tify"> Аза давно уже скрылась за возвышением. Преследуемая мыслью об опасности, угрожающей Тумру, она добежала до барского двора, ни разу не переводя духа. Ей казалось, что еще есть возможность спасти несчастного, и она бежала к Адаму просить, чтобы он послал людей во все стороны искать пропавшего цыгана.
- Спаси! Помоги! - закричала Аза, вбежав в комнату, где Адам сидел, развалившись в креслах. - Вчера Тумр хотел лишить себя жизни, а вот и до сих пор нет его ни в избе, ни в таборе: разошли людей искать!
- А мне какое дело? - почти с завистью сказал Адам, выпуская облако дыма.
- Но мне есть дело! Слышишь! Мне!.. Мне!.. - кричала она, дергая его за руку. - Жизнь отдам, себя, спаси его!
Адам взглянул на нее, не трогаясь с места.
- Ты с ума сошла! - сказал пан. - Он брат тебе, что ли?
- Не брат - больше! Я люблю его, мне не жить без него! - невольно вырвалось из уст цыганки. - Спаси его!
- Ну, если это правда, так мне нечего торопиться, - сказал Адам. - Ты будешь моя!
- Он умрет, и я умру, ничьей не буду! - болезненно вскрикнула цыганка, разорвав свое платье. - Вышли людей!
Крик ее встревожил весь дом. Сбежались слуги, Аза стала умолять их, чтобы шли искать Тумра.
Но дворовые не могли исполнить ее просьбы без позволения пана, а он сидел неподвижно, как статуя, и гладил усы. Судьба цыгана не возбуждала в нем ни малейшего участия.
- Спаси его, я навсегда останусь здесь! - кричала Аза, дергая его за рукав.
Адам холодно улыбнулся и не проговорил ни слова. Напрасно цыганка умоляла его и в беспамятстве бегала по комнате с распущенной огромной косой, пан молчал и не трогался с места, наконец, потеряв терпение, с отчаянным криком она выбежала из покоев, увлекая за собою толпы любопытных.
На шум собирался народ. Все повторяли слова цыганки и из одного любопытства хотели искать пропавшего цыгана, но никто не знал, где его искать. Наконец, раздумав, пан Адам послал своих лакеев узнать, где кузнец. Все разбрелись по окрестностям, а Аза, увлекаемая тайным предчувствием, направилась в лес... Несколько человек пошли за ней.
Наполовине дороги им повстречался Янко, который шел домой, напевая протяжную песню. Никто не захотел бы тратить время на разговор с дураком, но так как с некоторого времени в селе поговаривали о его связях с цыганом, то войт остановил его вопросом:
- Эй, ты, дурак, не видел ли цыгана-кузнеца... того, того, что живет у кладбища?
- Кого? Кого? - насмешливо спрашивал Янко, придав своему тону самое глупое выражение. - Кузнеца, цыгана, что у кладбища живет?. Цыгана! Тумра! Да, да, видел третьего дня, вчера и даже... - говорил Янко, показывая вид, что старается вспомнить. - Да, да, сегодня тоже видел.
- Сегодня? Где? Где? - подхватила Аза.
Янко тотчас же смекнул, что рассказывать все, как было, опасно, поэтому, не говоря ни слова о последнем разговоре с цыганом и о том, что был свидетелем самоубийства, он отвечал, почесав затылок:
- Да где же, как не в лесу.
- Давно?
- Ну, да так, часа два будет. Еще было утро.
- Что он там делал?
- А я почем знаю! Может быть, ходил за дровами, в руке держал пояс, верно, хотел дрова перевязать, ведь у него в избенке нет даже нитки, не только веревки...
Аза вскрикнула, закрыв глаза.
- Где ж ты встретил его?
- А вот, погодите! На пановской ниве! Нет, нет! На Зарослине! Нет, нет! В лисьих норах, ах, нет! А! А! Вот, вот! Возле избы лесниковой.
Все бросились в лес по тропинке, ведшей к шалашу. Янко с улыбкой глядел вслед бежавшим и наконец, подняв дрова, отправился в село.
- Га! Га! - ворчал он себе под нос. - Поздненько придете, голубчики! Я тут не виноват. Он замучил добрейшую женщину! Поделом ему!
С замирающим сердцем бежала Аза по дороге, указанной крестьянами. Не скоро, однако же, они добрались до шалаша. Множество извилистых дорог вело к проклятому месту, иногда им приходилось огибать чащу кустарников, которые сплетались длинными ветвями.
Аза первая вбежала на поляну и, увидев висящий труп Тумра, испустила пронзительный крик.
Затем последовала минута немого отчаяния, крестьяне не решались подойти к самоубийце и издали смотрели на него с тупым любопытством. Аза вскочила на брус и что было силы начала дергать пояс, но так как он не подавался, а ножа не случилось, она начала грызть петлю, и через минуту труп закружился, задрожал и с шумом снежной глыбы упал на землю. Аза бросилась за ним и, прильнув губами к посиневшему лицу, приложив руку к сердцу, напрасно старалась отыскать признаки жизни. Последняя искра ее погасла в холодном теле, но она прильнула к трупу и, казалось, своим дыханием хотела оживить его.
Крестьяне переглянулись, пошептались, обошли вокруг мертвого тела, покачали головами, помахали руками и, оставив цыганку одну над останками любимого, пошли в село рассказывать своим бабам о виденном и слышанном.
На распутье за селом, к вечеру следующего дня была вырыта яма, и пара черных волов привезла к ней гроб Тумра, сколоченный Янкой из сосновых досок. С ребенком у груди, с распухшими от слез глазами тащилась за гробом Мотруна. За ней, с заступом на плечах, с соломенной шляпой в руке, молча, задумавшись, брел Янко. За Янкой шли, как привидения, две-три безобразные цыганки, закутавшиеся в широкие простыни. Не было ни стыпы, ни кутьи и ни одного из тех обрядов, которые с давних времен свято соблюдаются крестьянами, верными обычаям предков.
Когда волы остановились у могилы, два человека сняли гроб с телеги и молча бросили его в яму. Янко первый взял заступ и начал засыпать могилу, цыганки долго бессмысленно глядели на исчезавший гроб и следили за движениями могильников. Мотруна в немой печали сидела на траве и также смотрела на работников, а дитя, изнуренное голодом, оглашало воздух жалобным криком.
Могила засыпана, Янко утаптывает землю ногами, а его помощники насыпают курган и покрывают его дерном. Все кончено! Всякий, следуя обычаю, бросил на одинокую могилу несколько сухих ветвей, к которым проезжие и прохожие будут прибавлять по ветке. Могильщики ушли, закинув на плечи свои заступы, а Мотруна все еще не трогалась с места.
Теперь взгляды цыганок обратились на Мотруну, но когда волы потащили скрипучую телегу, и они поплелись к табору. Остался один только Янко: он то утаптывал насыпь, то складывал ветви так, чтобы не разнес их ветер, то посматривал на бедную мать.
Глаза Мотруны блуждали по окрестности, иногда она останавливала их на могиле мужа, на Янке, на головке дитяти и, казалось, ничего не видела. Изредка по бледному ее лицу струилась слеза, вздрагивали губы, и руки судорожно сжимали ребенка. Янко исподлобья поглядывал на Мотруну и не переставал работать.
Уже начало смеркаться, небо подернулось тучами, а Матруна не трогалась с места.
- А что? - сказал Янко после продолжительного молчания. - И нам пора домой.
Мотруна покачала головою.
- Не ночевать же тут, - прибавил он, - еще тебе ничего, а дитя, пожалуй, заболеет от такой стужи.
Мотруна еще сильнее прижала к груди ребенка и значительно посмотрела на Янку.
- Да! Да! Чего доброго, - продолжал Янко. - Простудится и захворает! И что тут делать? Уж зарыли, как следует покойника, пусть спит! Вставай, Мотруна! Пойдем!
Закинув заступ на плечо и надев шляпу, Янко подошел к ней. Мотруна закрыла глаза и снова залилась слезами.
- Плакать, - сказал Янко, - можно и в избе, дитяти холодно, нужно идти... Пойдем, пойдем, - повторил он настоятельно.
- Куда? - произнесла Мотруна. - Ах, доля моя, доля! Что мне делать?..
Янко, несмотря на слезы и моления, взял ее за руку, поднял с земли и почти насильно повел вдову домой.
Мотруна оглянулась, хотела поднять лежавшую у ног ветвь терновника и бросить на могилу мужа, но пошатнулась и упала. Янко поднял ее.
- Не забывай, что у тебя дитя, - начал он тихо, - оно теперь на твоих руках и на твоей голове. Пойдем домой, полно плакать!
Уж далеко оставили они за собой могилу, как Янко оглянулся и увидел тень цыганки, бежавшей к кургану. Она бросилась на свежую могилу, и воздух огласился дикими воплями и стонами. Боясь, чтобы Мотруна не заметила цыганки и не услышала ее стенаний, дурачок ускорил шаги и быстро спустился в долину. Курган с девушкой исчез из глаз.
Оставшись одна на распутье, подавленная, убитая горем Аза совершенно отдалась первый раз в жизни возгоревшейся страсти и отчаянию. Она вскакивала с места, бегала вокруг насыпи, садилась на ней, рычала, как дикий зверь, и среди крика из груди вырывались то непонятные стоны, то отрывки какой-то песни, вопросы, упреки, проклятия...
Трудно представить всю силу того отчаяния и бешенства, какое овладело девушкой, не привыкшей ни укрощать страстей, ни бороться с ними. Казалось, она забыла себя, будущность, весь мир и жила одним страданием.
Не знаю, как долго просидела бы она и чем бы кончились ее страдания, если бы в темноте не предстала пред нею суровая фигура Апраша.
- Аза, - крикнул он громовым голосом. - Иди в шатер.
Аза подняла на него свои опухшие глаза.
- Ступай в шатер! Нужно огонь разводить, кушанье готовить, заниматься делом, а не таскаться по ночам.
Цыганка не успела опомниться, как Апраш схватил ее за плечи и потащил за собой. Она не противилась, не произнесла ни слова, опустив голову, она покорно последовала за своим повелителем. И с этих пор на могиле цыгана шумят буйные ветры, и вещун-ворон оглашает ее своими криками.
В ту же самую ночь табор, предводительствуемый Апрашем, ушел из Стависок, и скрипящая телега увезла Азу, отданную под строгий надзор Яги.
После того, как привязанность Азы к цыгану сделалась явной, паном в первое время овладело неукротимое бешенство, всего более, однако ж, он оскорблялся совместничеством с цыганом. Он создал тогда множество планов мщения, но впоследствии мало-помалу успокоился и погрузился духом и телом в совершенное бездействие.
Но не так легко совладать с сердцем тому, кто смолоду не научился управлять собой. Скоро пан Адам почувствовал, что любит цыганку более, чем когда-нибудь воображал себе.
Несмотря ни на привязанность ее к Тумру, ни на ее холодность и сарказмы, он решился догнать цыганку и принудить возвратиться к нему. Но прежде чем эта мысль могла перейти в дело, шайка цыгана была уже далеко от Стависок, она исчезла, Бог знает где, оставив по себе след в кладовых и амбарах оседлых жителей и вызвав потоки слез и проклятий.
В людях, подобных Адаму, грусть бывает сильна только на первых порах, в черствых душах этот недуг никогда не остается долго и проходит, не оставляя следа. Через несколько дней страдание перешло в печаль, потом в скуку и жажду развлечений, а это-то и было верным признаком забвения о прошедшем. Зевнул, вздохнул пан Адам, приказал запрягать лошадей и поехал в город.
В хате за околицей воспоминание о зодчем, воздвигнувшем ее, не скоро угасло, рука труженика везде оставила по себе неизгладимые следы, каждый кусок дерева напоминал о нем. Бедная Мотруна принуждена была остаться в мазанке и, глядя на ее голые стены, оплакивать свою горькую долю.
После смерти цыгана братья не чуждались Мотруны, но не оказали большого участия к судьбе несчастной. Братья, может быть, и рады были бы помочь сестре, но один намек на возвращение ее в родную избу произвел страшную бурю в семействе Лепюков, которые при этом случае убедились, что, не нарушая домашнего согласия, нельзя было и думать о более или менее действительной помощи. Итак, Мотруна по-прежнему осталась в мазанке против кладбища, но и там Максим и Филипп не улучшили ее состояния, причиной тому были их жены: они опасались, чтоб им самим не пришлось к лету остаться без куска хлеба. Братья доставляли Мотруне самое скудное вспомоществование и то тайком от жен.
В лице Янко-дурачка Бог послал бедной вдове опекуна и деятельного помощника. Тяжко было этому горемыке в родной избе, его преследовали, презирали, нередко выгоняли вон, несмотря на его беспримерное трудолюбие, давно уже опостыл ему родительский дом, сбросив с себя маску дурачка, он всеми силами души привязался к цыгану, к Мотруне. Участь Мотруны сильно занимала его, из-за нее он возненавидел Тумра. После смерти кузнеца Янко не оставлял вдовы: распорядился похоронами, проводил домой Мотруну и остался при ней настороже. В тот же вечер он устроил в сенях соломенную постель и на другой день отправился домой за лохмотьями, составлявшими все его богатство и, не сказав ни слова, навсегда оставил родительский дом.
Для Мотруны он был не слугой, но заботливым братом.
Руководясь искренной привязанностью и состраданием к несчастной женщине, Янко старался предупреждать ее нужды, употреблял всевозможные усилия, чтобы сколько-нибудь облегчить ее жалкое существование, продлить жизнь, необходимую для слабого, болезненного ребенка, по селу узнавал, нет ли где работы, приносил пряжу с целью доставить Мотруне занятие, развлечение, заработок. Нужно было посмотреть, как горячо торговался Янко, принимая заказы, другой бы на его месте, имея в виду даже собственную пользу, не решился бы так горячо спорить со скупыми бабами из-за ничтожной копейки. Он носил дрова, воду, разводил огонь, варил кушанье и по целым часам просиживал над люлькой, если дитя было неспокойно. После неимоверных трудов он подкреплял себя куском черствого хлеба и, боясь отнять у Мотруны ложку борща или каши, довольствовался тем, от чего отвернулась бы иная собака.
Родственники не скоро заметили отсутствие Янко, только по прошествии нескольких дней он как-то всем понадобился: братьям некого было посылать за себя на барщину, их женам не над кем было насмехаться, а сестрам некого было бранить и посылать туда и сюда. Пока Янко был дома, - упрекам, толчкам не было конца, а как в избе его не стало, - он оказался необходимым человеком.
Узнав, что дурачок живет у Мотруны, старший брат пошел туда с решительным намерением привести его домой. Войдя в Мотрунину избу, он увидел Янко за работой.
- Что ты тут делаешь, проклятый? - закричал брат. - Пошел в избу! За работу!
Янко поднял голову, прищурил глаз, посмотрел на вошедшего, плюнул в сторону и продолжал работать.
- Что ты задумал, окаянный?
- Ничего, - спокойно отвечал Янко, - задумал остаться здесь.
- Мы так и позволим тебе таскаться!
- Разве я вам нужен? - произнес Янко, пожимая плечами. - Сами же вы на все село кричали, что я хлеб ваш ем даром. А дали ли вы мне портянку или сермягу какую, рубашку или лапти? Вам я не нужен: так незачем и звать. Ступай себе подобру-поздорову, да не забудь поклониться от меня старику Лыске...
Брат со сжатыми кулаками бросился на дурака, но Янко, схватив его за ворот, выпроводил вон, припер дверь бревном, и долго слышались из-за двери бранные слова, в изобилии расточаемые умником-братом брату-дураку. Спустя немного времени, Янко потребовали на барский двор, но дурак повел дело так искусно, что ему позволили оставить семью. Обвиненный доказал, что ему ничего не выделяют из отцовского наследства, не дают никакой одежды, не засевают на его долю особого участка и что труднейшие работы возлагают на него безвозмездно, да как придет обеденная пора, подадут ему кусок хлеба и остатки от общего стола. После этого судьи единогласно признали, что он не обязан долее служить братьям и может выбрать себе место жительства, где пожелает.
Братьи грозились, кричали, сулили золотые горы - все напрасно.
- О, полно, полно, - говорил дурак, - теперь вы меня не проведете. Настоящий был бы я дурак, если бы послушался вас. Старого воробья на мякине не обманешь, в другой раз на удочку не попадусь. Не дождетесь, голубчики!.. Ноги в ярмо не всуну, я уж узнал, как оно крепко жмет. Будьте здоровы, братцы, кланяйтесь от меня старику Лыске.
А Лыско был дворовый пес, единственный друг Янко.
Мотруне и ее опекуну и в голову никогда не приходила мысль о том, что они могут сделаться предметом общего внимания и сплетен, злые языки не оставили их в покое: в корчме певались про них песни, на сходках у колодца рассказывались невероятные истории.
Янко был так уродлив, что предположение незаконных связей с Мотруней могло родиться только в головах болтливых баб да озлобленных невесток, а между тем совершенно неправдоподобная сплетня распространилась быстро по селу, уж был определен день их свадьбы, а Янко, ничего не подозревая, работал как поденщик.
Работа отнимала у него все время, только иногда, в длинные вечера, Янко рассказывал Мотруне замечательнейшие события в жизни ставичан, надеясь рассказом рассеять ее скуку. Мотруна слушала и молчала, молчание вошло у нее в привычку, изредка затягивала она колыбельную песню, но песня прерывалась тяжелым вздохом, и опять наступало молчание.
Свято исполняя материнские обязанности, она забывала и нужду, и горе, находила в них утешение, отрадные надежды и цель своей жизни, улыбка дитяти вызывала и на ее устах печальную улыбку, и ни на минуту не отрывалась она от колыбели, - возле нее она работала, отдыхала и засыпала.
Такова была жизнь обитателей бедной лачужки, так протекали дни и ночи, месяцы и годы. И на селе жизнь текла обычным руслом: старики отправлялись на вечное житье, их места занимала молодежь. Прошли длинные годы, а в мазанке только крыша зарастала мхом, Мотруна побледнела и нагнулась к земле, Янко пожелтел, и с каждым днем горб его становился тяжелее, девочка начала ходить, но участь наших героев нисколько не изменялась.
В селе уж не чуждались Мотруны, но все-таки неохотно вступали с нею в сношения, и всему виной была одна бедность: на сплетни мало кто обращал внимания.
Трудно было отыскать для Мотруны работу, потому что как поверить нищей? Благодаря усердию Янко, препятствия несколько устранялись: в избенке был кусок хлеба, и всегда находились средства для удовлетворения необходимых потребностей. Когда дитя подросло, Мотруна стала в летнее время наниматься жать, Янко никогда не сидел без дела и зарабатывал вчетверо больше своей хозяйки. На заработанные деньги они проживали всю зиму.
От беспрестанных трудов силы Янко незаметно начали истощаться, что было приписано недоброжелательству и колдовству невесток. Он начал ходить от знахаря к знахарю, пил разные целебные снадобья и вскоре до того ослабел, что не в силах был подняться на ноги.
Наконец в один осенний вечер больной почувствовал приближение смерти и, опасаясь причинить несчастной вдове беспокойство, взял палку и, не сказав ни слова, поглядев только сквозь щель на девочку, которая уже бегала и играла, побрел к избе братьев. Насилу дотащился бедняга и, переступив порог, упал.
- Ха, ха, ха! Вот и я к вашим услугам, вам хотелось, чтобы я воротился - вот и воротился. Из отцовского наследства хоть домовынку {Так в Волынской губернии поселяне называют гроб.} мне сделайте, да похороните, как следует.
Через час его не стало, братья долго бранились и сердились, а все-таки принуждены были похоронить покойника.
Внезапное отсутствие Янко возбудило в душе Мотруны зловещие предчувствия, трудно сказать, что она перечувствовала, когда разнеслась весть о смерти дурачка. С ним лишилась она единственного существа, которое сочувствовало ее горю и светлым надеждам, бескорыстно делилось с нею трудами и часто облегчало ее горькую долю.
Воспоминание о нем никогда не могло изгладиться в душе Мотруны. Сядет ли она в хате, выйдет ли в сени - всюду видит пред собой следы его трудолюбивой руки и смышлености: из одной необходимости он сам собой выучился бочарному и слесарному делу и трудами своими снабжал пустую мазанку. На колышке над скамьей, против печки, где обыкновенно сиживал Янко, еще висела его запыленная дырявая шляпа.
Поцеловав гроб, положив на него последний кусок хлеба и холста, Мотруна проводила в вечность другого друга. Поздно ночью воротилась она домой и долго думала о грозной будущности.
Лепет малышки пробудил ее, и она усердно принялась работать. Но теперь уж некому было торговаться и разносить оконченную работу.
В нужде, среди всякого рода лишений, не раз грозивших смертью, росла сиротка Маша.
Мать, как все матери, видела в своем детище что-то необыкновенное и возлагала на него великие надежды. Девочка в самом деле была замечательной красоты. Все любовались ею, когда она, подобрав фартучек, идет бывало с матерью на работу. В прекрасном детском личике соединились черты двух типов - восточного и северного. Прекрасные черные глаза, каштановые волосы, белый цвет лица, прямой нос, высокий лоб, немного выдавшийся вперед, розовые улыбающиеся губки - все это производило самое приятное впечатление на всех, даже старики не раз засматривались на Машу и не раз повторяли: "Славная будет девка!" А Мотруна души в ней не чаяла: последний грош отдавала, чтоб одеть, накормить ненаглядную дочку.
Маша отличалась сметливостью и трудолюбием, на десятом году она уже работала с матерью, предупреждала ее желания и неожиданным советом удивляла мать, готовую стать на колени пред своим разумным детищем. С утра до вечера девочка резвилась, пела, суетилась, а когда мать, по обыкновению предавшись печали, опускала голову, Маша бросалась на ее колени и поцелуями рассеивала мрачную думу.
Воспитанная в нужде, девочка как-то инстинктивно отгадывала, чем пособить всякому горю, отстранить всякую неприятность.
Красота и расторопность расположили к Маше ставичан, всякий охотно говорил с нею, а бабы нередко, возвращаясь с базара, давали ей яблоки, баранки и другие лакомства.
Так росла последняя героиня хаты за околицей.
В несколько лет хата эта сделалась дряблой старушкою и для дальнейшего существования требовала заботы и труда. То проваливалась крыша, то наклонялись стены, то открывались огромные щели. Мать и дочь вместе лепили, замазывали, конопатили, но все напрасно. С первым дождем являлись промоины и пропускали воду, а ветер врывался в избенку и шумно ходил по ее пустым углам. И холодно, и сыро, и темно было в мазанке, но по-прежнему жили в ней горемычные хозяева, и длинные дни тянулись в этом приюте нищеты такою же печальной чередой, как тянутся они во многих великолепных палатах.
Девочке, не знакомой с людьми, не видевшей даже светлицы зажиточного крестьянина, никогда не грезилось, чтобы кто-нибудь имел более удобное жилище. Благодаря этому счастливому заблуждению, не знала она многих печалей.
И росла и расцветала прекрасная Маруся среди ветхих и голых стен мазанки, как цветок, Бог весть, какими судьбами занесенный на песчаный утес, Бог весть, откуда получающий жизненные соки и дневную пищу. Видела она печальное, бледное, увядшее лицо матери, слышала только стоны, вздохи, жалобы, куда бы она ни взглянула - все было грустно, уныло, мрачно, отовсюду веяло холодом смерти, и однако ж румянец жизни нередко окрашивал хорошенькое личико прекрасной девочки, любопытство оживляло глаза, а тревожное желание узнать людей, броситься в омут жизни волновало молодую, свежую грудь.
Читатель, вероятно, видел или слышал о том, как воспитываются крестьянские дети. Один Бог печется о них, точно так же, как печется Он о птицах небесных и о цветах полевых. Деревенские ребятишки слушают басни, песни, учатся практической мудрости у своих родителей, размышляют в поле за работой, смотрят на разнообразное небо - и сердце мало-помалу развивается, а ум, с каждым днем обогащаемый новыми опытами, крепнет, растет, мужает. Узнают они меньше, чем мы, но чувствуют так же, если только не больше, угадывают гораздо лучше, потому что им говорит неиспорченное сердце, а его слову они привыкли покоряться...
Маруся не пользовалась и таким воспитанием. Мать по целым дням упорно молчала, из села никто не заглядывал в избу.
Правда, Мотруны теперь не отталкивали, но все еще называли ее цыганкой. Дети боялись Маши, и за все ласки ее часто отплачивали какой-нибудь оскорбительной шуткой. О, дети иногда бывают жестоки!
Не раз на возвышенности против кладбища пастухи пасли стада, почти у самой избы разводили огонь, пекли картофель, бегали, беспечный смех их проникал в избу и вызывал оттуда сиротку. Но чуть только показывалась она на пороге, смех замирал на устах веселой толпы, слышался шепот: "Цыганка! Дочь знахарки!", все разбегались, и Маруся печально возвращалась в избу. А как часто старалась бедняжка угодить этой буйной толпе: собирала щепки, разводила огонь, носила воду, недоверчивые дети принимали услугу, но не говорили, не резвились, не дружились с нею.
Маруся была одна-одинешенька. Часто, сидя на пороге избушки, всматривалась она в пустую окрестность и пристально наблюдала предметы, на которые другой не обратил бы внимания.
Пролетали ласточки, чирикали воробьи, расхаживали сороки у самой избы - и Маша следила за их движениями, вслушивалась в их голоса, в чиликании она искала мысли, отгадывала желания. Настанет лунная ночь, и маленькие суслики высунутся из своих нор, усядутся в кружок и поведут таинственную беседу, - девочка, затаив дыхание, долго наблюдает за ними... Кружится ли над избушкой шумное стадо скворцов, тянутся ль утки, расхаживают ли журавли по дороге, или заяц боязливо пронесется через дорогу и пропадет в кустах, - все это в глазах сиротки были явления, достойные внимания и размышления.
Пытливый ум дитяти во всем находил пищу. Оно насквозь видит, кажется, предметы и без сторонней помощи легко приобретает познания, в душе загорается искра поэзии, сердце воспламеняется любовью к жизни, ум согревается живительным дыханием веры.
Но вот наступило время осеннее, с бурями, слякотью и холодом, пришлось запереться в избе, - и то детский ум не остается без действия: девочка лепечет, и матери становится веселее, слушая ее простую болтовню, и мать начинает поучительный рассказ и наставляет дочь в науке жизни, вынесенной из горького опыта. Правда, это случалось редко и мало приносило пользы. В каждом слове Мотруны слышалось воспоминание о прошлом, голос, прерываемый вздохами, стонами, жалобами, иногда проклятиями, звучал как разбитый колокол, и в душе невинного дитяти зародилось понятие о неведомом зле, сокрушившем силы матери. Разлад матери с прекрасным, обольстительным миром сильнее и сильнее занимал девочку. В стонах матери она впервые узнала страдание, болезнь, которых не замечала ни в одном из тех вечно поющих, веселых созданий, которые она так прилежно и долго изучала, но не могла она дойти до причины этой безответной грусти.
Неопытная девушка имела такое превратное, детское понятие о жизни, что самый положительный человек, выслушав ее исповедь, ее светлые надежды, готов был бы умилиться. Будто жертва, увенчанная цветами, шла она навстречу грозной судьбе, не видя ни бед, ни страданий, безмолвно и холодно ожидавших ее впереди.
И жила Маруся теми беспечными наслаждениями, которыми Бог позлащает рассвет нашей жизни, а Мотруна между тем с каждым часом старела и быстро приближалась к могиле: она доживала свой век, смерть стояла за ее плечами, страшнее смерти для Мотруны была мысль о том, что станется с беспомощным слабым ребенком среди холодных, бесчувственных людей, эта мысль повергла ее в глубокую, немую печаль. Ей хотелось пожить еще, пожить для того, чтобы под ее надзором выросло, поумнело, окрепло ее единственное детище, надежда долго не покидала нежную мать, но природа брала свое: она уж не могла носить ведер, едва-едва передвигала ноги, - и последняя звезда надежды скрылась за черную тучу...
Больная упала на жесткую постель и зарыдала, Маруся и не подозревала причины этих слез, воображая мать дряхлой старухой, она приписала ее болезнь и слабость летам и начала думать, как бы вступить в должность хозяйки дома.
- Не беспокойся, мамонька, - произнесла девочка, - я уже выросла и могу работать за тебя... отдохни на старости лет. Я могу и воду, и дрова носить, правда, когда ведра полны, так сгибаюсь немного, а дров хоть какую вязанку, как перышко, заброшу на плечи.
Наивный лепет девочки еще больнее сжал истерзанное сердце, и мать, прижав дочку, проговорила:
- Голубушка моя, сокровище мое! Охоты-то у тебя много, да силенки мало. Где ж тебе воду и дрова носить?
Маруся покачала головкой.
- Слушай, мамонька, а помнишь, ты, бывало, говорила, если захочешь сделать, непременно сделаешь.
- Только в сказке так говорится, Маруся.
- Что ж такое сказка?
- Да ничего! Выдумка, правды в сказке мало. Может быть, когда-нибудь и было то, что в ней говорится, да не теперь, теперь уж не то, а люди хуже стали.
- И полно, мамонька, будто все такие? Ну, а если попадется какой злой человек, так что ж он сделает? Добро защищает доброго, зла он не боится.
- Так! Так!
Она хотела было спросить Марусю, что бы она делала, если б лишилась матери? Но у Мотруны язык не поворотился, она боялась опечалить, испугать дитя. А Маруся уже тешилась мыслью, что теперь будет хозяйкой дома и опорой для слабой матери. У девочки разыгрались мечты. Долго не могла она заснуть: в голове ее создались планы на целую жизнь. Она воображала себя хозяйкой, матерью, седой старухой! Чудилось ей огромное богатство, видела у себя закрома, наполненные разного рода хлебами, хлева, битком набитые скотом, двор, пестреющий стадами, и едва к рассвету сон сомкнул ее глаза.
На другой день, лишь только Маруся проснулась, увидела над собой бледное, в одну ночь заметно постаревшее лицо матери. По свитке, накинутой на плечи, по платку, повязанному на голове, и сапогам Маруся догадалась, что мать намерена идти куда-то, и быстро вскочила с постели.
- Куда ты собиралась, мамонька?
- Спи, дитятко, спи, мне нужно сходить на село.
- На село? Да зачем? Я сбегаю.
- Нельзя, голубушка, нельзя. Я к Солодухе пойду, болезнь одолевает, а Солодуха, может быть, пособит мне.
- Так я приведу сюда Солодуху, а ты, мамонька, оставайся дома... чего доброго, совсем ослабеешь, как сама пойдешь. Солодуха живет далеко.
- Ничего, ничего, пойду, легче будет... скоро ворочусь.
Маша хотела поставить на своем, по Мотруна молча отворила дверь и вышла.
Девушка тревожно посмотрела ей вслед, еще раз попросила остаться, но Мотруна пошла.
- Если так, - подумала Маруся, надевая юбку и набрасывая на голову фартук, - принесу-ка я воды, разведу огонь, да к приходу матери сварю что-нибудь... Вот она увидит, какая я хозяйка.
И девочка ревностно принялась за работу, между тем как Мотруна плелась по дороге в село. Изба Солодухи стояла на другом конце деревни, следовательно, довольно далеко, но больной женщине это расстояние показалось в десятеро больше, ноги у нее подкашивались, и она, несчастная, то и дело останавливалась, переводила дух и снова тащилась вперед. Долго шла она к известной знахарке, но вот, слава Богу, показалась желанная изба, и легче сделалось на сердце изнуренной женщины.
Несчастья легко сближают людей. Для Солодухи свет не был раем, впрочем, она не испытала и сотой доли того, что изведала жена цыгана. Муж ее, слепой, сварливый старик, не раз тузил ее и тузил бесцеремонно, но зато нередко приносил денег и полную суму хлеба. Они смотрели за сельскими воротами и за труды пользовались избой. Знахарство доставляло Солодухе средства к жизни. Бог знает, как далась ей эта мудрость: один как-то попросил совета, не отказала - и больному стало лучше, с тех пор и счастье повалило на двор Солодухи, сперва ухаживала она за беременными, потом научилась лечить лом в костях и лихорадку, потом уж и всякие болезни, так что ее советом дорожили во всем околотке, приглашали к себе не крестьяне только, но и сельские аристократки.
Правда, знахарка не пользовалась большим почетом, язык у нее был слишком остер, никому не спускал, все боялись злой бабы, и никто не чувствовал к ней никаких сердечных влечений, но посещала болезнь, и все забывалось, тот, кто вчера проклинал ее, сегодня нес ей деньги, и жила таким образом Солодуха чужой бедою.
Муж ее, Ратай, не всегда побирался, был довольно ленив и потому предпочитал корчму и свою берлогу шатаниям по белому свету, но, надо правду сказать, не пропускал ни праздника, ни ярмарки, обвешивался мешками и ровным шагом отправлялся в поход.
Недостаток зрения не мешал ему ходить без поводыря, Ратай даже не любил спрашивать дорогу. В поле, в лесу, в селе, на перекрестке - Ратай не останавливался и верной стопой шел, куда было нужно.
Муж и жена ни в чем себе не отказывали, пока были деньги, и, поставив ребром последний грош, расходились в разные стороны на поживу. Солодуха, Бог весть где, пропадала по целым месяцам, и Ратай отведывал разного хлеба: бывал и на телеге и под телегой. Так прожили они многие годы и, наконец, сошлись сторожить сельские ворота и ссориться да драться. Солодуха была баба высокая, толстая, крепкая, настоящая знахарка. Не знаю, как она лечила людей, но знала их вдоль и поперек: бывало, поглядит на человека и узнает самую сокровенную его думу.
Старики могли бы жить, не зная нужды: Солодуха имела обширную практику, а Ратай искусно выманивал милостыню, но беда в том, что, собирая деньги, они не помышляли о черном дне, а отправлялись в корчму и в один день проматывали то, что приобретено в месяц.
Но, несмотря на эти слабости, они были не злые люди, многим делали добро, а зло только себе.
Когда Мотруна приближалась к избе, Солодуха, опершись подбородком на колени, сидела на пороге, а за ней в сенях на соломе лежал старый Ратай.
- Ай, ай, ай! - вскрикнула знахарка, увидев больную. - Как постарела, хуже моего! А мать ее была моложе меня. Вот те и цыган! Вот те и любовь!..
- О ком ты говоришь? - спросил Ратай.
- Известно о ком - о цыганке. Тащится бедная, уж верно, за советом иль за лекарством. Ну, да ничто не поможет, до зимы не доживет.
- Эх, черта ты знаешь! Другим смерть пророчишь, а сама когда околеешь? Морочишь только народ христианский.
- Молчи, еще и тебе скажу, когда черт приберет.
- Молчи проклятая баба!
У них уж не далеко было до драки, когда подошла Мотруна. Солодуха вдруг переменилась, на лице не осталось и следа гнева, оно приняло ласковое и задумчивое выражение.
- Что с тобой? Больна, голубушка?
- Больна-то я, больна, только мне не пособишь, матушка. Пришлось умирать...
- Христос с тобой! Кто знает, когда придется умирать. Вот скажи лучше, что у тебя болит: может быть, и пособим! Да ты ведь не зачем другим, а за советом пришла.
- Ох, нет!.. Что мне совет твой!.. Не поможет! Не поможет. Не жить мне более!
Дед и баба стали внимательнее вслушиваться, а больная прерывистым голосом продолжала:
- Я знаю, что мне не дожить до седых волос. Что ж делать! Я и не желала бы жить, да дитя, дитя-то как сиротой оставить?.. Вот так-то, матушка, проклятие батьки сбывается! Все-таки было бы легче умереть, если б не детище, как подумаю, что станется с сиротой, так надрывается сердце. Ох, ох! Жила бы, жила, мучилась бы, только бы дитя на ноги поставить, ан нет! За грехи мои наказал Бог, не дожить уж мне до того.
- Бог с тобой, голубушка, не беспокойся, - отвечала Солодуха, - ведь люди не волки, да и Бог не без милости.
- Бог милостив и правосуден: за грехи карает, а люди...
- Что люди? - прибавил дед. - Не лучше волков!
Никто не обратил внимания на замечание слепого Ратая, а Мотруна постоянно повторяла:
- Дитя мое, дитя!.. Что станется с Марусей? Умирать приходится, она держит меня за сердце.
- Не тужи, голубушка, - усаживаясь возле нее произнесла Солодуха. - Выздоровеешь еще, скажи, что у тебя болит?
- Что говорить? Все болит! Э!.. Не сегодня, завтра умру... Все напрасно! Мне помощи никакой не надо, вот помоги, матушка, лучше дитяти.
- Как же помочь? - качая головой, сказала знахарка. - Ведь родня скорей поможет...
- Родня! А! Что про них говорить, теперь свои хуже чужих, присоветуй, матушка, что-нибудь другое.
- Во двор бы ее, голубушка.
- О! Не хочу, не хочу, - махая рукой, вскрикнула Мотруна, - там она пропадет! Пригляделась я к сиротам, что выросли в панских покоях... Маруся пригожая... Красота ее погубит. По-моему, лучше бы ей умирать с голоду, только без сраму. Вот знаешь что, родимая: ты бедная такая ж, как я, детей у тебя нет... Возьми к себе Марусю.
В ответ на эти слова, произнесенные с отчаянным усилием, Солодуха и дед вскочили на ноги и от удивления произнесли что-то, чего Мотруна не поняла. Настала минута зловещего молчания. Ратай уставил свои белки в жену, а жена посмотрела на мужа.
Мотруна перевела дух и, не давая им времени отвечать, продолжала:
- Она вам не сделает изъяну, а трудиться и работать будет за троих, такого дитяти в селе не найдешь: ее можно и в избе оставить, и послать куда угодно, все поймет и сделает, и смирная такая, послушная! Будете иметь и дитя и слугу.
Старики молчали и, казалось, обдумывали решение столь важного вопроса. Наконец Солодуха, вертя в руках угол фартука, произнесла:
- Ну, надо подумать да подумать, а то неравно пригласишь к пустой миске. Знаешь, голубушка, и наше житье не Бог знает какое: милость Божия и добрых людей... У самих, подчас хлеба-то нет. Твоему дитяти не спрятаться от нужды под нашей кровлей.
- Да где же ему будет лучше? Богатый хозяин помыкать сиротой будет... У вас детей нет, а с горем, нуждой знакомы, попрекать своим хлебом-солью не станете.
Опять наступило молчание, которое было прервано стариком, он подошел к Мотруне и сказал:
- Слушай, матушка, что тут долго говорить... Мы возьмем твою Марусю, а не захочет Солодуха, так на то палка...
Старуха захохотала во все горло: ей не хотелось при чужой женщине заводить драку.
- Эх, старичок, старичок, - начала она сладеньким голосом, - у тебя все шутки на уме! Полно, спрячь палку на собак.
Ратай пробормотал что-то и замолчал, Мотруна заплакала.
- Вы ее возьмете, да! На вас вся моя надежда, а не возьмете - пропадет моя Марусенька. Солодуха, кормилица, будь ей матерью, я в гробе за тебя буду Бога молить.
- Не беспокойся, милая, сама еще взрастишь свою дочку и в люди выдашь...
- Нет, нет, - отвечала больная, качая головой, - не жилица я на белом свете... Теперь умру спокойнее.
С каждой минутой силы больной упадали, она хотела было воротиться домой, но не могла надеяться на ноги.
- Куда тебе идти! Больно устала, отдохни, - начала Соло-духа.
- Нельзя, нельзя! Как-нибудь добреду до избы.
- Не думала б ты лучше об этом. А если уж так тебе надо быть дома, так подожди немного. Ба! Да вот и Моисей едет. Попрошу, он свезет тебя к кладбищу, намедни залечила ему болячку вот этакую, в кулак, и рюмки водки не поднес, вот теперь должен меня послушать за доброе дело.
Сказав это, она вдруг крикнула батраку:
- Слушай, а что сделал бы ты, если бы на пояснице у тебя сел еще один чирей?
- А сохрани Господи! - испугавшись, отвечал Моисей.
- Так не хошь другого?
- А тебе что?
- Да я только спрашиваю... А ты знаешь, что коли меня не послушаешь...
- Знаю, знаю! Что же, ты, матушка, хочешь? - спросил парень, тревожно почесывая затылок.
- Подвези цыганку к кладбищу, - шепнула старуха Моисею, - сама уж не дойдет...
- Подвезу, подвезу, - весело произнес Моисей, довольный тем, что так легко отделался от знахарки, - только скажи цыганке, матушка, чтобы получше закрылась: народ увидит, так в корчму и глаз не кажи...
Мотруну положили на телегу и прикрыли мешком. От опасения ли на счет судьбы дочери или от изнурения сил, болезнь быстро усилилась, когда Моисей снял ее с телеги, она едва-едва проволоклась к койке.
В избе она не застала Маруси, девочка собирала на дворе сухие сучья и воротилась тогда, когда мать успела отдохнуть немного.