-русые. Сморщенные щеки Марцеллы задрожали от приглушенного хитрого смеха.
- Молодой он, - сказала она, - оттого и красивый.
- Это ничего, что молодой, - тихо шептала Франка, - зато он такой тонкий и стройный, как панич. Смотрите-ка! А я до сих пор и не замечала, что он такой красавец!
Злорадная улыбка расплылась на морщинистом лице Марцеллы; тихо и льстиво она спросила:
- Так,. может быть, сказать этому парню, что ты про него говорила? А? Вот обрадуется! Ах боже мой, пресвятая богородица! Настоящая потеха! Ему даже и в голову не приходит, чтобы кто-нибудь хвалил его за то, что он красив.
- Скажите, моя золотая, дорогая моя, непременно скажите! Вот любопытно, обрадуется ли он и что про меня скажет?
В эту минуту Ульяна вышла из хлева, и дети подлетели к ней, как птенцы. Разговаривая с ними и широко улыбаясь, она налила из подойника молока в маленький горшок и по очереди подносила его к четырем протягивавшимся к ней детским ротикам. Трое этих малюток были ее детьми, четвертый был Октавиан. Она дала молока и своим и ему; правда, ему она дала после всех и, может быть, меньше, чем своим, но все-таки дала. Потом все четверо побежали за ней в избу.
Хотя Франка все время смотрела в окно, но она не заметила этой сценки, происходившей в соседнем дворе. Она занята была своими мыслями и молчала довольно долго; наконец, когда уже совсем стемнело, она выпрямилась и подняла вверх руки; большие, глубоко запавшие ее глаза наполнились глубокой грустью.
- Ах, Марцелла, моя миленькая! - заговорила она тихо и медленно, - сосет меня что-то... плохо мне на свете жить!
- Почему тебе плохо? - спросила нищая.
- А что же хорошего? - ответила она, заломив руки над головой. - Он, видишь, хоть и добрый, но не умеет уважить мою деликатность, не умеет говорить так, как мне нравится; ходит в такой грубой одежде и такой какой-то... я и сама не знаю, какой он...
После минутного раздумья она докончила:
- Конечно... хам... какой бы ни был добрый, а все-таки хам!
И она прибавила еще тише:
- И такой уж он теперь старый... такой старый!
Миновала пора косьбы и жатвы. Много разных событий произошло за это время в двух соседних избах.
Однажды, когда косили принадлежавший Филиппу лужок, находившийся неподалеку от деревни, Павел вышел утром из избы, поглядел на небо и сказал шурину, который нес солому в хлев:
- Скорее, Филипп, убирай сено с луга, а то завтра или послезавтра господь бог пошлет дождь, и я чувствую по ветру, что надолго.
Филипп верил предсказаниям шурина относительно погоды, поэтому он сейчас же принялся запрягать лошадь, а Данилке приказал приготовить грабли и вилы. Ульяна оставалась дома одна, и если бы кто-нибудь потребовал паром, то ей самой пришлось бы перевезти проезжего через реку. Теперь река стала очень узка и текла спокойно. Весной даже двум мужчинам трудно бывало переправлять через нее паром, а теперь и одна баба справится; а если б понадобилось перевозить двух лошадей или какой-нибудь тяжелый воз, то Павел сможет прибежать на помощь сестре, так как он будет сегодня ловить рыбу поблизости. Когда они уговаривались и Филипп кончал запрягать лошадь, из-за спины Павла выскочила Франка и сказала, что и она поедет на луг сгребать сено. Она уже сделала в избе все, что требуется: кушанья наварила на целый день, корову выдоила и хочет теперь помочь Филиппу убрать сено. Одета она была в белую, как снег, рубаху, голубую коленкоровую юбку и розовый передник; черные волосы из-под цветного платка рассыпались по ее лицу и плечам. Движения ее были живее обыкновенного, глаза смотрели весело, а белые зубы сверкали. Филипп принял ее предложение с насмешкой:
- Эх, от твоей помощи разве только чорту польза будет!
Но Данилка возразил:
- Пусть едет... Втроем всегда легче и скорее...
- Пусть едет! Покажите ей раз-другой, как работать граблями, она и научится. Все-таки хоть немного поможет... - заметил Павел.
Она села с Филиппом на воз и поехала, а Данилка отправился пешком более короткой дорогой. Но не проехал воз и нескольких саженей, как Франка соскочила на землю и побежала к шедшему по меже парню.
- Эй! - закричала она, убегая от Филиппа. - Мы скорее дойдем по той дороге, чем ты доедешь!
Возвратившись с луга, Филипп с удивлением рассказывал жене, что эта сумасшедшая Франка в самом деле довольно хорошо сгребала сено и действительно помогла им.
- Если бы она не была ленива, она всему научилась бы... - прибавил он.
- Она много может сделать, когда хочет! - заметил Данилка, прожевывая хлеб и посматривая в окно на Франку, которая суетилась на своем дворе; глаза его сверкали зеленым блеском, как у кошки.
Это повторялось очень часто. Во время жатвы Франка с серпом ходила на поле Козлюков и помогала им, хотя и не могла так усердно и так хорошо жать, как Ульяна, потому что у нее нехватало ни силы, ни навыка. Филипп пахал свое ³маленькое поле или смотрел за домом и за паромом, а Данилка с двумя женщинами жал и возил снопы в амбар. Франка часто влезала вместе с ним на воз со снопами и ехала домой, потом они вместе возвращались и опять принимались за работу. Она не раз жаловалась на жару и на боль в спине, но была весела, проворна, говорлива и обнаруживала необыкновенное для нее усердие к труду. Она ласкалась к Ульяне, называла ее золотой и алмазной, целовала и носила на руках детей, а к Данилке льнула, как муха к меду. Но на эту ее привязанность никто не обращал внимания. Не было ничего удивительного в том, что она шутила и заигрывала с парнем, а по воскресеньям на несколько часов исчезала куда-нибудь вместе с ним. Хотя она опомнилась, почувствовала охоту к труду и перестала надоедать, будто оса, людям, но не могла же она сразу забыть все свои глупости. Хоть и старая она, а иногда глупая, как ребенок; а так как и Данилка еще дитя, то она ему как раз пара. Все-таки хорошо, что она опомнилась, работает, помогает людям и вежлива. В таком близком соседстве иметь ведьму не совсем приятно. Пусть она себе будет странной и немного сумасшедшей, лишь бы не была ведьмой. Ульяна тоже вежливо обращалась с невесткой, чаще ласкала Октавиана и оказывала Франке разные услуги в хозяйстве из благодарности за помощь в поле: иногда месила и пекла вместо нее хлеб, а то полоскала в реке белье и колотила его вальком или приносила для Франки ведро воды.
Итак, в течение трех месяцев эти люди, проводя свою жизнь в труде, ничего не замечали и никакие подозрения не приходили им в голову. Даже тень подозрения не омрачала им летних солнечных дней, и ни одна капля грязи не тяготила их души, когда они засыпали, утомленные работой, и крепко спали всю ночь.
Павел в это время совершал длинные поездки по реке и, возвращаясь домой, заставал Франку за работой, веселую, в белоснежной рубахе и розовом переднике. Хотя она подчас дерзко отвечала ему, а иногда отталкивала его с нескрываемым отвращением, но он приписывал все это остаткам дьявольских искушений, которых еще не могли преодолеть молитвы и увещевания. "Пусть она ведет себя, как хочет, лишь бы была честная!" - думал он. Октавиана он часто брал на руки, давал ему привезенные из местечка бублики и любил и ласкал это дитя все больше и больше. Лаская его и играя с ним, Павел не обращал внимания на то, как сердито ворчит Франка, и на злые слова, с которыми она иногда обращалась к нему, тем более, что она скоро опять приходила в хорошее расположение духа, дружески разговаривала с ним, наполняя избу своей болтовней и смехом, который особенно нравился Павлу. Итак, в продолжение этих трех месяцев ничто не затмевало для него света летнего солнца, дышалось ему привольно и легко, и засыпал он спокойно и крепко.
Вдруг, в конце одного августовского дня, в избе Козлюков поднялась возня. Оттуда слышались адские крики взрослых и детей. Филипп бил своего брата. Это было вечером. Неизвестно, где и каким образом он узнал о проступке брата, но он узнал об этом так неожиданно и так все было очевидно, что это потрясло до глубины души даже этого сильного и простого мужика. До сих пор он никогда не обижал своего младшего брата, но теперь, казалось, он сошел с ума, до того ожесточенным было выражение его лица и так беспощадно бил он своего брата по спине, придерживая его одной рукой за одежду.
- Содом и Гоморра, - кричал он, - ты хочешь, чтобы из-за тебя гром господень сжег нашу избу! Ведь он тебе как родной дядя был, на руках тебя носил, уму-разуму учил! А ты вот как его благодаришь!.. Ты с его женой... За соху, за цеп, за работу берись, а не за бабами бегай! Гнев божий ты навлекаешь на нас и на наших детей... Вон из дому! Слышишь?.. Чтоб духу твоего здесь не было! Слышишь? Хоть по миру иди! В работники нанимайся! Хоть на вечную погибель ступай! А из моей избы вон! Вон! Вон!
Выкрикивая все это, Филипп бил парня, борясь с ним изо всех сил; тот был хоть и слабее, но все-таки довольно силен. Филипп выталкивал его за дверь, а Ульяна с громким плачем ломала руки. Дети кричали. Данилке уже около самого порога удалось вырваться из рук брата, и он, красный, как вишня, с сверкающими глазами, с разорванной на плечах одеждой, стал дерзко кричать:
- А ты никакого права не имеешь выгонять меня из избы! Она так же моя, как и твоя... Мы одного батька дети!
- А кто тебе батьком был? - снова бросаясь к нему, крикнул Филипп. - Я тебе отцом был, когда ты остался сиротой на моих руках! Разве для того я тебя растил, кормил, добру и разуму учил, чтобы ты содом и гоморру затевал! Ну, научу же я тебя!.. Ну, будешь ты помнить! Ну, будешь ты...
И вместе с градом грубых ругательств посыпались на плечи и голову Данилки новые удары. Братья яростно боролись у дверей.
Ульяна, заливаясь слезами, крича и заламывая руки, старалась их разнять. Дети вопили. Проснувшиеся куры пронзительно кудахтали. Даже Курта протяжно завыл под скамейкой, а бурый кот, на которого кто-то случайно наступил, испуганно метался по избе, отчаянно мяукая и не зная куда бежать.
Вдруг в избу вошел Павел. Он возвращался с реки, поднимаясь в гору, услыхал крики, доносившиеся из избы Козлюков, и, встревоженный этим, прибавил шагу. Увидев Павла, Ульяна, может быть, из жалости к брату, а может быть, из опасения лишиться его дружбы, залилась слезами и бросилась к его ногам. Данилка, вырвавшись из рук Филиппа, выбежал из избы, а Филипп, с растрепанными волосами и лицом, еще горевшим от ярости, обратился к Павлу и рассказал ему все в тех же грубых выражениях, какими он ругал парня, которого считал страшным преступником.
Рассказ этот продолжался не более трех минут, и Ульяна, не успев еще подняться с земли и стоя на коленях, закричала мужу:
- Тише! Молчи! Филипп, ой, Филипп, что ты делаешь! Молчи!
Но Филипп сказал уже все, и Павел вышел из избы.
Он не обошел кругом, чтобы через калитку войти в свой дворик, но переступил низкий плетень огорода и пошел по зеленым грядкам. Он был бледен, как полотно, глаза его горели. Гнев и ревность овладели им, терзая его сердце. Они почти лишали его рассудка. Шатаясь, как пьяный, он прошел через сени и с шумом растворил дверь в избу.
В избе перед печкой, в темной глубине которой тлели раскаленные уголья, стояла Франка. Она стояла согнувшись, прижимая руки к груди, и в кровавом свете огня лицо ее казалось красным, как кровь. Она отлично знала, что произошло в избе Козлюков; она видела в окно, как Павел входил к ним и как он вышел оттуда; ей было страшно и стыдно. Тот стыд, который она испытывала, когда после трехлетних скитаний возвратилась сюда, был ничем в сравнении с тем тяжелым стыдом, какой охватил ее теперь. Поэтому-то она так согнулась, и лицо ее было почти так же красно, как пылавший в печке огонь. Как только Павел остановился на пороге, она закричала, протянув к нему руки:
- Не верь ты им, Павел, не верь, это неправда!.. Они нарочно...
Первый раз в жизни она лгала и лгала не от страха, а от стыда; половину жизни отдала бы она за то, чтобы он поверил ее лжи. Но Павел приблизился к ней и, не говоря ни слова, схватил ее за плечи своими железными пальцами. Она пронзительно вскрикнула и упала на пол под ударами его кулака. Она вскрикнула несколько раз и вдруг почувствовала, что плечи ее свободны от железных тисков и что она осталась в избе одна.
Шатаясь, с каплями пота на лбу, Павел вышел из избы, обошел ее вокруг, прижался лбом к задней стене ее у самого склона горы и заплакал. Ярость, гнев и ревность, которые там, в мрачной избе, заставили его поднять руку на эту женщину, распростертую на земле, теперь ослабели и растаяли в великой, разрывающей его грудь жалости к себе, к ней и к тому человечному, доброму, святому делу спасения, которое он начинал уже два раза и которое опять обратилось в ничто. Заломив руки, прижав лоб к шероховатой стене, он рыдал, отрывисто шепча сквозь слезы:
- Нет уж, видно, для нее ни спасения, ни искупления! Нет уже для меня счастливой доли на свете! Боже мой всемогущий! Боже мой милосердный! Что мне теперь делать?!
Через час после этого его челнок плыл по реке, подобно маленькой черной точке на ее стальной поверхности; на небе загорелись золотые звезды, а серебряная струя бежала позади челнока и шептала свою вечную, однообразную, жемчужную песню. Всю ночь Павел провел на реке, а может быть, на каком-нибудь уединенном берегу, где-нибудь под старой вербой или дрожащей осиной.
В избе же часа через два после того, как ушел Павел, послышался тихий шопот, прерываемый стонами и вздохами.
- А-а! Побил! Смотрите-ка, побил! Должно быть, очень уж ревнивый, когда даже бьет! Он еще никогда никого не бил! Такой смирный, такой добрый... а побил!
- Чтоб ему господь бог не простил этого никогда, как я не прощу! - послышался пронзительный женский крик. - Не прощу!.. Не прощу... до самой смерти не забуду такого позора... ах, позор! Позор! Позор! Ой, боже мой, до чего я дожила, чего я дождалась! Разве для того меня мать родила, чтобы я чувствовала хамские кулаки на своей спине! Я из хорошей семьи: у дедушки были свои дома, мать образованная была, двоюродный брат богатый, живет себе пан-паном, а я вот до чего дожила! Накажи его, господи, за мою обиду! Чтоб ему добра не было ни на том, ни на этом свете!
Она проклинала, роптала, иногда стонала, как дитя, а иногда она вскакивала, как сумасшедшая, и стучала кулаком по столу и, бросившись на постель, рвала на себе волосы.
- Довольно, я уже отблагодарила его за доброту, уже заплатила за все своей спиной и своим позором. Помнила я об его доброте, и такой стыд охватил меня, что, кажется, живой в землю бы себя зарыла, лишь бы только не видеть его больше, не смотреть ему в глаза! Но теперь я уже ничего не стыжусь! Ничего! Ничего! Если он имеет право бить меня, так я имею право делать все, что хочу. Если бы мне не жаль было Данилки, я бы опять ушла. Может быть, я и уйду. Вот возьму, да и уйду!
- А Октавиан? - откликнулся из кучи лохмотьев грубый, хриплый голос.
- Чорт его возьми! Чорт возьми все! - кричала лежавшая на кровати женщина. Однако внезапно она умолкла и через минуту проговорила неуверенным голосом:
- Так что? Оставлю...
Но около своих босых ног она чувствовала теплое тело спящего ребенка и заколебалась.
- Что тут делать? - прошептала она. - Тут ли мне его оставить... или взять с собой. Да притом и Данилку жаль!...Ах, если бы ты знала, Марцелла, как я его люблю... какой он милый! А ты не видела его, когда шла сюда? А?
- Как же, - видела. Я нарочно зашла к ним, чтобы посмотреть, что с ним, с бедненьким, творится, что он теперь, несчастный, поделывает?
- А что, что? - прошептала Франка. - Может быть, он говорил что-нибудь? Может быть, он велел что-нибудь мне сказать?
- Ничего он не говорил и ничего передать не велел. .. - ответила Марцелла. - Известно - ребенок! Брат побил, так он сидит и плачет! Что же ему делать?
Франка глубоко вздохнула.
- Вот, - заметила она, - тоже хам, а не такой, как все хамы... молоденький, стройный и не выучился еще грубости...
- А ты и про Павла то же самое говорила... что он хоть и хам, но не такой, как все...
- Пусть его бог накажет за то, что он меня соблазнил и обманул. Он представлялся мне добрым и вежливым, но теперь показал, кто он такой. Вот если бы я не сошла с ума и не вышла бы за него, так теперь бы я вышла за Данилку...
Марцелла издала протяжный возглас удивления.
- Ах ты, миленькая моя, что ты говоришь? Ведь он же дитя в сравнении с тобою, ты же могла бы быть его матерью! А, чтоб тебя! Вот выдумала! Ах, боже милосердный! В сорок лет выйти за такого мальчугана!
Неудержимый смех овладел бабой; она, закрывая рот руками, старалась заглушить его, боясь обидеть Франку. Последняя заговорила немного обиженным тоном:
- Так что же, что я старше его? Одна моя хозяйка была старше меня, а муж у нее был молоденький и плясал под ее дудку и делал все, что она велит. Аи, аи! Чего не бывает на свете! А может быть, ты думаешь, он не захотел бы жениться на мне? А я говорю, захотел бы и еще как захотел бы!
- Говорил он, что хотел бы? - спросила Марцелла.
- Говорить-то он не говорил, но я знаю .. - ответила Франка.
Сидя возле кровати, старуха вся тряслась от сдерживаемого смеха, но через минуту она заговорила заискивающим тоном:
- А верно, захотел бы, отчего бы нет? Не было еще на свете такого мужчины, которой не захотел бы такой красотки. Ты такая нежная, такая красивая, и веселенькая, и проворная, как белая козочка на лугу, или как королева в замке...
- Вот видишь! - заговорила опять Франка. - Мне этот мужик, грубиян, медведь, разбойник, кровопийца руки и ноги связал!
Она снова села на кровать и схватилась руками за волосы. Когда она начала говорить, ее пылкая, страстная речь раздавалась во всех углах темной избы.
- Не любила я его уже и прежде... такой вол, медведь, скучный, старый... но теперь, когда он осмелился поднять на меня руку, я во сто раз больше не люблю его... Ненавижу, ненавижу!.. Так ненавижу, что, кажется, убила бы его, задушила...
- Тише! - испуганно зашептала Марцелла, - еще придет и услышит!
- Не придет и не услышит! Черти будут его всю ночь носить по реке! Уж я его привычки знаю! А если бы и услыхал? Я ему сама скажу это! Пусть знает, как обижать женщину из хорошей семьи.
Она истерически зарыдала и попросила Марцеллу, чтобы та смочила тряпку в холодной воде и подала ей, потому что у нее так сильно заболела голова и до того стало шуметь в ушах, словно ей вот сейчас умереть.
После этого у Франки часто бывала голова обвязана мокрым платком, и видно было по ней, что страдания, против которых она употребляла это средство, были в самом деле мучительны. Она стала похожа на сухую и желтую щепку, а на ее желтых, как воск, бескровных щеках часто пылал яркий румянец. Вставая с постели, она дрожала, как в лихорадке, и шаталась на ногах, а в припадке гнева обнаруживала удивительную энергию и силу. Болезнь ее зародилась в ней еще в детстве благодаря неправильному образу жизни, развилась в продолжение скитальческой и бурной молодости и особенно усилилась во время последних скитаний благодаря нищете, презрению людей, позору, тюрьмам и страху за свое будущее. Теперь болезнь эта быстро овладела ею.
Это была одна из тех странных, тайных болезней, семена которых с самого рождения заложены в некоторых человеческих организмах. В спокойной и чистой атмосфере они могут исчезнуть, но среди трагических бурь, в болотных испарениях жизни они дают плоды, отравляющие разум и волю человека. Франка действовала сознательно, хладнокровно, со страстной энергией, но ее разум и ее воля работали исключительно в одном направлении. Она думала, что страшно и жестоко обижена и опозорена; она хотела надоедать, вредить, мстить, горло перегрызть за эту обиду и унижение. Но еще сильнее, чем мести, она желала совершенной, неограниченной, дикой свободы. Принуждение и зависимость всегда раздражали ее, но она терпела их по необходимости, сердясь и ворча; теперь же она совсем не могла этого переносить. Прежнее нетерпение, проявлявшееся лишь время от времени, превратилось теперь в беспрестанное беспокойство, воркотня перешла в крик. Все, что мешало ее свиданиям с Данилкой, доводило до бешенства ее инстинкты, никогда не знавшие ни границ, ни стыда, а воспоминание о побоях Павла доводило ее гордость до безумно преувеличенного представления о собственном превосходстве. Ее темперамент, характер и привычный склад мысли, развившиеся в ней под влиянием ее образа жизни, усиливали мучительную болезнь нервов и доводили их до крайнего напряжения.
Поэтому на небольшом пространстве, которое составляли дворы и огороды, разделявшие обе избы, ежедневно происходили такие события, о которых прежде жители этой деревни не имели никакого, представления; здесь бушевал настоящий ад - вечные ссоры, угрозы, крики и плач. Тихая, но решительная Ульяна тоже рассвирепела на невестку, которой не могла простить ни обиды брата, ни ее постоянных ругательств. Все существо Франки казалось ей горстью грязи. Суровая и строгая в своих понятиях о женской добродетели, которые она почерпнула из наставлений своих родителей и из жизни окружающих, она для эротического безумства Франки имела только два названия: распутство и содом и гоморра; произнося эти слова, она краснела, как девушка, и отплевывалась с отвращением, которое так искривляло ее коралловые губы, как будто она проглотила какое-нибудь противное насекомое или напилась воды из лужи. Встречая в течение всей своей жизни людей только одного круга и не имея никакого понятия о других людях, она боялась этой совсем особенной женщины, этой приблудной, этой сумасшедшей, готовой, как ей казалось, на все, даже на поджог или на убийство ребенка. Разве на другой день после того памятного происшествия-Франка, выбежав во двор, не угрожала Филиппу и Ульяне, что сожжет их избу за то, что они обвинили ее перед мужем, и благодаря им этот хам побил ее, происходящую из такой хорошей семьи, образованную и деликатную? А вот случай еще хуже. Однажды, когда она издали увидела идущего по полю Данилку и хотела догнать его, маленькая Марыська, играя возле ворот, попалась ей под ноги и, падая, ухватилась за ее юбку; тогда Франка схватила девочку, как коршун жаворонка, и отшвырнула его от себя так, что Марыська ударилась о забор и больно ушиблась. У нее еще до сих пор остались синяки на плечах и на лбу. Тут Ульяна и Филипп бросились к Франке и хотели побить ее за то, что она обидела их ребенка, но она убежала в свою избу и заперлась. Зато на другой день они выругали ее последними словами; она ничего не ответила, схватила топор и пошла с горы к реке. Они не могли догадаться, зачем она взяла топор и побежала к реке.
- Может быть, даст бог, утопится! - говорили они.
Но она и не думала топиться. Войдя почти по колени в воду, она принялась рубить паром Филиппа. Худая, как щепка, желтая, словно восковая свеча, с обвязанной мокрым платком головой, она не хуже любого мужчины рубила топором доски парома. Злость придавала ей силы, и щепки летели во все стороны.
К счастью, Павел невдалеке ловил рыбу; он заметил Франку, догадался, что она делает, и, подбежав к ней, вырвал топор у нее из рук. Потом, несмотря на ее крики и сопротивление, он втащил ее на гору, втолкнул в избу и запер снаружи дверь. Даже окно он заложил соломенной плетенкой и подпер деревянным колом, чтобы Франка не могла выскочить. А когда Павел ушел, Филипп, по просьбе жены, тихонько подошел к окну, отодвинул край плетенки и через образовавшуюся щель увидел Франку, сидевшую на полу в углу темной избы. Она держалась за голову и тихо рыдала, вздрагивая всем телом.
- Пусть плачет! Дай бог, чтобы она вся слезами изошла! - проклинал Филипп, крайне озлобленный против Франки за свой паром.
Но Ульяна, выслушав мужа, призадумалась, вздохнула и молча направилась к избе. Заметив, что маленький Октавиан, которого она, ссорясь с его матерью, выругала и прогнала со двора час тому назад, сидит теперь у ворот с испуганным и печальным лицом, она кивнула ему головой и позвала его:
- Иди сюда!
Мальчик сейчас же подбежал к ней, а она, погладив его рукой по волосам, ласково сказала, чтобы он шел играть с ее детьми, которые гуляют на песке у лесочка. Несмотря на отвращение и ненависть, которую она питала к Франке, образ женщины, сидящей в солнечный день в темном углу и, как рассказывал Филипп, вздрагивающей от рыданий, произвел на нее грустное впечатление. По всей вероятности, она не умела определить, что она думала и что чувствовала, но, вероятно, она поняла, что большая злость есть в то же время и большое несчастье для человека. Она почувствовала сострадание к этой распутнице, ведьме, сумасшедшей, и оно выразилось в доброжелательном обращении с ее ребенком, так же, как припадки гнева и ненависти к Франке она изливала не только на нее, но и на ее дитя.
В тот же самый день, под вечер, Павел разговаривал с Авдотьей на берегу реки. У него был вид человека сильно утомленного или больного. Голова его была опущена, а впалые глаза угрюмо смотрели в землю из-под лба, изрытого морщинами. Подперев рукой голову, он тихо и медленно говорил:
- Что мне делать? Боже мой милосердный! Боже всемогущий! Что мн