Главная » Книги

Ожешко Элиза - Хам, Страница 4

Ожешко Элиза - Хам


1 2 3 4 5 6 7 8 9

проносился еле слышный шопот. Франке казалось тогда, что она слышит кругом избы тихий говор притаившихся преступников или вздохи блуждающих и терзающихся духов. Она вспоминала о близком кладбище, и ей приходили в голову бесчисленные истории о духах и привидениях. И в темной избе раздавался громкий испуганный шопот:
   - Во имя отца, и сына, и святого духа!.. Иисусе, Мария и все святые! Спасите!
   При дневном свете, в веселом расположении духа, она всегда готова была сказать со смехом: "ерунда бог! ерунда душа!" Но в ночной темноте она верила в возвращающиеся с того света души и призывала на помощь не только бога, но и святых, имена которых она узнала из молитв в своем молитвеннике.
   Но хуже всего бывало, когда над заснувшей деревней гуляли сильные зимние вихри. Из широких полей, из глубокой котловины Немана, из-под неба, погруженного в темноту, они прилетали, поднимаясь и опускаясь, и совершали свои бешеные оргии над рядом низких крыш, спавших под снеговым покровом, и вокруг темных стен, окруженных снеговыми валами. Воздух наполнялся тогда как будто шумом и криком собравшихся со всего света голосов. Казалось, огромные шары или клубки с разбега бешено ударялись друг о друга, и слышались раскаты грома или грохот пушечной пальбы; казалось, это молнии с неумолкающим треском стремились с одного конца земли на другой; казалось, это были завывания избитой стаи псов, крики измученных, плач скорбящих, протяжные причитания, тонущие в грозном шуме, трепет множества крыльев, соединенный с треском рушащихся зданий.
   Все это адским шумом и беснованием наполняло темные пространства. Но ничто не пробуждало людей, заснувших под низким рядом крыш, окутанных в снежные покровы. Под всеми этими крышами спали спокойно и беспечно в суровых, но давно знакомых объятиях природы. Только одно человеческое существо сидело на постели, выпрямившись, устремя взор в темноту, напрягая слух, с замирающим в груди дыханием, с каплями пота на лбу. Франка была уверена, что вот сейчас, сейчас настежь распахнутся скрипящие и стучащие двери и окна избы и через них влетит целая толпа бешеных дьяволов или же вдруг эти свирепствующие вихри разнесут избу и крышу и повалят стены. Она опять дергала мужа за плечо:
   - Изба развалится! Павел! Павел! Убежим куда-нибудь, изба развалится.
   Сонным и удивленным голосом он спрашивал:
   - Почему?
   - Слушай! - отвечала она.
   Он прислушивался одну минуту, а потом говорил, поворачиваясь на другой бок:
   - Пустяки! Не развалится, разве это первый раз?
   - Павлюк, - просила она тогда, - зажги лампу... мой дорогой, мой миленький, золотой, сокровище мое, зажги!
   Но ей недолго приходилось упрашивать. Он вставал, зажигал лампу и спрашивал:
   - Почему же ты сама не зажгла?
   - Я и дышать боялась, не только что!..
   - Пустяки! - повторял он, - перекрестись и спи.
   После этого он опять засыпал, а она, немного успокоенная зажженным светом, все-таки не ложилась. Сидя на постели с растрепанными волосами и необсохшим еще потом на лбу, она начинала присматриваться к спящему человеку. Павел засыпал быстро и крепко.
   Лежа неподвижно с закрытыми глазами, он казался значительно старше, чем тогда, когда двигался и смотрел. Гибкость движений и ясные голубые глаза придавали ему иногда почти юношеский вид. Теперь морщины, изрезывавшие его лоб, становились заметнее, а серьезный склад его губ придавал всему лицу суровое выражение. Франка, пристально глядя на него, говорила сквозь сжатые зубы:
   - Болван! Он опять заснул!
   Какой он теперь некрасивый! Он был совсем другой, когда она в первый раз увидела его на Немане в челноке. Тогда он показался ей таким стройным, а как он смотрел на нее. Ну, а теперь!.. Опять сквозь сжатые зубы она бормотала:
   - Старый он уже.
   Вокруг избы ветер гулял, свистел, гремел, завывал и стучал. Злым блеском сверкали черные глаза женщины с растрепанными волосами, которая сидела на постели, присматриваясь к спящему около нее мужчине.
   Однако, когда он просыпался на рассвете и привлекал к себе ее, только еще начинавшую засыпать, она бросалась в его объятия как избалованная кошка; она целовала его, опьяняла своим любовным шопотом и через несколько часов после этого, смеясь и щебеча, соскакивала с постели и охотно суетилась у разведенного огня, приготовляя пищу.
   Но случалось все чаще и чаще, что Павел, не разбудив ее, выходил из избы, чтобы заглянуть в прорубь, в которую он опустил вчера сеть, или, когда лед начинал ломаться, посмотреть на плывущие льдины и по ним определить место и направление для ближайшего улова.
   Чувственность не была его коренным свойством. Она охватила его быстро, - тем быстрее, что случилось это поздно и в первый раз, - но теперь она уже слабела, уступая наклонности и привычке к долгим размышлениям и созерцанию.
   После того как лед тронулся, он пришел в первый раз на берег реки и простоял неподвижно не менее часа, подперев голову рукой и вглядываясь в простиравшуюся перед ним картину. Синева неба была уже теплая от наступающей весны, и на нем поднималось из-за леса одинокое, бледноватое, но уже теплое солнце.
   За рекой груды тающего снега белели среди зелени сосен, по вершинам которых с отрывистым и радостным карканьем прыгали и летали вороны.
   Река была подобна полосе струящегося серебра, покрытой плавающими по ней пластинками, горками и домиками из хрусталя. Кое-где слышно было кипение и журчание воды, еще скрытой под толстым слоем льда; но по середине реки, сгрудившись или в одиночку, то стремительно, то медленно и важно, плыли эти хрустальные сооружения, блестящие и прозрачные, позолоченные лучами солнца или сияющие всеми цветами радуги. Их было так много, что они могли показаться каким-то фантастическим, бесчисленным народом, поспешно и молча убегающим откуда-то из неведомых стран. Не успевали проплыть одни, как приплывали другие; и когда те у видного с берега конца реки, казалось, собирались в целый город с сияющими крышами и башнями, у другого конца такой же точно город разбивался на кусочки, усеивавшие полосу струящегося серебра. В воздухе было тихо, и холод едва заметно сменялся теплом. Аромат оттаявшей, освобождающейся от снега и начинающей свободно дышать земли носился в воздухе.
   Каждый год любовался Павел этой картиной, и каждый год встречал он ее дружеской улыбкой и радостным блеском глаз. Это был не восторг, пробуждающийся при виде красоты природы, а удовольствие при встрече с чем-то, что приближается, давно и хорошо знакомое.
   Можно было думать, что к природе он чувствовал ту огромную привязанность, с какой дитя, еще не умеющее выговаривать имени матери, хватается своими ручками и губками за ее грудь, - ту привязанность, какую, быть может, чувствует улитка к сзоему известковому домику или червяк к родному комку земли. Однако, кроме этой привязанности к природе, он, должно быть, испытывал удивление и восторг при виде ее явлений. Ведь спускаясь с горы, в первый раз в эту весну, и увидев плывущие льдины, он остановился, как вкопанный, и с его уст слетел такой радостный крик, точно он увидел это первый раз в жизни. Потом он целый час смотрел на льдины с берега так пристально и внимательно, как будто считал их.
   За теми, которые имели какую-нибудь причудливую форму, он следил взглядом дольше, чем за другими; при виде одной льдины, которая похожа была на часовню с крышей, сияющей всеми цветами радуги, он покачал головой и щелкнул языком:
   - Вот красивая!
   Пробужденный от созерцания стуком топора, он оглянулся и увидел Филиппа, который исправлял и налаживал свой паром, чтобы спустить его на реку. Видно, ему встретилось какое-то затруднение в работе, потому что он закричал Павлу:
   - Помоги, дзевер, смилуйся, помоги!
   Павел поднял с земли другой топор, приготовленный для Данилки, и принялся медленно и старательно вколачивать в толстые доски огромные гвозди. И так оба они прилежно стучали топорами в тихом утреннем воздухе. Наконец и Ульяна с двумя ведрами спустилась за водой, и другие женщины с ведрами и кувшинами показались на берегу. Несколько мужчин стали спускать с горы лодки и челноки, которые скоро могли понадобиться. Одни сколачивали топорами расшатавшиеся доски лодок, другие заливали пазы смолой.
   Берег закипел жизнью: работа, размашистые движения рук, громкие разговоры. Перед началом работы все хоть минутку смотрели на плывущие льдины, качали головами, указывали друг другу пальцами на самые большие и самые необыкновенные. Женщины с громким криком погружали в еще студеную воду свои босые ноги и поспешно наполняли ведра и кувшины.
   Несколько парней, под предводительством проказливого Данилки, перебравшись на льдину, плывшую у самого берега, пробовали скользить по двигавшейся полосе льда и кричали то радостно, то испуганно, Филипп, оторвавшись от работы, громко бранил младшего брата за шалости и леность, а Павел, тоже прервав свою работу, предсказывал всем, что весна в "том году будет ранняя и теплая; он узнает это по запаху земли и по времени ледохода. Этому шуму, поднявшемуся на одном берегу, вторил на другом неистовый крик ворон, которые раскаркались и черными стаями летали над, лесом; а на вершине горы, от одного конца деревни до другого, раздавались мычание коров и блеяние овец, заглушённые стенами хлевов. Там же пели петухи и лаяли собаки, соперничая со стучавшими внизу топорами и пробуждая в далекой глубине леса протяжное эхо.
   В это время Франка, проснувшаяся от скрипа отворяющейся двери, подняла свою растрепанную голову и увидела сначала суковатую палку, со стуком опустившуюся на пол, а потом какую-то кучу лохмотьев, присевшую на полу у самого порога.
   - Хвала богу!.. - послышался голос, похожий на скрип пилы по дереву. Франка лениво потянулась на постели и сказала:
   - Ради бога, Марцелька, разведи огонь, я хочу еще немного полежать.
   За миску кушанья, иногда за стакан чаю или кусок сала и горсть муки Франка сделала себе из этой нищей прислугу. Она же была наперсницей Франки и единственной женщиной во всей деревне, общество которой та любила и которую никогда не называла хамкой. Они поверяли друг другу свои тайны. Сидя на полу возле порога или попивая на скамейке мутный чай из зеленоватого стакана, Марцелла давно уже рассказала Франке всю свою жизнь.
   Случай среди деревенских женщин совершенно исключительный: она никогда не была замужем.
   Всю свою молодость она скиталась по господским дворам, когда бедствуя, а когда гуляя да живя припеваючи, все как придется, как судьба захочет. Было время, когда и она жила барыней и была счастлива, ходила в прекрасных платьях, работала лишь сколько захочет. Пан был молодой и любил ее, как свою душу. Он не женился на ней, потому что она была мужичка, но он любил ее и, пожалуй, никогда бы не перестал любить, да, чего доброго, и женился бы когда-нибудь на ней, если бы не промотал состояния и не уехал в далекие страны, в большой город. Где уж там ему было брать ее с собой в большой город, когда он и сам был беден. Он уехал и забыл ее. Она тоже забыла о нем. И счастье и несчастье испытала она потом в своей жизни; но теперь, когда она совсем постарела и стала нищей, она все чаще вспоминает это былое счастье, вспоминает, какой она была тогда и каким был он, и что она тогда, в эти давние-давние годы видела и испытывала. Всякие чудеса и дива и роскошь видела она тогда. То вздыхая, то хохоча, то жалобно кивая головой, то нашептывая что-то на ухо слушательнице, она рассказывала Франке про забавы, про панские лакомства и веселую музыку. Франка, раскрыв рот, с блестящими от любопытства и сочувствия глазами, жадно слушала эти дружеские рассказы, которые пробуждали в ее памяти рой воспоминаний. И она в свою очередь живо и горячо рассказывала Марцелле о летах своей первой молодости и любовных приключениях того времени. Печально и горько задумывались они обе.
   Потом Франка начинала громко роптать:
   - Ах, почему вся жизнь моя не прошла так, как проходила тогда! Почему я теперь такая несчастная, что и надеяться даже не могу, чтобы все это когда-нибудь вернулось!
   А старая нищая, которая давно уже забыла слово "надежда", вздыхала, скрестив руки на палке и глядя в землю:
   - Ах, хотела бы я по крайней мере знать: ходит ли еще он, голубчик мой миленький, ножками своими по свету? Спокойна ли головка его, счастлив ли он? Может быть, черви источили его под землей.
   Иногда, когда она таким образом вздыхала и причитала, слезы показывались из-под ее опухших век и мутными каплями текли по ее пожелтевшим и морщинистым щекам.
   Раз в минуту умиления она рассказала Франке, что было у нее двое детей: сын, который умер взрослым, и дочь, которая жива, но глуповата, ни к чему не способна: служба у нее всегда самая скверная, и она ни в чем не может ей помочь. Она сказала это без колебания, без стыда, как вещь самую обыкновенную, которая в данную минуту пришла ей на память. Вслед за этим она вспомнила, сколько горя, трудов и хлопот доставили ей эти дети, как ей приходилось трудиться и служить у людей, чтоб их прокормить и приодеть, и как за все это на старость ей не осталось ничего, кроме нищенства. Она нахмурила свои седые брови, и глаза ее из-за опухших и красных век сурово горели.
   - Каб им добра не было ни на этом, ни на том свете! Каб их параличом разбило! Каб им кости покрутило!
   Она по-мужицки проклинала все эти кровли, под которыми она любила, веселилась, трудилась, страдала, из-под которых в конце концов ничего не вынесла, кроме одинокой, нищенской, жалкой старости. Франка тоже чувствовала горькую обиду и гнев. Вскакивая со скамейки и жестикулируя худыми руками, она вторила проклятьям и жалобам нищей:
   - А что же я приобрела у них! Что оставалось мне всякий раз после такой любви и после такой службы! Когда я любила сильнее всего, меня переставали любить. Когда я болела, меня бросали в больницу. Когда я выходила замуж, у меня были всего-навсего три дырявых рубахи. Ах, этот свет, эти люди! Пусть молнии небесные сожгут этот свет! Чтоб такие люди сквозь землю провалились!
   Они посылали страстные проклятия на тот круг людей, в котором они провели свою молодость и откуда они вынесли нагие тела и опустошенную душу, но через четверть часа, через час или самое позднее на другой день они опять с восторгом, тоской и сожалением вспоминали о прелестях прежней жизни, об испытанных тогда удовольствиях, о волнениях и радостях.
   Однажды, в сумерках, Марцелла, съев свой кусок хлеба и сыра, сидела на полу у порога избы и долго молчала. Она только что сказала Франке, что пойдет завтра в город, чтобы во время наступающей пасхальной недели собрать себе у добрых людей немного денег, так как в это время люди охотнее всего жертвуют нищим. Франка вся затрепетала, услыхав от Марцеллы, что она собирается в город. Она тоже помчалась бы туда, на крыльях полетела бы, чтобы увидеть дома, улицы, подруг и друзей, чтобы хоть один разок повеселиться и погулять по-прежнему. Но где ей теперь думать о таком счастье! Все кончено, теперь уже поздно, она сама себя уложила в гроб. Теперь ей остается только сидеть в этой избе, слушать вой ветра да смотреть на хамов. Вот что она с собой сделала!..
   Франка долго говорила об этом, но Марцелла не отвечала; тогда она, согнувшись, уселась на скамейке и угрюмо замолчала. Тишина и сумрак наполняли избу. Из деревни доносился однообразный шум, На противоположном берегу реки громкий'мужской голос протяжно выкрикивал: "Паром! Па-ром!.." Вслед за этим раздались шаги Филиппа и Данилки, бежавших с горы. На дворе весна торжествовала над холодом, пахло освежающими иглами сосен, зеленела молодая травка. Игравшие на дворе возле забора дети Козлюков то разражались слезами, то смеялись. Две женщины сидели в разных углах темной избы и молчали; и только после продолжительного молчания из темневшей в углу у двери кучи лохмотьев послышалось что-то вроде пения:
  
   Повий, ветре, повий, ветре, з зялёного гаю,
   Повярныся, наш паночек, з далёкого краю!
   Як я маю повяваци, коли гай высоки,
   Як я маю повярнуцца, коли край далеки!
  
   Странное это было пенье: хриплое, дрожащее и отрывистое, но полное жалобы и печали. Пропев первую строфу, Марцелла начала так громко вздыхать, что эти вздохи так же, как прежде песня, наполнили всю избу, которая становилась все мрачнее.
   - Ох-ох-ох! Ох-ох-ох!
   Потом вздохи сменил свистящий шопот:
   - Во имя отца, и сына, и святого духа. Аминь. Отче наш, иже еси на небесех...
   В шопоте этом слышно было раскаяние, смирение и искреннее обращение сиротской, измученной души к отцу небесному. Она прочла всю молитву, перекрестилась и после этого заговорила уже совсем другим тоном:
   - А-а! Я и забыла сказать тебе новость!
   Громко и протяжно зевая, Франка спросила:
   - А что это за новость?
   - Уже какие-то господа из города наняли замок на лето.
   Франка знала, что крестьяне называют замком ту дачу, в которой она провела несколько месяцев прошлым летом и откуда взял ее Павел.
   Она вскочила со скамейки и захлопала в ладоши.
   - Уже наняли! Ах ты, моя миленькая, что же ты мне раньше этого не сказала? Вот любопытно знать, кто они такие, эти господа? Может быть, знакомые? Может быть, привезут с собой кого-нибудь знакомого? Как только они приедут, полечу узнать и посмотреть! Не знаешь ли, Марцелла, богатые ли они, молодые ли, много ли у них прислуги?
  

Глава III

   Осенний день подходил к концу. Холодный и неподвижный воздух наполнялся преждевременным синеватым сумраком, который лился из тяжелых, нависших клочьями туч. Клочья эти, как будто налитые расплавленным свинцом, медленно двигались на фоне более светлых облаков; на западной стороне горизонта они образовали сплошную толстую, высокую стену, по мутной, синевато-серой поверхности которой плыли тучки грязно-синего и почти черного цвета.
   В этом преждевременном, печальном, синеватом сумраке, в воздухе холодном, неподвижном, как будто угасшем и лишенном звуков, запаха, даже дуновения ветра, ряд низких домов, вытянувшихся на вершине приречной горы, стоял тихо и неподвижно, как будто сонный. Где-то там на широких полях, устланных гниющим жнивьем и испещренных высохшими стеблями растений, последние - за этот год в этот день - пахари еще погружали плуги в потемневшую от дождя землю, протяжными криками заставляя измученных животных волочить плуг по последней, еще не вспаханной борозде. Но в деревне, на улице и на дворах не видно было людей. Все работы вне изб были окончены, огороды стояли пустые, ни одна ветка не шевелилась на деревьях, лишенных листвы, и деревья эти казались темными кружевными узорами на синевато-черном фоне неба. Там и сям у самой земли золотистыми или красноватыми огоньками загорались окна, а повыше из труб струился дым, но вместо того, чтобы лентами виться кверху, он печально и тяжело опускался на землю такими же клочьями, как те, которые висели в небе.
   Среди этого сумрака и оцепенелой неподвижности природы и людей Павел стоял у двери своей избы, как столб, вкопанный в землю. В руке он держал короткую трубку и иногда бессознательно подносил ее к губам, но каждый раз рука его тяжело падала вниз, а из трубки не показывалось ни малейшего дымка, - она уже давно потухла. Из-под козырька его шапки, низко надвинутой на лоб, нельзя было рассмотреть выражения его лица и направления его взгляда, но по его губам и щекам беспрестанно пробегали короткие судороги как бы от внутренних рыданий. Иногда эти судороги искривляли его рот так, как это бывает у детей, которые стараются удержаться от слез или тихо вскрикивают в безграничном удивлении. Остолбеневший и неподвижный, будто в землю вкопанный, Павел по временам стонал:
   - А-а-а-а!
   И он опять молча смотрел из-под козырька шапки куда-то вдаль, на поля, лежавшие за последними заборами деревни, или на извивавшуюся среди них и терявшуюся вдали дорогу.
   За Неманом раздался и понесся протяжно и угрюмо среди глубокой тишины крик:
   - Паро-ом! Паро-ом!
   Дверь козлюковой избы со стуком отворилась, двое людей перебежали узкий дворик, и две пары мужицких ног застучали по склону горы. За Неманом послышалось еще раз:
   - Паро-ом!
   Потом все затихло, потому что помост, укрепленный на двух лодках, уже мчался к песчаному берегу, на котором смутно вырисовывались очертания пароконной повозки. Под темными, низкими тучами, на темной воде, текущей медленно и тяжело, паром и правившие им люди казались призраками. В такт, тихо, без малейшего плеска и шелеста, Филипп и Данилка, оба высокие, откидывались назад и опять выпрямлялись. Сумрак скрадывал их черты и одежду,.так что оба казались черными линиями, сросшимися с черным паррмом, а длинные шесты шли черными тонкими и косыми линиями от их рук к воде. Когда паром переплыл через реку, на противоположном берегу послышался неясный говор, заглушённый расстоянием.
   В это время Павел, стоя перед дверьми своей избы, протяжно и тихо произнес: - Господи Иисусе! Господи Иисусе!
   Неизвестно, слыхал ли он крики и вообще мог ли какой-нибудь звук в эту минуту проникнуть в его сознание и вернуть к действительности его душу, погруженную в какую-то глубокую пучину. Медленным движением руки он поднял шапку, открывая лоб, и только тогда можно было увидеть, что он смотрел на дорогу, извивавшуюся по полю и скрывавшуюся под далеким темным сводом туч.
   От реки медленно взбиралась в гору пароконная бричка, глухо поскрипывая колесами по отсыревшей земле. В эту самую минуту из-за угла козлюковой избы вышел Филипп. Повидимому, он спешил, потому что не обошел заборчика, разделявшего огород, а переступил через него и, несколько раз широко шагнув, миновал пустое поле и остановился перед Павлом.
   - Дзевер! - заговорил он, - не сердись на меня, будь ласков, мы сейчас перевозили урядника через реку и все ему рассказали.
   С трудом выжимая из себя слова, Павел спросил:
   - А что ж вы ему сказали?
   Филипп чуть опустил голову и поднес руку к волосам.
   - А что Франка куда-то пропала, и уже неделя, как ее нет дома... - тихо сказал он.
   Павел поднял голову, и из-под козырька шапки его глаза сверкнули внезапно вспыхнувшей злобой.
   - Чорт вас за язык тянул! - тяжело дыша, заговорил он.
   - Я-то, может быть, и не говорил бы... какое мне дело? - оправдывался Филипп, - да Данилка начал: так и так, господин урядник, так и так, говорит... убежала!
   Теперь пароконная бричка выехала из-за козлюковой избы и остановилась перед закрытыми воротами дворика. В бричке сидел человек в плаще с блестящими пуговицами, он злобно и насмешливо закричал:
   - А что, Кобыцкий, жена твоя, слышу я, исчезла... Удрала, что ли? А может, разбойники убили ее где-нибудь? Или утонула? А? Почему же ты полицию не уведомил? Может быть, если хорошенько поискать, так и нашли бы. Разве тебе не жаль ее? Такая красивая женщина исчезла, а он ничего. Как тебе не стыдно... ха, ха, ха!
   Отсмеялся, а трое родных, стоявших перед избой, с нескрываемым любопытством ждали ответа Павла. Они, может быть, надеялись, что он разразится проклятиями против этой женщины или станет умолять полицейского чиновника, чтоб ее разыскали, чтоб ее хоть из-под земли достали, а привели бы к нему для наказания и мести. Но Павел, стоя около брички, молчал до тех пор, пока урядник не перестал смеяться; потом он серьезно и спокойно заговорил:
   - Она не убежала, не утонула, и никакие разбойники не убили ее. Она пошла к своей семье...
   - Эге! - тонким и недоверчивым голосом заговорил в воротах Данилка. - К семье ушла... неизвестно только, когда она вернется!
   Филипп шикнул на брата, чтобы он молчал, а Павел продолжал, поглядывая на полицейского:
   - Полицию я не уведомил и уведомлять не буду, потому что тут никакой полиции не нужно... я для нее полиция...
   Он поднял голову, и в голосе его зазвучал гнев.
   - Вот какой гордый, ого! - насмешливо прошипел урядник и сердито спросил:
   - Так ты ей, значит, дал разрешение, а?
   - Дал! - ни минуты не колеблясь, ответил Павел.
   Данилка засмеялся в кулак.
   - Ну, если так, то мне тут нечего делать. Но! Трогай!
   Бричка покатилась и глухо застучала по улице деревни. Павел обратился к родным, стоявшим позади него; глаза его горели, как свечи.
   - А вы держите крепче язык за зубами! - с порывистым движением руки закричал он, -а то я хоть и смирный, а гнев свой показать сумею... Какое вам дело до того, что она ушла, и что вас так интересует, когда она вернется - скоро или не скоро? Если она сделала кому-нибудь зло, то мне, а не вам. Вот что! Но она никакого зла не сделала... Она к семье своей пошла, с моего позволения пошла! Вот вам новость!.. Замолчите, и чтоб я больше никогда вашей болтовни про нее не слыхал.
   - Ой, Павлюк, - жалобно застонала Ульяна, - ты уже нас совсем не любишь, если так нами пренебрегаешь... - и она прибавила еще тише: - из-за этой мерзавки, негодяйки...
   Жалобный голос сестры, которую он вырастил на своих руках и как отец снабдил ее всем нужным, когда она уходила из родного дома, смягчил немного его гнев.
   - Не пренебрегаю я вами, - спокойно ответил он, - я только прошу и приказываю, чтоб вы не делали того, что мне неприятно... Я вам этого никогда не делал, не делайте же и вы мне... А она к своей семье пошла, с моего позволения пошла, и возвратится ли скоро или не скоро, - это я сам прекрасно знаю. Вот вам новость... помните же!
   Он отошел, но, пройдя всего несколько шагов, переступил низенький забор и опять остановился у своей избы; плечами он уперся в стену и дышал часто и тяжело, как будто был очень утомлен. Шапку он поднял до половины лба и смотрел на дорогу, еле заметной белеющей полосой пересекавшую темные поля. Козлюки ушли в свою избу, два маленькие окна которой были освещены.
   Изба Павла стояла за его плечами, темная, запертая и молчаливая. Мгла густела, молчание опять воцарилось от неба до земли; его прерывал только ветерок, который перед самым наступлением ночной темноты сорвался неизвестно откуда, зашелестел сухими стеблями в огороде и полетел в сосновый лесок, к могилам и крестам. Сосны зашевелили ветвями и протяжно зашумели; мелкий дождевой туман опустился с туч, которые, все более темнея, сливались в одно черное, повисшее низко над землей покрывало. Для жителей деревни началась осенняя ночь, темная, длинная, не скрашенная еще вечерницами, которые начинались позже, ближе к зиме. Поэтому, кроме собак, которые пробегали иногда у стен и заборов, ни одна живая душа не показывалась на улицу из освещенных изб, откуда слышались звуки мирных разговоров. В леске над могилами закричала сова. Ворота дворика тихо скрипнули, и в густом мраке чья-то небольшая темная фигура, прошмыгнув через дворик, остановилась перед Павлом.
   - Павлюк... - прошептал кто-то.
   - Что? Кто это такой? - дрогнувшим голосом спросил Павел.
   Но женщина не ответила на его вопрос. Она была низкого роста, и, чтобы заглянуть ему в глаза, ей приходилось высоко поднимать голову. Подняв голову, она прошептала опять:
   - Павлюк, зачем ты торчишь перед избой как сторож? Будто столб какой, стоишь и таращишь ночью глаза на поле. Ведь уже ночь... Иди в избу! Чуешь? Ну, иди же, а то люди подумают, что ты с ума сошел или злой дух в тебя вселился.
   Неизвестно почему, она говорила все это шопотом, - ведь слова ее не заключали в себе ничего таинственного, и вокруг не было никого, кто бы мог услышать ее. Но это был такой шопот, каким обыкновенно говорят люди, ухаживающие за опасно больными или умирающими: в нем чувствовалась забота и тревога, какие вызываются таинственным и грозным появлением болезни или смерти.
   - Чуешь, Павлюк? - все более настойчивым шопотом повторяла она. - Иди в избу! Что ты тут выстоишь? Вот уж и дождь пошел. Ну, иди же! Иди, иди!
   Обеими руками, наваливаясь всем своим худощавым телом, она стала толкать его к дверям избы. Но эта настойчивость возмутила его.
   - Чего ты от меня хочешь, Авдотья? Чего ты ко мне привязалась, как смола? - сердито прошептал он. - Ну, отстань! Если захочу, так и всю ночь простою, тебе-то какое дело?
   - А вот и не простоишь! Не дам я тебе даром погибнуть! Что ж это? Разве я мало больных видела и от смерти спасала? И тебя спасу!
   Повидимому, состояние, в котором находился Павел, она тоже считала болезнью. Еще утром, встретившись с ним на берегу реки и уставившись на него своими живыми глазами, она покачала головой и тихо промолвила:
   - Что-то ты, Павлюк, плох стал, как будто тебе неделя только осталась до смерти.
   И, проворно поднимаясь в гору с ведром, полным воды, она решила, что вечером пойдет к нему наведаться... Теперь она опять шептала:
   - Иди в избу, я тебе что-то про Франку скажу. Максим сегодня приехал из города, он видел ее в городе. Если пойдешь в избу, так я скажу, а не пойдешь, так и оставайся, как немая тварь, не имеющая никакого понятия... или как глупое дитя, не понимающее своего спасения...
   Недаром в эту минуту пришло ей на ум сравнение с дитятей. Много, много раз, когда сын ее Максим и два другие сына, и дочери, и потом молоденькая невестка лежали на нарах в горячке или в других болезнях, она стояла над ними с горшком становнику или порушенику в одной руке и с деревянной ложкой меду в другой и говорила:
   "Если напьешься зелья, так дам меду, а не напьешься,.так и оставайся, как немое животное, не имеющее никакого понятия,.."
   - Если пойдешь в избу, я что-то про Франку скажу, а не пойдешь, то так и оставайся... Что же мне с тобой всю ночь здесь простоять? Ради тебя, как собаке, на дождике мокнуть?
   Павел надвинул шапку на лоб.
   - Мне не нужно никакого известия о ней... - проворчал он, - я сам все знаю... к своей семье ушла...
   Так же как перед тем с урядником, с сестрой, с шурином, так и теперь с Авдотьей он обращался несвойственным ему образом - дерзко и нетерпеливо. Однако он двинулся к дверям избы и с громким стуком отворил их; входя в темные сени, он еще раз повернул лицо к черным полям и совсем уже потонувшей в темноте, невидимой глазу дороге.
   В темной избе Авдотья заговорила громче, но все еще мягко:
   - А-а-а! Ну уж и холодно у тебя в избе! Гм! Должно быть, ты уже дня три не топил печку. Ел ты что-нибудь сегодня или нет? Должно быть, не ел: как видно, в печке не было огня. Ну, дай спички, я разведу огонь и сварю тебе ужин! Ах, ты, старый да глупый! Давай спички, где они?
   - Разве я знаю, - поищите, пожалуйста, сами.
   Хриплым голосом произнеся эти слова, он сел на скамейку у окна. Женщина тихо, как мышь, суетилась в темной избе, обшаривая руками печку, трубу, стол и скамейки. При этом она шептала:
   - Каб их паралич разбил! Каб их скрутило!.. Каб их хвароба...
   Так она проклинала спички, которых не могла найти. Наконец она нашла их, и тотчас в ее руке блеснул маленький синий огонек, а потом длинным пылающим языком зажглась щепка. Авдотья нашла ее тоже ощупью, подняла с земли, а теперь держала зажженную в поднятой руке, ожидая, пока она разгорится. Перед глубоким, пустым, холодным отверстием печи, при свете пылавшей, как факел, щепки резко вырисовывалась ее голова в красном платке и лицо в рамке этого платка, изборожденное на щеках, на лбу, вокруг губ и глаз множеством глубоких морщин, но, несмотря на это, овальное, полное и румяное, как крепкое, только слегка тронутое морозом, осеннее яблоко. В черных живых, быстрых глазах, окруженных множеством морщинок, блеск огня зажигал золотые искры. Она развеселилась и разговорилась:
   - Вот сейчас тебе и огонь будет, и ужин, и тепло станет в избе. А есть у тебя сало? Похлебки с салом сварить, что ли? А то как стану я чистить картошку, так до полночи голоден будешь. А с похлебкой возни немного. Потом посидим, поговорим, а если захочешь, так я и переночую тут... Все же не будешь одиноким, как волк... раньше ты привык было к этому, да теперь уж отвык... Ого! Разве я этого не знаю и не понимаю? Я все знаю и все понимаю. Когда мой помер, так сердце мое так болело, что если бы я осталась хоть на минуту одна, то так вот, кажется, и умерла бы и конец мне был бы. Но некогда было одной оставаться.... дети не дали умереть... я за детьми смотрела и подгрудник пила. Я и тебе подгруднику принесу, в горе, известно, ужасно сердце болит, а как этого зелья напьешься, так сейчас боль утихнет и легче станет... Завтра чуть свет я тебе опять огонь разведу и одним духом к своим помчусь... Ого! Я еще, слава богу, с двумя избами и с двумя хозяйствами справлюсь. Сила есть и охота есть... Почему бы нет? Доброму человеку в горе помочь - разве это мало значит? Господь бог за это грехи отпустит, а ты, Павлюк, если отблагодарить захочешь, то как-нибудь принесешь нам немного рыбы... Фаддей и Ганна рыбку любят, страх как они, бездельники маленькие, любят ее, больше даже, чем сахар или бублики; а если не захочешь принести, так бог с тобой, и не приноси... не нужно... Все равно... лишь бы я тебя вылечила от этой скверной болезни! Ей - ей, вылечу! Почему бы не вылечить? Не такие я болезни видела и лечила.
   Повидимому, между горем и болезнью она не замечала разницы, и первое казалось ей легче второй, потому что она не только все быстрее и громче говорила, но даже весело захохотала, вспомнив про своих маленьких бездельников, Фаддея и Ганну. При этом она подложила к пылающей щепке другую, третью, четвертую и собиралась уже бросить в пустое отверстие печки целый пук их, как вдруг почувствовала, что кто-то крепко схватил ее за руку.
   - Не зажигайте огня! Если вы бога боитесь, не зажигайте!
   Над ее головой зазвучал голос, проникнутый таким глубоким страданием, с каким она встречалась не раз в течение своей долгой жизни, но только у тех, кто умирал. Охваченная ужасом, она поспешно оглянулась.
   - Почему? - спросила она с удивлением и, не выпуская из рук горящего пучка щепок, уставилась в поникшее лицо Павла.
   - А-а-а! - удивилась она, - с ума сошел! Ей - богу, с ума сошел! На что ты теперь похож? Если бы ты сам себя увидел, так испугался бы.
   Однако все дело было в том, что на лбу Павла появились две глубокие морщины, губы его искривились, из-под приподнятых бровей глаза без блеска неподвижно глядели куда-то далеко-далеко за эти стены.
   - Не зажигайте огня... - повторил он, - ради бога, не зажигайте!.. Отчасти со страхом, отчасти с гневом она опять спросила;
   - Почему?
   - Не спрашивайте, умоляю вас, но не зажигайте...
   А потом он с усилием прибавил:
   - А мне показалось, что это она стоит возле печки и разводит огонь.
   Он вырвал зажженные щепки из рук Авдотьи, бросил их на глиняный пол и затоптал. Мрак опять хлынул в избу, но с минуту в нем еще смутно обрисовывалась темная фигура Авдотьи. Долго стояла она молча и неподвижно, касаясь пальцами щек. Она всегда прикладывала пальцы к щекам, когда размышляла или удивлялась чему-нибудь. Очевидно, болезнь Павла была опаснее, чем она предполагала, когда стала громко болтать и даже хохотать, как будто ничего особенного не произошло. Повидимому, с ним случилось что-то очень серьезное. Очевидно, это на него напущено, и нужно будет завтра сварить ему копытнику, потому что копыт ник лучше всего помогает от того, что напущено. Но тем временем сострадание к куму и любопытство к тому, как все это случилось и что у него теперь в голове, так разожгли ее, что она еле могла сдержаться, столько вертелось у нее на языке вопросов, утешений и так ей хотелось поболтать. Тихо и медленно подошла она к Павлу, сидевшему на скамейке, и так же тихо, как возле больного, прошептала:
   - А Максим привез про нее известия из города...
   В темноте совсем не, видно было Павла, сидевшего у стены. И из этой темноты он ответил с непреклонным упорством:
   - Мне никакого известия о ней не нужно. К своим родным она пошла, с моего позволения пошла...
   Тогда Авдотья села на другой скамейке, стоявшей против окна, и медленно, на этот раз очень осторожно, стала шептать:
   - Или ты, Павлюк, сам себя обманываешь, или хочешь людей одурачить. К чему все это пустословие, когда все знают, что она ни к какой семье не уходила, а просто убежала от тебя. Я же сама не раз и не два видела, как она бегала в замок, а когда она сама не могла побежать, то посылала эту мерзавку Марцеллу. И этого лакея я не раз и не два видела, когда он ходил над рекой и высматривал, не бежит ли она с горы! Я его даже вблизи видела. Он ходил в черном сюртуке, с завитыми волосами, и от него чем-то несло, не то это было ёлкое сало, не то б о г у н, что растет в лесу, не то ядовитый блощитник, - никак не разберешь, но чем-то страшно несло от него. Марцелла говорила, что это духи и помада... чорт его знает!.. А та и стала изнывать от любви к нему. Она называла его паничом. Довольно уже, говорит, насмотрелась я на мужиков, теперь хочу панича. Я думаю, ей больше всего понравились эти духи. Однажды в замке, - это всем известно, - устроили на кухне танцы, и она помчалась на эти танцы. А ты в то время был целую неделю на реке, ловил рыбу и отвозил ее в город. С этих танцев она прибежала как сумасшедшая и еще долго по избе одна танцовала. "Ах, Марцелька, говорит, какой он красивый, как он прекрасно танцует и какой у него сладкий голос!" А потом, когда эти господа собирались назад в город, она что-то сначала приуныла, а потом опять повеселела и сказала Марцелле, что он ее уговаривает вернуться в город и опять поступить на службу, а он будет приходить к ней каждый день и, как только можно будет, поведет гулять или на танцы. "Помчусь за ним, говорит она, ей - богу, помчусь! Разве я в неволю себя продала? Разве меня при жизни в могилу зарыли? Разве мне свет не мил? Помчусь!" И помчалась! Чтоб ей добра не было, мерзавке этакой! А ты семью какую-то выдумал! Думаешь ты, что людей дурачишь, а сам дурак! Ведь каждому ребенку известно, какая это семья...
   Она умолкла и, вероятно, с жадностью ожидала, что он ей скажет теперь, когда убедился, что она все знает и другие тоже все знают. Он, вероятно, станет проклинать Франку и роптать на свою собственную глупость: зачем он на ней женился; а как только он начнет проклинать и роптать, так и горе из него скорее выйдет. Однако долго пришлось ей ждать. Павел не отвечал, и лишь через несколько минут зазвучал в глубокой темноте его глухой и хриплый голос:
   - Ведь она поклялась!
   В этих словах слышалось безмерное и безграничное удивление. Авдотья почти с таким же удивлением вскричала:
   - Разве ты в самом деле только от меня узнал об этом? Однако на этот раз она напрасно ждала ответа! Павел молчал. Тогда она снова заговорила. Она рассказала, что вчера сын ее Максим возил на воскресный базар четверть овса и три десятка яиц и под вечер, уезжая с базара, встретил Франку на улице. Она шла под руку с каким-то кавалером, вероятно, с этим самым лакеем, и на ней было навешано столько красных лент, что в глазах рябило. Она увидела Максима и кивнула ему головой. "Как поживаешь, Максим? - спросила она, - кланяйся там всем от меня и скажи, чтобы писали мне". Потом она оскалила зубы и, подпрыгивая, пошла дальше со своим кавалером. А Максим оглянулся на нее и только плюнул. "Ах, мама, - сказал он, - такая меня охота взяла ударить ее по спине, что еле удержался... Побоялся, чтобы в полицию не отвели..."
   Она опять замолчала, стараясь угадать, какое впечатление произвел на Павла рассказ Максима. Теперь-то, вероятно, станет он проклинать и ругать ее последними словами. Но Павел долго молчал; наконец он опять заговорил голосом человека, донельзя изумленного:
   - А ведь поклялась! - Баба свое, а чорт свое! - крикнула она. - Что хочешь ему говори, он только удивляется да удивляется. Чему ты так удивляешься?
   Не дождавшись ответа на этот вопрос, она опять заговорила:
   - Плюнь и начни себе по-прежнему жить тихонько, спокойно. Чего тебе не хватает? Изба у тебя есть, ремесло есть, да еще и хорошее, деньги кое-какие водятся, дружба людская и милосердие господа бога всемогущего будут с тобой... Чего тебе печалиться и горевать? Ай-ай! Если бы всем добрым людям так хорошо на свете жилось, как тебе, только не будь дураком! Господа бога слушай, с добрыми людьми живи, ешь, пей, а на ту беду, которая тебя постигла, плюнь! Ни один человек, - говорила она дальше, - без беды не проживет, но бывает беда много хуже этой. Вот у Карася две коровы весной околели, а теперь все свиньи начали болеть и, верно, тоже издохнут... Или вот у Симона Микулы: сын его Ясюк сделался разбойником, и уже раз его в Сибирь сослали, а теперь другой раз сошлют и плетьми накажут за то, что убежал оттуда. Вот настоящая беда! Если бы у меня, сохрани господи, сын был разбойником, то тогда уж я, наверно, не выдержала бы, попросила бы прощения у господа бога и повесилась бы или бы в Неман бросилась от муки за родного сына и от стыда... А у тебя какая беда? Незнакомую, чужую женщину вытащил из лужи и хотел, чтобы стала хорошей! Дурак ты! Я сразу знала, что из этого выйдет. Чортова дочка к своему батьке - чорту вернулась. Известно, чорт своих детей любит и никогда от себя не отпускает. Если и отпустит иногда, так на короткое время, а потом опять когтями за.душу зацепит и тащит к себе, пока, наконец, совсем в ад не затащит. Так уж видно господь бог хочет, чтобы одни люди ему, а другие чорту служили. Ты, Павлюк, богу служи, а о чортовой дочери не заботься. Чужая она тебе была и опять чужой стала. Пусть она себе погибает и пропадает.
   Дальше она уже и сама не знала, что говорить и чем его утешать. Всю свою жизненную философию она уже исчерпала и употребила все способы, чтобы вызвать его на разговор и на проклятия.
   - Ну, - после короткого молчания сказала она, - как гэта было? Как гэта сталося? Кажи! Как расскажешь, легче станет...
   Не знала Авдотья, что есть на свете человеческие натуры глубже всякого колодца; если раз упадет им в душу цветок любви, тай уж никакие волны не выбросят его оттуда и никакие страда

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 372 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа