Главная » Книги

Ожешко Элиза - Хам

Ожешко Элиза - Хам


1 2 3 4 5 6 7 8 9

   Элиза Ожешко

Хам

(Cham, 1888).

Перевод Н. Никольской

  
   Источник текста: Избранные произведения в 2-х томах. Государственное издательство художественной литературы. Москва, 1948 г.
   Оригинал здесь: http://orzeszkowa.ru/ham01.html
  

Глава I

   Ему было более сорока лет, - это видно было по нескольким морщинам; тонкими линиями они изрезывали его высокий лоб, казавшийся еще более высоким от поредевших темных, но уже седеющих около висков волос. Однако, несмотря на морщины и пробивавшуюся седину, он казался сильным и к тому же степенным человеком.
   Он был рыбаком.
   Целые дни, а иногда и часть ночи он проводил на воде. И потому солнце, ветер и влажное дыхание реки покрыли здоровым темным загаром его продолговатое худощавое лицо, озаренное ясно-голубыми, несколько неподвижными глазами, выражение которых было степенно.
   Он был высок ростом, обладал красивой и сильной фигурой, и в его движениях также проглядывали степенность и задумчивость.
   Когда ему было восемнадцать лет, отец женил его на девушке из соседней деревни, потому что в избе недоставало хозяйки.
   С этой женой, доброй и трудолюбивой, но глуповатой и неказистой, он жил спокойно и согласно, да недолго, - она умерла через несколько лет, не оставив ему детей.
   Вскоре после этого умер его старый отец.
   А когда он выдал замуж единственную сестру, которая была двенадцатью годами моложе его, то остался совсем один в своей избе, стоявшей на краю небольшой деревни у соснового бора на высоком берегу Немана.
   У него не было ни волов, ни лошадей, и ему не нужно было помощников по хозяйству, - земли у него почти не было. Отец его получил при избе от прежнего владельца деревни довольно большой кусок земли под огород и добывал средства к жизни большею частью тканьем; одно время оно процветало в этой деревне и приносило ее обитателям некоторый доход. Но сам он не мог свыкнуться с ткацким станом, низким потолком и темными стенами своей избы.
   Что-то тянуло его к необозримому раздолью реки, к ее голубой тишине - в хорошую погоду, ее мелодичному шуму - во время бури, к восходу солнца, алеющему над ней каждое утро, и к отражающимся в ней каждый вечер великолепным краскам заката.
   Он любил чистый, ничего что знойный или морозный, воздух, открытое, ничего если даже пасмурное и унылое, небо; еще в детстве он мастерил лодки и удочки, а как только вырос, стал рыбаком.
   Прежде, возвращаясь с реки, он находил в избе отца, жену, сестру, иногда соседей и кумовьев. Иногда он заходил в корчму, хотя в водке не находил ничего приятного, а в танцах и разговорах не принимал большого участия.
   Но вот прошло уже несколько лет с тех пор, как его изба совершенно опустела.
   Возвращаясь домой, он сам доил корову, которую деревенский пастух пригонял ему с пастбища в хлев, сам готовил себе пищу, а затем ужинал в одиночестве и ложился спать, чтобы на следующий день снова плыть в челноке, глядя на восходящую зарю или на туман и ночные сумерки, сменяющие закат.
   В корчму он больше не ходил и редко вступал в сношения с людьми, кроме своей сестры и шурина; зимой, когда река замерзала, он часто молчаливо сидел у стены в их избе.
   Нельзя сказать, чтобы он не любил людей: он не только никому не делал зла и ни с кем не ссорился, но даже с удовольствием оказывал разные услуги то тому, то другому, помогая в работах по хозяйству, принося в кувшине мелких рыбок, охотно и дружелюбно отвечал каждому, кто с ним разговаривал. Он не только не искал людей, а, пожалуй, даже избегал их, привыкнув к молчанию во время своих долгих поездок по реке. А когда он говорил, то голос его был тих и слова медленно стекали с его редко улыбавшихся, но ласковых уст. Однако его нельзя было назвать грустным; напротив, он казался только спокойным и довольным. В то же время линии его рта, взгляд и движения выражали задумчивость, а также серьезность и ровность характера.
   О чем он думал?
   Этого он никому не рассказывал, но не переставал думать, передвигаясь с быстротой молнии по зеркальной, спокойной поверхности воды или медленно качаясь в челноке между двумя шестами, воткнутыми в дно реки, а не то глядя на зарю, радугу или на солнечный диск, уходящий за полосу леса.
   Круг его мыслей был, вероятно, узок, но зато, быть может, очень глубок, ибо казалось, что этот человек совершенно погрузился в них и что ему там всего привольнее. В селе его считали не похожим на других, но честным и спокойным человеком. Когда он овдовел, он был еще молод: ему советовали жениться вторично и сватали за него то ту, то другую девушку, но, посмотрев на каждую из них раз-другой, он отрицательно качал головой, махал рукою и поскорее спускался с высокого берега к реке. И часто на вопрос кумы Авдотьи, которая очень его любила и которой нравилось сватать: почему он не хочет жениться? - он отвечал, пожимая плечами: "Ну, что там! Небо - моя изба, а река - жена. Всякий живет по-своему, и если не грешить, то всякая жизнь хороша".
   И с шутливой улыбкой прибавлял: "А не принести ли вам, кума, нескольких пескарей на ужин?"
   И опять уплывал в челноке.
   Никакие искушения и уговоры не могли завлечь его в шумные компании или склонить к женитьбе. Он не поддавался никаким влияниям; похоже было, что у него сильная воля.
   Ему исполнилось сорок два года как раз на Петра и Павла, месяца через два после этого он ранним утром плыл к тому месту реки, где накануне опустил веревку с приманкой для рыбы; вдруг с берега донесся пронзительный женский крик:
   - Иисусе, Мария! Спасите!
   Было раннее утро; за челноком, быстро скользившим по реке, стояла над темным лесом яркая полоса утренней зари, уже окаймленная золотом восходящего солнца и бросавшая розовые полосы на поверхность воды, чуть тронутой утренним ветром. Услыхав крик, рыбак быстро обернулся к берегу. Прежде всего он увидел какую-то голубую вещь, которая плыла, увлекаемая водой, вровень с челноком, а потом женщину, - она стояла у высокого берега по щиколотку в воде и протягивала обе руки к этой плывущей вещи или, вернее, к нему. На фоне зеленой горы, на вершине которой в чаще деревьев стояла красивая белая вилла в розовых лучах зари, ее худощавая, стройная, почти обнаженная фигурка с жалобно протянутыми руками напоминала прекрасное изваяние. Она была почти голая: высоко подоткнутая юбка не закрывала ей даже колен, а темная кофта с засученными рукавами была расстегнута, обнажая плечи, шею и часть груди, которым восходящее яркое солнце придавало золотистый оттенок. Ее черные волосы, в беспорядке лежавшие на красивой голове, падали обильными короткими кудрявыми прядями на спину. Даже издали видно было, что из ее впалых черных глаз, ярко блестевших на смуглом лице, текли слезы. Заметив, что рыбак обернулся в ее сторону, она начала кричать:
   - Сжальтесь, добрый человек, поймайте эту тряпку и подайте ее мне! Ради бога, поймайте... сжальтесь надо мной... спасите, добрый человек!
   Его редко улыбавшиеся губы сложились под темными усами в улыбку. Может быть, ему доставил удовольствие вид этой женщины, появившейся на фоне утреннего пейзажа в виде яркой, красиво очерченной фигурки, а может быть, его рассмешил весь этот шум, поднятый из-за такой незначительной вещи. Предмет, плывший по волнам, оказался маленьким детским платьицем, которое, подобно голубой птице, скользило по поверхности воды, причем ветер шевелил его короткими рукавами, будто крыльями.
   Рыбаку пришлось только раза два сильнее ударить веслом по воде и протянуть руку, чтобы схватить этот легкий предмет. Однако при этом ему пришлось низко нагнуться из челнока к воде, и движение это было гибким и красивым. Его тело, окрепшее от чистого воздуха и от постоянной работы веслами, сохранило свежесть и упругость первой молодости. В серой короткой сермяге, высоких сапогах и в шляпе с широкими полями он издали казался совсем молодым.
   С застывшей - не то дружелюбной, не то насмешливой - улыбкой на губах он подплыл к женщине, все еще стоявшей в воде, и протянул ей мокрую голубую тряпку. Она уже опустила руки и, громко смеясь, сверкая белыми зубами, устремила на него впалые блестящие черные глаза. Он заметил, что тут же, возле ее погруженных в прозрачную воду золотистых ног, лежали еще какие-то легкие мокрые тряпки. Он смотрел на нее с некоторым! удивлением: как могла она так быстро перейти от плача к такому веселому заливистому смеху? При этом, неизвестно почему, она то брала у него из рук .платьице, то не брала и, как будто не дотянувшись, выпускала его из своих темных тонких и гибких пальцев. Она все смотрела на него и внезапно устремила свой горящий взгляд прямо ему в глаза. Встретившись с этим взглядом, рыбак стыдливо посмотрел в другую сторону. Это было необычайное явление: девушка глядела на мужчину со смелым кокетством и с любопытством, а мужчина стыдливо отводил глаза, хотя улыбка не исчезала с его губ. Глядя не на нее, а на волны реки, которые становились с каждой минутой все более голубыми, он проговорил:
   - Ну, берите же, наконец, свою тряпку!.. Мне нужно отчаливать. Стоило так вопить? Можно было подумать, что с вами случилось бог знает какое несчастье!
   - Ага! Стоило так вопить... - вскричала она с кокетливой досадой в голосе. - Была бы мне беда, если б эта тряпка, боже упаси, пропала. Уж несколько дней моя хозяйка пристает ко мне со стиркой детских вещей. Я выстирала их вчера вечером, а сегодня только затем встала так рано, чтобы выполоскать их в реке; а тут, вот тебе и на, одна взяла да и уплыла!
   Сидя в челноке на узкой скамейке, он слушал ее быструю и живую речь, в которой слова, казалось, настигали друг друга. Он сказал, что ему надо плыть дальше, однако не отчаливал. Хотя он не смотрел на нее, но видно было, что он внимательно прислушивался к ее высокому, несколько резкому голосу.
   - А кто вы такая? - спросил он.
   - Я?
   Она показала рукой на вершину горы, на которой белела дача.
   - Я служу горничной у этих господ, которые приехали сюда на лето. Они взяли меня зимой, и я буду служить у них до конца лета... а когда осенью вернусь в город, то возьму расчет... дольше, чем до осени, не хочу!..
   - Почему же? Разве очень вас бранят? - перебил он с усмешкой.
   Она выпрямилась, вся покраснев, и глаза ее засверкали.
   - Ого! Пусть бы только попробовали! На брань можно бранью и ответить. Я не из таких, чтобы позволить оскорблять себя! Отец мой служил в канцелярии, я из хорошей семьи; пусть бы меня кто-нибудь оскорбил худым словом, я бы ему так ответила, что он лет десять помнил бы. Да хоть и в суд... бывала я в судах, меня не испугаешь!
   Он посмотрел на нее с удивлением и едва ли не со страхом. И вдруг опять опустил глаза, почувствовав, что его бросало в жар от румянца этой женщины и от блеска ее глаз.
   - Так зачем же брать расчет? - спросил он.
   - Зачем? Да так себе! Я нигде не могу долго: пробыть. Какая бы ни была хорошая служба, непременно соскучусь на одном месте, и - до свиданья. Ищи ветра в поле. Такой уж у меня характер! А кто вы такой, хотела бы я знать?
   - Кто я такой? Вот любопытство! Червяк.
   Он задумчиво улыбнулся, она громко захохотала.
   - Нечего смеяться! - медленно сказал он. - Между человеком и червяком невелика разница! Червяка ест рыба, а человека - земля. Барин ли, мужик, царь, батрак ли - каждого съест земля, как рыба червяка. Вот оно что!
   Она, полуоткрыв рот, внимательно слушала его, а когда он умолк, сказала:
   - Вы говорите умно, но печально. Зачем думать о смерти, когда порой хорошо живется... не всегда, но иногда хорошо. А чем же вы занимаетесь?
   - Ловлю рыбу.
   - А где вы живете?
   Он назвал деревню, в которой жил.
   - Крестьянин? - спросила она с некоторым колебанием в голосе.
   Он утвердительно кивнул головой.
   - Ну, смотрите, пожалуйста! Отроду не разговаривала так долго ни с одним крестьянином! А почему же вы говорите не по-мужицки?
   - Почему же мне не говорить так же, как вы... если я умею?
   - Смотрите, пожалуйста! Крестьянин, а такой вежливый и умный! А знаете, вблизи вы кажетесь старше, чем издали? Когда вы были посредине реки, я думала, это едет молодой парень, а теперь вижу, что вам, наверное, будет лет под сорок.
   Она удивилась и, смеясь, разводила руками и шевелила в воде то одной, те другой ногой, поднимая фонтаны брызг.
   Перед ним искрилось ее золотистое тело, отливали синевой ее чернйе волосы, сверкали глаза и белые зубы.
   - Это ничего! - добавила она.. - Хотя вам и сорок лет, но вы красивый мужчина.
   Говоря это, она не понижала голоса и не опускала глаз; напротив, она оперлась своей смуглой гибкой мокрой рукой о нос его челнока, точно желая быть ближе к рыбаку или удержать его около себя. А он уже перестал стыдливо отводить глаза. Полуоткрыв рот, он всматривался в нее, не сводя глаз.
   Вблизи и она тоже казалась не такой молодой, как издали. Ее тонкое, с красивыми чертами лицо уже слегка увяло, цвет его был нездоровый, а большие черные глаза глубоко запали. Ее волосы цвета воронова крыла падали ей на лоб, перекрещиваясь с несколькими, тоже тонкими, как волосок, морщинами. Вернее всего, ей было года тридцать два, и видно было, что эти годы она ступала не по розам, а по терниям, но она обладала живостью, гибкостью, а какой-то огонек в глазах, движениях, улыбке и даже увядший цвет лица приковывали к себе взор и влекли к ней. Кроме того, в ее наружности странно сочетались выражения совершенно противоположных свойств: нервной силы и болезненности, почти необузданного своеволия ,и мучительного страдания. Когда по Ёременам она сжимала свои тонкие губы и ее глаза принимали угрюмое выражение, то казалось, что она сдерживает внутреннюю боль или злость.
   - И не скучно вам постоянно ездить и ловить рыбу? - спросила она, опершись рукой о нос челнока.
   - Нет, не скучно, хорошо! - отвечал он.
   - Возьмите меня когда-нибудь с собою на реку... так, на часок-другой... мне никогда не случалось долго ездить на лодке, а меня всегда тянет к тому, чего я еще не испытала... Если бы вы знали, как мне скучно... скучно... скучно!.
   . - А почему вам так скучно? У вас ведь есть работа...
   - Еще бы! Здесь работы пропасть! У господ только я да кухарка, больше никого нет; они ае держат ни кучера, ни лакея. Пан старый, постоянно читает книжки; пани с досады, что пан старый, придирается ко всему и стрекочет как сорока; все не по пей, все скверно: то сделано слишком быстро, а то слишком медленно, то подано слишком холодное, а то слишком горячее... Детишек трое, и такие невыносимые, что боже упаси! Гостей почти не бывает. Крутись, крутись с утра до вечера, и все одно и то же... слова доброго не услышишь, лица человеческого не увидишь... Чтоб эту деревню черти взяли! В городе лучше!
   Он внимательно выслушал ее, а потом сказал, как говорил всегда, медленно и серьезно:
   - Ну! Деревню проклинать не за что... Хорошему всюду хорошо, а плохому плохо...
   Она вспыхнула свойственным ей карминно-красным, быстро исчезавшим румянцем.
   - Так, стало быть, я плохая?
   Она даже задрожала вся и, плюнув в воду, тихо сказала:
   - Вот хам!
   Он или не слыхал этого, или слова ее совершенно не задели его; он слегка махнул рукой.
   - О нет! Откуда мне знать, плохая вы или хорошая? Это я так сказал! А когда же за вами заехать?
   По ее сжатым губам и в мрачных глазах промелькнула та судорога не то боли, не то злости, которая придавала ей какое-то страдальческое выражение. Ему стало жаль ее. Его прозрачные глаза выражали иногда не только серьезность и задумчивость, но и глубокое сострадание.
   - Все на свете грызут друг друга... неудивительно, что и вас грызет какое-то горе... уж не знаю, какое. Если хотите, я покатаю вас немного по реке для развлечения. Отчего же нет? Челнок от этого не развалится. В какой день за вами приехать?
   - В воскресенье, ах, сделайте милость, заезжайте в воскресенье! Господа с детьми поедут в город, а я останусь дома с одной только кухаркой... Ах какой вы добрый! Награди вас господь! Вот будет весело! Ну, я никак не ожидала, что в этой пустыне заведу такое хорошее знакомство.
   Ее похвалы, как видно, льстили ему, и во всяком случае доставляли ему удовольствие; он широко улыбался и весь, казалось, перерождался под влиянием ее говорливости, смеха и веселья, быстро сменивших печаль и гнев.
   - Приезжайте в воскресенье... сегодня что? Среда! Ах! Еще четыре дня! Но ничего не поделаешь. Чего-нибудь хорошего и подождать приятно. Вот погуляем по Неману! А теперь будьте здоровы, до свиданья!.. Ноги озябли...
   - Ну, вода теплая! Не привередничайте! - пошутил он.
   - Ой, нет! Ноги окоченели, да и домой нужно бежать, самовар поставить. Ведь, если хозяева проснутся, а самовара на столе не будет, то начнут стрекотать, как сороки. До свидания... Спасибо!
   Ее ноги, как рыбы, плеснули в воде, она сделала два прыжка и, нагнувшись над песчаным берегом, стала вынимать из воды кучу легких тряпок. Он слегка гребнул! веслом и медленно отплыл. Когда он был уже довольно далеко от берега, то услышал крик:
   - Подождите! Эй, подождите!
   Он оглянулся; челнок остановился на волнах. Она стояла, вся залитая лучами солнца, которое уже сияло на горизонте во всем своем блеске; волосы ее растрепались пуще прежнего, а в руках у нее был узел мокрого белья.
   - А как вас зовут? Как зовут? - кричала она ему.
   - Павел Кобыцкий! - откликнулся он.
   - А я Францишка Хомцова! - крикнула она и во всю прыть побежала на вершину горы по росистой траве. Посреди горы она остановилась и бросила взгляд на исчезавший вдали челнок; из-за ее бледных и увядших губ блеснули белые зубы.
   - Красивый хам!.. Хотя уж и не молодой, но красивый и такой милый!..
   Она понурилась и стала задумчиво перебирать пальцами мокрое белье.
   В воскресенье она ни на минуту не отходила от окна кухни, из которого был виден Неман. За эти четыре дня она еще более похудела, и веки у нее потемнели. Обутая в тонкие, изящные ботинки, в накрахмаленном платье из светлого ситца, в желтом шелковом платочке, с гладко причесанными и, так же как и в прошлый раз, распущенными короткими волосами, она молча и неподвижно сидела у окна и, сжав губы, всматривалась в реку. На даче было пусто и тихо. Старая кухарка, суетясь по кухне, старалась завязать разговор со своей подругой, но напрасно; а потому сейчас же после обеда старуха уснула, закрыв от мух себе лицо платком. Франка ничего не ела; утром она выпила стакан чаю, а во время обеда она раза два поднесла ложку ко рту, а потом, со звоном бросив ее на тарелку, опять уселась у окна. Видно было, что сегодня ей не до еды. Чем больше проходило времени, тем большее нетерпение овладевало ею. Она топнула ногой о землю. Лицо у нее было хмурое, и раза два, блеснув белыми зубами, она усмехнулась презрительно и глумливо:
   - Не приедет... вероятно, не приедет! Дурак! Хам!
   Вдруг она вся задрожала, спрыгнула со стула и с криком: "Едет! Ей-богу, едет!" - как безумная, выбежала из дому и с быстротой птицы слетела с зеленой горы. Остановившись на песчаном берегу, раскрасневшаяся, она махала руками и кричала по направлению к приближавшемуся челноку:
   - Добрый вечер! Добрый вечер! А почему так поздно? Я думала, Павел, что вы не сдержите слова и вовсе не приедете. Разве это хорошо заставлять так долго ждать? Почему так поздно?
   Видно было по ней, что за развлечением и забавой, за понравившимся ей человеком она способна была полететь на край света; и, не случись по ее желанию, она могла бы дойти до припадка сумасшествия.
   Они отчалили. Сначала она с непривычки баялась воды и, когда челнок покачивался, пискливо вскрикивала и хватала своего спутника за плечи или за одежду. Это смешило его. Ему никогда не приходило в голову, чтобы кто-нибудь мог бояться воды. Притом, крича от испуга, она изгибалась то в одну, то в другую сторону, вытягивала руки и становилась похожа то на гибкую мечущуюся в страхе кошку, то на испуганного ребенка. Стараясь убедить ее серьезными доводами, что нет никакой опасности, он смеялся так громко и искренно, как ему случалось смеяться, может быть, всего несколько раз в жизни. Но и она, видя, что колеблющийся челнок не опрокидывается, вскоре успокоилась и стала чувствовать себя прекрасно. Вода была тихая и голубая, чуть золотистая от лучей заходящего солнца и вся покрытая бесчисленным множеством маленьких волн, которые беспрерывно, однообразно и бесшумно вставали одна за другой, изредка только сверкая бледным жемчугом или вспыхивая маленькими огоньками. Наклонившись над бортом челна, Франка ловила маленькой смуглой рукой сверкавшие на воде жемчужины и огоньки и, увлекшись, с наслаждением любовалась стекавшими с ее пальцев прозрачным струями хрусталя.
   - Аи, аи! - воскликнула она, - если бы их нанизать и сделать из них ожерелье и серьги! У одной моей хозяйки было такое ожерелье и серьги! Мне говорили, что они из хрусталя и дорого стоят. Они мне так нравились, что когда пани уходила из дому, а меня куда-нибудь приглашали, то я не могла выдержать, чтобы не надеть их на себя.
   - Это вы плохо делали... - заметил Павел.
   - Да ведь я их не украла и не съела... Приду, бывало, домой, сниму, положу их на место, - и не заметно, что брала.
   - Так что же? Все-таки вы трогали чужое, а бог запретил это делать. Я бы постыдился тронуть что-нибудь чужое.
   Лукаво глядя на него, она набрала полную горсть воды, брызнула ему в лицо и разразилась смехом.
   - Ой, ой! Какой вы, однако!
   Он никак не мог сохранить свою степенность при этой девушке. Вытирая лицо рукавом сермяги, он опять засмеялся.
   - Настоящее дитя! Ах, чтоб вас! Меня просто диво берет, что такие вот, как вы, бывают на свете! В это время ее внимание было привлечено купой раскинувшихся на воде листьев, над которыми возвышались желтые и белые чашечки кувшинок и весело летало множество маленьких ласточек; каждое из воздушных созданий отражалось в зеркальной воде.
   - Ах, сколько их! Сколько здесь этих птиц!
   Она еще ниже нагнулась над водой, сорвала желтую кувшинку и прикрепила ее мокрый стебель к лифу.
   - Пахнет! - с наслаждением заметила она и вдруг, указывая на реку, воскликнула:
   - А это что?
   Это была или большая щука, или же сом, который, показавшись на мгновенье над водой, оставил на ее поверхности широкие бурлящие круги волн.
   - Ага, ты тут! - улыбнулся Павел, глядя на расходившуюся кругами воду. - Недолго ты поцарствуешь. Завтра я тебя поймаю!
   Потом он ей показал ящик, до половины погруженный в воду, в котором он держал живцов и в который через просверленные бока входила вода, необходимая для жизни рыбок. Другой такой же ящик, только гораздо больший, находился невдалеке от его избы. В нем сохранялась живая рыба, предназначенная для продажи. Франка с большим любопытством принялась расспрашивать его, где он продает свой товар и сколько зарабатывает. А когда он рассказал все, что ей хотелось знать, она сжала губы и печально покачала головой.
   - Вам хорошо! - сказала она. - У вас есть своя хата и недурной заработок... вы можете жить, как пан. Это совсем не то, что всю жизнь переходить со службы на службу, слоняться по чужим углам, зависеть от чужих капризов и переносить людскую злость. .. Иногда и мне случается повеселиться, но все-таки чорт бы побрал такую жизнь... подлая жизнь!
   - Скитальческая жизнь - плохая жизнь... - глядя на нее и качая головой, проговорил Павел.
   И опять ему стало жаль ее.
   - А не хотите ли вы походить вон по тому острову? - спросил он.
   Она вся задрожала от радости.
   - Хорошо! Хорошо! Подплывите к острову. Какой красивый островок! Как хорошо здесь пахнет! Почему здесь так пахнет? Так пахнет, что даже голова кружится...
   По середине широкой реки, между глинистой стеной островка с одной стороны и темным бором с другой, на позолоченной солнцем лазури воды лежал овальный кусок песчаной земли, весь поросший царскими кудрями и белой гвоздикой. Огромные царские кудри на твердых стеблях, покрытых косматыми листьями, высоко поднимали большие желтые соцветия, а внизу росло столько гвоздики, что издали казалось, будто остров весь в снегу. Отсюда-то и несся сладкий, крепкий лесной запах, который, смешиваясь с запахом трав, расстилавшихся лиловой и розовой полосой на лесистом противоположном берегу, разносился далеко по воде.
   Франка, ошалевшая, пьяная, бегала по острову, срывала гвоздику, нюхала ее, втыкала ее себе в волосы, с которых давно уже съехал и упал ей на плечи желтый платок, и, громко смеясь, полными горстями бросала ее в Павла. А тот, медленно нагибаясь и выпрямляясь, старательно и быстро собирал падавшие цветы в букет. Он часто приносил с этого острова такие же белые букеты и ставил их в маленьком кувшине на окне своей избы или отдавал сестре, чтобы она украшала ими икону. Наигравшись гвоздикой, Франка совсем исчезла среди царских кудрей. В одном месте они росли так густо, что только светлое платье девушки сверкало в их зелено-желтой чаще. Павел перестал рвать гвоздику, опустил руки и задумался. Франка, будто птица, шелестела в чаще, оттуда ежеминутно показывалась ее голова и беспрестанно слышался высокий резкий голос:
   - Вот так трава! Ну и трава! Выше человека! Настоящий лес!.. Как это растение называется?
   - Медвежье ухо... - объяснил Павел.
   На его загорелых щеках медленно выступал румянец, точно отражение кровавого облака, которое осталось на небе после закатившегося за лес солнца.
   Франка, сгорбившись, шаловливо выбежала из чащи стеблей, которые закачали в воздухе своими желтыми кистями. С разгоревшимся лицом, с белой гвоздикой в волосах, с желтым платком, упавшим ей на спину, она остановилась перед стеблем и, взявши в руки большой лист, опять заговорила:
   - Да, это правда! Совсем как ухо какого-нибудь миленького зверька, косматого и мяконького, как бархат. У одной моей хозяйки была собачка с такими же мяконькими бархатными ушками.
   Она любовалась мягкой пушистой поверхностью листа, гладила и ласкала его ладонью, как будто он в самом деле был каким-нибудь милым зверушкой. Вдруг она обернулась к Павлу, подбежала к нему и, обхватив руками его шею, подняла на него свои впалые, затуманенные влагой глаза.
   - Как здесь хорошо, красиво, весело! - говорила она. - Какой вы добрый, что доставили такое удовольствие бедной, незнакомой девушке! У меня, видите ли, такой характер, что я чувствую большую благодарность к тому, кто сделает мне что-нибудь хорошее.
   И тут с этим медлительным, степенным человеком произошло что-то необычайное. Румянец, который прежде выступил на его щеках, хлынул ему на лоб, а глаза, обыкновенно такие голубые и спокойные, потемнели и загорелись почти мрачным блеском. Он схватил в свои сильные объятия ее тонкий стан, прижал ее к своей груди и уже приблизил свои губы к ее губам, как вдруг она с удивительной ловкостью вырвалась из его объятий и отскочила от него к высоким царским кудрям. Она прикрыла рукой глаза и сказала не то с гневом, не то со смехом:
   - Вот какой! Будто и добрый и вежливый, а такой же, как и все. Сейчас же требует награды за то, что повез гулять.
   Слова эти, должно быть, сильно задели его. Он успокоился и, схватившись рукой за голову, зашептал по-белорусски:
   - Ат тебе на! Ось що вымыслила... И ласково взял ее за руку.
   - Глупости! - смущенно заговорил он, - разве я думал что-нибудь такое? Боже сохрани от такого греха, чтобы я брал вас с собой гулять с такими намерениями. Так, какая-то дурь пришла в голову. Не сердитесь и успокойтесь. Сядьте и отдохните, а я тем временем пригоню сюда челнок и сейчас же отвезу вас домой...
   Она уселась на гвоздику и изо всех сил обеими руками схватила его за полы.
   - Я не хочу домой! - закричала она. - Какой это дом? Ад, а не дом! Не уходите. Я бы с вами ни на минуту не рассталась, я бы за вами в воду прыгнула! Сядьте возле меня, сядьте.
   Он слегка открыл рот от удивления и смущения, но, тронутый ее словами, уселся рядом с ней.
   - Ближе! - просила она. - Подвиньтесь ближе... вот так, совсем близко.
   Она тянула его к себе до тех пор, пока его плечо не коснулось ее плеча; потом она успокоилась и стала смотреть на реку, которая несла свои стальные воды вдоль песчаного острова. Вода уже не была голубая, - наступили сумерки; небо побледнело, и только светлые облака отражались серебром в ее стальных водах.
   - Как эта вода течет... течет... течет... - шептала Франка, и в ее ослабевшем голосе слышались нега и мечтательность.
   - Скажите мне... - задумчиво начал Павел, но сразу замолк и стал перебирать пальцами гвоздику. - Скажите мне, кто вы такая и какая была ваша жизнь от самого рождения? Разве вы... ну что вы такое говорили об этой награде...
   Вдруг он вырвал из земли целую горсть цветов и с необыкновенной для него порывистостью зашептал:
   - Каб табе!.. Язык колом стаит во рту... мне соромна!
   Франка выпрямилась и быстро и живо заговорила:
   - Если хотите, то я все вам расскажу: кто я, да какая. Когда спрашивает хороший человек, почему же и не сказать? Одного уже не постыжусь наверное - это своего происхождения. У дедуни моего было два собственных дома, отец служил в канцелярии. У меня есть двоюродный брат - богатый, богатый! Он адвокат, живет в большом городе, его фамилия Ключкевич; он женился на девушке тоже из господского дома и живет пан паном. Вот я из какой семьи! Не из-под хвоста сороки выскочила, а что служить пошла, так это такая уж несчастная моя доля. Родителей негодяев дал мне бог...
   - О родителях грех так говорить! - с заметным испугом сказал Павел.
   - Вот! - горячо возразила она, - у вас все грех! А по мне, что правда, то правда... Я лгать не привыкла. Послушайте сами и тогда судите, не права ли я?
   Она переменила позу и при этом так вытянула ноги, что ее прюнелевые башмаки оказались у самой воды. Ее живая, быстрая речь, перемешанная со смехом и вздохами, текла, как бежавшая внизу река, не уставая, не уставая.
   У ее деда, онгродского мещанина, было два собственных дома, должно быть, домика, потому! что она назвала такую улицу, на которой стояли одни деревянные лачуги; еще при жизни он отдал сына в канцелярию. Канцелярская должность ее отца была, должно быть, самой мелкой, так как он получал крохотное жалованье и часто ходил в худых сапогах. И тем чаще ему приходилось ходить в худых сапогах, что был он пьяницей. Еще в молодости, - вероятно, благодаря дурному обществу, - он пристрастился к выпивке, а потом все больше и больше стал отдаваться этой привычке.
   Мать ее была родом из хорошей семьи, Ключкевичей. Она даже умела играть на фортепиано, и когда у них еще было фортепиано, то как заиграет, бывало, какую-нибудь польку или мазурку, так на двух улицах слышно. Она была довольно красива, любила хорошо одеваться и окружала себя кавалерами. Иногда у них бывало очень весело. Когда отца не было дома, к ним приходили, пели, играли, танцовали, а потом являлся отец; пьяный или даже не пьяный, он разгонял гостей, а мать ругал или бил. Сначала только ругал, а потом и бил.
   Франке было шесть лет, когда она в первый раз увидела, как ее мать целовалась с кавалером, а когда ей было восемь лет, мать ее бежала от мужа к своим родным. Тогда Франка и оба ее старших брата стали жить как воробьи; ели столько, сколько удавалось где-либо урвать, согревались только под чужими стрехами. Люди жалели их, по временам их кормил кто-нибудь и брал на некоторое время к себе. Мальчикам было лучше: один, чуть подрос, пошел на военную службу, а другой сделался каменщиком; хотя это ремесло и было слишком низко для его происхождения, но что же делать? Нужда! Да недолго он и пожил в этом унижении. Он был бледный и худенький, как червячок. Раз у него, должно быть, закружилась голова, он упал с лесов на улицу, ужасно расшибся и, хоть его и вылечили, вскоре после этого умер. Старший, солдат, поехал на край света и пропал без вести.
   Мальчикам ведь всегда лучше на свете; но она переносила настоящий ад из-за отца, из-за холода и голода и тех глупцов, которые, когда ей было только двенадцать лет, давали ей пряники и орехи, лишь бы она позволила им поцеловать себя. Говорили, что она красивая, и это ей нравилось, но они сами ей тогда совсем не нравились. Она очень боялась их и, отказываясь даже от орехов и пирожных, пряталась от них; но это не всегда удавалось, так как она часто бывала на улице, то играя с детьми, то выпрашивая у добрых людей кусок хлеба или несколько полен на топливо.
   Оба дома отец давно продал, а деньги истратил еще вместе с матерью. Мать пробыла несколько лет у своих родных и возвратилась к мужу. Это было в то время, как умер дядя Ключкевич, а его дети разбрелись по свету (один из его сыновей теперь адвокат в большом городе, богатый, богатый!..), матери стало негде жить, она и возвратилась к мужу. Но отец тогда уже лишился должности в канцелярии, совсем спился, вскоре сошел с ума от пьянства и через полгода умер от белой горячки в больнице. Мать, бледная, иссохшая, жила еще года три. Она занималась рукоделием и носила свои работы по домам, иногда брала шить белье. Она уже совсем перестала думать о кавалерах, по целым ночам кашляла и плакала. Франку она держала при себе, учила шить и читать, а перед самой смертью выхлопотала для нее место у одной пани, привела ее к этой пани, ползала у ее ног и просила позаботиться о ее дочери.
   - Вот несчастная! - заметил Павел.
   - Ага! - с упрямством и страстной ненавистью в голосе крикнула Франка. - А деньги, которые они взяли за дома, они вместе с отцом истратили на наряды и волокитство, нас троих она бросила, как щенков, а сама убежала к своей родне ради своих выгод и удовольствий. Что с того, что она потом опомнилась и перед смертью тряслась надо мной, как курица над цыпленком? Я ей уже никогда не могла простить того, что она прежде делала на мою погибель. Велика важность, что она опомнилась тогда, когда у нее остались только коло да кости и никто и смотреть не хотел в ее сторону. Да и тогда, если бы кто-нибудь поманил ее пальцем, она побежала бы и опять забыла бы обо мне... ой-ой, еще как бы побежала! Уж я ее знаю, знаю!.. Только потому она и привязалась ко мне, что ее оставили и бог и люди... а прежде что? Чтоб таких матерей на свете не было!
   - Гэто прауда! Каб гэтаких матак на свеце ня было! - убежденно проворчал Павел.
   Хозяйка, к которой она поступила в первый раз на службу, была добрая, обращалась с ней ласково, научила ее вязать крючком и стирать кружева; но пан приставал к ней, и хотя она сначала избегала его из боязни и стыда, это не спасло ее. Он ей очень понравился: это был первый мужчина, в которого она была влюблена до безумия. Это был ее первый любовник; другие давали ей пряники и орехи только за поцелуи. Когда пани узнала обо всем и рассчитала ее, он дал ей пятьдесят рублей, которые она прожила в городе в один месяц, ничего не делая, только оплакивая его и для утешения проводя время в веселых компаниях.
   Потом она нашла себе службу в другом доме и - пошло! Сколько бы она ни считала, она не сможет припомнить и сосчитать хозяев, у которых она побывала с того времени; самое большее - она прослужит где-нибудь год, да и это случилось с ней только два раза. Обычно она при первом же замечании бросает службу; если у нее слишком много обязанностей или мало остается времени на развлечения, она тоже бросает службу; если ей надоест смотреть каждый день на одни и те же лица - бросает службу. Часто рассчитывали ее и сами господа, рассчитывали за кавалеров и за злость. У некоторых такая строгость, что не любят даже, чтоб горничная была с кем-нибудь в хороших отношениях, и как только заметят что-нибудь такое, сейчас же рассчитают. Другие не переносят вспыльчивого характера, а она вспыльчива и не позволит оскорбить себя, - на одно слово скажет десять, а иногда так ответит, что господа прямо-таки онемеют от удивления и стыда. Несколько раз, однако, за такие ответы ее тянули в суд. В первый раз она очень боялась суда, но во второй чувствовала себя там, как дома, и, хоть заплатила штраф, зато так отделала своих обвинителей, что уж, наверное, до самой смерти ни на одну прислугу не подадут в суд.
   А было еще хуже: она просидела три дня в участке, и без всякой вины. У ее хозяйки пропало дорогое кольцо, и та, даже не поискавши его хорошенько, сейчас же к ней: ты его украла! Ты, да и только. Как она тогда клялась, как плакала! Ничто не помогло, - позвали полицию и взяли ее под арест. И что же? Перстень нашелся: пани сама уронила его за комод. Сколько Франка тогда плакала, сколько плакала! Потом эта пани давала ей деньги за напрасное обвинение, но она вырвала из ее руки ассигнацию, рвала ее, рвала, рвала и топтала ногами, затем выругала хозяйку и ушла.
   Никто еще так не оскорблял ее, как эта пани. Что правда, то правда, а что неправда, то неправда. Иногда, но только очень редко, случалось, что она надевала на себя какую-нибудь вещь своей хозяйки, но всегда возвращала ее и не только не присваивала, но даже ни разу не испортила. Что бы там ни было, но она никогда не пьет, не крадет и не лжет. Такая уж у нее натура, что ей не хочется этого делать. Если б ей очень хотелось, она, наверное, это делала бы, но она не чувствует к этому никакой склонности. Водки она не переносит, а красивые платья ей хоть и нравятся, но не настолько, чтобы ради них ставить себя в неловкое положение; а лгать она прямо-таки не сумела бы, потому что если уж она начнет говорить, то должна высказать все, что только на ум взбредет, и если бы даже хотела остановиться, то не смогла бы, но она и не старается сдерживаться, - зачем ей это! Она ни на кого и ни на что не обращает внимания.
   И теперь тоже она говорила и говорила. Она рассказала, что у нее было много любовников и один из них хотел на ней жениться, но она отказала, потому что он был простофиля и скоро ей надоел. За двоих других она вышла бы охотно, потому что она их любила до безумия; это были люди вежливые и хорошего происхождения; но они сами не думали жениться на ней и бросали ее именно тогда, когда она к ним чувствовала наибольшую привязанность. Сначала, после всякой, не ею самой порванной связи, она горевала, рвала на себе волосы, заливалась слезами. Но со временем она привыкла к тому, что в людях нельзя найти ни постоянства, ни честности, и теперь она никем и ничем не дорожит. Не будет этого, так будет другой, - говорит она себе и никогда не ошибается. Она еще не видела, чтобы мужчины так льнули к какой-нибудь женщине, как к ней. Говорят, что она хорошо танцует, и она в самом деле ужасно любит танцовать и никогда не пропускает случая побывать в такой компании, где можно было бы погулять и потанцевать, хотя случается, что на другой день после веселой пирушки ее гонят со службы. Но она столько же думает о службе, сколько собака о пятой ноге. Она хорошо знает, что сейчас же найдет другое место, а ей решительно все равно, где и у кого служить. Везде чужие стены и чужие люди, всюду она сирота, которую никто не полюбит и не приласкает.
   Тут она стала плакать и говорить, что она одинока на свете. Ни одна человеческая душа не заботится и не думает о ней. Единственный раз в жизни, когда она заболела, ей пришлось лечь в больницу. И она умрет в больнице, так же как и ее отец, или, еще хуже, - смерть настигнет ее под каким-нибудь забором. А когда она умрет, то даже собака не завоет по ней, потому что никому она не нужна и никто ее искренне не любит! Она рассказывала обо всех обидах, которые терпела от людей, о тяжелом труде и капризах, которые она переносила.
   - У всякого есть кто-нибудь, к кому он в горе может обратиться и кто в беде ободрит и поможет: мать, сестра, брат или муж... А у меня никого нет. Бог создал меня сиротой и велел мне скитаться по свету и за каждую каплю радости выпивать целый жбан яду....
   Слезы текли по ее лицу, и она вытирала их концом шелкового платка, который съехал ей на плечи; по временам она начинала громко рыдать, но говорить не переставала, и казалось, что никогда не перестанет. Во всем, что она говорила, выражался не цинизм, но почти полное отсутствие совести и вместе с тем страстная, грубая и гордая откровенность. В ее словах чувствовалась также полная разнузданность инстинктов, бушевавших в ней много лет, и горькая злоба на людей и на весь мир. К ее рыданьям примешивались истерические всхлипывания и стоны. Вдруг она схватилась за голову и закричала, что у нее ужасно заболели виски. То ли на нее повлиял одуряющий запах гвоздики, то ли это было проявлением тайной болезни, которая начинала овладевать ее мозгом. Она жаловалась, что уже несколько лет ее преследуют головные боли и что это случается все чаще и чаще, главным образом тогда, когда она огорчится или рассердится, или после какого-нибудь очень уж веселого развлечения.
   Тут, наконец, она умолкла и, немного согнувшись, опершись руками о колени и обхватив ими голову, стала смотреть на постепенно темневшую и безостановочно бежавшую мимо воду, а ее нежная, изящная, нервная фигурка при этом медленно раскачивалась из стороны в сторону.
   Что думал и чувствовал, слушая ее длинный рассказ, этот степенный и спокойный человек, самым большим путешествием которого были поездки в ближайший городишко, где он продавал пойманную рыбу, - человек, душа и тело которого сжились с вольным простором реки и неба, с безукоризненной чистотой воздуха, с глубокой тишиной одиноких дней и ночей, глаза которого, несмотря на его годы, сохранили детскую невинность и ясность? Быть может, по-мужицки плюнувши в сторону, он грубо толкнет ее к челноку и брезгливо, с презрительным молчанием отвезет ее туда, откуда взял? Или, узнав об ее похождениях, о

Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
Просмотров: 1111 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа