Михайлов М. Л. Избранное / Подготовка текста и примеч. Г. Г. Елизаветиной.
М., "Художественная литература", 1979
Auch ich war in Arkadien geboren.
...Here the patriarchal days are not a pastoral fable.
Что-то буколического много, Шатобрианом пахнет.
1 И я в Аркадии родился. Шиллер (нем.).
2 Патриархальные дни не стали здесь пасторальным вымыслом. Байрон (англ.).
Розовые персты Авроры приподнимали медленно завесу ночи, и приятный предутренний сумрак держал еще в своих объятиях едва пробуждавшуюся природу.
Уездный городок Забубеньев спал сладко и крепко от восточного своего края до западного.
Само собою разумеется, что так же крепко и сладко почивал дом помещика и бывшего уездного предводителя, господина Желнобобова, стоявший на одной из забубеньевских улиц. Все покоилось в этом доме, от самого хозяина, Максима Петровича, до юнейшего из его детищ, Ганюшки, и от дворецкого Макарыча до малолетнего казачка Алешки.
Но и в новейшие времена, как бывало и во дни отдаленной древности, любители природы не пропускают случая насладиться созерцанием раннего восхода летнего солнца. Потому нисколько не удивительно, что в доме господина Желнобобова, в одной из уютных комнаток на антресолях, оказалось некоторое движение в такую раннюю пору.
Кровать, стоявшая в углу означенной комнатки, скрипнула, тканьевое одеяло откинулось, и из-под него в одно мгновение ока возникла фигура, дотоле скрывавшаяся как бы под спудом. Хотя в комнатке было еще довольно темно, однако все же можно было различить на стуле, у самой кровати, некоторые главные статьи утреннего мужского туалета. Воспрянувшая от сна фигура простерла руки к стулу, потянула с него помянутые статьи и поспешила воспользоваться ими. В несколько секунд наряд, достойный времен буколических, превратился в одеяние более цивилизованное, и фигура оказалась в сапогах и брюках. Солнце не замедлило появиться и обрадовать своего записного поклонника. При первом, матовом свете утра уже довольно ясно обозначился восставший от сна человек.
Чтобы не томить более многоуважаемого мною читателя, я вменяю себе в обязанность объявить ему, что сей любитель природы, столь рано покидающий сладостные объятия Морфея, был не кто иной, как сам достолюбезный герой моей правдивой повести - Адам Адамыч, наставник юношества вообще и детей Максима Петровича Желнобобова в особенности.
Наконец дневное светило осияло вполне особу достойного мужа, и ярко вырезался на серой стене гетевский профиль Адама Адамыча. Сходство с портретом Гете в преклонных летах было так велико в лице моего героя, что, живи он в Веймаре в то время, как обитал там и корифей новейшей поэзии, нет сомнения, многие затруднялись бы отличать их друг от друга. Волосы с проседью так же зачесаны или, лучше сказать, взъерошены кверху; нос с таким же орлиным погибом; такое же олимпийское чело... Только глаза Адама Адамыча не могли идти в сравнение с глазами Гете, ибо были не в пример больше. На прикрытие их в известных случаях требовался очень значительный объем век, и веки у Адама Адамыча сбирались в неисчислимом множестве морщин под густыми и широкими бровями.
Хоть и говорится в сказках, что они только скоро сказываются, дело же не так-то скоро делается, однако в настоящем случае изречение это не имеет ни малейшего применения к действительности. Вероятно, гораздо прежде, чем я успел рассказать восстание Адама Адамыча от сна, герой мой приблизился уже к умывальнику, омыл животворною влагой свой лик и окончил даже одно из высочайших своих наслаждений - чистку зубов.
Мгновенно исчезла немалая доля нюхательного табаку из коробочки, стоявшей около умывальника, отправляясь в рот и за почтенные щеки немца.
Лавочник, продовольствовавший Адама Адамыча этим продуктом, всегда удивлялся, куда так скоро выходит у него табак, и всякий раз Адам Адамыч говорил ему, что берет табак не для нюханья и что нюхать табак - привычка нехорошая и нимало не возвышающая человеческого достоинства, но что, напротив, главная польза от этого благородного растения - укрепление десен и убеление зубов (чему, мимоходом сказать, лавочник вовсе не верил).
Решившись последовать за Адамом Адамычем во всех, даже малейших, его действиях в настоящий день, мы должны сказать, что тотчас после описанного процесса употребления нюхательного табаку наставник подростков господина Желнобобова выпил полный графин чистейшей воды, повязал на шею черный платок, обвернутый на неизмеримо широком подгалстушнике, надел на свою не слишком объемистую, но и не совсем мизерную фигуру глухой серенький казинетовый жилет и наконец завершил свой туалет сюртуком табачного цвета.
Когда все это приведение фигуры своей в достодолжное убранство было окончено почтенным наставником, он открыл одно из двух окон своей комнаты, глядевших на двор, и приятно вдохнул в себя свежий и несколько холодный воздух утра. Солнце продолжало смотреть с приветною улыбкой на своего верного обожателя. Адам Адамыч закрыл обширными веками не менее обширные глаза и привел свой нос в сношение с солнцем. Он встал так против окошка, что лучи яркого светила падали ему прямо в лицо и приятно щекотали ноздри.
Вдруг вся благородная физиономия Адама Адамыча начала искажаться самыми странными гримасами: нос сморщился, губы полуоткрылись и вытянулись вперед, и в лице почтенного немца утратилось всякое сходство с портретом немецкого сочинителя Гете в преклонных летах. Вслед за этими мгновенными изменениями физиономии Адама Адамыча последовал ужасный звук, от которого дрогнули, как от пистолетного выстрела, рамы оконниц; Затем черты немца пришли снова в совершенную гармонию и полный покой. Он вынул из кармана тщательно сложенный в виде тетрадки пестрый бумажный платок, высморкался в самый незаметный кончик его, дал платку снова первоначальную форму и уложил его опять в боковой карман табачного сюртука. При этом приятная улыбка озарила ему уста, и он прошептал: "'s war tüchtig genies't!" {Здорово чихнул! (нем.).}
Словно по обычному зову вслед за звуком, изданным носом Адама Адамыча в товариществе с его же, Адама Адамыча, гортанью, из-под тканей, скрывавших от постороннего зрителя разные домашние предметы, таившиеся под кроватью, выглянула косматая голова Пальмы, верной собаки Адама Адамыча.
Так как должное почтение было уже отдано проснувшейся природе и окончен дневной туалет, то почтенный немец не счел предосудительным обратить свое драгоценное внимание на показавшееся из-под кровати животное. Лежавшая дотоле в совершенном спокойствии собака, увидев обращенные на нее взоры, тряхнула ушами и забила по одной из ножек кровати своим чувствительным хвостом.
Адам Адамыч улыбнулся и позвал ее к себе.
Возникшая из своего приюта собака была, как показывает и самое имя ее, женского пола; это, впрочем, не мешало ей нисколько не отличаться красотою. Почтенный владелец Пальмы считал ее пуделем; но беспристрастный зритель не мог бы согласиться в этом случае со всегда правдивым Адамом Адамычем. Белая шерсть Пальмы давала знать о себе только длинными космами на широких ушах, скудным клочком на самом конце хвоста да густыми бровями, которые как щетки торчали у ней над мутными глазами. Как ни достойно вероятия показание такого человека, как Адам Адамыч, автор не может согласиться с ним и в том мнении, что Пальма оттого только утратила первобытный образ пуделя, что линяет. Простим герою нашему небольшую слабость к преданному животному! Желая оправдать не совсем поражающий красотою вид своего друга, он круглый год, и летом, и зимой, и весной, и осенью, говорил: "Пудель, но только линяет". Если мы и примем за истину это мнение Адама Адамыча, то ни в каком случае не дерзнем приписать постоянной линючести верного пса его тонких ног и звонких боков.
Пальма досталась Адаму Адамычу от одного господина, который купил ее в Москве за кобелишку молодых лет и был очень неприятно изумлен, когда кухарка вдруг донесла ему, что кобелишка, возраставший на лоне тишины и спокойствия в кухне, в одно прекрасное утро - ощенился. Раздраженный такою несостоятельностью кобелишки, хозяин его подарил Адаму Адамычу не оправдавшую надежд собаку и рекомендовал ему - переименовать ее из мужского имени "Бралиашка" в более приличное женскому ее полу имя. Вследствие всего вышеписанного собака получила поэтическое имя Пальмы, хотя стройностью, после тяжких родов, походила не на какое-либо дерево в особенности, а на коряжник вообще. Тем не менее, несмотря на совершенное исчезновение красот Пальмы, Адам Адамыч питал сильную к ней привязанность.
И в то раннее утро, описанием которого мы занимаемся, вся нежность его обратилась на южившую сладостным образом у ног его собаку. Он принялся протирать ей глаза ее же собственными ушами, щекотал ей под брюхом ногой, называл приятными ласкательными именами, и, наконец, утомившись и порядком пропотев, выпроводил ее heraus {наружу (нем.).}, на вольный воздух.
Выпустив собаку на двор, где еще не было ни малейшего движения, Адам Адамыч возвратился в свою серенькую комнатку и обратился к ветхозаветной, родовой серебряной луковице, чтобы узнать состояние времени. Луковица, которую Адам Адамыч считал непогрешительнейшею из всех хронометров, когда-либо существовавших и ныне существующих, возвестила ему, что только пятый час в исходе. Веруя вполне в достоверность этого показания (ибо ход таких часов, не стесненный новейшим искусством в тесные и плоские границы, не мог сбиваться с толку), достопочтенный наставник юношества решился обратиться к двум обычным усладителям своих утренних часов - трубке и чтению.
Бережно сняв с гвоздика глубокую фарфоровую трубку с оловянным отливом и волосяным гибким чубучком, любезный герой мой бросил самый любовный взгляд на вид Магдебурга, изображенный на фарфоре трубки весьма приятною и смелою кистью, и тотчас наполнил ее крепким саксонским табаком, известным также в области курильщиков под названием "сам-кроше". Адам Адамыч, точно, занимался в часы досуга сам крошением табаку, который покупался им в листах. Для большего вкуса к нему доставлялись казачком Алешкой все окурки сигар, истребляемых гостями господина Желнобобова, и Адам Адамыч удобрял этими окурками свое зелье, просушив их предварительно на солнце и искрошив мелко-намелко.
Наложив трубку, вырубив огня (ибо спички считал непозволительною прихотью) и пустив к потолку струйку самого серого дыму, Адам Адамыч стал у отворенного окна и взял книгу. Книга эта была чувствительный роман одного чувствительного немецкого сочинителя, единственный бывший у Адама Адамыча роман, которого он никогда не мог всытость начитаться.
По мере различных мечтаний, возбуждаемых как чтением романа, так и приятным, хотя отчасти однообразным храпом в отливе трубки, по мере различных мечтаний, говорю я, и самые черты лица чувствительного немца принимали выражение все более и более сладостное. Такое направление физиономии Адама Адамыча, по всей вероятности, можно было приписать тому, что роман, перечитываемый им в неизвестно который, но верно не одной и не двумя цифрами выражаемый раз, приближался к развязке; а уж известно всем и каждому, что хороший роман окончиться иначе не может, как внеся самые приятные и сладостные ощущения в сердце читателя. По лицу Адама Адамыча, по постоянному повышению его бровей, по недосягаемой ясности чела, на котором разгладились все до единой морщины, видно было, что козни злодеев наконец обнаружены, добродетельные люди выбились из-под гнета бедственных обстоятельств и из сетей коварных ухищрений порока, и скоро уже явятся пастор и нотариус, и обвенчаются и всласть заживут добродетельные любовники, претерпевавшие столько бедствий.
Искусанный черный костяной мундштучок трубки, из которой перестал уже вылетать дымок, все крепче и крепче ущемлялся зубами Адама Адамыча на левой стороне его рта; из правой же части его уст, обращенной к окну, вылетали ежеминутно: "Prächtig! süperb!" {Прекрасно! превосходно! (нем.).} и тому подобные восклицания поощрительного свойства. Наконец, когда роман был кончен, Адам Адамыч, отложив книгу в сторону, но все еще находясь под влиянием обаятельных страниц, пыхал минут с пять из давно погасшей трубки и созерцал природу, или, правильнее, большой двор, по которому рыскала Пальма и тщательно обнюхивала все места, имевшие какое-либо сходство со стеной или возвышением. На дворе только теперь начиналось некоторое движение. Кучер Иван отправился с сенницы сначала в каретник, потом в конюшню; в кухне и застольной загомозились,- и Адам Адамыч рассудил воззвать к себе на антресоли свою верную сучку, дабы не избаловали ее на дворе и не искусили ее верность приманчивыми кусками чего-нибудь съедобного.
Зазвав к себе и уложив Пальму на обычное место ее, под кровать, которая самим Адамом Адамычем была прибрана и прикрыта тканьевым одеялом, он принялся за важное дело.
С благоговением отпер он небольшую шкатулку, помещавшуюся на его письменном столе, довольно убогом и не очень пространном, и вынул из этой шкатулки толстую тетрадь в четвертку. Он очинил перо, обдул тетрадку, бережно развернул ее на письменном столе и принялся писать, тихо и с любовью выводя каждую букву. Адам Адамыч был удивительный каллиграф: даже отметки, которые делал он в книжечке, подававшейся ежедневно, по вечерам, господину Желнобобову и заключавшей отчет об успехах его чад, даже отметки эти могли бы служить превосходными прописями. Но здесь, в этой тетрадке, которая заботливо хранилась в шкатулке и ие могла никак идти в сравнение с журналом об успехах детей, почерк руки Адама Адамыча достигал высочайшей степени изящества: остроконечные немецкие буквы ложились на бумагу такими ровными городками, придавки были так отчетливы, что душа радовалась, смотря на веленевую бумагу, расписанную так узорочно и красиво. Но далеко не так интересна, при всей своей красоте, была внешняя сторона тетрадки, как внутренняя, то есть самое содержание.
Каждый день, в означенный утренний час, Адам Адамыч садился к своему письменному столику, развертывал заветную книгу и вписывал в нее все, что случалось с ним накануне. Аккуратно были занесены в дневник Адама Адамыча все прожитые им дни: по нему могли бы вы проследить всю его жизнь за двадцать лет. Если даже ничего особенного не случалось, то день означался цифрой и прибавлялось: "Ничего достопримечательного".
Долго писал в настоящий раз Адам Адамыч и остановился только на несколько минут, чтобы наложить себе еще трубочку и зажечь ее посредством зажигательного стекла, не расходуя понапрасну трута, ибо солнце как раз напрашивалось запалить ему трубку своими огненными лучами. Трубка догорела дотла; только отлив издавал по временам отрывистые звуки; а почтенный наставник все еще писал.
А между тем вечно бегущее колесо времени не останавливалось, и кривая стрелка серебряной луковицы указывала уже на римскую цифру VII.
Забубеньев, не отступая от благословенных нравов, воцарившихся в нем с незапамятных времен, и привыкнув подыматься испокон веку пораньше, давно уже кипел самою живою жизнью в лице своих почтенных и смирных обывателей. В доме господина Желнобобова жизнь эта проявилась в особенности в шуме чашек, ложек и прочего чайного скарба.
Адам Адамыч кончил свою летопись, и в ту самую минуту, как запирал заветную тетрадку в шкатулку, дверь полуотворилась.
Пальма не показала ни малейшего вида неудовольствия, когда в комнату вошел мальчишка в замасленном сюртучке, застегнутом доверху на крючках и украшенном маленьким стоячим воротником, из-за которого виднелась голая шея, немного побелее сапожного голенища. Мальчишка беспрестанно подергивался и фыркал, причем его нос, чрезвычайно похожий на пуговицу, совершенно сморщивался.
- Пожалуйте-с чай кушать! - проговорил он, поправляя что-то обеими руками у себя на бедрах.
- Зейчас,- отвечал Адам Адамыч, подходя к маленькому круглому зеркальцу на ножке, приютившемуся на окне.
- Адам Адамыч-с! - вкрадчиво произнес тут мальчишка, известный во всем Забубеньеве под фирмою желнобобовского казачка Алешки.- А Адам Адамыч!- прибавил он снова, сдерживая глупую улыбку.
- Ну? - спросил наш герой, не оборачиваясь и застегивая перед зеркальцем наглухо свой табачный сюртучок.
- Пожалуйте грошик-с.
Адам Адамыч быстро обернулся.
- Ach, du Schweinigel, du! {Ах ты поросенок! (нем.).} - проговорил он с сердцем.- Знова? Я должен буду сказивайт то Максим Петрович.
- Не скажете-с, Адам Адамыч! - спокойно возразил мальчишка, копая у себя в ухе грязным пальцем и ухмыляясь.
- Знова не умивал зебе? - сказал Адам Адамыч, озирая с ног до головы казачка и стараясь, по-видимому, замять неприятный спор.
- Вот же бог, не скажете-с! - не отставал Алешка.
- И Макарвич скажу! - воскликнул наставник, делая, впрочем, усилие, чтобы не улыбнуться.
- Не скажете-с, Адам Адамыч; пра, не скажете! Вы ведь добренький такой-с. А грошик дадите-с.
Чувствительное сердце Адама Адамыча начало смягчаться, и он сказал более ласковым тоном:
- Ну, пошоль! Зегодня нет. Позле.
Алешка подскочил петухом к почтенному немцу и схватил его за руку.
- Что ти хочешь? - спросил Адам Адамыч.
- Ручку пожалуйте-с! - сказал мальчишка, обтирая свой нос об руку Адама Адамыча.
Неприятное чувство пробежало по всем нервам наставника юношей и отроков, когда Алешка прикоснулся к его руке.
- Озтав! - сказал он с неудовольствием.- Иди, вимой зебе лицо, или я не давает нишего!
Алешка ухмыльнулся. Как видно, он более сомневался в чистоте намерений Адама Адамыча, чем в опрятности своей собственной особы.
- Что же, чай-то кушать-с? - сказал он, желая, в свою очередь, отклонить разговор о своей личности.
- Ну, иди! - проговорил Адам Адамыч, отворил дверь, выпустил казачка и сам последовал за ним по узенькой лесенке вниз, заперши предварительно дверь свою на ключ.
Внизу, в лакейской, куда выходила лестница от Адама Адамыча, сердце его должно было поразиться чувствами жалости и соболезнования. Только что казачок просунулся в лакейскую и следом за ним вошел туда Адам Адамыч, огромная жилистая рука ухватила за вихор Алешку.
- Ты что проклажаешься, негодный? а! - говорил высокий лакей лет сорока пяти, с самым свирепым лицом.- Ты что? а!.. А ножи-то? а!.. Не чистил? не чистил, каналья? Вот постой! постой! Вот я те на конюшне выпорю. Спишь все? а!.. И рожи-то всплеснуть не успел? Ах ты, повеса этакой!.. Ишь глаза-то гноятся. Постой! Вот помяни мое слово, на конюшню сведу! Что у те штаны-то ползут? а!.. Опять крючки оборвал?
Алешка глухо стонал, не смея взвыть под грозными лапами и увещаниями Макарыча.
Тронутый до глубины души истязаниями несчастного, Адам Адамыч обратился умоляющим тоном к свирепому лакею:
- Озтавте, Макарвич! довольно! Он бил у мене.
- Нельзя с ними иначе поступать, Адам Адамыч,- отвечал Макарыч, даруя свободу Алешке.- Такой уж народец! Раз потакнешь - беда! все вверх тарма пойдет! Рыла-то ведь сам не умоет, Адам Адамыч. Вы только посмотрите, что за поведенц у мерзавца! весь в пуху, в салище!
- Вот,- сказал Адам Адамыч, обращаясь к битому Алешке,- я тоже говорил - лицо умивайт должно.
- Так вы говорили, Адам Адамыч? - воскликнул Макарыч, накидываясь с новым бешенством на злополучную, победную голову Алешки.- А ты наперекор, каналья! тебе говорят, а ты мимо уха пропущаешь! Шельма ты этакая шальная! право, шельма! - приговаривал он, качая казачка за вихор с боку на бок.
- Озтавте, Макарвич! - повторил опять благородный немец, обуянный милосердием,- он не будет знова так поступает.
Алешка и стонать уже перестал; он был бел, как веленевая бумага, и слезы градом катились ему на грудь. Макарыч насилу удовольствовался; дал, впрочем, казачку еще порядочного лизуна по затылку и сказал:
- Пошел, бестия, ножи чистить!
С чувством глубокой радости, что сыграл доблестную роль миротворца, перешел Адам Адамыч коридор и буфетную и очутился в чайной комнате, лицом к лицу с двумя особами, занимавшими в доме место хозяев.
На круглом столе, помешавшемся посреди комнаты, отчаянно кипел большой самовар, и пар от него подымался трубой к самому потолку. Особа женского пола, летами немного за тридцать, с черными, как сажа, волосами, собранными на затылке под маленькую роговую гребенку, и с бойкими, моложавыми чертами лица, расставляла на подносе огромное количество чашек разного калибра.
Вокруг стола находилось больше дюжины стульев, и между ними возвышалось одно кресло довольно древнего фасона. На этом кресле восседал сам сановитый хозяин дома, Максим Петрович Желнобобов. Широкий халат из какой-то азиатской материи с лихим глянцем облекал его низменную и коренастую фигуру. На голове у него красовалась вязаная ермолка с кисточкой вроде цветка трилистника. Ермолка эта служила не столько для согревания головы, сколько для скрытия от посторонних глаз совершенно голого и неприязненно лоснящегося черепа, в другое время таившегося под париком. Черты лица у Максима Петровича, казалось, находились в самых враждебных между собою отношениях. Левая бровь никак не хотела стоять наравне с правой и горделиво подымалась дюймом выше; глаза как-то неродственно расходились иногда в своих взглядах на вещи; нос неприязненно и насмешливо смотрел на нижнюю губу, как бы желая клюнуть и уязвить ее; нижняя губа, с своей стороны, нимало не унывала и в ущерб своей верхней сестре, которую, так сказать, совершенно затирала в грязь, гордо лезла к носу и показывала вид, что нисколько не боится его угроз. Довольно обширный подбородок господина Желнобобова, украшенный перелеском сероватых волос, и обнаженная его шея обрамлялись воротником красной рубашки, не кумачной какой-нибудь, а настоящей шелковой, без малейшей примеси шерсти или бумаги. На ногах Максима Петровича надеты были красные казанские ичиги, которые ярко сияли новизной, когда владелец их мерно покачивал ножкой.
Собеседница господина Желнобобова была одета тоже, под пару к нему, очень благопристойно и щеголевато. Полосатая тафтяная блуза обнимала ее полный стан, врезываясь поясом в то мягкое место, где у иных бывает талия. Хотя талии и не было у этой привлекательной и милой особы, однако тем не менее она была очень стройна и походила как две капли воды и ростом и дородством на одно историческое лицо, а именно на Бобелину, героиню Греции, портрет которой (с саблей при бедре) можно еще видеть на шторах у некоторых обывателей Забубеньева. Вероятно, там только и сохранились еще эти прекрасные шторы с изображениями исторических событий и персонажей; в других шестах расписные шторы заменены нисколько не поучительными кусками белого коленкора и полотна. Одним костюм прекрасной женщины, разливавшей чай, не гармонировал с костюмом ее собеседника, а именно обувью. Козловые башмаки Бобелины, с запахом, нисколько не напоминающим аромат роз или амбру, никак не могли быть сравниваемы с роскошными спальными сапогами Максима Петровича, сшитыми из самого лучшего сафьяна. Читатель, вероятно, ошибается уже насчет положения в обществе означенной особы женского пола, занимавшейся разливанием чая, и считает ее, конечно, или законной супругой, или девствующей сестрой, или вдовствующей кузиной Максима Петровича.
Татьяна Васильевна (такое имя носила эта особа) была ни больше ни меньше как экономка и домоправительница у господмна Желнобобова. Хотя два злоречивых и неблагонамеренных языка (только два замешалось их в добродетельное общество Забубеньева) и поговаривали, что Татьяна Васильевна находится у Максима Петровича на правах более обширных, но клевета эта оставалась без всякого оправдания и внимания со стороны остальных жителей города. Жители эти были убеждены только в том, что подобное мнение может быть приложено разве к безнравственному штаб-лекарю Шелопаеву, ибо он сам открыто сознавался, что держит у себя, по его собственному выражению, "незаконную старушку". Господин Желнобобов стоял в мнении Забубеньева выше всякого подозрения, ибо всем знаема была неукоснительная нравственность и уважение к религии Максима Петровича. Сановитый хозяин Татьяны Васильевны пришел, правда, в более тесные отношения к экономке своей с тех пор, как скончалась голубка его, Агафья Андреяновна; но это иначе и быть не могло. Сделавшись вдовцом, должен же он был вверить кому-нибудь бразды домашнего правления, а вверив, должен же был и наблюдать за этим кем-нибудь.
Когда Адам Адамыч вошел в комнату, в ней царствовало полное молчание, нарушаемое только изредка свистом самовара и легким сапом носа господина Желнобобова. Адам Адамыч вошел тихохонько; сапоги его на тонкой подошве и без каблуков не простукнули. Он приблизился к столу почтительно и поклонился учтиво, одним почерком головы, и Максиму Петровичу и Татьяне Васильевне, сидевшим на разных сторонах чайного стола.
- Добрий ден! - проговорил он, описывая снова головою эллиптическую линию от Максима Петровича к домоправительнице.
- Здравствуйте!- сказала громко и отрывисто экономка.- Что-то вы долго? Чай-то уж простыл.
Адам Адамыч подвинулся к столу, молча и почтительно глядя на господина Желнобобова, который тянул чай из огромного стакана, более похожего на купель, чем на стакан, и не обращал внимания ни на что происходящее окрест.
- А!- сказал он наконец, выпячивая нижнюю губу, когда Адам Адамыч стукнул стаканом.- А ну, здорово!
- Злава богу! - проговорил Адам Адамыч, принимаясь мешать ложечкой в стакане.
- Нечего уж мешать-то! - сказала Татьяна Васильевна,- давно уж разошелся сахар. Я вам первый стакан налила.
- Покорно ваз блягодару,- отвечал почтительный немец.
- А ну, садись, Адамыч! - сказал хозяин дома, указывая нижнею губой на ближайший стул,- а ну, садись! гость будешь.
Адам Адамыч снова поблагодарил и присел на стул. Присел он уютно и скромненько на краешек, а не развалился на спинку и не закинул головы залихватски назад, как делают нынче некоторые юноши, нетвердые в правилах благопристойности и уважения в старшим.
- А ну, что киндеры? а!.. Не был у них? - спросил господий Желнобобов.
Адам Адамыч поспешил поставить стакан свой на стол и произнести, вставая со стула:
- Ви прикажет идти за них?
- Нету, не надо! - отвечал господин Желнобобов,- слышь, никак идут. А ну, как по-немецкому будет "идут"?
- Sie kommen,- сказал Адам Адамыч.
- Зи коммен, зи коммен... А ну, ладно! Вот,- сказал Максим Петрович, обращаясь к Бобелине,- еще словцо выучил немецкое! Зи... Зи... Как бишь, Адамыч?
- Kommen.
- Ну, да! да! зи коммен... Да садись же, Адамыч, садись! Что ты, расти, что ли, хочешь?
Адам Адамыч снова занял самый крохотный уголок стула.
- А я это слово давно знаю! - сказала Бобелина гораздо приветнее прежнего.- "Зи коммен" - это значит: идут; а "коммен зи" значит: подите сюда!
- Вот тебе на! - произнес Максим Петрович, подъезжая губой к самому носу.- А как это вы знаете?
- Мне Петенька сказали,- отвечала экономка.
- А!
Максим Петрович хотел, кажется, сказать еще что-то; но по лестнице в коридоре страшно затопали ноги, и в чайную вошли четыре отрока в клетчатых холстинковых рубашках с кожаными поясами, обстриженные по-русски,- чада Максима Петровича. Они шли лесенкой один за другим, по старшинству лет, и направились все к виновнику своего бытия. Старшему было не более тринадцати лет; остальные были погодки. Облобызав поочередно руку родителя, они расшаркались перед Адамом Адамычем и Татьяной Васильевной. Трое старших вслед за тем уселись на стульях; но младший, по-видимому обладавший большою бойкостью, подошел к Адаму Адамычу и сказал ему:
- Адам Адамыч! я учиться сегодня не буду: сегодня мое рожденье.
- 's gut, 's gut! {Хорошо, хорошо! (нем.).} - торопливо произнес Адам Адамыч.- Садиз и пей чай!
- Ах, боже мой! - воскликнула Бобелина, приподымаюсь на стуле,- Максим Петрович! мы и забыли совсем... Ведь точно Ганюшкино рожденье сегодня.
- А! - сказал Максим Петрович, обращаясь к новорожденному.- А ну, поди сюда!
Ганюшка подошел к родителю, и родитель вонзил свою нижнюю губу в его пухлую щеку.
- А ну, поздравляю! А ну, сколько тебе теперь лет, карась? а!.. А ну, сколько? а!
- Девять,- бойко отвечал Ганюшка.
- Девять?.. девять; так, так!.. А учишься плохо? а!.. Ведь плохо учится, Адамыч?
- Зпозобности большие! - сказал Адам Адамыч, уклоняясь от прямого ответа, дабы не оскорбить Ганюшку в такой высокоторжественный для него день.
- А ну, освободить его от ученья сегодня! освободить!.. по случаю рожденья освободить! да!
- Ошен харшо,- промолвил Адам Адамыч.
- А ну, садись! пей чай!
- Задиз, задиз! - подтвердил наставник, подставляя Танюшке стул.
Братья его давно уж убирали за обе щеки огромные куски булки, и Ганюшка не замедлил пристать к ним.
- А Петенька встали, Васенька? - спросила Бобелина, обращаясь к старшему из бывших налицо потомков господина Желнобобова.
- Да, да! - сказал Максим Петрович, вправляя в рот нижнею губой кусок калача,- а ну, где же он? где?
- Я здесь, папенька! - сказал Петенька, входя в комнату.
То был цветущий восемнадцатилетний юноша довольно высокого роста, с длинными белокурыми волосами и нежным, довольно красивым лицом. На нем был синий сюртучок и пестрый галстук с большим откладным воротничком. Во всей его фигуре была заметна щеголеватость. Он тоже подошел к ручке родителя и подал руку Адаму Адамычу, который спросил его, как он почивал, на что Петенька отвечал ему по-немецки, что очень хорошо.
- Вот ваш стаканчик, Петр Максимыч!-сказала Бобелина, подавая налитой стакан вошедшему юноше.
- Благодарю,- сказал, слегка кланяясь, Петенька и сел около домоправительницы.
- Сладко ли, Петр Максимыч? - спросила дева.
- Сладко, очень сладко,- отвечал юноша, пробуя чай ложечкой.
- Не хотите ли сухариков, Петр Максимыч? - продолжала спрашивать Бобелина.
- А ну, а ну! - воскликнул вдруг Максим Петрович, качая головой,- ему сухариков? а!.. а нам нет?
- Да ведь никто не любит, кроме Петра Максимыча,- произнесла домоправительница, отправляясь за сухарями к шкафу.
- А ну, ладно! дать ему сухарей!
- Merci,- отвечал юноша Бобелине, которая с нежной улыбкой подала ему корзинку с сухарями.
- И мне сухарей дайте!- завопил Ганюшка,- мое сегодня рожденье.
- Verwöhntes Kind! {Избалованный ребенок! (нем.).} - вмешался Адам Адамыч, отстраняя руки Ганюшки от корзинки с сухарями.- Не должно прозит.
- А ну, дать ему сухарь... ради рожденья! - сказал Максим Петрович,- а от ученья отстранить!
Бобелина сердито взяла в корзинке кривой и сожженный сухарь и сунула его в руку Ганюшке.
- А ну, пойти, пойти приодеться! - сказал, вставая с кресел, Максим Петрович,- пойти погулять! Погода-то нынче славная.
Когда Максим Петрович удалился, Бобелина сказала, собирая чашки:
- Ну что? все накушались?
- Взе,- отвечал Адам Адамыч.- Время ест учиться.
- Да, уж восьмой в исходе,- заметила домоправительница.
- Ну, идит! - сказал наставник, обращаясь к детям.- Базиль, Иоган, Михель! Nun geht! haltet alles parat! {Идите! подготовьте все! (нем.).} Я приду зейчас.
Адам Адамыч удалился вместе с тремя отроками. В коридоре послал он их наверх, а сам направил стопы в свою горенку, чрез лакейскую, где Алешка усердно чистил ножи, а Макарыч все еще продолжал корить и усовещивать казачка.
Взойдя наверх, Адам Адамыч кликнул из-под кровати Пальму, которая уже при звоне ключа в замке высунула из своего убежища вылинявшую голову. Он вынул из кармана кусок калача, положил его на пол и несколько раз произносил: "Ein Jude hat d'ran gebissen! ein Jude!" {Еврей откусил от этого куска! еврей! (нем.).} Собака, виляя хвостом, взирала на лакомый кусок и не трогалась с места; но когда Адам Адамыч произнес магические слова: "Ein Mädchen!" {Девушка! (нем.).} - Пальма быстро схватила калач и отправилась с ним в свой обычный приют.
Вслед за тем Адам Адамыч принялся за коробочку с нюхательным табаком, которого снова истребил достаточное количество на приведение в изящную чистоту своих зубов. Эту операцию герой мой привык производить после каждого куска хлеба или чего бы то ни было съестного, побывавшего у него во рту.
Между тем как почтенный немец занимался такою внимательною заботой о Пальме и своей особе, Ганюшка долго не хотел выходить из чайной, откуда выпроваживала его Бобелина то тихими и молящими, то строгими и грозящими словами. Наконец только обещанием принести ему наверх пряник убедила домоправительница непокорного отрока - оставить чайный стол.
Петенька продолжал еще пить чай, и Бобелина беспрестанно потчевала его то сухариками, то сахаром, спрашивая, сладок ли его чай.
- Не угодно ли вам пеночку, Петр Максимыч? - спросила она, одной рукой подставляя Петеньке сливочник, а другою поправляя кружевной воротничок, глядевший из большого отверстия ее блузы у самой душки.
- Нет, благодарю,- отвечал прекрасный юноша,- я уж допиваю.
- Скажите, пожалуйста, Петр Максимыч,- продолжала нежная дева,- отчего вы такие невеселые сегодня?
- Нимало; с чего вы это взяли? - сказал Петенька, глядя в лицо Бобелине.
Взоры домоправительницы подернулись маслянистой влагой, и приятная улыбка легонькой лести покосила немного правый угол ее рта.
- Впрочем, это к вам очень идет, Петр Максимыч. Вы сегодня такие антиресные!
- Будто? - проговорил юноша, приятно улыбаясь.
- Ах да! я хотела спросить вас, Петр Максимыч,- продолжала Бобелина нежным и вкрадчивым тоном,- какое пирожное желаете вы сегодня?
- Мне решительно все равно.
- Я думала приказать сделать суфлей. Я знаю, что вы любите суфлей. Только не знаю, из чего лучше?
- Из чего хотите,- отвечал Петенька, торопливо допивая свой стакан чаю.
- Я велю из шиколату сделать, Петр Максимыч,- приставала домоправительница.
- Ну из шоколату так из шоколату! Пора мне, однако ж. Адам Адамыч, я думаю, ждет.
- Ну, что за важность такая! Погодите немножечко, Петр Максимыч; доставьте мне это удовольствие!
- Нет, надо идти. Неловко.
- И чему вам учиться у Адама Адамыча, Петр Максимыч? Вы сами гораздо больше его знаете.
Лицо юноши озарилось усмешкой гордости и самодовольства.
- Это, конечно, отчасти правда; да папаша так хочет. Пусть уж будет по его!
- Максим Петрович, право, странные такие! Ну что знает этот немец? И по своему-то, кажется, гораздо хуже вас.
- Ну не хуже, положим,- сказал юноша, вставая.- Пора, впрочем, мне, пора!
- Ах, позвольте! - сказала вдруг, воспрянув со стула, Бобелина, когда Петенька встал,- что это у вас на головке?
- Где? - спросил Петенька, шаря у себя на лбу.
- Нет, не тут-с. Вы не косматьте волоски, Петр Максимыч! Позвольте, я сниму. Это пух, кажется.
- Ну, снимите! - сказал юноша, наклоняя немного голову.
Бобелина подошла к нему почти вплоть и подняла обе руки на его голову. Хотя пушинка была самая микроскопическая, не тем не менее нежная дева одною рукою пригладила ряд, пронятый в волосах юноши, а другою стала бережно и медленно снимать пушинку, чтобы не сдвинуть с места ни единого волоска. Во время этой операции крутая и горделивая грудь воинственной Бобелины коснулась жилета юноши. Руки Петеньки вдруг обхватили мягкий стан девы и прижали ее к груди. Бобелина слабо вскрикнула, освобождаясь от этих тесных объятий.
- Ах, какие вы шутники, Петр Максимыч! Как это можно? поутру? - произнесла она с жеманной улыбкой.- Что это вы? Ну, неравно папенька взойдут?
В ближайшей комнате раздался скрип сапог.
- Вот он и легок на помине! - сказал Петенька, удаляясь из чайной.
- А ну, ну! - воскликнул господин Желнобобов, просовывая в дверь свою голову, облеченную уже в парик с приятным хохолком,- а ну, велите сено принять, Татьяна Васильевна!.. Привезли там два воза.
- Сейчас! - грубо произнесла Бобелина, с досадой двигая чашки и оглушительно звеня чайными ложками.
Когда Петенька взбежал наверх и вошел в классную комнату, которая была вместе и спальнею четырех младших детей, наставник юношества только что садился на свое наставническое место, на одном конце длинного белого стола, исчерченного разными фигурами посредством перочинных ножичков, карандашей и перьев.
- Gieb mir meine Aermel her! {Дай мне мои нарукавники! (нем.).} - сказал он, обращаясь к Васеньке, сидевшему на противуположной стороне стола.
По приказанию Адама Адамыча Васенька выдвинул ящик стола и вынул оттуда два бережно сложенных серых коленкоровых рукава, которые Адам Адамыч не замедлил натянуть на свои руки с целью предохранить свой табачный сюртучок от всяких посторонних пятен.
Вслед за этим последовал процесс учения, который Адам Адамыч выполнял всегда с любовью и тщательностью человека, преданного душою своему предмету.
Время, кажется, сказать теперь читателю, чему и как учил Адам Адамыч детей чадолюбивого отца Желнобобова. Главным предметом преподавания был, разумеется, немецкий язык, Muttersprache {родной язык (нем.).} Адама Адамыча, второстепенными предметами - каллиграфии, которую Адам Адамыч возделывал с искреннею любовью, и география, обогащенная немалым количеством замечаний самого преподавателя, замечаний, почерпнутых им из многолетнего опыта и странствований по многим городам, как русским, так и иным.
Первым делом Адама Адамыча было отобрать от всех питомцев тетрадки с немецкими словами; положить их в кучку под один из своих коленкоровых локтей и начать спрашивать учеников сначала по порядку, потом вразбивку, но все-таки соблюдая очередь.
В учении детьми наизусть вокабул Адам Адамыч следовал самому строгому систематическому порядку, а именно: сначала заучивали питомцы его названия добродетелей и пороков и вообще отвлеченные понятия по предметам религии и философии; потом ученик от понятий высших переходил к природе, заучивал названия зверей, птиц, рыб и трав. Наконец входил он в быт человека, как известно, разумнейшего из животных, знакомился с номенклатурой его домашних и общественных нужд; потом переходил к самому организму человека, узнавал имена составных его частей и самые болезни и немощи бренного человеческого тела. В тот день, который принялись мы изображать, ученики Адама Адамыча дошли уже до этого важного отдела. Впереди, впрочем, оставалось им еще много прекрасных слов по части физики и по другим не менее значительным отраслям знания.
Петенька давно уже не учил вокабул, а занимался более переводами, и потому сел к особому маленькому столику, развернул томик Карамзина и принялся передавать немецким языком одно из "Писем русского путешественника".
Трое остальных питомцев Адама Адамыча сидели смирно и скромно, опустив руки под стол, и только Ганюшка, в ознаменование высокоторжественного дня своего рождения и вожделенного вступления в десятый год своего возраста, поместился на одной из четырех кроватей, находившихся в комнате для помещения четырех детенышей господина Желнобобова, кроме Петеньки.
- Ну, Базиль! - воскликнул Адам Адамыч, обращаясь к Васеньке.- Жельтуха?
- Gelbsucht! - произнес Васенька с полным достоинством, каким облекает человека знание.
- 's gut! {Хорошо! (нем.).} - сказал Адам Адамыч, тщательно скрывая книгу от глаз Ванечки, который косвенно запускал в нее свои любознательные взоры.- Михель! Чесотка?
Мишенька почесал у себя в голове и заблагорассудил выразительно промолчать.
Адам Адамыч придвинул к себе лоскуток бумаги, обмакнул в чернилы перо и выставил на этом лоскутке: Michel; потом против этого имени протянул небольшую черту. Я бы, разумеется, не стал утруждать читателей всеми этими подробностями, если б не имел благогонамерения познакомить педагогов с образом преподавания моего героя. Адам Адамыч отмечал т