Главная » Книги

Ожешко Элиза - Хам, Страница 8

Ожешко Элиза - Хам


1 2 3 4 5 6 7 8 9

е с ней делать?
   Авдотья, небольшого роста, худощавая, босая, стояла у полного ведра воды, выпрямившись и обратив к Павлу свое румяное сморщенное лицо, выражавшее скорбь и удивление. Рот ее был раскрыт, но она ничего не говорила; она не знала, что говорить и что посоветовать в этой беде, о которой вся деревня говорила, как о чем-то чудовищном. Павел убедился, что ему незачем скрывать своего горя, так как все о нем знают. Неподвижно и молча стояли они друг против друга: он - с побледневшими щеками и склоненной на руку головой, она - прямая, как свеча, скрестив под передником руки, приподняв к Павлу голову в красном платке и раскрыв рот. Кругом не было никого; у безлюдного песчаного берега вода, позолоченная лучами заходящего солнца, текла спокойно, однообразно и непрерывно; над бором, лежавшем на противоположном берегу, плыло длинное бледнозеленое облако; на горе в деревне ревел скот. Было тихо, спокойно, тепло и ясно.
   Авдотья приложила пальцы к щеке и немного помолчала, - она думала. Вдруг она громко крикнула с энергией и твердой уверенностью:
   - Бей!
   Переступая с ноги на ногу и блестя глазами, она заговорила дальше:
   - Бей ее, Павлюк! За все бей! И за распутство, и за злость, и за леность бей! Не жалей, а бей! Ласка не помогла, и молитва святая не помогла, и работа не помогла, так, может быть, побои помогут. Может быть, она бояться будет, может быть, ей угроз нужно... может быть, тогда она опомнится! Уж если нельзя иначе справиться с нею, так бей!
   - Да, если уж иначе нельзя с ней справиться... то только в этом спасение! - машинально повторил он и вдруг всплеснул руками.
   - Что тут делать? - начал он опять. - Бели бы мне одному было горе с ней, так бог с нею... но других жаль. За что они терпят от нее ругань и убытки? Может быть, ей денег дать, все отдать и выгнать из дому? Я, кажется, и сделал бы теперь так, я, кажется, и не люблю уж ее совсем; . . а все-таки жаль мне выгонять ее на окончательную гибель. И грех на душу возьму, если выгоню ее. Ведь перед святым алтарем клялся, что не оставлю ее до самой смерти. И так плохо, а так еще хуже... Что тут делать?
   - Бей! - повторила Авдотья.
   - Эх, уж это мне битье...
   - Для ее спасенья бей! Может быть, натерпевшись страху, раскается.
   - Для ее спасения... может быть, еще и опомнится... - не поднимая глаз, повторил Павел.
   Через час после этого он вошел в свою избу, ощупью нашел лампу, зажег ее и осмотрелся.
   - Франка! Есть давай! Чуешь, хутко! - Голос его звучал строго и властно. Франка выскочила из темного угла и закричала, размахивая руками:
   - А ты не смей со мной говорить своим хамским языком! И приказывать мне не смей! Я тебе не слуга! Хоть я и сошла с ума, выйдя за тебя, но в сравнении с тобой я пани, княжна, королева! Ты мне служить должен и вытирать пыль v моих ног, а не то чтобы я тебе служила!
   Она еще долго говорила в том же духе, рассерженная тем, что он оставил ее на несколько часов в темной избе. Павел ничего не отвечал; словно окаменевший, сидел он на скамейке, а когда Франка, наконец, замолчала, он опять повторил:
   - Давай есть!
   - Нет у меня для тебя никакой еды! - крикнула она.
   - Свари сейчас же! - закричал он, повышая голос.
   Потому ли, что она сама весь день ничего не ела и была голодна, или потому, что ей было холодно и хотелось погреться у огня, но она принесла из сеней вязанку дров и в молчании, прерываемом только угрюмой воркотней, развела огонь в печке. Налив воды в горшок, она всыпала в него несколько горстей крупы. Павел несколько мгновений следил за ней мутными, лишь изредка вспыхивавшими гневом глазами; затем он присел к столу, открыл лежавший на нем молитвенник и погрузился в чтение. Может быть, стремясь отогнать от себя мысли, которые мучили его, он и стал читать вполголоса:
   - Пусть о-пла-ки-ваю я ви-ну мою, пусть я отвергну искушения...
   Возле печки, в которой пылал уже огонь, раздался язвительный, колкий смех.
   - Вот так чтение! Вот прекрасное чтение! Так и видно, что образованный! Навоз тебе возить, а не книжки читать! Хам!
   - Пусть исправятся дурные склонности мои... - обхватив голову руками, продолжал читать Павел.
   - Да перестанешь ли ты? - крикнула Франка. - Я предпочитала бы слушать кваканье лягушек, чем это хамское чтение. Читать ему захотелось! Помещик! Граф! Раввин жидовский!
   Павел читал или, лучше, сказать, бормотал:
   - Пусть добро - детели мои...
   Вдруг маленькая, ловкая, дрожащая рука выхватила книжку у него из-под носа.
   Он вскочил со скамейки и, сверкая глазами, выпрямился, как струна.
   - Отдай книжку! - крикнул он.
   - Не твоя книжка, а моя! Не смей трогать мою собственность! Если захочу, так сожгу ее и - адье! Черти на том свете будут тебе книжки давать!
   - Франка, отдай! Слышишь ли ты? Бить буду! - проговорил он сквозь зубы, и заметно было, что он с трудом сдерживал свой гнев, страшный гнев тихого и ласкового, но в глубине души полного страсти человека.
   - Бей! - крикнула она. - А я сожгу книжку!
   Она взмахнула рукой, как бы собираясь бросить в огонь "Богослужение", но ее остановила та же самая твердая, железная рука, которую она уже чувствовала на своих плечах несколько дней тому назад. Он вырвал из ее рук книжку, выпустил ее плечо и тяжело опустился на скамейку. Он был бледен, как полотно, тяжело дышал и громко повторил несколько раз сдавленным голосом:
   - Ад, ад! Настоящий ад!
   Он сдержался и не бил ее. Через несколько минут он заговорил тихим, прерывающимся голосом:
   - Франка, опомнись! Вспомни господа бога, душу свою пожалей... ведь ты мне тогда на кладбище перед крестом святым клялась... и другой раз в костеле клялась. .. Ведь я тебе ничего дурного не сделал... за что ты меня мучаешь?. . Зачем ты себя губишь?..
   Стоя перед огнем, она молчала и дрожащей рукой мешала в горшке воду с крупой. На лице ее, залитом красным светом огня, были сомнение и раздумье. Грызшая ее злоба, казалось, унималась. Когда Павел сказал: "Ведь я тебе ничего дурного не сделал, за что ты меня мучаешь?" - щеки ее болезненно дрогнули и глаза закрылись. У нее снова был пристыженный вид.
   Вдруг дверь приотворилась, и показался маленький Октавиан, которого держали две большие красные руки. Стоявшая за дверью Ульяна резко и презрительно, грубее обыкновенного закричала:
   - На тебе твоего щенка... почему ты сама за ним не смотришь? Бели бы не я, от него бы.только кости остались. По дороге бегал... я его из-под воза выхватила, из-под самого воза. Почему не смотришь? Родила его, так и смотри за ним! Такая же из тебя мать, как и жена! Бездельница, а не мать! Содом и гоморра, а не жена!
   Она с шумом затворила дверь, а Октавиан, которого она втолкнула в избу, поднял руки к голове и залился слезами.
   Услыхав голос Ульяны, этой ненавистной для нее женщины, из-за которой она была избита и потеряла Данилку, Франка бросилась к дверям, сжав кулаки и с загоревшейся угрозой в глазах.
   - Убью! - крикнула она, - ей-богу, убью... за горло схвачу и задушу, как собаку...
   Легко было поверить, что если бы она догнала Ульяну, то попробовала бы исполнить свою угрозу. Но она опять почувствовала на своем плече ту же самую сильную руку и опять с пронзительным криком упала на пол.
   В избе слышались крики Франки и всхлипывания испуганного ребенка, раздавались глухие удары и быстрый, отрывистый, сдавленный шопот:
   - Не убьешь! Не убьешь! Раньше я тебя... Потерпи! Покайся! Опомнись! За грехи страдай! Про убийство не думай! Покайся!
   Наконец все затихло, и Павел, сгорбившись, вышел из избы; лицо его было бледно и облито потом, а грудь судорожно вздымалась и опускалась. Несмотря на его силу, ноги у него дрожали. Он сел возле порога, обхватил голову руками и стал покачиваться из стороны в сторону.
   - Боже мой, боже! Боже милосердный! - вздыхал он громко и с отчаянием.
   С полчаса сидел он так, раскачиваясь всем телом, держась руками за голову и призывая милосердие божие; потом он о чем-то вспомнил, встал и вошел в избу. Что делается с ребенком? Он оглядел избу. Франки он не заметил. Она так спряталась в каком-то углу, что ее совсем не было видно, но Октавиан сидел на полу перед печкой и строил из щепок не то дом, не то забор. Смыкавшимися сонными глазами он время от времени посматривал на горшок, стоявший перед догорающим огнем. Заметив Павла, он выпустил щепки из рук и жалобно закричал:
   - Тятя! Есть!
   Каша еще не сварилась, поэтому Павел вынул из шкафа кусок хлеба, положил на него тоненький ломтик сала и дал ребенку. Потом, нагнувшись, взял его на руки и перенес на кровать.
   - Когда наешься, спи! - сказал он ему.
   Из самого темного угла избы, где среди рыболовных снастей и хозяйственных орудий чаще и громче всего возились мыши, послышалось сердитое, перемежавшееся стонами ворчанье:
   - Не тронь моего ребенка! Слышишь? Это мое дитя... панское... а ты разбойник, кровопийца... хам! Подлый хам! Слышишь?
   Павел ничего не ответил. Он потушил лампу, вышел из избы и не возвращался всю ночь.
   Вскоре после этого настал день, самый страшный для всех жителей обеих изб. Франка словно совсем лишилась рассудка. Ужас и отвращение овладели Козлюками, тем более, что они понимали причину этого сильнейшего припадка ее бешенства. Они узнали об этом от Данилки, который накануне под вечер бомбой влетел в избу и закричал чуть не плача:
   - Что же мне делать? Потом вся беда опять свалится на меня... Она пристает ко мне, как смола... И теперь прилетела в амбар... обнимает. .. соблазняет... просит. ..
   - А ты что сделал? - строго спросил Филипп, поднимая голову от бороны, которую он чинил.
   - Дал по шее и убежал... - пискливо ответил Данилка.
   - А ты не лжешь?
   - Ей-богу, правда, - божился парень.
   - Ну смотри, а то, если врешь... я с тебя шкуру спущу.
   Ульяна, наклонясь над кадушкой, в которой она месила тесто, пробормотала несколько проклятий и плюнула в сторону.
   Данилка говорил правду. Мысль о свидании с ним наедине засела гвоздем в голове Франки и кипятком разливалась по ее жилам. Ее привлекала к нему не столько любовь, сколько желание поставить на своем, не глядя на все и на всех; в ней кипело возмущение против наложенных на нее уз и против ненавистного кулака, который угрожал ей. Чем большую ненависть чувствовала она к Павлу и его родным, тем безумнее она желала каким-нибудь образом показать им свою волю, хоть на минуту забыть с красивым парнем о том, что жгло, терзало и мучило ее. Впрочем, она была уверена, что Данилка в ней души не чает, что он даже готов был бы жениться на ней, будь она свободна, что он избегает ее только из страха перед Павлом и Филиппом.
   Он в самом деле избегал ее. Правда, сначала он был ослеплен и упоен первым в своей жизни любовным похождением, поэтому он легко поддался нашептываньям Марцеллы и.кокетству Франки; но теперь он испугался не только гнева брата, но и греха; ему стало стыдно, он охладел и, махнув рукою, решительно сказал:
   - Я ее и знать не хочу!
   Поэтому, когда она, улучив свободную минуту, вбежала за ним в амбар и стала вешаться ему на шею, шепча что-то и ласкаясь к нему, он оттолкнул ее и сердито сказал:
   - Отстань! Чего ты пристала, как смола! Чего ты хочешь?
   А когда она еще упорнее стала приставать к нему, он ударил ее кулаком по спине, а сам убежал.
   Это превзошло меру того, что она могла перенести. Как это? Разве она для того родилась, чтобы каждый хам мог бить ее? Кто она такая, чтобы терпеть всякие унижения? Она им покажет, они узнают, кто она такая! Будут они ее помнить! На другой день после неудачного свидания с Данилкой она выкрикивала все это, расхаживая вдоль забора, окружавшего огород, и грозя кулаком по направлению к соседнему двору. Было очень рано, но Павел еще до рассвета пошел на берег, а Филипп и Ульяна стояли перед дверью своей избы, не зная, что говорить и за что приняться. На их побледневших лицах выражалась тревога. На крик собралась кучка народа, все с разинутыми ртами смотрели на то, что происходило во дворе. Тут была и Авдотья, которая, возвращаясь из соседней деревни от больной женщины, проходила мимо и тоже остановилась около ворот.
   - Я вам, хамы, покажу, кто я такая! - кричала Франка. - Я вас научу, как уважать высших. Я из благородных благородная! Отец мой в канцелярии служил, у дедушки свои собственные дома были, мать на фортепиано играла... Слышите вы? Вот, кто я такая! Я напишу Ключкевичу! А вы знаете, кто он такой? Он адвокат, я ему все напишу, а он вас всех за мою обиду в Сибирь сошлет! Он благородный, на благородной женат, богат, все господа шапку перед ним снимают, все суды он держит в своих руках, он все может. Он - брат, он заступится за меня... он всех вас в Сибирь сошлет... всех... всех... на вечную каторгу... ноги вашей тут не будет. ..
   Долго кричала она таким образом, пересыпая грубыми ругательствами и проклятиями свои хвастливые слова и угрозы. Потом она затихла и, глухо бормоча себе что-то под нос, стала метаться по двору, поросшему пожелтевшей травой и окруженному низким забором. Вид ее в эту минуту был особенно страшен. В грязной рубахе и розовом переднике, в башмаках на босу ногу, с мокрой тряпкой на голове, едва прикрыв плечи рваным платком, она ходила вдоль забора, глухо ворча себе что-то под нос. Она была похожа на дикого зверя, который мечется в своей клетке, одержимый бешеным гневом и страстным желанием свободы. Прислушавшись, можно было ясно разобрать слова, которые она произносила:
   - Наказание господне! Наказание господне! Наказание господне обрушилось на меня за то, что я сама не умела достойно вести себя и затесалась к хамам. Отец и мать мои в гробах переворачиваются, глядя на мой позор! Наказание господне! Наказание господне! Наказание господне за то, что я не сумела поддержать свое достоинство.
   Потом опять, выпрямившись и подскочив к забору, который отделял ее от двора Козлюков, она протянула к ним сжатые кулаки и закричала:
   - Избу подожгу, детей передушу, топором изрублю! Напишу Ключкевичу, напишу одному своему пану, чтобы они наказали вас за мою обиду, в тюрьму посадили, в Сибирь сослали... Я благородная из благородных, у меня с благородными знакомства есть... я все могу, я избу вашу сожгу... Моя мать на фортепиано играла... я ее из гроба вытащу: . . я полицию и суд приведу... я благородная из благородных... Всех вас, хамов, погублю...
   Она выпрямилась, подняла вверх руки с сжатыми кулаками; ее прекрасные волосы, как черные и блестящие змеи, вились по ее плечам и груди, а большие, глубоко запавшие глаза словно метали молнии из-под лба, покрытого мокрой тряпкой; она походила на одержимую. Но смотревшим на нее людям она казалась исчадьем ада. Ими овладевало все большее изумление, и на их лицах выражался все больший страх; особенно испуганы были Ульяна и Филипп, к которым непосредственно были обращены ее угрозы и проклятия. А вдруг какое-нибудь из них сбудется? А вдруг этот ее Ключкевич в самом деле такой великий адвокат и нашлет на них беду? Вдруг она не в добрый час говорит все это? Притом Козлюки нисколько не сомневались, что она способна поджечь дом или задушить ребенка. Они стояли пораженные, остолбеневшие и онемевшие, а в кучке женщин и мужчин, стоявших у ворот, иногда раздавался заглушённый хохот, но чаще слышался шопот удивления и ужаса:
   - Комедия!
   - Ведьма!
   - Сумасшедшая!
   - Надо ее в город отправить и в сумасшедший дом посадить!
   - Бога Павлюк не боится, что такую в избе держит...
   Однако никто не хотел и не осмеливался подойти к Франке с увещанием или с угрозой. Только Авдотья, которая некоторое время помаргивала глазами и кивала головой, издавая тихие восклицания ужаса, вдруг поспешно перекрестилась и, выпрямившись и спрятав руки под передником, прошла небольшое расстояние, отделявшее ее от усадьбы Павла, вошла во двор и загородила Франке дорогу.
   - Франка, - начала она ласково и степенно, - слушай, Франка, тебя околдовали. Я знаю, почему ты такая; я тебе принесу такого зелья, что как только ты его выпьешь, зло как рукой снимет. У меня есть такое зелье от наговора... я тебе дам его. Я тебе помогу, спасу тебя! Только ты теперь перекрестись, моя милая, перекрестись... один только раз перекрестись... увидишь, легче станет... Это на тебя напущено. .. это на тебя нечистую силу наслали... перекрестись!..
   Франка сначала слушала с лихорадочным любопытством ласковую и просящую речь старухи, но потом подскочила к ней, сжав кулаки и быстро дыша.
   - Ты сама ведьма! - крикнула она. - Что ты меня какими-то чарами пришла пугать...
   - Я ведьма! - вскрикнула Авдотья, для которой не было страшнее оскорбления. Она была лекарка, но не ведьма, она любила делать добро людям, а к злу чувствовала отвращение, словно к смертному греху. В первый раз в жизни ее назвали ведьмой. Схватившись за голову, она гневно закричала:
   - Ты сама из чортова племени!
   - Я благородная из благородных, а ты чортова прислужница. . , Вон! Чего ты мне на глаза лезешь... колдунья, хамка... Вон! Вон!
   Две женщины стали метаться возле забора, два визгливых голоса кричали так, что уже ничего нельзя было разобрать. Алексей Микула выскочил из стоявшей у забора толпы и побежал на помощь Авдотье; по его примеру медленно двинулись и другие.
   - Связать ее и отправить в сумасшедший дом! - кричал Алексей.
   - Связать! Схватить!.. Запереть в избе! Послать за Павлом, - раздались крики в толпе.
   Ульяна, вся дрожа, стояла возле своей избы; одной рукой она осеняла себя крестом, а другой прижимала к себе теснившихся вокруг нее детей, между которыми был и Октавиан.
   Вдруг из-за угла показался Павел. Кто-то уже успел найти его на реке и уведомить о том, что творилось. Он шел быстро, низко надвинув шапку на глаза, и щеки его были красны, как пламя. Авдотья побежала ему навстречу и, ломая руки, стала громко жаловаться, что Франка назвала ее ведьмой, побила ее и, верно, убила бы, если бы Алексей и другие люди не защитили ее.
   Павел быстрым движением отстранил Авдотью и двух мужчин, которые стояли на дороге, и, схватив Франку за плечи, втолкнул ее в избу. Он сделал все это, не говоря ни слова, не переводя дыхания; глаза его были прикрыты козырьком шапки, а Щеки огненно красны. Когда он вместе с Франкой исчез внутри избы, свидетели происходившего частью разошлись, частью остались на дворе Козлюков и молчали, будто ожидая чего-то. Среди этого молчания из избы Павла донесся крик женщины и повторился не несколько раз, как бывало прежде, а уже несколько десятков раз. Потом все стихло, и люди окончательно разошлись. Козлюки даже принялись за свои обычные работы, и только смех четверых играющих детей звенел у опушки кладбищенского леса, да по временам раздавался лай желтого Курты, который грелся на бледном сентябрьском солнце.
   Изба Павла, освещенная снаружи лучами бледного осеннего солнца, была тиха, как гроб, дверь ее была заперта, окно завешено соломенной плетенкой и подперто деревянным шестом. Внутри, в темной избе, Франка разводила в печке огонь. Несколько минут тому назад Павел, выходя отсюда, проговорил сурово и хрипло:
   - Разведи огонь и свари что-нибудь поесть! Чтобы все было готово, когда я вернусь с реки. А не будет, - снова побью!
   После его ухода все в избе погрузилось во тьму. Но Франка просидела впотьмах лишь несколько минут, сгорбившись и словно онемев от всего пережитого. Потом она вскочила и торопливо стала разводить огонь. Дрожащими руками бросая в печку поленья и сухие щепки, она приговаривала отрывистым и свистящим шопотом.
   - Сварю я тебе кушанье, увидишь, какое вкусное! Я тебя отблагодарю... Я покажу вам всем'... будешь ты доволен кушаньем, которое я тебе сварю... Хорошо тебе будет после него! Подожди! Подожди!. . Теперь уже только разве на том свете ты попробуешь лупить своими хамскими кулаками таких, как я!
   Можно было подумать, что после всего, что случилось, она почувствует себя утомленной и ослабевшей. Нисколько! Она удивительно быстро развела огонь, налила воду в горшок, достала из мешка крупу. Потом она выхватила из шкафа нож, очистила немного картофеля, бросила его в кипящую воду, пошла с зажженной щепкой в сени и принесла оттуда кувшин с молоком. Какая-то мысль, какое-то чувство придавали рукам ее силу, телу - гибкость, движениям - быстроту. Можно было предположить, что ею овладели неимоверное усердие и забота о том, чтобы кушанье, которое она готовила, было как можно вкуснее. Насыпая соли и крупы в горшок с водой, бросая картофель и наливая молока, она хрипло шептала:
   - Наешься ты теперь, будешь сыт, так будешь сыт, что никогда больше есть не захочешь... Поблагодаришь меня... Узнаешь при смерти, что значит поднимать руку на такую, как я!
   И после этих торжествующих и злобных фраз она начала угрюмо причитать:
   - Наказание господне! Наказание господне! Наказание мне господне за то, что я сама не умела вести себя с достоинством и затесалась к хамам! Вот до чего я дошла! Вот что мне приходится теперь делать! Наказание господне!
   Блеск огня, падавший на ее лицо, освещал ее глаза, полные бездонной, мрачной, застывшей печали.
   Когда похлебка была готова, она подошла к своему сундуку, стоявшему в углу, открыла его, вытащила из него разорванную грязную юбку и стала искать в ней карман. А найдя, она опустила в него руку и вынула что-то, завернутое в бумагу. Потом она небрежно бросила юбку на пол и, не закрывая сундука, возвратилась к печке с бумажкой в руках и высыпала в горшок то, что в ней было. Все это она проделала в совершенном молчании, - ее движения стали спокойнее, чем прежде. Она всыпала белый порошок в кашу, приправленную молоком, и стала помешивать деревянной ложкой в горшке. Она мешала медленно, старательно; ее синие губы были плотно сжаты, глаза горели и на щеках пылал яркий румянец...
   Она, без сомнения, делала все это с полным сознанием своей цели, и разве только очень опытный психиатр мог бы сказать, была ли она в этот момент вполне в здравом уме. Но верно то, что в эту минуту она жила только настоящим, не помня прошлого и не думая о будущем. Она не чувствовала ни тревог совести, ни борьбы. Первых она никогда в жизни не испытывала: во всю ее жизнь та часть человеческого существа, которая возбуждает совесть и нравственную борьбу, отсутствовала в ней. Теперь, под влиянием страсти и дошедшей до крайнего напряжения болезненной сосредоточенности на одной только мысли, совесть могла проявиться в ней менее, чем когда бы то ни было. Во всем теле она чувствовала боль от тумаков людей, которые защищали Авдотью, и от побоев Павла. Она считала себя опозоренной и обиженной, она ненавидела и хотела во что бы то ни стало жестоко отомстить кому-нибудь. Без сомнения, безумие не вполне оставило ее, и эта ненормальная, полупомешанная, исстрадавшаяся и словно опьяневшая женщина вот-вот могла перейти ту узкую черту, которая отделяет сознание от полного помешательства.
   Закрыв дверь и окно своей избы и надвинув шапку на глаза, Павел широкими шагами направился к той хате, в которой жила Авдотья. А та развешивала на заборе стиранное беле. Не входя во двор, он остановился перед Авдотьей и, не снимая шапки, заговорил глухим голосом:
   - Простите, кума, что вы терпели такую неприятность из-за меня... Побил...
   Заплаканная Авдотья, выпрямившись, пряча свои руки под передник и моргая глазами, зашептала:
   - Ей кулаки не помогут! На нее это напущено, и пока не отведешь этого, ничто не поможет. Уж я сегодня узнала, что это не божья воля, а людское дело. Сегодня вечером я наварю копытнику и принесу ей выпить... копытник от сглазу лучше всего, а если он не поможет... то что-нибудь другое поможет, потому что это напущено...
   Павел долго молчал и, наконец, ответил, пожимая плечами:
   - Разве я знаю? Может быть, и твоя правда... может быть, и напущено... Ни ругань, ни ласка не помогали, ни святые молитвы, ни работа не помогали, и побои не помогают... Какая тут божья воля? Это уже чортова воля и сила... или... или же впрямь кто-нибудь напустил это на нее?
   Он колебался, он не хотел верить, но, угнетенный несчастьем, пораженный постигшими его разочарованиями, которые постепенно уничтожали его до сих пор непоколебимую веру, он и сам начал думать, что на Франку действовали сверхъестественные силы. Авдотья шептала:
   - Вечером я подойду к саду и позову тебя. Ты придешь, и я дам тебе горшочек с копытником, а ты вели ей выпить его... хоть бы не знаю как не хотела, вели... злой дух кричать в ней будет, но ты не обращай на это внимания и прикажи выпить... При этом читай "Отче наш" и крестись, все крестись и ее крести... Вечером я тебе расскажу, как все это сделать...
   - Хорошо... - ответил Павел. - Принесите, научите, помогите, и пусть вас господь бог наградит за то, что вы меня не оставляете в несчастье.
   Он повернулся и пошел к реке. Однако сегодня он не в состоянии был приняться за работу. У него был такой вид, как будто его самого жестоко избили; страдание иссушило его щеки и изрезало его лоб глубокими морщинами. Часа за два до захода солнца он, сняв плетенку с окна своей избы, открыл дверь и вошел в дом.
   Печка была задвинута деревянной заслонкой. Франка сидела на кровати, сжимая голову руками. Как только в избе стало светло, она вскочила, схватила лежавший на скамейке кусок полотна с воткнутой в него иглой и, возвратившись на прежнее место, стала шить. Взглянув на печку и заслонку, за которой хозяйки обыкновенно ставят сваренную пищу, Павел вспомнил, что со вчерашнего вечера он ничего не ел.
   - Нет ли чего поесть? - спросил он, и голос его звучал гораздо спокойнее и ласковее, чем несколько часов тому назад; это был голос человека, который после вспышки гнева начинает чувствовать сострадание, после бури и ссоры желает тишины и примирения.
   - Нет ли чего поесть, Франка? - спросил он еще раз. Не поднимая ни головы, ни глаз, она проворчала:
   - Есть...
   - Налей в миску и дай.
   - Возьми сам... - ответила она.
   Павел поднял заслонку, выдвинул из печи горшок, отрезал кусок хлеба и стал есть, стоя перед печкой, которая заменяла ему стол. Ел он очень медленно. За минуту перед тем он чувствовал голод, но теперь пища с трудом шла ему в горло. Он чувствовал в ней какой-то горьковатый вкус, но думал, что это печаль залила ему горечью рот. Скорее печаль, чем эта горьковатая пища заглушила его голод. Съел он немного, потом выпустил из рук ложку, оставив ее в похлебке, снял сермягу, положил ее себе под голову и, громко вздыхая, растянулся на скамейке, как человек очень уставший. Франка, склонив голову, шила. Когда Павел ел, она не отрывала глаз от полотна, теперь же стала бросать на мужа пытливые и быстрые взгляды. Когда она увидела, что он закрыл глаза и заснул, она отбросила полотно, облокотилась на колени и закрыла лицо руками.
   В избе царила тишина, нарушаемая только дыханием спящего человека. Со двора доносился шум детских игр, в которых принимал участие и Октавиан. Вероятно, Ульяна накормила его сегодня, что, впрочем, случалось довольно часто; он резвился с ее детьми на солнышке и не шел в избу. Стало уже темнеть, наступал вечер. Павел беспокойно зашевелился и тихо застонал сквозь сон. При этом рот его искривился, как будто от боли. Однако он не проснулся. Франка подняла голову, посмотрела на тихо стонавшего человека, вскочила с кровати и выбежала из избы. Обойдя избу, она быстро зашагала вдоль крутого склона горы позади амбаров, стоявших один возле другого. Заметно было по ней, что она и сама не знала, куда и зачем идет. Трудно сказать, как бы далеко она зашла, если бы она не заметила на краю горы, за амбарами, двигавшуюся ей навстречу тяжелую, квадратную фигуру женщины в лохмотьях, опиравшуюся на палку.
   - Марцелла! - крикнула она таким голосом, как будто после долгого пребывания среди мучивших ее врагов она приветствовала единственное в мире милое для нее существо. Она давно уже не видела старой нищей, потому что Марцелла как прежде в сношениях с лакеем Каролем, так и теперь в происшествии с Данилкой чувствовала себя виноватой, боялась, как огня, Павла и Козлюков и, проживая теперь в отдаленной избе на краю деревни, предпочитала не попадаться им на глаза. Ей любопытно, даже очень любопытно было узнать, что делается с Павлом и с Франкой после сегодняшнего происшествия, о котором она уже слыхала. Поэтому она за амбарами пробиралась к их избе, надеясь тайком что-нибудь увидеть и услыхать или встретить где-нибудь Франку и расспросить ее. Теперь она прибавила шагу. Франка не шла к ней, а бежала. Очутившись возле нищенки, Франка протянула руки, обняла ее, прильнула к ней своим гибким телом и зарыдала. Казалось, радость, которую она испытала, увидев друга, смягчила ее затвердевшее, каменное сердце и растаяла слезами.
   Марцелла зашептала:
   - Бьет? А, что? Все бьет да бьет? Такой, казалось, добрый был, а теперь стал такой злой! Бедная ты, рыбка моя бедная! Не для того тебя бог создал, не для того ты на свет 275 родилась... Царствовать бы тебе да властвовать на этом свете, а не терпеть такой позор... ах, боже мой, боже! А я боя-лать притти к тебе... он бы и меня побил... Золотая ты моя, может быть, ты мне вечерком кусочка два сахару принесешь... я здесь тебя ждать буду... живот что-то болит; становнику себе наварила, да слишком он горький, подсластить нужно...
   Франка вдруг перестала плакать.
   - Не будет он больше бить меня, нет, - прошептала она.
   - Почему? - спросила нищая.
   - Уж я так сделала... что не будет...
   - Миленькая ты моя, что же ты ему сделала?
   Франка отрывисто прошептала:
   - Отравила!
   - Во имя отца, и сына!.. С ума ты, что ли, сошла, что такие вещи говоришь? - вскрикнула Марцелла.
   - Может быть, я и сошла с ума, но он уже больше не будет жить на этом свете... Стоявшую перед ней старуху охватила дрожь. - Господи Иисусе!.. Франка, да ты не лжешь? Она ударила себя кулаком в грудь.
   - Ей-богу! - ответила Франка.
   - Спасите! Иисусе, Мария! Иосиф святой! Отче наш, иже еси на небесех... Святой Антоний, пресвятая богороди-ца... Во имя отца, и сына, и святого духа... - заплетающимся языком, дрожа, крестясь и отступая назад, лепетала Марцелла, а ее узкие, как щели, серые глаза с опухшими красными веками расширились от ужаса. - Ах, мерзавка ты! Дьявол тебя толкнул на это! Несчастная моя головушка! Зачем же я пришла! Зачем ты мне это сказала... еще и на меня беда свалится... ах, мерзавка ты! Разве в тебе нет души человеческой?..
   Вдруг со стороны избы Павла раздался крик:
   - Ульяна! Ульяна! Ульяна!
   Это был призыв на помощь, призыв громкий и сильный, но очень странный, проникнутый страданьем. Франка обернулась на этот зов и помчалась, как стрела, к дому. Спрятавшись за боковую стену избы, она стала смотреть из-за угла во двор. Павел стоял перед дверьми с лицом, обращенным к двору Козлюков, и все слабее и чаще звал Ульяну. Дети играли тут же за воротами и не обращали никакого внимания на этот зов. Наконец Ульяна откликнулась откуда-то из глубины чуланчика:
   - Чего?
   - Xадзи, Ульяна! - позвал Павел. - Коли в бога веруешь, идзи хучей... ратуй! Шатаясь, прижимая руки к груди, он вошел в избу; Ульяна, испуганная его словами и его голосом, выбежала из хлева и подбежала к нему. Филипп выглянул из избы и закричал жене:
   - Куда ты бежишь, Ульяна?
   - Хадзи хутко! - откликнулась она и вбежала в избу брата. Уже более часа в этой избе раздавались глухие стоны больного, плач и вопли женщин, и царила суматоха. Все суетились вокруг больного. Павел, без обуви и без сермяги, в холщевой одежде лежал на постели, время от времени стонал и метался от боли и слабости, иногда успокаивался на минуту и слабым голосом беспрестанно просил воды. Вместо воды ему давали зелье, которое Авдотья варила в печке, переливала и студила. Она всхлипывала, хваталась за голову, когда страдания и стоны Павла усиливались; когда же он чувствовал облегчение и умолкал, она энергично размахивала руками и говорила:
   - Вот что бывает от горя! Все это от горя! Замучила эта шельма бедненького, в могилу его свела!.. Но, может быть, господь бог поможет, и я отхожу его. Может быть, зелье поможет!..
   Она выгребала из печи горячий пепел, ссыпала его в мешки и учила Ульяну, как обкладывать ими брата. По красным щекам Ульяны текли частые слезы, она старательно исполняла все приказания лекарки и только время от времени выбегала из избы, чтобы посмотреть на детей.
   Филипп неподвижно и грустно сидел на скамейке, ему нечего было делать. Только раз, когда Авдотья подбежала к больному, который сильно застонал, и пронзительно закричала: "Умирает! Он уже умирает! Громницу, ради бога, скорее громницу давайте!" - он вскочил и принес из своей хаты огарок толстой восковой свечи. Женщины зажгли ее и дали в руки больному.
   С этих пор громницу беспрестанно тушили и зажигали, то подавая больному, то отбирая у него свечу. Как только страдания его увеличивались, ее зажигали и подавали ему, но стоило этим страданиям уменьшиться, как ее вынимали у него из рук и тушили.
   В это время в избу вошла Франка. Тихо, как призрак, подошла она к стене и села в углу на пол. Никто не обратил на нее никакого внимания. Только раз, когда Ульяне нужно было зачерпнуть из ведра воды, потому что Авдотья собиралась варить какие-то новые травы, она порывисто оттолкнула с дороги женщину, сидевшую около ведра.
   Франка забилась еще дальше в угол и, облокотившись на колени, спрятала лицо в ладони. Она не поднимала головы даже тогда, когда Павел начинал громче стонать, а женщины, суетясь и рыдая, подавали ему зажженную свечу; не подняла она ее и тогда, когда Данилка вошел в избу, вполголоса что-то спросил, что-то сказал и вышел смущенный, повесив голову.
   Уже два часа смятение царило в избе Павла. По прошествии двух часов больной стал реже стонать, - он успокаивался; его тяжелое тело, вытянувшееся на постели, становилось неподвижным, а сведенное судорогами страдания лицо его, слабо освещенное горевшей на столе лампой и казавшееся раньше синеватой маской, принимало опять свой обычный вид.
   - Легче тебе? - наклонясь к нему, спросила Авдотья.
   - Легче... - слабым голосом ответил он.
   Тогда Ульяна опять вспомнила о детях.
   - Филипп! -обратилась она к мужу, - пойди посмотри, в избе ли дети... потуши огонь, а то еще беды наделают... если Лука плачет, так принеси его сюда.
   Филипп встал и вышел из избы; был уже вечер, прохладный, ясный и звездный. Филипп, направляясь к воротам, заметил в сумраке, слабо освещенном сиянием звезд, стоявшую за воротами толстую, почти квадратную женщину, и до ушей его донесся хриплый шопот:
   - Господи Иисусе, помилуй нас! Иисусе милосердный, помилуй нас! Господи Иисусе, спаситель наш, помилуй нас!
   Это не был обыкновенный шопот нищей; в нем слышались испуг, ужас и призыв бога на помощь. Однако Филипп не обратил на это никакого внимания, тем более что при его приближении тяжелая бормочущая фигура женщины отступила. Но как только Филипп, направляясь в свой дворик, повернулся к ней спиной, она вернулась и сделала несколько поспешных шагов по направлению к мужику. Таким образом она ходила уже около трех часов, то уходя, то возвращаясь, то топчась на одном месте, то садясь на землю, когда ее старые ноги отказывались служить. Потом она вставала и опять шла, возвращалась и останавливалась... Она усердно молилась и не знала, на что решиться. И сказать о том, что она знала, она боялась, и молчание приводило ее в ужас. В первом случае она боялась подозрений, которые могли бы пасть на нее, хлопот и суда, в другом - ее пугал страшный суд божий. Она чувствовала состраданье к этому человеку, стоны которого были слышны даже во дворе и доходили до ее ушей, и испытывала отвращение к этой женщине, у которой, верно, не было души человеческой, раз она такое сделала...
   - Филипп! - позвала она наконец, - а, Филипп! Филиппу показалось, что он слышит за спиной скрип пилы. Он хотел было войти в свою избу, но оглянулся.
   - Чего? - спросил он.
   Из стоявшей перед ним кучи лохмотьев выглянуло сморщенное, искаженное ужасом лицо Марцеллы.
   - Ведаешь, Филипп, - начала она, - ведаешь? Он... Павел... твой дзевер... атруты!
   - Что? - вскрикнул Филипп.
   - Ей-богу! - прошептала опять нищая. - Не говори только никому, мой миленький, не говори, что это я сказала тебе, а то еще и мне беда будет... она подсыпала яду в кушанье... не говори только никому, что ты от меня узнал, если бога боишься, не говори!..
   Филиппу все вдруг стало ясно. Он давно ожидал чего-нибудь подобного, - она ведь способна на все. Конечно! Откуда взялась эта внезапная болезнь Павла? Его охватили одновременно ужас и своего рода восторг: ужас возбуждало в нем совершенное преступление, восторг он чувствовал при мысли, что Павел убедится, наконец, сам, какую беду и какое несчастье он накликал на себя и на них. В голове его, как молния, мелькнуло: тюрьма, суд, Сибирь! В тюрьму ее посадят, сошлют в Сибирь и всех их избавят от нее навсегда. Он вскочил с места, оттолкнул Марцеллу и кратчайшей дорогой через заборы и огород побежал к избе Павла и с криком влетел в избу, в которой воцарилось минутное молчанье:
   - Вот что! Вот как! Ведаешь, Паулюк?! Ты атруты... женка тебе яду дала! Слышишь ли ты?
   Он так хорошо услыхал, что поднялся на постели, точно подброшенный пружиной, сел и, выпрямившись, издал только один звук:
   - Га?
   - Отравила... - повторил Филипп, - в кушанье яду насыпала...
   Авдотья и Ульяна заломили руки, а потом схватились за головы. Первая подскочила к больному:
   - Ел ты что-нибудь сегодня?
   Теперь Павел опустился на постель.
   - Ел... - тихо ответил он.
   - А что же ты ел?
   - Похлебку... - прошептал он.
   - А где эта похлебка? - засуетилась по избе Авдотья. Ульяна, тяжело дыша, с выражением ужаса на лице, подняла с земли горшок с наполовину потонувшей в нем ложкой.
   - Вот, я тут поставила, а то он мешал мне разводить огонь...
   Ее каштановые волосы, выбившись двумя прядями из-под платка, казалось, дыбом встали у нее на голове. Филипп с взъерошенными волосами и с блуждающими глазами стоял в открытых дверях; в темных сенях виднелось побледневшее лицо Данилки, а за ним четверо маленьких детей, тесно прижавшихся друг к другу, удивленных криками и необычным движением... Авдотья поднесла горшок почти к лицу больному:
   - Эту похлебку ты ел?
   Но Павел уже не отвечал; блуждающим, страшным взглядом водил он по избе. Взглянув на открытый сундучок Франки, стоявший в углу, и на лежавшую подле него юбку, он увидел небольшую измятую бумажку, валявшуюся посреди избы; он что-то вспомнил и закрыл глаза. Грудь его вздымалась высоко, тяжело, но из сомкнутых уст его не вышел ни один звук. Напрасно Авдотья и Ульяна выкрикивали ему в самое ухо свои вопросы, напрасно дергали они его за рубаху и за руки; со вспотевшим лбом, сжав губы, плотно закрыв глаза, он лежал точно мертвый, казалось, ничего не чувствовал и не слышал. Только ускоренное и тяжелое дыхание доказывало, что он жив. Но женщинам опять показалось, что он уже кончается, а так как теперь они знали, что он умирает не от обыкновенной болезни, а. от отравы, то они выпрямились, объятые ужасом, перекрестились и стали тихо читать молитву. В этой тишине, нарушаемой только шопотом испуганных женщин и треском огня, с противоположного берега реки послышался басовый протяжный окрик:
   - Па-ро-о-ом! Па-а-а-ром! Па-а-а-ром!
   Филипп, быть может, в первый раз не обращал никакого внимания на этот окрик, но Данилка немедленно выскочил из сеней, а минуту спустя он возвратился и, заглядывая в избу, громким шопотом сказал:
   - Филипп! Иди скорее! Урядник!
   Он издали узнал хорошо знакомых ему лошадей урядника и голос его ямщика. Филиппа будто что-то подбросило, он вскочил и мгновенно выбежал из избы, а потом, схватив шест, стоявший у стены избы, во весь дух помчался с горы, без шапки, весь наклонившись вперед.
   - Вот слава богу! - кричал он. - Вот господь бог милосердный послал его сюда! Вот во время приехал!
   В приезде урядника не было ничего удивительного, так как он очень часто переезжал в этом месте через Неман. Но Филипп видел в этом приезде перст божий. Высоко подняв над головой шест, бежал он к реке; Данилка мчался за ним с таким же самым орудием. Вскоре на серой реке, в сумраке, прозрачном от света звезд, черный паром с двумя наклонявшимися и выпрямлявшимися черными человеческими фигурами стал тихо и скоро подвигаться, точно видение, выделяясь на поверхности воды двумя сухими черными косыми линиями.
   Изба Павла на короткое время опустела. Ульяна побежала в свою избу, чтоб уложить спать старших детей, а на младших хоть взглянуть да заодно потушить огонь. Авдотья отправилась в противоположную сторону так поспешно, как только могла: она пошла за зельем от "сделанного". У ней было одно средство, такое превосходное и испытанное, что помогало во всех случаях. Если б она

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 445 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа