оторых всегда найдется у меня слово. Что была бы жизнь без этих кротких спутниц нашего земного существования?
- Шиллер сказаль правда...- начал было Адам Адамыч. Вдова перебила его.
- Мы поговорим и об нем, дивном Шиллере! - сказала она, привставая с кресел.- А теперь... Вы извините меня, Адам Адамыч? не правда ли, извините?.. Мне нужно сделать несколько визитов. Условия света - оковы женщины! Грустная обязанность - покидать для бесчувственного общества искреннюю беседу с лучшими друзьями...
Снова ручка вдовы была в руках Адама Адамыча; снова уста его прикоснулись к ней.
- Так до свиданья! Вы обещаете? - спросила Александрина.
- Да! да! - сказал, откланиваясь, Адам Адамыч и вышел упоенный из дома вдовы.
Дорогой он все думал о том, что получил наконец полное доказательство благосклонности к нему вдовы, и душа его ликовала, когда он припоминал все сказанные ею милые слова...
Грустно ошибался мой чувствительный герой; но как быть! Ошибки сродны человеку. И кто из нас, читатели, не ошибался точно так же в то время, как мы любили? кто не думал видеть любовь там, где было одно холодное кокетство или только обычная светская любезность?.. Увы! обманчивы женщины!
Вечером того же дня новоприбывший в город Забубеньев господин Погуров, человек лет тридцати двух-трех, восседал в будуаре чувствительной вдовы на том самом кресле, на котором поутру помещался Адам Адамыч. Вдова страшно кокетничала с этим гостем, несмотря на то, что он нисколько не походил на отдаленную цель ее поэтических мечтаний, то есть на Чацкого.
Между прочим, хозяйка рассказала господину Погурову, как уговорила своего немца-учителя сочинить стишки к ее литературному вечеру. Господин Погуров, который считал себя великим литератором, потому что наскрибачил какие-то стишки о Кавказе, и который дал вдовице идею устроить вечер с разными артистическими наслаждениями, безбожно крутил усы, слушая рассказ Александрины, и хохотал во все горло...
Голубиная душа моего любезного героя никогда не могла бы и в романе поверить такому коварству, какое он испытывал в это время на себе; он не понимал, как может человек надеть на себя такую искусную личину, что ее не отличишь от настоящего лица... Не знал он всего этого, и в те самые минуты, когда вдова и Погуров избрали его мишенью своих насмешек и острот, он, блаженный утренним вниманием вдовы и не подозревающий никакого зла, сидел в тенистом саду господина Желнобобова под развесистой тополью, лениво курил довольно скверную, дешевую сигару и грезил свои лучшие грезы...
Недели через полторы после описанного мною визита Адама Адамыча вдове, часов в семь вечера, в известной уже благосклонному читателю чайной в доме господина Желнобобова не менее известная ему Татьяна Васильевна, Бобелина тож, суетилась за чайным столом и сильно негодовала на горничную Глашку, которая по вертлявости и модничанью своему, вытирая чашки полотенцем, уронила одну из них на пол, причем таковая разбилась вдребезги. Чашка эта, к несчастию, была та самая, из которой пил постоянно Петенька. Негодование домоправительницы сыпалось самыми резкими и бесцеремонными выражениями на несчастную виновницу. Татьяна Васильевна раскраснелась донельзя и гневалась невыразимо.
- Экая беда какая! - сказала наконец вертлявая Глашка, выслушав длинную укорительную речь Бобелины.- Добро бы чашка-то была новая; а то еще барыня-покойница из нее никак лет десять пила!
- Да замолчишь ли ты? - крикнула Бобелина на Глашку, которая, впрочем, все молчала и уже после долгого безмолвия решилась произнести немногие приведенные нами слова.- Ах ты халда проклятая! Чем тебе горло-то заткнуть?.. Ты ей слово, а она десять.
На деле выходило противное: на каждое слово Глашки пришлось бы по сту слов воинственной Бобелины.
Неизвестно, когда кончился бы спор между этими двумя особами по поводу разбитой чашки, если б в чайную не вошел Петенька, облеченный в высокий галстук и коричневый фрак с золотыми пуговицами и с шляпою в руках.
- О чем это у вас такое жаркое прение? - спросил он Бобелину.
- Посмотрите, Петр Максимыч, какая жалость! - сказала она, показывая Петеньке на осколки.- Эта мерзавка разбила вашу чашечку.
- Ну так что ж за беда?
- Как что ж за беда? помилуйте! Это вы только можете сказать, потому что у вас такой добрый характер. Она, тварь, готова все перебить!.. Только пялиться знает на мужчин!
Какая-то тайная злоба заставляла в этот день Бобелину ворчать на Глашку еще и прежде, чем она разбила Петенькину чашку.
- Застегни мне перчатку! - сказал Петенька, обращаясь к Глашке,
- Что вы, Петр Максимыч? зачем вы даете ей? она своими лапищами только испачкает. Позвольте, я...
- Что вам беспокоиться? Не все ли равно!
Когда Глашка застегивала перчатку, Петенька ущипнул ее. Поступок этот не укрылся от глаз Бобелины, и она с досады громко зазвенела ложками в полоскательной чашке.
- Ну что же ты стоишь?.. глаза-то уставила!.. Ступай! - сердито произнесла домоправительница, обращаясь к горничной, когда перчатка была застегнута.
Глашка удалилась.
Петенька подошел к Бобелине сзади и положил ей одну руку на плечо.
- Оставьте меня, Петр Максимыч! - сказала она самым обиженным тоном, ворочаясь на стуле.
Юноша поставил шляпу на окно.
- Что это у вас сегодня за неприступность такая? а! - спросил он, тыкая экономку пальцем под мышку.
Как ужаленная, Бобелина вскочила со стула и вскрикнула:
- Ах, боже мой! Вы, кажется, знаете, Петр Максимыч, что я щекотлива!
- Экая ревнивица! - проговорил Петенька.- Ну что вы сердитесь? Ведь я нарочно хотел побесить вас.
- Грех вам, Петр Максимыч! - сказала с укоризной Бобелина, занимая снова свое место,- знавши мою к вам любовь...
- Ну ладно, ладно! будет! помиримся! Налейте-ка лучше мне чаю! Я вам говорю, только немножко побесить вас хотел.
Петенька сел к столу. Прошло несколько минут молчания.
- Вот вы бы лучше побесили Адама Адамыча! - сказала Татьяна Васильевна, наливая чай.- Вы его давно уж не затрагивали; а на него, право, любо-дорого посмотреть, как он сердится.
- Ах, вот в самом деле прекрасная мысль! Постойте, он придет!
- Пожалуйста, хорошенько побесите его, Петр Максимыч! Я ужасно это люблю посмотреть. Ведь вам еще рано к Юзгиным?
- Рано еще. Жаль только, что Василья Семеныча нет.
- За Васильем Семенычем послать можно.
- И посылать нечего: я здесь налицо!- сказал Закурдаев, входя,- и даже, как видите, в полном облачении!
Он был во фраке и в пуху.
- Куда это вы собрались? - спросил Петенька.
- К предмету общей нашей страсти, Александре Фоминишне.
- Как это вы вздумали?
- Сидел, сидел, или, лучше сказать, лежал, лежал - да и вздумал. У меня притом и дельце до нее есть.
- Какое? не секрет?
- Нимало. Дернула меня нелегкая обещать ей сочинить что-нибудь для ее глупейшего литературного вечера, так хочу спросить: на скольких листах сочинить? Коли много захочет, так ничего не сочиню.
- Да ведь вечер завтра. Когда же вы успеете?
- Чего тут успевать! Сел да и написал - сегодня же вечером. А вы, верно, тоже какое-нибудь посланьице принесете?
- Как же... Да вот еще петь буду дуэт с Лизой Юзгиной, так сейчас иду спеваться.
- Ах да! Зачем же вы послать за мной хотели?
- А вот хочется нам, Василий Семеныч,- вмешалась Бобелина,- посердить Адама Адамыча.
- Дело! Давно пора: он и то что-то больно пришипился.
- Это, я вам скажу, подозрительно, Василий Семеныч! - продолжала Бобелина.- Когда он этак присмиреет,- значит, скоро закурит. Уж я заметила это.
- А я так объясню вам дело это совсем иначе. Эта глупая немецкая физиономия врезалась и телом и душой... в кого бы вы думали?
- В мельничиху, что ли? - спросила Татьяна Васильевна с лукавой улыбкой.
- Нет, это само собою!.. Я говорю про Александру Фоминишну. Вот избранница его сердца!
- Не может быть! - воскликнул Петенька.- Да ведь она над ним смеется!
- Это ничего; он все-таки влюблен в нее по уши. Попробуйте только заговорить о ней с ним - увидите!
- Начните вы, Петр Максимыч! - произнесла экономка.- Вы его рассердите больше, чем Василий Семеныч...
- Тсс... идет! - прервал Закурдаев, ибо в коридоре послышались шаги.
Адам Адамыч, точно, не замедлил вступить в чайную и одним почерком головы засвидетельствовать почтение свое всем присутствующим. Лицо его было совершенно лишено движения; казалось, глубокая дума лежала гнетом на его высоком челе. Молча присел он к столу, как бы продолжая размышлять о чем-то весьма важном.
Собеседники перемигнулись.
- Что это вы такие невеселые, Адам Адамыч? - спросила Бобелина.
Адам Адамыч поднял голову, но и не собирался отвечать.
- "Что ты замолк и сидишь одиноко?" - крикнул нараспев Закурдаев, ударив Адама Адамыча ладонью по ляжке - и так сильно, что медная заслонка печи затрепетала при этом ударе.
- Ах, как ви испугаль мене! - воскликнул немец, вздрогнув и побледнев.
- "Дума лежит на угрюмом челе!" - продолжал Закурдаев.- Дума, глубокая дума! О чем это, Адам Адамыч?
Адам Адамыч не ответил и опять погрузился в прежнее забытье.
Закурдаев толкнул локтем Петеньку.
- Как бы папаша не пришел! - сказал Петенька с видом опасения.
- У папеньки гость какой-то,- сказала Бобелина,- они приказали чай туда подать - в кабинет.
- Александрина велела вам кланяться,- сказал вдруг Петенька, обращаясь к Адаму Адамычу.
Наставник опять вздрогнул; но внимательно посмотрел на Петеньку и стал вслушиваться в его слова.
- Очень, очень велела вам кланяться,- продолжал Петенька,- и еще просила передать вам, чтобы вы не забыли своего обещания.
Юноша коварно улыбнулся. Вдова вовсе не просила его передать что-либо Адаму Адамычу.
- Что находийт ви змешное? - спросил с видимою досадой наставник.
- Ничего. Это я так, постороннее вспомнил.
- Нет, постойте! постойте! - вскричал Закурдаев,- не о постороннем речь. Дело тут в обещании! да! Еще другом мне считается, другом... а ни гу-гу!.. вон уж у вас куда пошло, Адам Адамыч! а!
- Я не знай... что вам? что ви хочет? - пробормотал сконфуженный немеу.
- Вот оно как! - продолжал Закурдаев,- это не по-нашему. Тут уж дело идет на обещания! Вон оно как!
Адам Адамыч только двигался с беспокойством на стуле.
- И другу-то, другу-то... ведь другом меня величает... мне-то ни полсловечка! а! Как вам это кажется?
- В амурных делах всегда скрытничают,- заметила Бобелина самым ироническим тоном.
Адам Адамыч бросил на нее такой презрительный взгляд, какого, я думаю, не случалось еще ему употреблять во всю свою долгую жизнь.
- Ну что вы на меня этак смотрите? - продолжала Бобелина, нимало не стесняясь презрением великого мужа.- Уж нечего! Что? видно, досадно, что узнали тайну?
- Я не имею никакой тайна.
- А отчего же сконфузились? а! отчего сконфузились?
- Я - нет...
- Чего нет! Посмотрите, Василий Семеныч! посмотрите, Петр Максимыч! мак маком.
Бобелина принялась громко смеяться.
- Покраснел! покраснел! - восклицал с хохотом Закурдаев.
- Где? - сказал Адам Адамыч, прикладывая руку к щеке, которая была горяча, как самовар, стоявший на столе.
- Покраснел! покраснел! - повторял Петенька, подпрыгивая на своем стуле и ударяя в ладоши.
- Вот она, любовь-то! - сказала Бобелина.
Закурдаев захлопал ладонью по своему левому боку и восторженно произнес:
- Кипяток, канальство!.. Да, кипяток! ключом бьет!
Адам Адамыч сидел ни жив ни мертв и чувствовал, как лицо его разгорается все больше и больше. Насилу собрал он остаток сил и смог проговорить, не глядя, впрочем, на присутствующих:
- Я обещаль бит там завтра, на вечер.
- Ну, нет! уж это, с позволения сказать, дудки, почтеннейший Адам Адамыч! - заметил Закурдаев.- Кому бы другому говорили, а не мне! Ведь я вас знаю, насквозь вас проник. Да!.. Да и сказалось ретивое - недаром вспыхнул.
- Уж если когда помянешь про какую особу да человек разгорится этак, как вот Адам Адамыч,- присовокупила Бобелина,- так уж это верный знак, что особа эта предмет того человека.
- А что, Адам Адамыч? - спросил Петенька, садясь около своего почтенного наставника,- кто говорил, что того не следует делать, этого не следует читать? А сами какой пример подаете?
Адам Адамыч чувствовал, что ему несдобровать, и сидел неподвижно, как между двумя огнями, между Петенькой и Закурдаевым.
- Вот он где, Фоблаз-то! - воскликнул Закурдаев, чуть не тыча указательным пальцем в нос чувствительного немца.
- А еще мне запрещал переводить! - сказал Петенька.
- Um Gottes willen! {Ради бога! (нем.).} озтавте мене zufrieden! - пролепетал немец, торопясь допить стакан чаю, чтобы улизнуть поскорее от этой пытки; но чай был очень горяч, и Адам Адамыч едва мог пропустить в горло два глотка.
- Что вы жжетесь, Адам Адамыч? - сказала экономка, вся сияя от удовольствия.- Дайте простыть чаю!
- Ведь он отчего вам не велел переводить этой книги? - обратился экс-студент к Петеньке.- Ведь я его знаю... это хитрец первой степени, даром что немец!.. Там его любовные интриги описаны! да! Ну, не правда, что ли? - прибавил Закурдаев, трепля по плечу Адама Адамыча,- а!
- А! так вот вы каковы! Хороши же вы! - кричал с другой стороны Петенька.
- Боже мой! - воскликнул Адам Адамыч в совершенном отчаянии.- Ради бога! скажит, что я... за что ви хочет так мене мучит?
- Ах! какие вы смешные, Адам Адамыч! С вами говорят смехом, а вы сердитесь!
- Я не говору з вам,- отвечал Адам Адамыч на замечание Бобелины, с досадою ставя недопитый стакан на стол и подымаясь с места.- Я не знай, что это... Это - Hölle! ад! Боже мой!
- Куда же вы? - спросил Закурдаев,- да посидите! полноте! Поговоримте по душе.
- Мы оставим этот разговор,- вмешался Петенька,- мы потолкуем о чем-нибудь философском.
Петенька знал, что этими словами уколет мудрого наставника еще более: философский разговор, на который намекнул Петенька, состоял обыкновенно в том, что юноша принимался нести самую дикую и безалаберную чушь о разных важных и серьезных предметах единственно с намерением рассердить Адама Адамыча. От этой глупейшей философии любящий немец впадал в совершенное бешенство отчаяния.
Быстро схватился Адам Адамыч со стула, взялся обеими руками за голову и вышел стремглав из комнаты, повторяя: "О, Gott! Gott!.. Das ist' ne мученье!" {О боже! боже! Какое мученье! (нем.).}
Дружный хохот трех уст проводил его за дверь.
Ероша себе волосы, шел Адам Адамыч по коридору, и, когда четверо младших питомцев его, поспешавших пить чай, чуть не сбили его с ног, а Ганюшка по врожденной бойкости своего характера принялся было что-то объяснять ему, Адам Адамыч крикнул им: "Weg!" {Вон! (нем.).} - таким страшным голосом, что у детей опустились руки и они медленным и робким шагом продолжали путь свой к чайной.
В зале Адам Адамыч наткнулся на какого-то толстого господина, который выходил из кабинета господина Желнобобова.
Когда маститый старец увидел наставника своих чад в таком свирепом и страшном виде, то выдвинул половину своего тела из дверей кабинета и сказал:
- Что ты? что ты, Адамыч? а!.. А ну, постой! постой! зайди-ка сюда!
Адам Адамыч повиновался.
- Что с тобой? что с тобой? а!
Смущенный наставник вошел в кабинет господина Желнобобова. Господин Желнобобов сел в кресла у письменного стола и пригласил сесть и Адама Адамыча, чтобы быть гостем; потом спросил его о причине такого растерянного его вида и крайнего смущения.
Прерывающимся и робким голосом стал говорить Адам Адамыч, объясняя старику нанесенные себе оскорбления; но по свойственной ему манере начал он не прямо с дела, а предварительно завел речь о том, как надо держать в руках детей с мягких лет младенчества, до чего доводит баловство, как портят отрока ранние удовольствия светской жизни, как надо удалять всякий соблазн от не прояснившихся еще очей юноши, и в особенности напирал на вред, который производят книги, даваемые для чтения молодым людям без всякого разбора; потом произнес он целую длинную тираду о том, какие пагубные следствия производит невзнузданность воображения, свобода воли, вольнодумство и прочее, и наконец посоветовал старцу Желнобобову прочесть сочинение господина Энгеля, автора "Светского философа", под заглавием "Антипаросская пещера", не вникнув в то обстоятельство, что Максим Петрович никогда не занимался таким вздором, как чтение каких бы то ни было книг.
Долго слушал Адама Адамыча господин Желнобобов, беспрестанно подъезжая нижнею губой к носу и произнося: "А ну! ну!" Но самого дела он не мог дождаться, почему и прекратил совершенно внезапно длинную рацею наставника тем, что вдруг встал, подставил свой нос к самым устам Адама Адамыча и произнес:
- А ну, дохни-ка на меня! дохни! Выпил сегодня? а! выпил? А ну, дохни!
Адам Адамыч, окончательно уничтоженный этою выходкой, стремительно выбежал из комнаты и бросился к себе на антресоли.
Он не обратил ни малейшего внимания ни на Пальму, которая сунулась было к нему поласкаться, ни на трубку, которая глядела с гвоздика так пригласительно, не почистил даже зубов нюхательным табаком и в изнеможении и горе упал на свою узкую кроватенку. Он прижался горящим лицом к жесткой подушке, чтобы заглушить отчаянные рыдания. Слезы градом текли из глаз его; бедная голова была совсем растеряна.
После ухода Адама Адамыча из кабинета Максим Петрович приплелся в чайную и с глухим и хриплым хохотом говорил экономке:
- А каков наш немчура-то?.. каков? а!.. Да что с ним, Татьяна Васильевна!.. запил он, что ли? а! закурил, что ли?
- Нет! нет! - проговорила Бобелина, пуская такую трель смеха, как будто на пол высыпали целый кулек орехов.
- Да что же? а! что же он?.. Занес такую ахинею... выплетал, выплетал кружева... А ну, нет конца! нет конца! Я уж встал; думаю: что он? что он? "А ну, дохни! - говорю ему,- дохни! Коль выпил, так выпил... А ну, бог тебя простит!"
Максиму Петровичу тотчас же объяснили самым комическим образом причину расстройства наставника, и он, похохотав вдоволь, пошел погулять, а через пять минут и совсем забыл о случае с немцем точно так же, как и все виновники его огорчения.
А между тем Адам Адамыч долго лежал вниз лицом на кровати и горько плакал. Он не потрудился даже скинуть с себя зеленый сюртучок и развязать широкий галстук. Пальма, несмотря на свою природную тупость, слыша раздирающие душу всхлипыванья своего хозяина, подошла к постели и в качестве утешительницы принялась лизать ухо Адама Адамыча.
Мало-помалу добрый немец начал успокоиваться, и, когда наступили сумерки, благодатный сон сомкнул его раскрасневшиеся веки, и бог сновидений, одаренный, как известно, великою жалостию к несчастным, немедленно перенес Адама Адамыча в какой-то чудный, обетованный край и там окружил его всем, что любит его сердце. Адам Адамыч блаженствовал,- правда, это было во сне; но зато блаженство это было полно и без всякой примеси даже неприятных воспоминаний. Недолго, впрочем, блаженствовал наш герой, никак не больше часа...
Чуткое ухо Адама Адамыча вдруг заслышало легкий скрип двери. Он приподнял голову. В комнате было уже довольно темно; синяя ночь смотрела в открытое окно. Немец не мог ничего разглядеть спросонков и спросил:
- Кто здесь?
- Это я,- произнес голос Дениски, который и вошел в дверь. Адам Адамыч встал с кровати, вздул огня и тогда уже спросил у пришедшего, что ему понадобилось у него ночью.
- Да какая же еще ночь, сударь? - спросил чеботарь.- Вам это со сна только показалось. Всего девять часов.
- Да? - спросил удивленный немец и поспешил посмотреть на свои часы, которые и убедили его в совершенной справедливости слов чеботаря.
- А я по секрету-с,- таинственно произнес Дениска.
- Что такой?
У Адама Адамыча кровь прихлынула к голове. События этого вечера сделали его чрезвычайно раздражительным.
- А вот дело какое! - объяснил Дениска,- сейчас сюда Парфенка забегал мельников. Он с самим мельником в город приехал.
- Ну? - нетерпеливо спросил Адам Адамыч.
- Ну, так вот просил он сказать вам, что Касьяновна вас завтра к себе ждет; Игнатьич, слышь, до вечера в городе пробудет... И наказывала, что оченно, дескать, нужно.
- Харшо,- проговорил сконфуженный Адам Адамыч.- Иди!
- А у меня до вас просьбица, Адам Адамыч; только не прогневайтесь!
- Что такой?
- Да вот два гривенничка бы надо-с. Макарыч все с меня долг спрашивает.
- Вот, возьми! Больше тебе нишего не надо?
- Ничего-с; покорно вас благодарю, Адам Адамыч. А что же, как вы? поедете, что ли?
- Это не казается до тебе.
- Слушаю-с.
- Иди!
- Иду-с.
Когда чеботарь удалился, Адам Адамыч начал расхаживать по комнате, думая, как ему поступить лучше... Завтра назначена литературная вечеринка у вдовы, и он должен быть заранее дома, чтобы прифрантиться "по порадку", как он обыкновенно выражался; когда же успеть ему ехать завтра на мельницу? Разве нейти ко вдове? Но это невозможно: он обещал, а обещания свои Адам Адамыч считал святыми. К тому же с лишком неделя, которая прошла со времени его утреннего визита Александрине, была посвящена почти вся на отделку небольшого антологического и сентиментального стихотворения, которым мудрый немец рассчитывал окончательно покорить сердце вдовствующей красавицы. Как ни смущали его в настоящую минуту невольно вкравшиеся в память его оскорбления со стороны его недостойного ученика Петеньки и коварного друга Закурдаева, однако решение его было твердо, и он нимало не колебался в намерении - непременно идти на литературный вечер и доказать своим стихотворением всю преданность вдове и все свои лингвистические познания. Зато очень шатки были его намерения касательно поездки на мельницу, и он справедливо рассуждал, что завтра ему никак не суметь добыть себе лошадку без помощи лихого Закурдаева; а с Закурдаевым сойтись после его злостных выходок не находилось ни малейшей возможности. Идти же завтра пешком туда и назад - сильно устанешь, потому что не успеешь там и отдохнуть. А между тем Адама Адамыча все-таки сильно тянуло к Марье Касьяновне, и потому, поразмыслив немного, он решился на следующее: немедленно снарядиться в путь и отправиться по вечерней прохладе на мельницу, отдохнуть там до утра, пострелять часок-другой и возвратиться домой часам к двенадцати утра, чтобы хорошенько собраться с духом к страшному вечеру.
Нимало не медля, Адам Адамыч привел в исполнение свое намерение... Он облачился в свой охотничий сюртук, надел охотничьи сапоги, зарядил ружье, одним словом, собрался как следует и сопровождаемый Пальмою отправился из дому.
При виде его, снаряженного таким образом, Макарыч, игравший в лакейской с чеботарем Денискою в фильку и в это время показывавший ему из-под коленки кукиш, не преминул отпустить какое-то острое словцо насчет любовных шашней и седых волос. Хотя Адам Адамыч и не понял вполне чересчур русского выражения Макарыча, однако догадался, что дело идет об нем, и потому прошел как можно быстрее мимо игроков и вышел на улицу.
Ночь была довольно темна, потому что месяц еще не всходил; но Адам Адамыч, зная хорошо топографию города, шел верными шагами по тем самым местам, по которым обыкновенно ездили на мельницу.
Кривой дом исправника Юзгина был освещен, окна растворены, и до слуха почтенного наставника доносилось пение двух голосов при слабом аккомпанементе фортепиан. В одном голосе узнал он соловьиный напев Лизоньки, всегда неживший его душу, в другом ненавистный и фальшивый тенор безнравственного и избалованного Петеньки. Оба голоса орали не на живот, а на смерть какой-то очень хороший дуэт.
"Мимо! скорее мимо!" - произнес наш герой, учащая шаги, и вся горечь, налитая Петенькою в фиал его сердца, вскипела в нем.
Чуть не бегом пустился Адам Адамыч под гору.
В жилище чувствительной вдовицы все окна тоже горели и почти все были отворены. Ветерок взвевал белые занавески, и из-за них виднелись: фигуры приезжего Погурова, крутящего с безбожным постоянством черные усы, и растрепанный Закурдаев. Яркий хохот вдовы раздавался почти по всей улице в то время, как Закурдаев держал какую-то речь густым басом. Адаму Адамычу показалось, будто Закурдаев произносит его имя, и он еще скорее побежал далее, с отчаянием повторяя про себя: "Мимо, скорее мимо!"
Без дальнейших приключений, но с глубокою, невыносимою тоской вышел он в поле. Луна подымалась из-за горизонта, как будто окруженная блестящим туманом; звезды молчаливо и весело сияли на синей, гладкой ткани неба. Свежий ветерок пахнул в лицо Адаму Адамычу. Забубеньев со всеми своими каверзами и гадостями, окружавшими светлую любовь немца, остался у него за спиной, а перед ним лежали только поля без конца, золотимые легким светом восходящего месяца. Как рама картины, чернел только край небосклона далекою рощей.
"Что может быть краше и дружелюбнее летней, свежей и светлой ночи?" - подумал Адам Адамыч.
И скоро та сила, которая так властна над человеком, сила природы, охватила все существо Адама Адамыча. Тишина полей, казалось, переходила мало-помалу в его чувства; кроткое мерцание месяца лилось утоляющим бальзамом в его страждущее сердце; каждое дуновение благовонного ветерка смахивало с головы его какую-нибудь черную и неприветную думу. Где найти такого друга, как природа? Кто сумеет быть столько постоянным в своей красоте и не смутить насмешкой или злобой любующееся им око? Какая женщина охватит вас такими теплыми и любящими объятиями и не устанет держать вас в них столько, сколько вы хотите?
- Боже мой! какая прекрасная ночь! Как хорошо и легко стало мне!- вскричал Адам Адамыч, сходя с дороги и бросаясь на свежую росистую мураву.
Вот собака воет невдалеке; вот огонек мелькнул в глаза; вот шумит, словно толпа бегущего народу, вода, падающая из-под колес мельницы. Вот и серебро месяца рассыпалось по знакомым кровлям, и светлой лентой синеет река, опушенная дрожащею зеленью.
Вот собака притихла; вот залаяла хриплым горлом - громче и громче, злее и злее.
Рука Адама Адамыча стучит в калитку; скрипит дверь мельниковой избы; черная фигура заслоняет в окне свет.
- Кто там? - раздается голос Авдотьи, заглушаемый лаем пса, который завязил уже рыло в подворотню.
- Я,- отвечает ночной путник.
- Да кто ты? - спрашивает Авдотья.
- Я,- отвечает снова немец.
- Много вашего брата... Я да я! Всякого лешего знать! Говори имя, что ли! - кричит наперсница мельничихи.
- Адам...- начинает было наш герой.
- Да что ты дашь? - прерывает Авдотья, торопясь отделаться от докучного гостя.- На что твою подачку-то? Что, у нас постоялый двор, что ли?
- Я Адам Адамыч,- произносит наконец немец.
- Ах, батюшки! да что же вы сейчас не сказали? - говорит, переменяя тон, Авдотья.- А я, дура этакая, и не узнала по голосу-то!
Засов отодвигается, щеколда гремит, и калитка представляет свободный вход пришельцу. Собака угомоняется.
- Кто там, Авдотьюшка? - кричит с крыльца нежный голос Касьяновны, картинно озаренной светом из-за полуотворенной двери.
- Жданный гость! - отвечает Авдотья.- Что есть в печи, все на стол мечи!
Прекрасная мельничиха выходит навстречу своего почтенного друга, и очи его с негой покоятся на облитых луною, белых, полных, пышных, лоснящихся плечах соблазнительницы, ибо на ней, на соблазнительнице, не накинуто даже кофты поверх юбки и сорочки.
Когда Адам Адамыч вошел в комнату, приятный запах ужина начал нежить его обоняние.
- Садитесь! садитесь, Адам Адамыч! - говорила мельничиха.
- Я думаль, ви уж спит,- сказал гость.
- Какое? Мы вот все с этим проклажаемся! - сказала Касьяновна, указывая на стол,- к завтрему готовим.
На столе лежал кусок сырого мяса с воткнутым в него ножом, кусок сала, кусок теста, кучка муки и скалка. Все это служило материалом, из которого хозяйка дома вместе со своею приспешницей Авдотьей приготовляла достойное олимпийской трапезы кушанье, называемое пельменями, которых и было уже наделано больше полусотни в широкой деревянной чашке.
Обе дамы принялись за оставленную на несколько минут работу. Адам Адамыч снял охотничье бремя со своих плеч и, присутствуя уже не в первый раз при процессе заготовления пельменей, начал формировать пальцами шарики из теста и раскатывать их скалкою, а потом подкладывать поближе к хозяйке для должного начинения говядиной и салом.
Бойкий разговор со стороны двух собеседниц почтенного желнобобовского наставника и отрывистые, хотя не лишенные приятности ответы и замечания его самого, сокращали однообразное занятие. Адам Адамыч не преминул, между прочим, выставить на дружное порицание обеих дам скверное и двусмысленное поведение коварного Закурдаева и молокососа Петеньки.
К одиннадцати часам работа была кончена, и за нею последовал ужин, вполне удовлетворивший моего героя. Именно, что только было в печи, все явилось на стол: и густые, подбитые сметаной, дымящиеся щи, и жирный гусь, и каша с творогом.
Ужин кончился; рты сотрапезников были отерты, и чашка квасу утолила жажду всех.
- Спокойной ночи! приятного сна! - говорит Авдотья, выходя из комнаты.
Сальный огарок подобрался к бумаге, обвертывавшей его конец; сало зашипело, светильня согнулась, бумага вспыхнула.
Фф... Уста красавицы погасили широкое пламя. Мрак и ночь воцарились в приютной горенке.
Собака опять завыла, глядя на полный месяц, который безмятежно катится по звездному небу; вода журчит, свергаясь через загородь плотины,- и в хате мельника все заснули, и спят крепко и сладко...
Но не спит судьба, бодрствующая над гибелью людей, и не спит мельник Игнатьич в конурке своего доброго приятеля, мещанина Прохорова, торгующего разным мелким товаром, ветчиной и ржавчиной, битой посудой и козьим пухом. Игнатьичу предстоит славное дельце на завтрашнее утро, и заранее улыбается во мраке его полное лицо, и мысли самого усладительного свойства озаряют его мозг.
По приезде в город тучный мельник успел уже заготовить одно приятное для своего благосостояния обстоятельство. Мещанин Прохоров по дружбе своей доставил ему хорошего покупщика, который объявил Игнатьичу, что купит у него всю заготовленную им муку по выгодной дене, если только она будет найдена им в желанном качестве.
"Завтра, завтра...- думает мельник, ворочаясь на постели,- в девять часов приедет и посмотрит... А уж насчет доброты... Это уж что и говорить! И сумнительства никакого нет. Жернова новые; трут, голубчики, молодецки... Тоньше пыли мучица... Не то что как вон в Подзаборье - перец, а не мука. Одно плоховато... Угощеньем как бы не подгадить! Известно, человек не простой, не наш брат мужлан: купец третьей гильдии. Кизлярка есть... Шпунтик можно будет сварганить... Закуска тоже хорошая: белая рыбица провесная, икра паисная... Вот бы к обеду-то... того... Щи-то будут, а вот гуся-то малесовато осталось... самим, поди, невдогад! Эхма! плоходыровато!.. Надо самому пораньше..."
Хотя соображения эти и очень занимали духовный организм Игнатьича, однако тучная физика его была сильнее и превозмогла. Он заснул. Впрочем, сон его был не крепок, и на заре, только что забрезжилось раннее летнее утро, мельник встал со своего ложа, надел длинный кафтан и вышел из комнаты.
В сенях принялся он расталкивать рыжего мальчишку, храпевшего во всю ивановскую.
- Парфенка! а Парфенка! Вставай, шельмец! Ладь поди телегу! да напой буланку! Да вставай, дурень! Ну что ты зенки-то трешь? Вставай! Ишь ты! Поворотился... Говорят тебе добром, вставай.
Говоря добром, Игнатьич ткнул Парфенку ногой под бок. Такое дружелюбное внушение заставило мальчишку вскочить.
Через несколько минут все было готово к отъезду, и Игнатьич зашел только проститься со своим хозяином, который тоже уж не спал. Сообщив Прохорову свой план относительно возврата домой для приготовления дорогому гостю приличного угощения и передав ему просьбу - сказать купцу, что его, мол, купца, ждут на мельницу к девяти часам, Игнатьич сел в свою таратайку и отправился на мельницу.
Чувства его были так преисполнены радостью от ожидаемой выгодной сделки, что он не дал даже ни одного подзатыльника Парфенке, который на семи верстах к мельнице принимался десять раз дремать и то опрокидывался в телегу, то тыкался носом вперед, причем раз чуть не клюнул буланку в зад.
Когда телега остановилась у ворот мельникова обиталища и Парфенка припасал уже кулаки, чтобы ударить тревогу в ворота, Игнатьич заказал ему шуметь, а спустился с телеги, поставил мальчишку себе на плечо и велел ему лезть через забор, чтобы не будоражить весь дом в такую раннюю пору.
Ворота отворились, и хозяин дома вступил на двор. Тут первым предметом, попавшимся ему на глаза, была звонкобокая Пальма, лежавшая у крыльца. Предмет этот был так знаком мельнику, что не удостоился даже его внимания.
Игнатьич вошел в сени и взялся за ручку двери, ведущей в горницу; но тотчас же подумал, что отворить дверь - попытка тщетная, ибо она, конечно, на крючке. Благоразумно рассуждая, что гораздо лучше разбудить сначала Авдотью в чулане, он уже хотел выпустить скобу из кулака; но дверь, поддаваясь самому легкому давлению руки, заскрипела на несмазанных петлях и стала отворяться.
За занавесками кровати, стоявшей в углу горницы, слышалось легкое храпение, но при стуке, произведенном затворяемою дверью, мельничиха проснулась и сонным голосом спросила из-за полога:
- Это ты, Авдотья?
- Нет, это я, Касьяновна! - сказал мельник.
Марья Касьяновна с широкими от испуга и изумления глазами высунулась из-за полога.
В ту же самую минуту глаза мельника наткнулись на охотничий кафтанчик Адама Адамыча, висевший на спинке белого стула, и на другие принадлежности его наряда, помещавшиеся на плетенке того же стула... Страшная мысль мелькнула у него в голове, и он голосом, получившим интонацию большого набатного колокола, прорычал такие слова:
- Ну что глаза-то выпучила? чего испужалась?
- Я ничего не испужалась...- начала мельничиха, соединяя одною рукой распахивавшиеся полотнища полога.- Чего мне пужаться?
- Чего те пужаться? - с глухим хохотом проговорил Игнатьич,- а чьи сапоги?
- Чьи? Адама Адамыча...
Любезный герой наш пробудился в ужасе при громком произнесении мельничихой его имени.
- А камзол чей? - продолжал допрашивать мельник голосом, переходившим все в более и более густые тоны,- а штаны чьи?
- Его же...- смиренно отвечала Марья Касьяновна, начинавшая уже трепетать от звука мужниных слов.
- А сам где? - спросил наконец Игнатьич, держась руками за бока.
- Сам он...- отвечала совершенно опешившая супруга,- сам он...
Тут последовала трагическая сцена.
- Батюшка, не бей! - кричала мельничиха,- голубчик, не бей!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Адам Адамыч собрался бежать; мельник был совершенно погружен в пучину своего бешенства и в громе собственных речей не расслышал не совсем тихих движений Адама Адамыча. Но когда сей последний, облеченный уже в сапоги, выскользнул вдруг из-за полога и хотел было захватить по дороге все свое платье со стула, а потом дать тягу в дверь, Игнатьич остановил его следующим перуном своей громоносной речи, оставляя волосы несчастной жены:
- Куда, колбасник?.. Улизнуть хочешь? а! Погоди! Ты у меня не уйдешь! Я тебя, старого черта, проучу! Парфенка! а Парфенка!
Парфенка, впрочем, не явился.
- Постой! Погоди! Ты что? Ведь ты, колбаса, такой же мужик, как и я. Что ты, дворянин, что ли, подлые твои буркалы? а! Треклятый ты этакой черт! Да я в тебе ребра живого не оставлю!
Мера терпения Адама Адамыча наконец переполнилась, когда жилистая и крепкая как сталь ручища Игнатьича готовилась, по-видимому, заушить его или по крайней мере ухватить за волосы. Как только заметил он такой превосходящий границы всякого приличия порыв мельника, тотчас же с удивительною ловкостью наклонился и вырвался из рук истязателя. Делом одной минуты было для него схватить со стула всю свою одежду и броситься к выходу. Но мельник не выпустил его без всякого вреда из своей хаты: пяткой правой ноги дал он ему такого толчка в спину, что Адам Адамыч ударился головой о косяк двери и раскроил себе ухо.
Ошеломленный, поруганный и взбешенный, не произнося ни полслова, выбежал он в сени. Мельник и тут не оставил его без преследования и, схватив что-то длинное и твердое в углу сеней, не то метлу, не то кочергу, так хватил им в тыл злополучного немца, что тот слетел с крыльца, как говорится, шеметом.
Тощая Пальма, в которой никто никогда не подозревал способности лаять или кусаться, при виде горестного поражения своего хозяина и злодейственных поступков мельника бросилась на Игнатьича со свирепым лаем и принялась рвать ему широкие порты и кусать его за тучные ляжки. Как ни бил ее мельник тем орудием, которым окончательно поразил Адама Адамыча, Пальма не унималась - и отстала только тогда, когда господин ее выбрался, прихрамывая, за ворота. Мельник принялся было травить ее своею дворнягой; но дворняга не двинулась с места в погоню за Пальмой, хотя и лаяла, вздирая морду кверху.
Нет никакого сомнения, что по уходе Адама Адамыча разыгралась на мельнице не одна сцена самого трагического свойства и колорита, но автор, не желая входить слишком далеко в семейные тайны, опускает здесь завесу на все мельничные происшествия и обращается прямо к главному предмету своего рассказа.
Адам Адамыч на мельничном мосту успел снарядиться как следует и исправить все не совсем приличное неглиже своего одеяния. При этом он с горестью заметил, что нет с ним пистонницы, которую он положил на столе в мельниковой горнице, и чт