о обронил он, вероятно в сенях, одну из подтяжек.
Парфенка, повстречавшийся ему на мосту, увидав его туалет и смущение, немедленно смекнул, что дело неладно, а потому остановился, сделал какую-то весьма непристойную гримасу и потом задудил чуть не под самое ухо моего героя какую-то глупую песню на глиняной утке с двумя дырами в боку и в хвосте.
Когда же Адам Адамыч отправился далее и, чувствуя сильную боль в правой ноге, очень заметно прихрамывал, Парфенка захохотал и кричал ему вслед:
- Эхма! Коников-то пара, да и те не разом берут. Припопонивай пристяжную-то, барин!
Странная вещь! как накануне, когда Адам Адамыч вышел из городу, чтобы идти к мельнице, всякое явление умиряло его душевное беспокойство и вносило утешение в его разбитое сердце, так теперь каждый предмет, попадавшийся на глаза нашему герою, производил в нем больше и больше тревоги. Мельничные колеса, казалось, подтрунивали над ним; лошадь, ковылявшая на лужайке за мостом с треногой на передних ногах, как будто укоряла его, что и он ковыляет; свинья, просунувшая глупую голову в плетень околицы, представлялась ему живым укором, как будто говоря, что вот, дескать, "и я, вислоухая, с обоими целыми ушами, a y тебя, доброго человека, одно в кровь расшибено!"; зеленые кобылки выскакивали из зеленой же травы словно для того, чтобы показать Адаму Адамычу все преимущество своих ног перед его некорыстной парой. Даже само яркое солнце, весело горевшее на светлом небе, казалось, для того только сияет, чтобы озарять своими лучами всю глубину позора злосчастного немца. Грустно, страшно грустно было ему, и неизмеримо длинна казалась ему семиверстная дорога до города. Никакое утешение и не думало заглядывать в его сердце - и неоткуда было явиться этому утешению!
Возвратился Адам Адамыч в серенькие стены своей комнатки в то самое время, как семейство господина Желнобобова занималось распиванием чая. Никак не надеялся он прийти так рано и глубоко раскаивался в своем необдуманном решении пуститься вчера в ночь на мельницу.
"Что бы идти мне сегодня! - думал он.- Ничего бы подобного не могло случиться. Как покажусь я сегодня там?.."
Под словом "там" Адам Адамыч разумел литературно-художественное собрание в доме любознательной и чувствительной вдовицы.
Наведенный этою мыслию на обсуждение настоящего своего положения, герой наш тщательно обмыл холодною водой свое раненое ухо, залепил его английским пластырем и завязал черной косынкой. Потом принялся было выправлять свою хромую ногу, но ноги не выправил, а произвел в ней еще сильнейшую боль.
Во время этой операции казачок Алешка явился звать Адама Адамыча кушать чай; но Адам Адамыч поручил сказать, что так как он ходил на тягу вальдшнепов и только что воротился очень усталый, то просит чай прислать наверх, в его комнатку.
После чая засел он перечитать и несколько поисправить стоившее ему великих трудов стихотворное произведение на русском диалекте, приготовленное к вечеру Александрины. Он нашел в нем несколько погрешностей и потому рассудил переписать его снова. Для этой цели Адам Адамыч взял чрезвычайно красивый листок почтовой бумаги светло-лилового цвета с золотым бордюром и на него перенес не раз перемаранные строки своего стихотворения.
Бесконечным казался ему настоящий день, потому что его беспрестанно тревожило ожидание вечера. Какое-то тоскливое чувство, нечто вроде предчувствия не то горя, не то радости, волновало его душу. За что ни принимался он: читать ли книгу, курить ли трубку, мечтать ли,- посидев минут с пятнадцать, он глядел на свои часы, думая, что время подвинулось на целый час к назначенному вдовою термину; но время, как будто в пику Адаму Адамычу, шло чрезвычайно медленно.
Сам собственноручно приготовил Адам Адамыч все, что должно было дать ему торжественный вид в этот вечер: и черный фрак, давно-давно сшитый и редко надевавшийся, и брюки со штрипками, и жилет лиловый с малиновыми цветочками, украшенный стеклянными пуговками,- праздничный жилет! Сапоги свои Адам Адамыч несколько раз обдувал и подносил к окну, на солнце, посмотреть, не потускнел ли их глянец. Стихотворение, свернутое трубочкой и обвязанное розовой ленточкой, лежало на столе совсем готовое к прочтению.
Но как ни занят был герой наш ожиданиями литературно-художественного вечера и приготовлениями к нему, беспрестанно втеснялась в его голову скорбная мысль об утреннем происшествии и тяжелым камнем налегала на его темя.
Вечер наконец наступил... Пробило семь часов.
Все лучшее общество Забубеньева собралось на вечер к любезной вдовице, отыскивавшей Чацкого.
Вы, может быть, не раз уже сетовали на меня, читатель, что я останавливаюсь слишком долго перед лицами, которых без ущерба для истории Адама Адамыча мог бы пройти молчанием. Сердитесь и вините меня, сколько хотите, а в настоящей главе я не могу удержаться, чтобы не представить вам избранный круг Забубеньева, собравшийся на торжество искусств к прекрасной Александрине.
Каких достойных людей не было на этом вечере! Господи боже мой! что за люди! И где же сосредоточилось такое по преимуществу отборное человечество? В маленьком городке, который гордый столичный житель честит названием глуши, захолустья и деревенщины; в тихом, скромном, буколически-приютном Забубеньеве.
Сияют зала и гостиная, озаренные кенкетами и лампами; меланхолический свет бросает на обдуманную обстановку уютного будуара подвешенный в чаще плюща китайский фонарик.
Светлый дом чувствительной вдовицы кишит гостями.
Вот они! вот достойные члены достойного забубеньевского общества!..
Вот городничий Перепелкин, длинный и тонкий, как дигиль, но зато чрезвычайно любезный с дамами, несмотря на ужасную ревность жены, крохотной черненькой дамочки с желтоватым лицом. Что за удивительный тон! что за невыразимая прелесть обхождения! Стоит только нечаянно оглянуться какой-нибудь барышне, и Перепелкин бежит уже с тарелкой варенья или со стаканом воды... так предупредителен! Несколько суровый с подчиненными и в присутствии их прямой, как верста, в женском обществе он мягок, как воск, и гибок, как угорь.
Зато супруга его, обладающая страшным количеством желчи, в женском обществе становится еще сердитее. Вместе с некоею девицей Полетаевой, своею приживалкой, тоже чрезвычайно злой, хотя и горбатой, они постоянно насмешничают надо всеми.
Эти два женских лица нужны были, вероятно, для забубеньевского общества как тень в картине, и это единственная тень его.
Посмотрим далее!
Вот господин Сафьянов, судья, человек немолодой, но стоящий молодого. Щеки пышут пурпуром здоровья, и живот играет почти главную роль в его фигуре; тем не менее он человек чрезвычайно начитанный, что с первого же разу видно из его разговора.
Вот дама, очень хорошая и бывалая дама, мадам Дергачова, вдова, сестра исправника Юзгина. Единственная слабость ее - любовь к ближнему. Нет ни одного столь незначительного происшествия в городе, которое не возбудило бы ее участия. Как-то случилось, что учитель уездного училища Митрофанов, человек совершенно ей незнакомый, разбил себе затылок во время гололедицы. Обстоятельство это, дойдя до ее сведения, так потрясло ее, что она была целый день как помешанная и, чтобы рассеяться и разделить свое соболезнование, поехала к Марфе Петровне Юзгиеой, к Софье Алексеевне Перекандовской, одним словом, ко всем своим знакомым в городе. Сердце ее так нежно, что даже радостные происшествия производят на нее такое же впечатление.
Марфа Петровна Юзгина и Софья Алексеевна Перекандовская - тоже дамы превосходные. Эстетическая разборчивость в туалете первой и образованность последней достойны всякого внимания.
Марфа Петровна, несмотря на то, что у нее дочка уж подрастает в невесты, все еще очень привлекательна и одевается с удивительным вкусом. Она выписывает и шляпы, и чепцы, и платья прямо из губернского города. Гармоническое соединение цветов постигнуто ею в тонкости: если шляпка на ней желтая, то платье всегда малиновое; если платье голубое, то мантилья непременно зеленая.
Софья Алексеевна столько же отличается своею образованностью и начитанностью, сколько Юзгина вкусом. Поэзия русская знакома ей очень коротко, и суждения ее о разных писателях чрезвычайно верны, хотя и не отличаются разнообразием. По ее мнению, Ломоносов мило пишет, Державин очень мило пишет, а Пушкин премило пишет. Заметьте, какая тонкость выражения! - пишет, а не писал! Всякий разом смекнет, что писатели эти никогда не умрут.
Муж Софьи Алексеевны, Матвей Антоныч Перекандовский, уездный стряпчий, человек чрезвычайно положительный и часто говорит Софье Алексеевне, когда она примется разговаривать об ученых предметах, что она, душенька, зарапортовалась, а потому знала бы чулки да свивальники, что весьма огорчает Софью Алексеевну. Единственная нежная черта в характере Матвея Антоныча - чрезвычайная любовь к детям, которых у него очень много. Для каждого из них нежный родитель имеет в запасе по нескольку самых ласкательных имен. Ущипнет за щеку и скажет: "Ах ты, фигурант этакой!" или: "Ах ты, физик этакой!" Называет иногда и профессором, и камчадалом, и карбышем, и фанатиком, и скептиком, и шарманщиком. Случалось даже, что восклицал иногда: "Ах ты, карандаш этакой!"
Вот еще один замечательный господин: приезжий из губернского города, управляющий питейным откупом Сольвычегодов, человек без затылка, но зато с брюшком, увешанным целой дюжиной всяких печаток. Он много видал и бывал в столицах; а нынче только что возвратился с нижегородской ярмонки и все рассказывает, чрезвычайно приятно картавя, про какую-то "актъизу", которая славно поет, хотя и делает "гъимазы".
Вот молодой человек очень приятной наружности и высокого роста, мосьё Подмикиткин, до невероятия разбитной и ловкий, совершенный живчик! Дамы очень к нему благоволят; но особенное участие принимают в нем три девицы Дергачовы, всегда одетые в одинаковые платья, очень образованные девицы, хотя и несколько заматерелые в безбрачном состоянии...
Но мне придется говорить слишком много, если я вздумаю представлять вниманию читателя поодиночке всех членов прекрасного забубеньевского общества... Довольно, если я скажу, что остальные представители его такие же достойные люди, как и упомянутые мною гости Александры Фоминишны. Одним словом, забубеньевское общество - премилое общество, как сказала бы Софья Алексеевна.
Нечего и говорить, что, кроме всех поименованных гостей, на вечере милой вдовы находился и крутящий безбожно усы и совершенно бесцеремонный приезжий Погуров; и штаб-лекарь Шелопаев, умащенный розовым маслом, которого прописывал из аптеки по полуфунту ежемесячно, прибавляя на рецептах: pro me; {для себя (лат.).} и Лизонька Юзгина в локончиках, с открытой шейкой и в панталончиках с кружевцем; и буйный экс-студент Закурдаев во фраке и, как водится, в пуху; и вольнодумец Петенька, и достопочтенный его родитель Максим Петрович - лица более или менее уже знакомые читателю.
В углу гостиной сидел и герой наш, прибранный по-праздничному, но все еще неговорливый и угрюмый, с подвязанною щекой.
Хозяйка, обладая одной ей свойственною любезностью, не оставила ни одного гостя без нескольких приветливых слов. Адама Адамыча спросила, отчего у него подвязана щека, и, получив в ответ, что у него болят зубы, чрезвычайно мило выразила свое о том сожаление. У Марфы Петровны спросила, скоро ли приедет из уезда ее супруг. Услыхав рассказ Сольвычегодова о нижегородской "актъизе", лукаво погрозила ему пальцем и назвала его куртизаном... Одним словом, каждому сказала что-нибудь очень любезное.
Наконец, после того как взятый для послуг от господина Желнобобова казачок Алешка разнес чай, художественное торжество начало понемногу устроиваться.
В зале составился бостон из Максима Петровича, губернского откупщика, вдовы Дергачовой и стряпчего Перекандовского. Как люди, не сочувствующие успехам изящных искусств, они не должны были мешать своею зевотой полноте торжества.
Городничий при всем том, что питал сильную страстишку к картам, никак не мог изменить своему влечению к прекрасному полу и потому перегибался чуть не в три погибели перед тремя Дергачовыми, говоря им вещи самого милого свойства.
Пожилые дамы, как-то: городничиха, исправничиха и стряпчиха, поместились на диване в гостиной и вынули из ридикюлей разные работы - прошивки, чулки и тому подобное. Горбатая приживалка городничихи приткнулась где-то за диваном, у самого уха Перепелкиной, и беспрестанно нашептывала ей всякие колкие замечания, от коих у обеих приятельниц губы сводило иронической улыбкой. Судья, как человек тонкого ума и обхождения и весьма способный для дамского общества, помещался на кресле около пожилых дам.
Закурдаев, по-видимому очень хорошо сошедшийся с усатым Погуровым, стоял с ним в дверях залы, подсмеиваясь над девицами Дергачовыми, перед которыми юлили городничий и вертлявый Подмикиткин. Девицы Дергачовы чрезвычайно быстро шагали из залы в гостиную и обратно и производили платьями ужасный ветер, от которого можно было очень легко получить флюс и зубную боль.
Петенька стоял перед Лизонькой Юзгиной, которая сидела в большом кресле в будуаре вдовы, и признавался ей в любви, отчего уши Лизоньки сделались краснее кумача.
Только герой наш был одинок и сосредоточен в самом себе на этом вечере.
Заметив такое невеселое расположение немца, Закурдаев собрался уже подойти к нему, хватить его ладонью по ляжке и возгласить: "Что ты замолк и сидишь одиноко?" Но не успел.
В гостиной показалась пленительная хозяйка. Она остановилась посреди комнаты, с приятностью закатила половину серых зрачков под лоб и произнесла:
- Не пора ли нам и начать?
К этому прибавила она несколько слов о пользе просвещения, о развитии талантов, слов, которых мы не приводим, боясь как-нибудь исказить их своим неискусным пером.
Потом вдова вошла в свой будуар и вывела оттуда Петеньку и Лизоньку и усадила последнюю за фортепианы в зале, а Петеньке указала место за стулом его дамы.
Разбитые клавиши издали смутный звук, и два голоса залились дуэтом. Петенька напрягал всю силу своего горла; плечи Лизоньки от усильного аккомпанемента совсем вылезли из предписанных им границ.
Громкое одобрение девиц Дергачовых, Погурова, Подмикиткина и самой хозяйки наградило певцов, когда они кончили.
Господин Желнобобов воскликнул:
- А ну, ничего! ладно спето! Только ты, Петя, только ты... А ну, вам ходить! - обратился он к Перекандовскому.- Ты только больно орешь, Петя!
Сольвычегодов при сей верной оказии заметил что-то о "гъимазах" нижегородской "актъизы".
Стряпчий, знавший Петеньку с ранних лет, обратился было к нему, вероятно для того, чтобы сказать: "Ах ты, фокусник этакой!" или: "Ах ты, филантроп этакой!" Но был остановлен вдовой Дергачовой, которая не любила, когда во время игры говорят о постороннем.
- Молодец! - возгласил Закурдаев, трепля Петеньку по плечу,- славно отколол дуэтец!
Дамы, сидевшие в гостиной и опустившие во время пения свои работы на колени, нашли нужным сделать тоже несколько замечаний. Блестящая начитанностью Софья Алексеевна сказала, отчасти с целью польстить исправничихе, что Лизонька премило поет и что у нее много акустики; на это господин Сафьянов, не желавший уступить Перекандовской в красоте выражений, заметил, что его оптика совершенно согласна с ее оптикой.
Горбунья пустила какую-то злобную штуку в ухо городничихе, и та совершенно неожиданно выказала ряд зубов, таких желтых, как будто и они были одержимы желчью.
Штаб-лекарь Шелопаев, все начало вечера проведший в буфете, только тут явился в залу; но замечания никакого не сделал, справедливо полагая, что городничий верно уж все объяснит, потому что сильно размахивает и вывертывает руками и ногами перед покрасневшей Лизонькой.
Затем после варенья, разнесенного гостям и сильно, по-видимому, занимавшего городничего, ибо он беспрестанно совался к подносу с целью угодить девицам, после варенья повесть, сочиненная Закурдаевым в один присест на рваных и чумазых лоскутках, должна была усладить гостей Александрины. Поэтому все, кроме игроков да штаб-лекаря, который опять отправился в буфет, уселись в гостиной.
Закурдаев придвинулся со своим стулом к столу и сказал:
- Извините, если мало будет связи! торопился... Да и вообще, надо заметить, слог у меня отрывистый.
- Читайте! читайте!- воскликнули в один голос девицы Дергачовы.
Так как одна из этих девиц, произнося означенные слова, кивнула головой, то Перепелкин, приняв этот кивок за выражение какого-то тайного желания, бросился было подать ей варенья. Варенья, однако ж, не оказалось ни в одном углу, и потому он должен был угомониться.
- Начинаю! - произнес Закурдаев.- Глупейшая моя история не будет длинна.
И он начал читать по вынутым из кармана четверткам и осьмушкам свою повесть.
- Вот и вся тут недолга! - сказал экс-студент, засовывая в карман свои лоскутки.
Повесть произвела на трех дам, сидевших на диване, неприятное впечатление: горбунья свистнула даже на ухо городничихе самое нравственное "фи!". Девицы Дергачовы ничего не сказали. Лизонька ничего не поняла, хотя и была довольно умная и дальновидная девушка. Зато вдова подошла вместе с Погуровым благодарить автора.
Погуров взял его за руку и сказал:
- Метко схвачено!
Александрина пожимала другую руку ЗакУРДаева и повторяла:
- Вы гений! вы гений, Василий Семеныч! Отчего вы так мало пишете?
- Я ничего не пишу,- отвечал, кланяясь, Закурдаев.
Адам Адамыч, с тоскою смотревший на эту сцену, не мог понять, что хорошего нашла прекрасная вдовица в истории, сочиненной Закурдаевым.
"Уж если такая дрянь могла понравиться, то что же ожидает меня?" - думал он, ощупывая в боковом кармане фрака листок, связанный розовой ленточкой.
Он уже, казалось, предвкушал свой будущий триумф.
Вдовица подошла к старшей девице Дергачовой и просила ее сыграть что-нибудь на фортепианах. Девица Дергачова не замедлила грянуть какую-то мазурку.
Вдовица, умевшая распределить удовольствия своего вечера, решилась вслед за игрою Дергачовой выставить на посмеяние всех нашего героя и потому подсела к Адаму Адамычу в то время, как в зале бойко выработывалась на разбитых фортепианах мазурка. Несмотря на громогласное рассуждение Сафьянова о том, что в повести должна быть своя оптика, Адам Адамыч слышал все тихие речи, которыми ласкала слух его Александрина. Она сидела так близко к нашему герою, что порой благовонные тирбушоны ее касались его ланит, и обоняние его нежилось упоительным запахом пачули, который подымался от ее волнующейся груди и пышных плеч, сверкавших подобно запретному плоду в очи немца. Любовь, страстная и безграничная любовь клокотала в чаше его сердца в то время, как слова, одно другого слаще и медовее, лились в его упоенные уши. А между тем горбунья шипела уже над ухом городничихи, и желчные зубы Перепелкиной давно были наруже.
Когда мазурка была кончена девицей Дергачовой, а ловкий городничий успел уже вырвать у казачка Алешки поднос с яблоками и предложить их артистке, вдова опять пригласила всех занять места свои в гостиной.
Адам Адамыч, находясь в самом восторженном состоянии, как пифия какая-нибудь, подкуренная различными ладанами, вышел очень развязно на средину комнаты, сел на тот стул, где помещался до того Закурдаев, и вынул из кармана свои стишки.
Погуров, крутя усы, поталкивал Закурдаева; Закурдаев, насупливая брови, попихивал локтем Петеньку; а Петенька, улыбаясь, глядел на качающего головою Подмикиткина.
Штаб-лекарь Шелопаев просунулся было в гостиную; но, вероятно заметив, что ему тут не предстоит ровно ничего особенно приятного, немедленно скрылся опять в буфет.
- Читайте, Адам Адамыч! - произнесла сладким и вкрадчивым голосом вдовица.
- Читайте! - сказала городничиха, показывая зубы своей приживалке.
- Многое говорит в пользу Адама Адамыча,- сказал госпоже Перекандовской пурпурный Сафьянов, вывертывая рукой какую-то довольно темную фигуру.- Во-первых...
Но хозяйка не дала ему досказать, что во-первых и что во-вторых, потому что снова повторила:
- Читайте, читайте, Адам Адамыч!
- Мой зочинение,- начал дрожащим голосом Адам Адамыч,- есть идиллия.
- Немецкая душа! - проговорил тихонько Закурдаев, толкая Погурова,- идиллийку съяглил!
- Она называется,- продолжал Адам Адамыч с усиливающимся дрожанием в голосе,- "Филемон...".
- Историческая тема! - сказала Софья Алексеевна Сафьянову.
-- Сейчас последует Бавкида,- шепнул Закурдаев Погурову.
- Читайте, Адам Адамыч! - повторила хозяйка.
Герой наш взглянул на нее. Она, казалось, вся превратилась в слух; глубокая любовь светилась в ее глазах...
- "Филемон,- начал опять Адам Адамыч, почерпнувший силы во взгляде на вдову,- Филемон и Бауцис"...
- Ха-ха-ха! - покатился Петенька,- какая Бауцис?
- Какая Бауцис? - спросил и Закурдаев.
- Ви не читаль Овид! - сказал, оборачиваясь к смеющемуся Петеньке, Адам Адамыч,- Бауцис...
Петенька продолжал хохотать и не мог произнести ни слова.
- По-русски говорят Бавкида, а не Бауцис,- заметил Закурдаев.
Адам Адамыч опять взглянул на вдову. Она по-прежнему была вся - ухо и смотрела на героя нашего с любовью.
- Это неправильно! - сказал Адам Адамыч, защищаясь с достаточной уверенностию от замечания Закурдаева.
- Полноте, полноте!- сказала Александрина, подмигивая Закурдаеву.- Ваши придирки мелочны; да притом это только заглавие. Не в заглавии дело, а в содержании. Продолжайте, Адам Адамыч!
Герой наш, ободренный приветом вдовы, несмотря на досаду, произведенную в нем смехом Петеньки и замечанием Закурдаева, откашлялся и начал с большим чувством:
Один овец...
Продолжать ему не дали. Казалось, никто и знать не хотел, что будет с "одним овцом", ибо хохот всех уст, бывших в гостиной, грянул оглушающим залпом в слух пораженного стихотворца. Звонким, как колокольчик, хохотом заливалась Лизонька Юзгина: три девицы Дергачовы рассыпались горохом, придерживая обеими руками дебелые груди, ежеминутно угрожавшие разорвать тугие корсеты; до ушей обнажались зубы городничихи; съежив губы вроде бутылочного горлышка, тонкую трель пускала девица Полетаева; хозяйка только прыскала по временам, стараясь удержаться от смеха; Закурдаев басил; Погуров, вторя ему, забыл даже о своих усах, о которых помнил и в самые критические минуты жизни; Петенька стучал ногами и мотал руками, причем оглушал своим головным хохотом всю честную компанию; господин Сафьянов пускал свое "ха, ха, ха!" откуда-то издали, вероятно из самого живота; госпожа Юзгина благим матом взвизгивала и захлебывалась; начитанная Перекандовская совсем, как говорится, зашлась, упав головой на спинку дивана. Городничий и Подмикиткин вскочили, и оба подошли к девицам Дергачовым. Перепелкин превосходно аккомпанировал девицам; а Подмикиткин решился было сказать какую-то фразу младшей Дергачовой, но от страшных усилий удержать смех что-то совершенно ненужное выскочило у него из носу. Обстоятельство это сильно его сконфузило, и он отретировался, не говоря ни слова. Концерт был превосходный!
Адам Адамыч, оглушенный всеми хохочущими голосами, сидел на стуле как мертвый и сначала никак не сообразил, что предметом смеха есть он сам и его бедная идиллия. Он все искал глазами где-нибудь за дверью скрывшуюся фигуру штаб-лекаря Шелопаева, который, верно, выкинул какое-нибудь забавное коленце для потехи всех, но Шелопаев сидел в буфете, разговаривая с Наташей, и глаз Адама Адамыча нигде не мог открыть его. Тогда только уразумел герой наш, что смеются просто-напросто над ним самим, а не над штаб-лекарем Шелопаевым, когда он заметил, что каждый, взглянув на него, единственного бесстрастно серьезного члена гостиной, разражался, если мог, вчетверо сильнейшим взрывом хохота.
Только что мысль о таком унижении забрела в голову Адама Адамыча, листок стихов был отчаянно скомкан у него в кулаке, лицо его страшно побледнело, губы затряслись, веки заморгали и дрожащие ноги быстро понесли уничтоженного немца помимо вертлявого и сконфуженного Подмикиткина по направлению к передней.
Тщетно вдова, приняв серьезный вид, упрашивала его остаться: он уж видел ее коварный смех! Тщетно Погуров и Закурдаев влекли его назад за обе руки. Тщетно сам Желнобобов восклицал из-за карт: "А ну, Адамыч, Адамыч! что ты упираешься?"
Тщетно, тщетно все!
Не произнося ни полслова, но бледнея все более и более, Адам Адамыч вырвался из удерживавших его рук и бегом бросился из ворот.
Долго еще шел вечер у вдовы. И Погуров прочел свое стихотворение, описывавшее Дариал, Казбек и Терек; и средняя Дергачова спела французский романс; и Петенька прочел стишки, в которых говорил, что она (кто, покрыто мраком тайны), что она - цветок, а он, Петенька,- ветерок; что душа ее - аромат, а душа его, Петеньки... одним словом, что-то чрезвычайно милое и нежное...
Но все это не будет уже описано моим пером. Я не могу более говорить о веселых предметах, когда любезный герой мой удручен тяжелым горем. Мне становится грустно, очень грустно; чуть ли даже слезы не навертываются у меня на глаза.
Страшное что-то творилось с Адамом Адамычем, когда он не шел, а бежал по узким и темным улицам Забубеньева. Голова его горела и сердце ныло. Все эти, мелкие для постороннего глаза, но крупные и грозные для собственного сердца неудачи, огорчения и насмешки давили бедного героя нашего своею тяжестью. Он бы, казалось, хотел и заплакать; но, как нарочно, глаза у него и ломило и жгло, а ни одной капли не проступало на них. Холодное, хмуро нависшее небо как будто сжалилось над ним и заплакало, вместо его, студеными дождевыми слезами.
"Хоть бы забыть все это горе! хоть бы уснуть! хоть бы умереть! - мелькало в голове несчастного, уничтоженного немца.- Забыть! забыть! Но где и как забудешь все это? Вот бы... Да нет, поздно!.. Уж заперто, верно".
Но тут на углу какой-то улицы в глаза его ударил свет из маленького оконца, и он, махнув рукой, завернул туда, откуда глядел этот свет, и скоро вышел назад с небольшим свертком под мышкой.
И через час Адам Адамыч забыл свои горести; забыл даже свои редкие былые радости, забыл все окружающее, забыл и самого себя... Темно было в его конурке; недопитый полуштоф стоял у кровати на стуле; Адам Адамыч спал крепко, и ни одна греза не тревожила его.
На другой день поутру, прежде чем семья достопочтенного Желнобобова собралась за чайным столом, в лакейской стоял тучный Игнатьич, дружески потчуя табаком Макарыча и ожидая выхода самого Максима Петровича.
- А ну, здорово, здорово!.. зачем пожаловал? - сказал, выходя в переднюю, господин Желнобобов, облеченный в ермолку и халат.
- Здравия желаю, батюшка Максим Петрович! - сказал, кланяясь, мельник.
- А ну, что, как живешь? Помолу, что ли, нет, что заглянул? а!
- Нет, слава богу, делишки плетутся себе помалехоньку, Максим Петрович.
- А ну, ладно, ладно! Так, значит, просто повидаться зашел? Спасибо!
- Нету, Максим Петрович, и дельце есть... да, признательно сказать, такое дельце, что хоть бы и не говорить, так в ту же пору...
- Что же, что такое? - спросил Желнобобов.
- Вот оно у меня где сидит, Максим Петрович! - сказал мельник, наклоняя голову и тыча себя в затылок указательным перстом.
- Говори, говори! А ну, можно помочь - помогу!
- Да говорить-то,- сказал Игнатьич, почесывая за ухом,- уж и говорить-то... Ей-богу, срамительное такое дело.
Мельник взглянул косвенно на Макарыча, показывая тем, что уж такое срамительное дело, что и говорить при людях не годится.
- А ну, пойдем ко мне в кабинет! - сказал Максим Петрович, показав губой на вход в залу.
В кабинете услышал он от обманутого мужа ту неприятную для чести его историю, с которой уже знаком читатель. Мельник рассказывал с таким жаром и азартом, что принужден был беспрестанно вооружаться правою полой своего долговязого сюртука, чтобы отирать пот с чела.
Рассказ мельника, передавший все малейшие подробности посещения Адама Адамыча, произвел, по-видимому, весьма сильное впечатление на нравственного отца семейства, потому что губа его не могла никак прийти в нормальное положение и находилась в постоянной тревоге.
- Ведь уж это, Максим Петрович,- оканчивал мельник,- Это человеку что нож в бок. Наипаче...
- Ах он, шельмец, шельмец! - прервал Максим Петрович, расхаживая в волнении по кабинету и шлепая неистово своими красными казанскими сапожками.- А ну, постой! постой! Я из него канальский дух выгоню! постой! Он у меня запоет кота Еремея... запоет. Погоди! А ну, Алешка! Алешка! Экая бестия! Где Этот мерзец? Подь-ка, подь-ка, Игнатьич! кликни Алешку сюда!
Алешка, впрочем, летел уже к кабинету и попал головой прямо в пузо мельнику.
- Что ты? что ты мечешься как угорелый? поросенок ты этакой грязный! - крикнул Максим Петрович при виде сшибки, заставившей мельника возвратиться в кабинет.
- Чего изволите-с? - спросил, не сробев, казачок и фыркнул на весь дом.
- А ну, пошел, пошли ко мне Адамыча! пошел - да живо у меня!
Алешка бросился на антресоли к немцу и застал героя нашего не спящим, но еще лежащим на постели.
Адам Адамыч, проснувшись, и не поднялся со своего ложа, а чувствуя, что опять встают в душе его все муки и страдания отверженной любви и пораженного самолюбия, протянул руку к сосуду, ночевавшему на ближайшем стуле, и хлебнул достаточную струю забвения. Правый глаз его был уже закрыт огромным веком, и только левый смутно различал окружающие предметы.
- Пожалуйте-с к Максиму Петровичу! - сказал казачок, войдя в комнатку немца.
- Зачем? - спросил Адам Адамыч, обратив на казачка свое левое око.
- Я не знаю зачем-с. Они у себя в кабинете.
- Зачем? - сердито повторил немец.
- Не знаю-с.
Герой наш поднялся с постели и, скрипя зубами, показал казачку два сжатые кулака.
- Ей-богу, не знаю-с, Адам Адамыч... Там у них мельник-с.
- Вон, вон отсюда! - закричал бешеным голосом Адам Адамыч, топая неистово ногами и хватаясь за стул.
Лицо его было так искажено яростью, что казачка пронял страх. Он быстро бросился в дверь, прихлопнул ее и почти скатился с лестницы. До самого кабинета казалось ему, что он слышит за собой погоню взбешенного Адама Адамыча.
Когда казачок донес господину Желнобобову, что Адам Адамыч не хочет явиться, потому что пьян, Максим Петрович пришел в неописанную злобу.
Он немедленно отправил к немцу Макарыча; но Адам Адамыч принял уже свои меры. Только что почтенный дворецкий просунул голову в комнату немца, как увидел направленное на себя дуло ружья и услыхал скрип зубов и крик: "Weg!" Делом одной секунды было для Макарыча захлопнуться дверью и потом сбежать вниз.
Все горести спали в Адаме Адамыче, и бодрствовало одно только чувство - чувство самосохранения. Бранясь и покачиваясь, ходил он по своей комнате с ружьем, ожидая нового появления какого-нибудь злокозненного человека, и только нечаянно набрел на мысль - запереться ключом в своей конурке.
Странным психологическим явлением было в герое моем то, что, когда он подгуливал случайно, на несколько часов, и должен был вскоре протрезвиться, кротость его была необычайна; когда же наступало время запить на определенный срок (нечего уже автору скрывать этой грустной болезни героя), он становился злым и бешеным до невероятия.
Все старания со стороны Максима Петровича привести в нормальное состояние голову Адама Адамыча оказались в настоящий раз тщетными попытками.
Как ни строго было наказано всем челядинцам иметь бдительный за ним надзор и не выпускать его из дому, Адам Адамыч по окончании штофа успел-таки уйти и возвратился в еще более плачевном положении.
Словно в чаду прошла для Адама Адамыча целая неделя. Отлучался ли, не отлучался ли он из дому, незаметно было никакой надежды на его протрезвление.
Максим Петрович нарядил даже следствие для отыскания путей, по коим немец получает горячительную влагу. Следователем был назначен дворецкий Макарыч, и по тщательным его розысканиям сильное подозрение пало на Алешку, ибо Алешка по целым дням грыз орехи, купил себе огромный комплект бабок и тешился очень часто в орлянку в приличном званию его и летам обществе. Автор обязуется сказать, что Алешка точно был главным комиссионером Адама Адамыча по части продовольствия его штофами и полуштофами зелена вина; при исполнении таких комиссий казачок, разумеется, усердно обворовывал несчастного моего героя. Хотя по окончании следствия Алешку и высекли, однако это не помогло... Алешка, как водится, нимало не исправился и продолжал так же непохвально служить Адаму Адамычу.
Целые дни лежал немец, запершись, у себя на кровати и впускал в свою комнату одного Алешку. Он почти ничего не ел, похудел и ослабел невыразимо.
Наконец и другая неделя болезненного состояния Адама Адамыча приходила к концу, и все в доме, казалось, забыли даже о его существовании. Но в один прекрасный вечер Максим Петрович, сидя за чайным столом, почувствовал вдруг в голове своей рождение одной гениальной мысли.
- А ну, послать за Шелопаевым! - крикнул он, совершенно неожиданно прервав речь Бобелины о каком-то хозяйственном предмете.
Глашка вынырнула из девичьей.
- За кем послать-с? - спросила она с обычной вертлявостью.
- За Шелопаевым! - повторил господин Желнобобов.
- Что это? уж не дурно ли вы себя чувствуете? - спросила с заботливостью Татьяна Васильевна.
- А ну, знать ничего не хочу! послать за Шелопаевым! - проговорил Максим Петрович, и на всем лице его выразилось довольство своею мыслью.
- Да зачем же это-с? - дерзнула опять с нежностью спросить экономка.
- А ну, что ж ты стоишь? слышала - послать за Шелопаевым! - произнес снова господин Желнобобов, обращаясь к Глашке.
- Сейчас-с! - сказала Глашка и ушла.
- Ах, Максим Петрович!- воскликпула домоправительница,- вы меня пугаете, ей-богу!.. уж не сделалось ли с вами чего?
- Ничего, ничего,- отвечал Максим Петрович,- ничего не сделалось со мной. А ну, терпение! терпение!
При этих словах маститый Желнобобов громко чавкал нижнею губой и думал: "А ну, погоди! погоди! выгоню я из тебя канальский дух!"
Эта дума, как, вероятно, понял читатель, относилась прямо к моему герою.
Когда вследствие посольства из дому господина Желнобобова явился штаб-лекарь Шелопаев, благоухающий розовым маслом, которое текло у него с головы в обильном количестве, Максим Петрович восседал уже в кабинете на своем мягком кресле и, по обыкновению, почти ни о чем не думал.
Бобелина страшно терзалась любопытством и беспрестанно выглядывала в залу из двери гостиной.
Когда же кабинетная дверь затворилась за штаб-лекарем, экономка легкими шагами подкралась к ней и приложила любопытное ухо свое к замочной скважине.
В кабинете шел следующий разговор.
- А ну, может быть, и есть средство? - говорил господин Желнобобов.- Посмотрели бы вы в какой-нибудь книжице!
- Да нет-с, Максим Петрович! - отвечал Шелопаев,- уж я знал бы.
- Ведь это просто беда, беда! - продолжал Желнобобов.- Детям учиться надо, а он там - черт его знает в каком виде!
- Надо построже присматривать-с.
- А ну, нет человека - нет такого человека! Все мерзавцы... Сами носят ему.
- Разве предложить вам вот что-с, Максим Петрович... Не знаю только, согласитесь ли вы-с...
- А ну, что? что такое?
- Да вот отправили бы вы его в больницу-с. Уж мы бы там За ним присмотрели-с!
- Ах, вот в самом деле хорошо! вот хорошо! - воскликнул Максим Петрович, приподнимаясь с кресел.- А ну, не приходило мне этого в голову, не приходило.
Бобелина, чрезвычайно недовольная пустотою узнанной ею новости, ускользнула в свою комнату.
Максим Петрович позвал немедленно дворецкого Макарыча, пушившего в эту минуту казачка Алешку за его неблаговидное поведение, и отдал приказание отправить героя нашего в больницу и употребить даже насилие, если бы он вздумал артачиться и упираться.
Насилия, впрочем, не привелось употреблять, ибо, когда Макарыч с постоянным партнером своим по игре в носки и фильку, чеботарем Денискою, явился в комнату немца, немец лежал вверх лицом на своей кровати, бледный как снег и недвижимый как пласт.
Страшный хаос царствовал в серенькой комнатке, и при первом взгляде на нее можно было угадать бедственное положение хозяина, который в здоровом состоянии держал в порядке и холе свой тесный уголок. Пальма лежала на постели, на ногах своего господина. А господин ее уже другую неделю не снимал с себя фрака, в котором возвратился от вдовы, и был весь покрыт пухом и измят; из-под высокого галстука, не снимавшегося с шеи его с той же самой поры, выглядывала щетинистая борода, которая делала еще более впалыми его худые, ввалившиеся щеки; левый глаз едва проглядывал из-под красного сморщенного века, а правый давно уже не видал божьего света.
Грустна была картина, представшая очам Макарыча и Дениски; но, по врожденной нечувствительности своей, ни тот, ни другой не были тронуты этою картиной - отпустили даже по нескольку острот, обращенных на личность, звание и настоящее печальное положение несчастного моего героя.
Прежде чем приступили к исполнению поручения, возложенного на них Максимом Петровичем, оба эти молодца осмотрели в подробности комнату, причем не упустили разделить между собой несколько монет мелкого серебра, валявшихся без всякого призрения на небольшом письменном столе Адама Адамыча. По страсти своей к трубочным делам Дениска тут же наложил себе любимую трубку Адама Адамыча с изображением города Магдебурга и совершенно фамилиарно закурил ее. В продолжение всего этого времени герой наш и не прикасался к трубке: она не снималась с гвоздика и была вся покрыта пылью. Дениска рассудил также, что не должно упускать ничего из виду, и потому прибрал весь табак, какой был у Адама Адамыча.
Только после всего этого было приступлено и к самому хозяину темной комнатки. Пальму согнали с ног его на пол, причем она так жалобно простонала, что более чувствительные свидетели верно бы заплакали. Макарыч, напротив, дал ей здорового пинка и обругал ее самым неприличным образом. Затем и Дениска и Макарыч взяли под руки Адама Адамыча и подняли его. Неизвестно, спал он или бодрствовал: один глаз его глядел, и губы, едва шевелясь, бормотали что-то; но руки висели как плети по сторонам похудевшего тела, и он был ужасно тяжел даже для сильных мышц Макарыча и чеботаря. Не делая никакого сопротивления, не произнося ни одного внятного слова и волоча, а не переставляя ноги, был он сведен вниз, при довольно неучтивой брани обоих вожаков его.
В лакейской штаб-лекарь Шелопаев посмотрел ему в бледное лицо, покачал благовонною головой и с свойственной ему живостью отправился домой, отдав приказание сдать пациента в больнице с рук на руки подлекарю Пименову.
У крыльца стояли уже заложенные дрожки. Макарыч и Дениска согнули кой-как колени несчастному и усадили его. Макарыч поместился рядом и, придерживая одною рукою фуражку, еле лепившуюся на голове моего героя, а другою обняв его плечи, велел ехать куда следует.
Дрожки двинулись - и в этот вечер в забубеньевской больнице стало одним больным больше; но едва ли был в ней хоть один недужный, который сравнился бы страданиями своими с тою страшною болью, которая едва затихла в груди нашего героя после частых приемов лекарства, называемого струями забвения.
Адам Адамыч очнулся в белом балахоне, в белом колпаке, на больничной кровати с черною дощечкой над головой. По большой комнате слабыми шагами ходило два-три человека, одетых так же, как он. Но - странная вещь! - ни наряд его самого, ни эта большая, уставленная постелями комната, ни эти больные в белых халатах и колпаках ни