Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Хата за околицей, Страница 4

Крашевский Иосиф Игнатий - Хата за околицей


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

   Несмотря на нескладное строение своего тела, он был отличный ходок, и цыган едва поспевал за ним. Карлик хорошо знал лес и быстро шнырял под ветвями деревьев, время от времени останавливался и, улыбаясь, поджидал отставшего спутника и потом опять пускался скорым шагом, дорогой он то подбирал гриб, то вырывал куст ягод, то глазел на белок, прыгающих с дерева на дерево. Тумр шел за ним и молчал...
   С добрый час шли они в лесу, наконец в чаще молодого кустарника Янко издали показал цыгану нечто похожее на развалины избы. Трудно было угадать, что за строение стояло тут когда-то: кровля провалилась, стены обрушились, плетеная труба рассыпалась, дикие травы завладели прежним жилищем человека... В одной стене, несколько защищенной от дождя, была давно сколоченная дверь, а от притолки еще висел конец гнилой веревки.
   У цыгана заблистали глаза, он бросился к двери, схватил ее, но она рассыпалась в его руках.
   - Вот-те раз! - вскричал Янко. - Жаль наших ног, даром проходились! Совсем сгнило!
   Дверь, однако, была не совсем гнилая, можно было отобрать несколько досок, хотя и дырявых. Тумр поблагодарил своего проводника, взвалил доски себе на плечи и поворотил назад.
   - Что ж, ты думаешь нести все сам? - сказал дурак. - А мне-то, своему другу, ничего не дашь?
   - Где тебе! С места не двинешь! - с усмешкой отвечал цыган.
   - Дай хоть половину, авось понесу.
   Немало удивился цыган, увидев, как легко и бодро, без всякого усилия хилый на вид калека поднял свою ношу и понес ее, припевая какую-то песню.
   Когда они вышли на опушку леса, Янко бросил свои доски, снял соломенную шляпу и сказал:
   - Ну, теперь, дружище, неси сам, не то увидят наши меня с тобою, скажут, что мы вместе колдуем, и мне, пожалуй, дома хлеба не дадут. Вот видишь, что и дурак-Янко может на что-нибудь пригодиться. Ха, ха, ха!
   Дурак упер руки в бока и хохотал, наконец нахохотавшись до сыта, пустился со всех ног к селению.
  

XVIII

  
   Мотруна со своей коровой шла медленно в город и плакала, горько плакала, так что за слезами и света не видела. Дорога шла через села и деревни, народу по ней шло много, и каждый посматривал на молодую пригожую женщину, которая гнала худую корову и плакала. Жидки, догадываясь, что скотина ведется на базар и что ее надо продать за столько, сколько дадут, не раз останавливали Мотруну и с каждым разом меньше предлагали за корову, впрочем, и то сказать, ее исхудалые бока и взъерошенная шерсть не обещали в ней выгодное приобретение покупщику.
   Таким образом дошла Мотруна до города, ветер осушил ее слезы, людская тревога рассеяла ее мысли. Да и надо было подумать о будущем хозяйстве. Мотруна стала на базарной площади. Тут ее мигом обступили жидки, жидовки, жиденята, крестьяне, и живо пошел торг на скотинку, которой невзрачность, а следовательно, и дешевизна привлекала сих беднейших покупщиков. И не успела Мотруна оглянуться, как ударили по рукам, отсчитали ей деньги, веревка ушла из ее руки в руку покупщика, и коровка угнана! На ладони молодой крестьянки было тридцать злотых. Не много было этого на покупку всего, что было нужно в хозяйстве. Мотруна закупила что могла, но тут новая беда: хоть немного накупила, а все-таки не взвалить ей на плечи и горшки, и ведро, и жбан, и сито, и лоток, и не унести все это на плечах в Стависки.
   Только к ночи отыскала она попутчика, возвращавшегося домой порожняком, сложила свою кладь и отправилась. Ехали на волах, наемный работник был пьянехонек, дорога гористая, ночь темная, один Бог берег путницу. С громом катилась телега с каждого холма, и всякий раз, казалось, разлетится в щепки, однако благополучно скатывалась в долину, и волы лениво тащились далее, между тем как возничий, положив под голову новый лоток, спал как убитый.
   Уже давно рассвело, когда телега остановилась у кладбища. Мотруна застала мужа тщательно сколачивающим дверь. Она не верила глазам, когда увидела приготовленную для нее горенку. В изумлении стояла она перед работающим мужем, даже страшно ей стало: уж не колдун ли цыган? Это было только волшебство воли и упорства.
   Покупки были перенесены в хату, но беседовать и отдыхать было некогда. Тумру надо было кончить дверь, а Мотруне принести воды, за которой она должна была идти далеко кругом, чтобы не встретиться с кем-либо из поселян, замесить вместо хлеба лепешки, потому что для хлеба не было еще печи, сварить хоть немного картофеля, привезенного с базара, на обед.
   Цыган между тем не выпускал из рук топора, он спешил с работой. Наконец он управился с дверью, хотя работы в ней было больше, чем в любой наборной штуке. Старые доски распадались в щепки от первого удара топора, дыр и проточин было без числа, цыган где подрезал, где вставлял кусочек, где заклеивал, где связывал колышками, щепками, даже веревочками, все ему было годно, только бы держало. Зато сколько было радости, когда в первый раз заскрипела дверь на осиновых навесках и щелкнула щеколда. Сколько довольства и гордости заблистало в глазах цыгана, когда он посмотрел на дело своих рук, исполненное почти из ничего!
   Его гордость вызвала улыбку и на печальном лице Мотруны. Они уселись в углу своей новой хаты, на мху, приготовленном для забивки щелей, и разломили первый кусок хлеба под собственным кровом. Слезы ручьем полились из глаз цыгана. Перед ним была целая будущность!
  

XIX

  
   Есть сила в человеке великая, могучая сила, редко кто осознал ее, редко кто умел употреблять ее. Она производит чудеса, покоряет все окружающее, не знает препятствий и вступает в победоносную борьбу с природой. Сила эта - воля.
   Одно слово, не так много в нем смысла! В нем соединены все силы человека, все его бытие. Стоит только тронуть эту пружину - и она приведет в действие неведомые дотоле неземные силы, которых ничто не может поднять. Посмотрите, как изменяется, плошает, чахнет, падает и погибает человек, когда ослабевает и останавливается деятельность воли. Эта чудная сила не есть исключительная принадлежность гения, таланта, ума, зародыши ее лежат в каждом из нас, их нужно развить, воспитать, и тогда ничтожнейшее существо земли произведет чудеса. Вся практическая жизнь основана на воле. На этой оси вращается колесо судеб, управляемое невидимой рукой, но движимое только силой воли.
   Не знаю, чему больше удивляться - египетским ли пирамидам, келье ли пустынника, выбитой в твердой скале дрожащей рукою, или избушке цыгана, сколоченной из ничего?
   Попробуйте измерить силы и их следствия, и вы получите верный результат. Величие дела измеряется силой и средствами его творца. Едва заметная дырочка, просверленная в дубе бессильным червячком, для меня столько же удивительна, как тоннель под Темзой, созданный руками и мыслью тысяч людей. Ноша муравья, составленная почти из микроскопических частиц, возбуждает во мне больше удивления, чем Луксорский обелиск, перевезенный в Париж.
   Взгляните на дела людские: там, в этом маленьком, ничтожном мире, оставленном без внимания, найдете те же пирамиды и обелиски, созданные одною волею, более достойные удивления, чем все создания искусства, которые каждый день возбуждают наше удивление.
   Против кладбища явилась избушка - создание одной сильной воли, поражающее своей громадностью, хотя и неказистое на вид. Никто не помогал носить толстые срубы, никто, кроме цыгана, не тесал и не складывал их, никто не подкрепил даже добрым словом одинокого работника. За каждым бревном ходил он в лес, каждое особо тащил на своих плечах, притом работал у кузнеца за то, что тот точил его топор, потому что только временем мог заплатить ему, однако ж сколотил свою избушку. Через несколько недель после свадьбы и рассказанных событий изба была почти кончена.
   Много помогала цыгану жена: ее присутствие одушевляло, ободряло его, ее рабочая рука притащила к кладбищу не одно полено. Вдвоем работа спорилась, а вечером, когда усталый работник падал на жесткую скамью, ему было кому промолвить словечко, обменяться тяжелою думой.
   Мотруне, привыкшей к хозяйству, роскошному в сравнении с нагими стенами цыганской лачуги, трудно было свыкнуться с новым положением, чтоб обзавестись новым хозяйством, нужно было сделать все из ничего. Так пусто кажется в крестьянской избушке, а сколько здесь всякой почти невидимой рухляди, посуды, орудий, которые исподволь приобретает бедняк. В избушке Тумра не было ничего, кроме необходимейших вещей, купленных на базаре Мотруной.
   Цыган довольствовался печеным картофелем и холодной водою, зачерпнутой ладонью. В их хозяйстве не было даже ведра, первейшей необходимости! Им предстояло обзавестись столом, скамьей, корытом, ведерком, кадкой. Притом, трудно одним хлебом питаться, а об огороде думать поздно.
   Сначала думала Мотруна, что село и братья, смотревшие на нее так неприязненно, склонятся к прощению, но вскоре она убедилась, что для того нужно время. Чувство, заронившееся в душу крестьянина, не скоро изменяется и исчезает. Ему некогда передумывать того, на что однажды он решился, разбирать того, что чувствовал, что думал: труд поглощает всю его жизнь. Чувство, возбужденное в его сердце сегодня, остается и завтра, мысль, с которой он засыпал вечером, просыпается с ним поутру.
   Твердо остановились братья Лепюки на однажды принятом решении - и попробовал бы кто изменить его! Участие панов, общее настроение целого мира, основанное на завещании покойного Лепюка, уничтожили для них возможность перемены.
   Селение нуждалось в кузнеце, но крестьяне решились никогда не обращаться к Тумру. Братья прервали все сношения с сестрой, и никто даже издали не поглядел с состраданием на изгнанников, избушка которых медленно росла и накрывалась.
   Проездом, каждый с любопытством глядел на эту избенку, но как скоро глаза проезжего встречались с глазами Мотруны, конь прибавлял шагу, лицо отворачивалось к кладбищу, и молодая хозяйка не слышала обычного привета. Самые смелые крестьяне, не раз вступавшие в открытую борьбу с миром, подчинились его приговору.
   Дни шли за днями печальной чередой, чужая нога не переступала порога новой избы, голос постороннего человека ни разу не нарушил ее безмолвия. Наступили длинные осенние ночи с бурями и вихрями, и молодые хозяева не раз дрожали от суеверного страха, внушенного им окружной пустыней и близостью могилы старого Лепюка.
   Изгнанникам некогда было предаваться скорби о настоящем, непрестанный труд, страшная, неведомая будущность не позволяли им входить в свое положение. В том-то все утешение несчастных, что они будущего не видят. Счастливцы за сегодняшнее счастье платят беспокойством о завтрашнем дне. Бедняк, подавленный нищетою, опутанный своим горем, о нем только и плачет. Так было и с жителями новой избушки.
   В постоянном труде, окончив избу и начав кузницу, Тумр не заметил, как в новом его жилище поселились холод и стужа. Мотруна своим женским чутьем могла бы проникнуть в грядущую будущность, но ее одолевало настоящее горе. А будущность была грозна, в ней не было никакой надежды на улучшение участи страдальцев. От опустелой усадьбы, управляемой капитаном Гарасимовичем, нельзя было ждать ни малейшего пособия, селение оставило новобрачных на произвол усадьбы, даже Максим Лях забыл о прежних своих отношениях к молодому цыгану. Тумр надеялся, что с постройкой кузницы дела его пойдут лучше, но без сторонней помощи кузница не могла явиться: откуда было взять железо, молот, наковальню?
   Тумр, как цыган, умел обходиться чем попало, но меха, клещи, молот, наковальня все-таки были необходимы. Для горна нужен был кирпич, а кто поставит горн? Без кузницы какая им предстоит будущность? Откуда они возьмут кусок хлеба? Он питался надеждой, что поселяне, увидев на краю деревни то, чего так далеко искали, начнут понемногу обращаться к нему, хотя украдкой, с нужнейшей работой, а за смельчаками пойдут и трусы. Но до этого было еще далеко.
   Деньги, вырученные Мотруной за продажу коровы, расходились на покупку продуктов, необходимых для жизни: муки, крупы и на пополнение разных хозяйственных принадлежностей. О покупке орудий для кузнечного дела нечего было и думать.
   Цыган не отчаивался, не терял еще мужества, притом им некогда было предаваться печали и роптать на судьбу. Избенка по крайней мере кое-как была сколочена, оставалось законопатить щели в потолке, вставить окна из кусков стекла, собранных в кучах сору, поставить скамьи, стол, койку. То и дело бегал он в лес, а дома с утра и до вечера тесал да приколачивал. Едва хватало времени на обед и вечерний отдых, соединенный со сладостно-горькой беседой...
   Мотруна не сидела без работы. Нужно было испечь хлеб, варить кушанье и, что труднее всего, наносить воды. Ближайший источник находился у дороги, ведущей к селению, возле става, по крайней мере в версте от избы, к нему нужно было спускаться тропой, пробитой по глинистому обрыву, чуть только дождь смачивал тропинку, она делалась скользкой, и Мотруне стоило необыкновенных усилий с полными ведрами подняться в это время на гору. А в день нужно было раза два сходить за водою. К счастью, крестьянки редко ходили к этому колодцу, иначе Мотруне тяжко было бы встретить угрюмые, молчаливые лица когда-то знакомых соседок.
   Спустя несколько недель после переселения в хату за околицей, Мотруне вздумалось попробовать счастья. Не говоря ни слова мужу, она отправилась к братьям. Она не видела их с тех пор, как покинула отцовский дом. Они избегали с ней встречи и колесили Бог знает куда, лишь бы не проехать мимо сестриной избы.
   - Неужто я для них чужая? - думала Мотруна. - Ведь мы росли вместе, одну грудь сосали, не оттолкнут они меня. Родной побранит, посердится, да и помилует. Расскажу им про нашу горькую долю, они помогут, они простят меня.
   Утешаясь и ободряясь подобными мыслями, Мотруна, проводив в лес мужа, взяла ведра на плечи и пошла, будто за водой. В кустах у колодца она спрятала ведра и неверными шагами, с тоской и страхом поплелась к отцовской избе.
   Сильно забилось ее сердце, когда увидела она знакомую соломенную крышу, теперь чужую... Но когда-то под ней Мотруне было так уютно, так весело, покойно! Этот мох, эти желтые снопы и темные стены напомнили ей много прекрасных, светлых минут, когда она была весела, спокойна и кто знает? - может быть, счастлива. На заборе и березах чирикала знакомая стая воробьев, из трубы, как и прежде, спокойной струей поднимался синеватый дымок, немного покосившиеся ворота по-прежнему были наполовину открыты: все так знакомо, так близко сердцу, и между тем так чуждо, так холодно смотрит ей в глаза! С каждым шагом вперед все страшней и темней становилось на сердце Мотруны, слезы повисли на ее ресницах, вся ее молодость вышла навстречу из этой калитки с букетом красивых незабудок... Но кроме этих прекрасных видений никто не встретил возвращающейся изгнанницы. Долго не решалась она переступить порог родной избы, заглянуть туда, сказать слово прежде родным, а теперь чужим людям. А если не застанет она братьев дома, как примут ее невестки, всегда исподлобья смотревшие на нее, хотя и не щадила она в былое время своих сил, чтоб им угодить. Оперлась на забор бесталанная, горько заплакала и закрыла глаза толстым передником. Страх и надежда боролись в ее сердце, она долго стояла, не трогаясь с места, как вдруг кто-то дотронулся до ее плеча.
   Она вздрогнула, открыла глаза: уж не брат ли, не сестра ль? Нет... старый черный кот, издали узнавший Мотруну, вскочил на забор и начал к ней ласкаться. У нее отлегло на сердце.
   - А! Добрый Васька, - произнесла она, - ты один не забыл меня.
   Впрочем, не один только кот узнал руку, недавно кормившую его, скоро со всех сторон к гостье начали сбегаться куры, пара старых голубей взвилась над ее головой.
   Эта встреча до слез растрогала Мотруну, но не внушила ей смелости отворить дверь избы.
   Изба была заперта, несмотря на то, что была суббота и в поле не было работы. Проникнутая страхом Мотруна готова была уже воротиться домой, как знакомый скрип двери остановил ее. На пороге остановился старший брат ее, видимо, недавно оставивший полати. Крик кур разбудил его, думая увидеть коршуна, он приложил руку ко лбу в виде зонтика, поглядел кругом, и глаза его встретились с глазами сестры.
   Эта неожиданная встреча смутила его. Он схватился одной рукой за скобку двери, другою махнул в сторону, готов был уйти и хотел остаться. Он боролся с собою. Внезапное движение Мотруны решило борьбу.
   - Брат Максим! - вскрикнула она, протянув к нему руки.
   - Нет тут ни братьев, ни сестер твоих, - сурово и грозно произнес хозяин, - ты не здешняя, тут нету твоей родни. Проваливай, проваливай! Что, небось пришла высматривать, как бы твоему цыгану поверней вывести нашу скотину!..
   - Максим! Ведь я сестра тебе... Что тебе сделал мой муж?.. Чем я провинилась перед тобой!.. За что ты так нас обижаешь!..
   - А отца забыла? - грозно закричал Максим. - Не ты ли его убила! Пошла просить на нас во двор! Пущай и теперь паны тебе помогают... Мы тебе не братья!
   - Максим, ты не знаешь нашего горя!.. Мы с голодухи помрем... Вы все село взбунтовали на нас... Не хочешь признать меня сестрой, я не навязываюсь, за что ж вы нас гоните?
   - Нет, нет! - кричал Максим. - Так вам, поделом... Проваливайте отсюда за вашими, за цыганами. А село и без кузнеца стояло сколько лет и теперь, значит, не надо... Убирайся!
   В сердце Мотруны пробудилось чувство, похожее на гнев.
   - Мы цыгане! - вскрикнула Мотруна. - А вы-то кто! Вы небось лучше, что сестру родную со двора гоните умирать с голоду, лишь бы на глаза не попадалась!
   - Вон пошла! А нет, так затравлю собаками! - крикнул Максим, делая шаг вперед.
   - Собаки добрее тебя, - сказала Мотруна, - они по-прежнему признают меня хозяйкой... коли ты не признаешь сестры...
   - Ты отказалась от отца, - перебил Максим.
   Бросив на брата горделивый взгляд, Мотруна отступила на несколько шагов от забора. Кот, куры, голуби, проснувшийся от шуму дворовый пес, - все шумной толпою последовало за прежней хозяйкой.
   Максим скрылся за дверью.
   В мгновение Васька соскочил с забора и, ласкаясь к Мотруне, тихо плелся за ней, но видя, что она миновала ворота, остановился, присел, долго посматривал в ту сторону, где скрылась Мотруна, и наконец уснул безмятежным сном.
   Куры все еще поглядывали на знакомый передник и провожали его за ворота, но лишь только она перешла границу их поисков и прогулок, ватага остановилась и начала рыться в кучах сору.
   Голуби долго летели за нею, по временам садясь на груши, колодцы и крыши, словно звали хозяйку назад, но и они воротились к своему гнезду.
   Старая собака трогательнее всех прощалась с женою цыгана, она провожала ее за ворота, ворча лизала ее руку и, виляя хвостом, старалась заглянуть ей в глаза. Но, видя безучастие к себе, она остановилась, залаяла и, опустив хвост и потупив голову, медленно побрела к своей конуре.
   Дорога к кладбищу пролегала мимо гумна Лепюков. Поравнявшись с ним, Мотруна услышала стук цепа, дверь была полуоткрыта, ничто не мешало ей узнать, кто работает, она заглянула и увидела меньшого брата, который усердно работал возле нескольких снопов.
   "Может быть, он милостивее Максима", - подумала Мотруна и тихо вошла в гумно, работник поднял голову и удивился, увидев перед собой сестру.
   - Что тебе надо? - произнес он.
   Этот вопрос был вызван скорее удивлением, чем гневом.
   - К тебе пришла, Филипп. Ходила к Максиму, думала, добрым словом встретит, а он прогнал меня, словно бродягу...
   - Максим прогнал, - повторил Филипп, опираясь на цеп. - Что ж я сделаю?
   - Скажи хоть доброе слово, Филипп, - простонала несчастная. - Все нас покинули, никто и не посмотрит на нас, словно мы окаянные!..
   - Эх, что ж тут делать, - произнес брат, явно смущенный. - Уж когда Максим прогнал, так мне что делать?.. Все село с ним заодно, хотят выжить вас. А мне-то с ним вздорить из-за вас не приходится, он всех поднимет, ни мне, ни бабе моей житья не будет. Уходи, Мотруна, а то как увидят нас тут, беда...
   Мотруна плакала, опершись на ворота.
   - Ох, горе мое, горе! Что же мне делать, горемычной, коли братья родные гонят со двора?
   - Послушалась бы отца, - нерешительно сказал Филипп, - не было бы горя. Сама же виновата: связалась с цыганом, наделала и нам сраму.
   - Что сделано, того не воротишь, - произнесла она после минуты молчания. - Не дай Господи детям вашим такой доли, мы с голоду помрем, как зима придет.
   - А паны? - спросил брат.
   - А где они?..
   - Вам дали корову?
   - Мы ее продали, нечем было кормиться самим.
   Филипп задумался.
   - Ступай себе с Богом, мне нечем пособить тебе. Пожалуй, набери, сколько можешь, ржи, да ни слова никому, слышь? Сохрани Боже! Максиму скажу, что копна в стороне стояла, так гуси и воробьи ощипали. Бери, бери, не стыдись, изъян не сделаешь, только беги скорее, неравно Максим увидит...
   Слова Филиппа оживили Мотруну, не так дорога ей была эта жертва, как сознание, что есть еще одно сердце, в котором она может найти участие. Она бросилась целовать руки доброго брата.
   - Да наградит тебя Господь за твое добро!
   Филипп, казалось, также был тронут, но взоры, часто бросаемые на дверь, обличали в нем беспокойство и опасение, он сам принялся сгребать рожь и чуть не силой сыпал в передник сестры.
   - Теперь ступай домой, - чуть слышно произнес Филипп, - ступай себе с Богом, пока Максим не встретил тебя здесь... Хоть краденым добром буду помогать, сохрани Господи, если подстережет... и меня съест, и тебе хуже будет. Ступай, ступай, Мотруна.
   Все лицо Филиппа выражало смущение и беспокойство, он то сгребал в кучу солому, то поглядывал в ворота, то выпроваживал сестру.
   - Максим, - прибавил он наконец, - голова в доме, он знает, что делает, и покойник также знал, что делал. Не след тебе было приставать к цыгану, жили бы вместе и горя б не видала, теперь все пропало...
   - Заладили вы одно и то же, - жалобно сказала Мотруна.
   Филипп покачал головой.
   - Да как же нам переменить, что отец приказывал? Он умер, некому тебя прощать, против его воли кто пойдет?
   - Никогда, никогда! - закричала Мотруна, ухватясь руками за голову.
   - Да, верно, что никогда, - произнес Филипп, слегка толкая ее. - Уйди же, уйди, - продолжал он, - беда будет, да и мне пора сгребать рожь, вишь, солнце садится.
   Молча несчастная женщина бросила последний взгляд на брата, который будто устыдился своей доброты и опустил глаза в землю. Сердце Мотруны сжалось, из гумна она вышла богаче несколькими гарнцами ржи, но безнадежнее, чем прежде.
   Вот она с тяжелой грустью, медленными шагами пробирается мимо заборов к плотине, проходит пруд и приближается к кустам, скрывающим ее ведра.
   У источника не было живого существа, она торопливо разогнула ветви и в отчаянии всплеснула руками: в кустах не было ведер.
  

XX

  
   Тумр долго проходил по лесу, ища материала на кузницу. В опустошенном бору трудно было найти дерево, годное на брусья, потому он воротился домой поздно вечером. Остановившись перед входом в избу, он увидел плачущую Мотруну.
   Глаза цыгана налились кровью, щеки запылали, в голове его мелькнула мысль, что кто-нибудь обидел жену, бросив свою ношу, встревоженный цыган подошел к ней.
   Мотруна вздрогнула, услышав нежданный шум, хотела бежать навстречу раздраженному мужу, но остановилась.
   - Что с тобой, Мотруна? Тебя обидели эти проклятые гады? - спрашивал цыган, сжимая свои могучие кулаки. - Клянусь, - прибавил он, - я не вытерплю более, уж коли пропадать, так пропадать, а я им устрою праздник, полетят они все к чертям!.. Пусть погибнут в огне, пропадай они, как собаки!
   Говоря это, цыган был так страшен, глаза его так дико сверкали, что Мотруна, крестясь, отступила от него.
   - Ах, Тумр, перестань, что попусту сердиться? Ничего не случилось, ничего, мой милый.
   - О чем ты плачешь?
   - Сама я сделала глупость, - сказала Мотруна, думая скрыть от мужа свои похождения, - ведра пропали.
   - Ведра? Как так?
   - Поленилась идти к колодцу, а пошла к пруду, там вода быстро бежит, я упустила ведра, а вода и унесла к мельнице.
   Цыган пристально посмотрел ей в глаза и отрицательно покачал головой.
   - Ведь там коноплю мочат, - с расстановкой произнес кузнец, - небось, ты не пошла бы туда, а если бы и так, то ведра не поплыли бы далеко, там весь берег зарос. Нет, тут что-то не так, не обманывай меня, Мотруна.
   Трудно было Мотруне лгать перед мужем, стыдливый румянец окрасил ее щеки, она произнесла что-то невнятно и пожала плечами.
   - Говори, Мотруна, правду, ведь я все узнаю.
   - Да я уж говорю тебе, как было, - отвечала смущенная жена, переступая порог избушки.
   Цыган последовал за нею и увидел узелок с рожью, брошенный Мотруной посреди избы.
   - А это что?
   - Мерка ржи, я купила у мужика из Рудни за пятнадцать копеек.
   - За пятнадцать копеек? - недоверчиво произнес цыган. - Нет, не правда, быть не может, говори правду, Мотруна, грешно тебе лгать передо мною! Ты плакала... Тут что-нибудь не так, я узнаю, я все узнаю.
   Мотруна молча перебирала концы передника.
   - Ты напугал меня, ты такой сердитый, - медленно отвечала жена. - Зачем тебе сердиться, мало, что люди против нас?
   - А если бы я дал слово, что без твоей воли ничего не стану делать?
   Мотруна отворотила лицо, смоченное слезами.
   - Я расскажу тебе, как было. Легче будет на сердце, только скажи, ты мстить не будешь, не правда ли?
   - Видит Бог, не буду, пока еще хватает терпения, уж очень много я перенес обид и часто прощал. Говори же скорее!
   Мотруна начала рассказ, по временам прерывая его слезами и умалчивая о том, что говорил ей Максим, прогнав со двора.
   Молча, понурив голову, почти не переводя духа, слушал цыган печальную повесть.
   - Собаки! - закричал он, когда Мотруна, кончив рассказ, залилась слезами. - Не нужна мне их помощь, прочь их милостыню! Издохну как собака, а не трону я зерна этой проклятой руки!
   - Филипп не виноват, - боязливо произнесла Мотруна.
   - Филипп - баба! - крикнул цыган. - Боится меня, боится брата, сует тебе милостыню, чтобы отвязаться! Завтра же брошу ему в рожу!..
   - Ради Бога, - бросаясь к нему, прервала жена, - и его, и меня, и себя погубишь! Максим как узнает, просто загрызет его бедного: за его же добро накличем беду. Этого я не позволю!
   - А ты ела бы этот хлеб? - спокойно возразил цыган. - Тебе, сестре, как собаке, бросили кусок... Подавись ты этим хлебом!..
   - Выбрось его, только не отдавай брату, - кричала Мотруна, - не губи его, не губи меня!
   Ответ Тумра был прерван стуком в неплотно запертую дверь.
   Шум этот так странно прозвучал в ушах одиноких изгнанников, что оба они в испуге переглянулись и остановились среди избы. Цыган, предчувствовавший беду, - он всего начинал бояться - бросился к двери, готовый грудью встретить врага.
   В воображении Мотруны мелькнули тени покойников, мстительный образ отца, и она невольно перекрестилась.
   - Кто там? - громовым голосом закричал цыган, отпирая дверь и стараясь проникнуть в непроглядную тьму.
   - А, а, добрый вечер! Добрый вечер! Цыц! Не бойтесь! Ведь голышу разбойники не страшны, у вас, чай, нечем поживиться.
   Слова эти принадлежали заике Янке-дурачку, странная фигура которого обрисовалась перед изумленным хозяином лачужки, он тащил на плечах ведра с водою и насилу переступил порог.
   - Мои ведра! - крикнула Мотруна, в восторге хлопая руками. - Да, да, мои! - прибавила она, наклонивши голову к ведрам и рассматривая их. - Это Янко-дурачок!
   - Да не так еще глуп, - отвечал тот, - коли нашел то, что умница потеряла! А! А!
   - Бог наградит тебя, Янко, - сказал цыган, - я второй раз у тебя остаюсь в долгу.
   - Что ж ты мне должен? - пробормотал карлик, почесав затылок.
   - Да где же ты нашел их? - спросила Мотруна. - Какой ты добрый: еще воды принес.
   - Коли нести ведра, так уж и с водой. Зачем тебе эта посудина в такую пору без воды? А где нашел их - все равно, где ни нашел, а нашел.
   - Скажи же, где нашел? Отнял у кого-нибудь, а?
   - Ни у кого не отнимал.
   - Как же они к тебе попали?
   - А! Ты думаешь, что мой язык так легко вертится, как твой, подожди маленько, подожди!
   Тумр и Мотруна стали пред карликом, занявшим место у порога.
   - Вот как было, - начал медленно он. - Иду я себе, да иду, куда глаза глядят, выгнали, вишь, меня из избы, захотелось им ужинать - затем и прогнали, заперли дверь за мной, что делать? Я и пошел... Прошел я плотину, мостик, да пришел к колодцу. Стал я и думаю: сесть бы здесь да воды напиться, коли есть не дают... Посмотрел в колодец: вода глубоко, напиться нечем... Думаю, думаю, как бы воды напиться... а должно быть, можно, говорят, все можно сделать, коли захочешь... Вот я сел да начал думать, как бы достать воды. Потом отошел я в сторону от колодца и бух в кусты! Да как грохнусь боками о что-то твердое, так и в глазах потемнело. А чтоб тебя черти побрали! Оглянулся, вижу два ведра и коромысло, все этакое новенькое. Вот, думаю, и можно напиться. Кто затащил их сюда? Гляжу во все стороны - нигде никого. Пришла Настя, Ляшкова дочь. "Добрый вечер, - говорю, - Настя!" А она и не глядит на меня. "Не достать ли тебе воды?" - говорю. - "Убирайся к черту", - говорит. Только и было... "Настя, - говорю, - не знаешь, чьи эти ведра?" - "Ведра? Ведра?" Подошла, да говорит: "Мои ведра, мои, я их искала..." - "Твои! - говорю. - Как же твои?" "Ну, мои не мои, а я их возьму". - "Как так?" - "Да так, ты мне отдай". - А я ей и говорю: "А если б твои кто взял?" Покраснела, молчит. - "Скажи, - говорю, - лучше, чьи они? Ты ведь знаешь." Посмотрела, покачала головой. - "Новые, - говорит, - не знаю... не знаю... не наши, у наших таких ведер нет... Они куплены, но не здешней работы..." - А мне и довольно, я думал, да и догадался, что они ваши. Потом пришла еще Григорьева жена, как начали калякать, так вот и стемнело. Я набрал воды, да и принес.
   - Спасибо тебе, Янко! Эх жаль, нечем тебя попотчевать...
   - Не надо меня потчевать, - перебил юродивый, - меня хоть бьют и гоняют из избы, а все-таки накормят... Э, да у вас тут так пусто, - прибавил карлик, пристально посмотрев кругом.
   - А где нам взять? - сказал цыган. - Все, что видишь, все я сам сделал, на своих плечах таскал. Теперь что дальше, то хуже, сердце надрывается, как подумаешь... А что делать, чем пособить?
   - Что и говорить! - тихо заговорил Янко. - Я тоже знаю. И тут как ни бейся - ничего не сделаешь.
   - Надо сделать, - сурово заметил хозяин.
   - Надо, ха, ха! Надо! Кто тебе поможет? Из чего ты выстроишь кузницу?
   - Возле кирпичного завода много кусков валяется, снесу их сюда понемногу и начну строить.
   - Ну, ну, а дальше что? Кто горн сделает?
   - Печник из Рудни.
   - Даром?
   - Нет, неделю поработаю у кузнеца, кузнец заплатит печнику.
   - Ну, а дальше? Думаешь, я кузницу не видел! Ого, го, го! Бывал я на ярмарке и в Рудне, и в Пятковичах, и в Чумарах, видал я всякие кузницы, и жидовские, и цыганские, и христианские.
   - Целый год буду работать днем и ночью у кузнеца, заработаю хоть на старые меха, наковальню, клещи да кусок железа.
   - А жена?
   - Пойдет на заработки, - быстро подхватила Мотруна.
   - А там оба по миру пойдете? Ну, так это еще хуже!
   - Эх, дай только кузницу поставить, куплю угля, примусь за дело, и один, другой проезжий похвалит в корчме мою работу, а приедет транспорт в гололедицу, придет пора с сохою ехать в поле...
   Янко качал головой.
   - Та, та, та! Так вы не знаете наших ставишан, - сказал он. - У них, как у евреев, когда херим, так херим {Херим - религиозная клятва евреев. Она произносится только в важных случаях и соблюдается чрезвычайно строго.}. Может быть, в старину так и было бы, а теперь нет, не те времена, теперь вы и с голоду помрете...
   Мотруна вздохнула, Тумр потупился.
   - На ставишан не надейтесь, - сказал Янко, - они уже сходились, и руки давали, и сговаривались, и водкой запивали, я их знаю. Зашел бы кто в твою кузницу, да на другой же день невесть куда прогнали бы. Вот узнай только кто-нибудь, что я был тут и говорил с вами - домой не пустили бы, ей-ей! И хату заперли б, а там делай, что хочешь...
   - Тебе так кажется, Янко.
   - Пусть кажется. Коли мое не в лад, так я со своим назад. Не слушайте Янку-дурака! На то он дурак, чтоб его не слушали. Я все-таки скажу вам, что коли что-нибудь взбредет в мою голову, как начну говорить, так не сегодня, то завтра, а на моем станет. Вот как старого-то Лепюка привезли сюда на кладбище, а потом как позвали молодцов на двор, тотчас я и сказал себе: будет кузница, да хлеба не будет.
   Мотруна вздохнула, Янко продолжал, заикаясь:
   - Со мной ведь то же случилось... Разве я хуже Васьки али Андрюшки? А как сказали все в один голос, что я дурак, все пропало, как есть... Словно меня и нет на свете - никуда не годен! Мне нет дела ни в хозяйстве, ни в поле, ни дома! А жениться! Куда - и не думай!.. А как выйдет потяжелее работа, так кто? Все я же работай! А чтобы хоть тулупчик кое-какой дали... э, да что и говорить! И слова доброго не дождешься. Уж так на всю жизнь и пошло!
   - Так пойдем отсюда, не в другом, так в третьем, в десятом селении найдем работу и кусок хлеба. Не брошу я им своей мазанки даром, больно дорога мне она.
   - Делай, как хошь, - сказал поднявшись Янко, - мне пора домой. Дадут мне доброго пинка за то, что опоздал, а коли запрут дверь, так и не впустят в хату: в хлеву или в мякиннике ночевать придется. Да мне все одно: шкура попривыкла. - Говоря это, Янко перешагнул за порог мазанки и скрылся в темноте.
   Тумр и Мотруна снова остались одни, оба одинаково печальные и унылые.
   В печи заблистал огонек, в избушке стало будто веселее и на круглом столе появилась миска.
   - Пропади они, - свирепо произнес Тумр, садясь возле жены, - не покорюсь, хоть бы пришлось прождать всю жизнь. Бог видит мою правду. Не плачь, Мотруна, за твои слезы твои братья ответят.
  

XXI

  
   Среди мелочных забот и тяжкого труда проходили медовые месяцы молодых супругов. За минуту отдыха, за сладкую мечту они платили изнурением сил, огорчениями и гневом, который грыз их собственную грудь: все обходили цыганскую лачужку, избегая встречи с ее владельцем и его женой.
   Были ли они счастливы друг с другом?
   Мечтать о счастье не то, что наслаждаться счастьем. Счастье, созданное своевольной мечтою, непостоянно, как сама мечта. В вечерних встречах, в первое время знакомства, они и не воображали, какими обильными потоками слез оросят они свое брачное ложе. Мотруна любила Тумра, но воображение невольно рисовало перед нею картину лучшей, привольной молодости. Мысль об изгнании из родного круга часто выжимала из глаз ее горючие слезы. Не одну ночь провела она без сна, стараясь забыть о прошлом, забыть о настоящем, но в ушах ее раздавалось отцовское проклятие - и холодная дрожь пробегала по всем ее членам. Иногда думала она о будущем, о завтрашнем дне, о зиме, о долгих годах, которые, быть может, суждено ей провести в этой пустыне в постоянных мучениях и быть свидетельницей чужих мучений, тогда она хваталась за голову и крепко сжимала ее, как бы стараясь заглушить в ней тяжелую думу.
   А возвратиться назад было поздно. Ей угрожало изгнание из родной деревни, страшная участь детей, бродячая жизнь, скаредная бедность с сумой на плечах...
   Цыган ни о чем не думал, пока его руки с утра до ночи были заняты работой, он одушевлял себя надеждой, и силы его, казалось, росли вместе с работой.
   Но когда пришла осень с проливными дождями и остановила начатую работу, когда утратилась последняя возможность выстроить кузницу, пришлось сидеть дома по целым дням без дела - тоска пала и на его сердце. Затосковал цыган о своей привольной бродячей жизни, вспомнил веселую, игривую, пламенную Азу, вспомнил всех, кого бросил для Мотруны, ему так живо представились молчаливая жена Апраша, крикливые ребятишки, старухи-ворожеи, кузница, телега, перевозившая ее с места на место, и весь цыганский быт, правда, скаредный, но полный деятельности и жизни.
   Теперь он был осужден на сидячую жизнь, он должен был любоваться печальным видом сельского кладбища, вести однообразную беседу с женою, бояться невидимых врагов, томиться в пустыне.
   Уже перетолковал он обо всем со своей страдалицей-женой, они разом выпили до дна свою чашу, и новые дни не несли ничего нового для их однообразной, унылой жизни. Тумр хотел бороться и страдать, как прежде, лишь бы только выйти из оцепенения. А между тем, с каждым днем мысль упорнее и упорнее обращалась к прошедшему, недавно ненавистному, а теперь прекрасному, обольстительному.
   Сначала бродил он по лесу без цели и это развлекало его, но скоро однообразный лес надоел ему. Цыган все сильнее и сильнее чувствовал потребность движения, ему нужны были новые места, новые лица, иное небо. То была потребность, всосанная с молоком матери, подавленная на время сильной страстью. Какое-то беспокойство мучило его: он выходил за порог избы, пристально глядел во все стороны, тащился без цели по дороге, возвращался домой, и снова что-то манило его на простор.
   Если случалось ему провести целый день дома, то он впадал в такое оцепенение, что едва можно было заметить в нем признаки жизни. Мотруна видела это и молчала: она старалась утешить его, думая, что его мучит мысль о завтрашнем дне, но и ей самой день ото дня становилось тяжелее.
   Скоро их мысли разошлись по разным направлениям: одна направила их к селению, которое так заманчиво дымилось в долине, другая устремила их в широкий, неведомый свет, который манит к себе обольстительной надеждой и новизной. Оба они тосковали, они еще любили друг друга, но втайне плакали о своем прошедшем.
   Мотруна сидела на обрыве горы и, сжавши руками голову, сквозь слезы смотрела на спокойное село, мысль, окрыленная тоской, летала по отцовскому дому, по родной кровле и отдыхала в маленьком садике, она вся предавалась мечте, пока вид новой могилы не вызывал ее к действительности.
   Бывало, мельком взглянет на желтую могилу, осененную еще белым крестом, и в ужасе крестится и бежит в угол избы, чтобы только не видеть страшного креста, с которого, кажется, несется грозный голос отца.
   Когда тоска сжимала сердце Тумра, он с обнаженной грудью, растрепанными волосами выбегал из избы и шел, сам не зная куда: то бросался он в лес и рыскал по чаще, то, словно дикий конь, вырвавшийся на волю, без цели перерезывал поля и горы и, выбившись из сил, падал на берегу пруда, реки или засеянной поляны. Не раз среди тишины леса звучала цыганская песня, не раз дикий смех сливался с завываниями ветра. Одна и та же болезнь, только с различными симптомами, у обоих развивалась в гигантских размерах. Сначала это была только временная тоска: иное впечатление могло ее рассеять, но потом она превратилась в змею, которая днем и ночью грызла их сердце.
   Часто по целым дням они молчали: цыган, как зверь, посаженный в клетку, бросался из угла в угол, Мотруна смотрела в окно, из которого видно было село, отцовская изба, старая собака, Васька, куры, пара голубей, тихий двор, да старушка груша.
   После печальной осени на серых облаках быстро примчалась зима в белом саване, зима страшная, холодная, пронимающая до костей. В мазанке стало холодно, засветились щели, сквозь них пробился ветер и диким голосом запел печальную песнь опустошения. Тумр лепил, конопатил, работал снова, но дождь и ветер упорно навещали избенку, и первые морозы проняли до костей ее обитателей. Напрасно разводили они огонь, напрасно цыган т

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 373 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа