будь предложили на выбор: с кем вы желаете иметь дело - с дураком или мошенником? - смело выбирайте мошенника.
Против мошенника у вас есть собственная сообразительность, ум и такт, есть законы, которые вас защитят, есть ваша хитрость, которую вы можете обратить против его хитрости. В конце концов, это честная, достойная борьба.
Но что может вас защитить против дурака? Никогда в предыдущую минуту вы не знаете, что он выкинет в последующую. Упадет ли он вам с крыши на голову, бросится ли под ноги, укусит ли вас, или заключит в объятия... - кто проникнет в тайны темной дурацкой психики?
- Мошенник - математика, повинующаяся известным законам, дурак - лотерея, которая никаким законам и системам не повинуется.
Самый типичный дурак - это тот человек из детской хрестоматии, который зарезал курицу, несущую ему золотые яйца.
Все проиграли от этой комбинации: и курица, и ее владелец, и государство, на котором, конечно, отражается благосостояние ничтожнейшего из его подданных.
А вдумайтесь - так ли бы поступил с курицей мошенник? Да он бы ее на руках носил, а пылинке бы не дал на нее сесть, кормил бы отборным зерном. Мошенник прекрасно знает, что зерно не отборное, пополам с разной дрянью - втрое дешевле... Осмелился ли бы он подсунуть своей курице такое зерно? Нет!
Он бы, может быть, подсунул торговцу зерном фальшивый двугривенный или обсчитал бы его, но обидеть свою курицу - на это не способен самый отъявленный мошенник.
Почти всякий из нас, читатели, - курица, несущая кому-нибудь золотые яйца, и потому всякий из нас рискует быть зарезанным рукой дурака.
Поэтому - долой дураков!
Видели вы когда-нибудь, как магнит, сунутый в кучу самых разнородных мелочей, вытягивает из всего этого только железные опилки, как он чисто, ловко и аккуратно это делает! Всунули вы чистенький, гладкий, полированный стержень... момент - и вытаскивается из кучи густо облипший опилками и железной пылью потерявший форму комок.
И еще: видели ли вы, как работает так называемый "пылесос"?
Прекрасное, волшебное зрелище.
Как будто одаренный человеческим умом и энергией, нащупывает хобот аппарата залежи пыли. Глядишь: только прикоснулся к ним - и уже сверкает белизной грязное, загаженное место... Ни одной пылинки не оставит жадный хобот, все втянет аппарат своими могучими легкими.
И ни чахотки не знает он, ни даже простого кашля.
Однажды, когда я, сидя на диване, наблюдал из другой комнаты работу чудесного аппарата, ко мне пришел знакомый и сказал:
- А я вчера очень заинтриговал Елену Сергеевну...
- Каким образом?
- Да сказал, что видели вас в "Аквариуме" с одной блондинкой. Она долго допытывалась, да я - не дурак ведь - помучил, помучил ее, однако не сказал. Очень было весело.
- Кто же вас просил говорить об этом?
- Никто. Я просто заинтриговать хотел. Она чуть не плакала, да я-то не дурак, слава богу, хе-хе... Не выдал вас.
Пылесос свистел и шумел, ощупывая хоботом своим пыльный карниз.
Я глядел на его работу и думал:
"Отчего никто не выдумает такой пылесос для дураков? Хорошо бы сразу высосать всех дураков из нашего города, втянуть их куда-нибудь всех до последней крошечки. Жизнь сразу бы посветлела, воздух очистился, и дышать сделалось бы легче".
Эта мысль - придумать пылесос для дураков - гвоздем засела во мне, и я часто к ней возвращался...
- Что я с ними буду делать, ты подумай! - плакался как-то, сидя у меня, один из моих друзей, получивший недавно наследство. - На что они мне, эти проклятые пятьсот десятин?! Место сырое, топкое, лесу нет, только песок и камень, вода за двадцать верст, дорог нет. Ближайший город за двести верст.
Я потер рукой голову.
- Вот что... Садись за стол и пиши объявление в газеты...
Он сел.
- Ну?
- Пиши: "В сырой холодной местности, лишенной питьевой воды, продаются участки для постройки на них домов и усадеб. Полное отсутствие леса; почва - песок и глина. Ближайший город за двести верст. Полное бездорожье, отсутствие медицинской помощи, лихорадочная, малярийная местность. Квадратная сажень земли стоит 50 коп. При больших покупках - дороже. Лиц, желающих приобрести землю и поселиться в этом месте, просят обращаться туда-то. Контора по продаже земли в поселке Каруд".
- Господи Иисусе, - ахнул мой друг. - Кто же может откликнуться на это предложение?.. Разве только круглый дурак.
- Ну да же! Подумай, какая прелесть: это будет единственное место, где дураки соберутся в этакую плотную компактную массу. Твоя земля - это пылесос, который сразу вытянет всех дураков из нашей округи.... То-то хорошо дышать будет.
- Да ведь они там помирать шибко будут. Жалко...
- Дураков-то? Да пусть мрут на здоровье. Боже ты мой!
- Ну, так я хоть припишу, что летом там очень прохладно.
- Ни за что! Пиши так: "Холодная бесснежная зима, жаркое, душное лето, полное отсутствие растительности..." Есть?
- Есть. Да только уж и не знаю - выйдет ли что-нибудь из этого?
Вышло.
В "Контору по продаже земель поселка Каруд" посыпались письменные запросы.
Спрашивали:
"Действительно ли нет лесу поблизости, а если нет, то я прошу записать на мое имя четыре десятины, посырее, потому что у меня часто пересыхает горло, и вообще в лесу мало ли что может быть!"
Один господин писал:
"Если публикация говорит правду в параграфе о песчаной каменистой почве, то я покупаю 10 десятин: мне песок и камень нужны для постройки дома. Сообщите также, как понимать выражение "лихорадочная местность"? Не в смысле ли это "лихорадочной деятельности в этой местности"?
Дама писала:
"Меня очень соблазняет отсутствие медицинской помощи. Действительно, эти доктора так дерут за визиты, а пользы ни на грош. Хорошо также, что нет воды: от нее страшно толстеешь; я пью лимонный сок и остаюсь с почтением Василиса Чиркина".
Через два месяца половина участков в поселке Каруд была распродана.
Пылесос работал вовсю.
Звали эту женщину Зоя, имя легкое, не имеющее веса, золотистое, все насквозь пронизанное желтыми лучами солнца, вызывающее мысль о светлых, коротко подстриженных кудрях и тонкой атласной коже с голубыми жилками; губки розовые, ножки маленькие, голосок, как серебряная ниточка.
Вот какое представление вызывает у меня имя Зоя. А может быть, все это потому, что носительница имени Зоя была действительно такова по внешности.
Мы с ней жили вместе, и не могу сказать, чтобы жили плохо...
Но я никак не мог отделаться от мысли, что она не настоящий человек, втайне смотрел на нее, как на забавную игрушку, и однажды, когда она, наморщив лоб, спросила меня в упор:
- Скажи, ты уважаешь меня? - Я упал с оттоманки на диван и стал корчиться от невыносимого смеха, отчасти утрированного, отчасти - настоящего.
- Чудак ты, человечина, - отвечал я ей, успокаивая. - На что тебе мое уважение? Ты бы ревела от муки и тоски, если бы я тебя уважал. Ну, за что тебя уважать, скажи на милость?
- За что?
Она немного растерялась.
- Как за что? Ну, за то, что я... гм! Порядочный человек. За то, что я к тебе хорошо отношусь... Ну, за то, что я... тебе нравлюсь.
- Замечательный ты человечина! Разве за это уважают? За это любят.
- Так ты меня любишь?
- Ну конечно.
- Значит, я лучше всех?
- Помилуй, как так ты лучше всех? Не дай Бог, если бы ты была лучше всех... Тогда все мужчины повлюблялись бы в тебя, и я уж никак не мог бы протолпиться к твоему сердцу... Нет, конечно, есть на свете женщины лучше тебя.
Она опечалилась... Опустила голову и сказала, растерянно разглаживая пальчиком шов диванной подушки:
- Вот тебе и раз... я этого от тебя не ожидала...
А я рассматривал ее близко-близко, как естествоиспытатель - редкого зверька, и мне было смешно-смешно.
- Ну, посуди сама, голубь мой золотой: не может же быть, чтобы ты была лучше всех... Есть женщины лучше тебя? Есть. Красивее? Есть. Обаятельнее? Есть.
Она криво усмехнулась:
- Ну, в таком случае я счастливее тебя: ты, по-моему, самый умный, самый красивый, самый обаятельный...
- Ты так думаешь? А по-моему, я вот что: я человек тридцати пяти лет, шатен, лицо приятное, особых примет нет, ум не государственный, а так, для домашнего обихода, а что касается обаяния, то почему же, черт возьми, меня окружают десятки женщин, которым даже в голову не придет обратить на меня благосклонное внимание?
- Господи ты мой. Господи, какой вздор несет этот человек! Знаешь, какой ты? Я тебя опишу: у тебя глаза горят, как две звездочки, улыбка твоя туманит голову, а голос твой проникает в самое сердце и прямо переворачивает его. Знаешь, на кого ты похож? На серебряного тигра, вот на кого.
- Не видал таких. Они что ж, эти серебряные тигры, также носят визитку, темный галстук и по будним дням ходят на службу?
- Ты - глупый.
- Не скажу. Недалекий - пожалуй, но глупый - это уже крайность.
- Слушай, - прошелестела она мне на ухо, прижимаясь ко мне. - Я сказала тебе, какой ты...
- Ну?
- Теперь же скажи мне, какая я?
- Ты? Зовут тебя Зоя, ты ниже среднего женского роста, волосы у тебя очень хорошие, грудь немного полнее, чем бы следовало, а ноги немного короче, чем это требуется правилами женского сложения. Но и то и другое - следствие твоего роста. Таковы уж все маленькие женщины. Глаза красивые, но поставлены друг к другу ближе, чем следует. Ручка малюсенькая, но ногти хотелось бы, чтобы были поуже.
Она встала и отшатнулась от меня, бледная, с широко раскрытыми, остановившимися глазами.
- Постой! И ты осмеливаешься говорить, что любишь меня?! Меня, с большой грудью, с короткими ногами, с широкими ногтями - ты говоришь, что любишь меня?!!
Она упала на диван, и слезы, как вешние воды с гор, хлынули из глаз ее.
А я сидел, задумчиво опершись подбородком о свою спокойную холодную руку, и внимательно рассматривал плачущую женщину.
И думал:
"Понять женщину легко, но объяснить ее трудно. Какое это нечеловеческое, выдуманное чьей-то разгоряченной фантазией существо! Что может быть общего между мной и ею, кроме физической близости и примитивных домашних интересов?" А она рыдала, исходила слезами, изредка ударяясь головой о собственные сложенные на спинке дивана руки:
- А я-то, глупая, думала все время, что мы созданы друг для друга!! Еще давеча когда к чаю подали печенье и ты выбирал только соленое, то я подумала: Господи, как много между нами общего, хым... хым...
- Между нами - общее?! Что за ересь говоришь ты? С какой стороны мы похожи друг на друга? Я - большой, толстый, сильный, ты - маленькая, хрупкая, закутанная в кружевные тряпки и ленты. Я дымлю папиросами, как фабричная труба. Ты задыхаешься от этого дыма, как моль от нафталина. Попробуй надеть на меня то, что носите вы: туфли на высоченных каблуках, паутинные панталоны, кофточку из кисеи, корсет. Я сделаю несколько шагов и последовательно упаду, простужусь насмерть и задохнусь от корсета, одним словом - погибну. Ну, что же общего между нами? А попробуй надеть мужской костюм на хорошо сложенную женщину - и спереди и сзади это будет так нехудожественно, так неэстетично... Правда, худые женщины могут надевать мужской костюм, но это только тогда, когда у них нет ни груди, ни бедер, то есть когда они похожи на мужчину.
Она подняла на меня страдающие, заплаканные глаза...
- Это все пустяки, все внешние различия, а я говорю о духовном сродстве.
- Увы, где оно?.. Мужчина почти всегда духовно и умственно превосходит женщину...
Ее глаза засверкали.
- Да?!! Ты так думаешь? А что, если я тебе скажу, что у нас в Киеве были муж и жена Тиняковы, и - знаешь ли ты это? - Она окончила университет, была адвокатом, а он имел рыбную торговлю!! Вот тебе!
- Дитя ты мое неразумное, - засмеялся я, ласково, как ребенка, усаживая ее на колени. - Да ведь ты сама сейчас подчеркнула разницу между нами. Заметь, что я, мужчина, всегда говорю о правиле, а ты - бедная логикой, обыкновенная женщина - сейчас же подносишь мне исключение. Бедная головушка! Все люди имеют на руках десять пальцев - и я говорю об этом... А ты видела в паноптикуме мальчишку с двенадцатью пальцами - и думаешь, что в этом мальчишке заключено опровержение всех моих теорий о десяти пальцах.
- Ну конечно, - удивилась она. - Как же можно говорить о том, что правило - десять пальцев, когда (ты же сам говоришь!) существуют люди с двенадцатью пальцами.
Говоря это, она деловито бегала по комнате, уже забыв о своих горьких слезах, и деловито переставляла какие-то фарфоровые фигурки и какие-то цветы в вазочках. И вся она в своих туфельках на высоких каблуках, в нечеловеческом пеньюаре из кружев и ленточек, с золотистой подстриженной кудрявой головкой и еще не высохшими от слез глазами, с ее покровительственным тоном, которым она произнесла последние слова, - вся она, эта спокойно чирикающая птица, не ведающая надвигающейся грозы моего к ней равнодушия, - вся она, как вихрем, неожиданно закружила мое сердце.
Лопнула какая-то плотина, и жалость к ней, острая и неизбывная жалость, которая сильнее любви, - затопила меня всего.
"Вот я сейчас только решил в душе своей, что не люблю ее и прогоню от себя... А куда пойдет она, эта глупая, жалкая, нелепая пичуга, которая видит в моих глазах звезды, а в манере держаться - какого-то не существующего в природе серебристого тигра? Что она знает? Каким богам, кроме меня, она может молиться? Она, назвавшая меня вчера своим голубым сияющим принцем (и чина такого нет, прости ее Господи?).
А она, постукивая каблучками, подошла ко мне, толкнула розовой ладонью в лоб и торжествующе сказала:
- Ага, задумался! Убедила я тебя? Такой большой - и так легко тебя переспорить...
Жалость, жалость, огромная жалость к ней огненными языками лизала мое черствое, одеревеневшее сердце.
Я привлек ее к себе и стал целовать. Никогда не целовал я ее более нежно и пламенно.
- Ой, оставь, - вдруг тихонько застонала она. - Больно.
- Что такое?!
- Вот видишь, какой ты большой и глупый... Я хотела тебе сделать сюрприз, а ты... Ну да! Что ты так смотришь? Через семь месяцев нас будет уже трое... Ты доволен?
Я долго не мог опомниться.
Потом нежно посадил ее к себе на колени и, разглядывая ее лицо с тем же напряженным любопытством, с каким вивисектор разглядывает кролика, спросил недоверчиво:
- Слушай, и ты не боишься?
- Чего?..
- Да вот этого... ребенка... Ведь роды вообще опасная штука.
- Бояться твоего ребенка? - мягко, непривычно мягко усмехнулась она. - Что ты, опомнись... Ведь это же твой ребенок.
- Послушай... Можно еще устроить все это...
- Нет!
Это прозвучало как выстрел. Последующее было мягче, шутливее:
- А ты прав: между мужчиной и женщиной большая разница...
- Почему?
- Да я думаю так: если бы детей должны были рожать не женщины, а мужчины, - они бежали бы от женщин, как от чумы...
- Нет, - серьезно возразил я. - Мы бы от женщин, конечно, не бегали. Но детей бы у нас не было - это факт.
- О, я знаю. Мы, женщины, гораздо храбрее, мужественнее вас. И знаешь, это будет превесело: нас было двое - станет трое.
Потом она долго, испытующе поглядела на меня:
- Скажи, ты меня не прогонишь?
Я смутился:
- С чего ты это взяла? Разве я говорил тебе о чем-нибудь подобном?
- Ты не говорил, а подумал. Я это почувствовала.
- Когда?
- Когда переставляла цветы, а ты сидел тут на оттоманке и думал. Думал ты: на что она мне - прогоню-ка я ее.
Я промолчал, а про себя подумал другое: "Черт знает кто их сочинил, таких..." Умом уверена, что люди о двенадцати пальцах, а чутьем знает то, что на секунду мелькнуло в темных глубинах моего мозга..."
- Ты опять задумался, но на этот раз хорошо. Вот теперь ты миляга.
Разгладила мои усы, поцеловала их кончики и в раздумье сказала:
- Пожалуй, что ты больше всего похож на зайца: у тебя такие же усики...
- Нет, уж извини: мне серебристый тигр больше по душе!..
- Ну, не надо плакать, - покровительственно хлопнула она меня по плечу. - Конечно, ты тигр серебряный, а усики из золота с бриллиантами.
Я глядел на нее и думал:
"Ну, кому она нужна, такая? Нет, нельзя ее прогнать. Пусть живет со мной".
- Ну послушай... Ну посуди сам: разве это не весело? Нас сейчас двое, а через семь месяцев будет трое.
И тут она ошиблась, как ошибалась во многом: через семь месяцев нас было по-прежнему двое - я и сын. Она умерла от родов.
Мне очень жалко ее.
Все мы меряем только на свой аршин, и каждый из нас стоит только на своей точке зрения.
И как стоит! Уцепившись за эту точку зрения, как коршун, цепкими, крючковатыми когтями. Даже тычками и побоями не сгонишь его с принадлежащей ему точки зрения. Тепло ему на ней и уютно.
"Моя точка зрения" - больше ему ничего не нужно, ничьей другой точки. И кто возвысится до многоточия - тот мудрец.
Но мало мудрецов, и поэтому жизнь эгоистична, скупа и жестка, как солдатская подошва:
- С моей точки зрения, я прав; с моей точки зрения, вы дурак; с моей точки зрения, это весело; с моей точки зрения, так вам и надо!
У нас у троих были свои точки зрения, у Красильникова - своя. Никто из нас даже на минуту не подумал стать на его точку зрения - потому все и произошло.
В жаркий ленивый полдень мы трое изнывали в безделье, расположившись, как кто хотел, в моей редакторской комнате: поэт Кувшинов лежал на широкой оттоманке; художник Крысаков в углу, сидя на маленькой скамейке, зарисовывал чей-то профиль; я, откинувшись в кресле, боком к письменному столу и положив ноги на подоконник, лениво просматривал кипу рукописей.
- Этот проклятый Красильников никогда не отвыкнет от безграмотности, - пробормотал я. - У него в рассказе есть такая фраза: "Сидя с Леночкой на кушетке, он целовал ее ножки". Чьи ножки, черт его возьми?
- А вот он и сам идет, - заметил Кувшинов, оборачивая лицо к открытой двери.
У нас уже так установилось, что с Красильниковым - человеком недалеким - никто серьезно не разговаривал: или сообщали ему тут же измышленные сенсационные новости, или просто замечали:
- Чудесный рассказ у вас был в "Ниве".
- Да я там не пишу, что вы!
- Как не пишете? А рассказ "Веревка", подписанный "Н. Крутиков", разве не ваш?
- Нет, что вы! Он же Крутиков, а я Красильников.
- А ведь верно! А мы нынче получили от редактора парижской "Temps" письмо... Спрашивает, кто такой Красильников и не может ли он у них сотрудничать? Заинтересовался.
- Ну? А я же по-французски не пишу.
- Ну, и пеняйте на себя. Значит, все дело расстроилось.
Но в этот томительный жаркий полдень даже такие разговоры с Красильниковым не шли на ум.
Только поэт Кувшинов по привычке лениво заметил:
- А, Красильников... Так-с, так-с... Слыхали! Нечего сказать, хорош!
- А что такое? Что вы слыхали? - забеспокоился Красильников.
Так как поэт вообще ничего не слышал, а придумывать ему было лень, то он ограничился тем, что перебросил мяч дальше.
- Да уж знаем! Нечего притворяться удивленным... Вот вам Крысаков может рассказать все подробно... Не ожидал я этого от вас, не ожидал...
- В чем дело, Крысаков? - повернулся к нему встревоженный Красильников. - Что случилось?
Но и Крысакову было лень вытягивать самому этот неуклюжий воз.
- Что случилось? - патетически воскликнул он. - Эх, Красильников, Красильников! И вы это спрашиваете у меня? Да можете ли вы смотреть мне прямо в глаза? Нет, Красильников! Или вы издеваетесь над нами, или... или... нет, я просто не нахожу слов!..
- Да в чем же, наконец, дело? - завопил Красильников, побледневший, как бумага, на которой он писал свои топорные рассказы. - Я, наконец, требую, чтобы вы сказали... Если я в чем-нибудь виноват, я извинюсь, конечно, но...
- Послушайте, - тихо сказал Крысаков, и в голосе его дрогнула слеза. - Все это так тяжело, так невыносимо, что... Да что там говорить об этом! Вот тут, видите? Вот тут бьется сердце, которое вас, может быть, любило - и что же!.. Да нет, не могу я... Вот тут давит... Пусть вам редактор сам скажет...
По обыкновению, эти негодяи всю фактическую часть постарались свалить на меня. Они запутывали, а я всегда должен был распутывать.
Но на этот раз никакая мысль не рождалась в разваренной зноем голове...
- "Редактор, редактор"... - вскричал я. - А редактор не человек, что ли? Если вам обоим так тяжело говорить об этой ужасной истории, то почему мне легко?..
- О какой истории? - спросил дрожавший Красильников, бессильно опускаясь на стул. - Какая история?
- И вы это спрашиваете - меня? Меня? - захныкал я. - И вы можете мне прямо посмотреть в глаза? О, Красильников! Ну, глядите же в эти честные глаза... Ага! Вы не можете смотреть! Ваш взгляд бегает... Довольно! Теперь я уверился...
- В чем, в чем? - чуть не рыдал Красильников.
- В чем? Я не хотел поднимать разговора об этой тяжелой для вас и для меня истории, но начал разговор бестактный Кувшинов. Пусть же он и объяснит все.
- Кувшинов! Ради Бога, в чем дело?..
Кувшинов спустил ноги с дивана, сложил руки на груди и, опустив голову, торжественно и мрачно начал:
- Господин Красильников! Вы сами понимаете, что... не время да и не место говорить обо всем этом. Здесь редакторский кабинет, а не... а не какая-нибудь другая комната!.. Это - храм! А в храме о таких поступках, как ваш, не говорят! Это осквернение святыни! Вы спрашиваете: "В чем дело?" - ха-ха! Вы это спрашиваете у меня? Но почему вы не спрашиваете у художника Крысакова, который сам из первых уст узнал об этом страшном эпизоде!
- Крысаков! Я вас умоляю - в чем дело? Я ведь спать не буду, если не узнаю!
- И не спите! - истерически закричал Крысаков, стуча кулаком по столу. - И не спите! Вам теперь нельзя спать. Я бы удивился, если бы вы спокойно спали... Боже мой, Боже мой... Будь это еще мужчина, а то ведь женщина... Слабая, прекрасная женщина...
- Что женщина? Какая женщина? Что с ней случилось?
- Вам это лучше знать, - криво улыбнулся Крысаков. - Вам и... и редактору. Он ведь тоже немного в этом замешан.
И опять этот дурацкий запутанный клубок без начала и конца вернулся ко мне...
- Да, я замешан! - воскликнул я. - Но как? В самом благородном смысле. Я даже дал слово ничего об этом не говорить... И я сдержу это слово!.. Впрочем, вот что, Красильников. Ответьте мне только на один вопрос: вы ведь бывали в Киеве?
- Да... я там жил четыре года... А что?
- Ага! - сказал поэт. - Уже он сознается! Он уже это признал!
- И там у вас были знакомые? - нахмурившись, спросил я.
- Д... да, были.
- Ну вот! Больше нам ничего и не надо... Ах, Красильников, Красильников.
- О каких знакомых вы говорите? - взволнованно спросил Красильников. - О Маевских?
- Да-с! - загремел Крысаков. - Именно, о Маевских! Теперь вы все понимаете?
- Ей-Богу, не понимаю...
- О-о, Красильников... Вы хитрая штучка, и вас не всякий раскусит... но я вас понимаю! Довольно!
- Послушайте!! - простирая руки, бросился ко мне Красильников. - Вы обязаны сказать мне; так же нельзя...
- Как?! Вы спрашиваете меня? Меня? Но ведь я же связан словом, вы знаете...
- Я не знаю, ей-Богу!!
- Хорошо: я вам скажу только два слова: золотой медальон! Белокурые волосы!
- К... к-какой медальон?!
- Довольно, - сказал поэт, которому уже захотелось спать. - Больше вы от нас не услышите ни слова. Остальное - дело вашей совести. Если редактор устроит товарищеский суд сотрудников, то... впрочем, что об этом говорить, когда так болит сердце!..
Он лег на оттоманку и отвернулся к стене.
Красильников бросился к Крысакову, но тот сурово отвел его рукой, вооруженной карандашом... Красильников обратил на меня растерянный взор, но я только молча пожал плечами...
Он постоял еще с минуту и вышел, спотыкаясь.
- Здорово мы его разогрели, - заметил Крысаков. - Что это за медальон, о котором вы ему говорили?
- Так просто, на язык подвернулось.
- Жаль, что ничего лучшего не придумалось. Вообрази себе, Кувшинов...
Но Кувшинов уже ничего не мог вообразить себе: он спал.
Прошло две недели.
Снова мы трое собрались в моем редакторском кабинете. Только на этот раз на оттоманке лежал я, а поэт Кувшинов за моим письменным столом переписывал стихи...
- Скучно как, - заметил Крысаков.
- Хотя бы Красильников пришел, - буркнул под нос поэт. - Все-таки какую-нибудь штукенцию выкинули бы...
А я промолвил:
- Давно уж он не показывался.
В сентябре вся редакция устраивала какую-то юбилейную вечеринку.
Было около 11 часов... Веселье и смех уже достигли апогея, когда в комнату как-то бочком, робко протиснулся Красильников.
Он остановился посредине комнаты и принялся оглядывать всех нас близорукими глазами.
- Красильников, дуся! - вскричал Крысаков. - Что это вы запропали? Да Боже мой, что с вами? Вы так похудели, что на вас смотреть страшно.
- Больны вы были? - спросил Кувшинов. - Случилось что-нибудь? Влюбились?
- Нет, что вы, - неуверенно улыбнулся Красильников. - Только я все это время не находил себе места. Скажите, господа, хоть сейчас - в чем дело?
- Какое дело? Что такое?
- В чем я провинился? Что за история? Какой медальон? - умоляюще поглядел на нас Красильников.
- Медальон? - спросил полный недоумения Крысаков. - Кой черт вы толкуете о медальоне?
Очевидно, все мы трое так добросовестно забыли о вялом июльском разговоре, что Красильникову пришлось долго напоминать нам:
- Ну как же! Я ведь с тех пор сам не свой... Ездил даже в Киев, виделся с Маевскими, но они божатся, что ничего не знают... Я заснуть не могу! Может быть, теперь это наконец можно выяснить...
Я бросил взгляд на Кувшинова: он, отвернувшись, прочищал мундштук; поглядел на Крысакова... Он с любопытством разглядывал картину на стене. Я был предоставлен самому себе.
- Видите ли, Красильников... Оказалось, что вы в это ужасное дело были замешаны случайно... Простое совпадение: того человека звали Крашенинников. Понимаете? Теперь все выяснилось, и вы можете быть спокойны. Поверьте, что нами... гм!.. руководило только товарищеское чувство, и все мы... Я сейчас! Мне тут нужно к одному человеку...
Я повернулся и ушел, вернее убежал - домой.
Проклятая штука - точка зрения.
С нашей точки зрения, все это тогда, в жаркий полдень, казалось таким веселым, забавным, непринужденным...
У Красильникова же оказалась своя точка зрения.
Я гляжу на них сверху вниз...
И не потому, чтобы я их презирал, а просто я выше их, хотя и сижу в кресле: Лиля высотой не более аршина, Котька - вершка на два выше.
Каждый из них опирается обеими руками о мое колено, и оба не мигая глядят в мои бегающие глаза.
- Я у Шуры книжку видел, - сообщает Котька и умолкает, ожидая, чтобы я спросил: "Какую?"
- Какую?
- Называется: "Мальчик у Христа на елке".
- Мда-а, - неопределенно мычу я. Молчание.
Лиля решает поддержать брата:
- А я стихи новые знаю.
И замирает вся, напрягается, трепетно ожидая одного только словечка: "Какие?"
- Какие?
Обыкновенно около нее нужно работать целый час, чтобы вытянуть хоть какие-нибудь стишонки.
Но тут она, как обильный весенний дождик по крыше, прорывается сразу:
У нашей елки
Иголки - колки,
В дверную щелку
Мы видим елку...
Звезда, хлопушки.
Орехи, пушки.
- Все. Вчера в журнале читала.
- Так-с, - снова мямлю я. - Стишки хоть куда. А это знаешь: "Зима. Крестьянин торжествуя..."?
Но такой оборот разговора обоим невыгоден.
- Мы это знаем. Слушай, дядя... А бывают елки выше потолка?
- Бывают.
- А как же тогда?
- Делают дырку в потолке и просовывают конец в верхний этаж. Если там живут не дураки - они убирают просунутый конец игрушками, золочеными орехами и веселятся напропалую.
Котька отворачивает плутоватую мордочку в сторону и задает многозначительный вопрос:
- А кто живет этажом ниже нас - у них есть дети?
- Не знаю. Кажется, там старик какой-то.
- Жаль. А знаешь что, - неопределенно говорит Котька, - я на Рождество буду слушаться.
- И я! И я! - ревниво кричит Лиля.
- Важное кушанье! - пожимаю я плечами. - Вы всегда должны слушаться. А нет - я сдеру с вас шкуру, набью ее ватой, и уж эти-то детки будут сидеть тихо.
Котька приподнимает одну ногу, осматривает ботинок, который у него в полном порядке, и, казалось бы бесцельно, сообщает:
- У наших соседов, говорят, нынче елка будет.
- Не соседов, а соседей.
- Ну, пусть соседей. Но елка-то все-таки будет.
Положение создается тягостное.
- Елки... - мычу я. - Елки... Гм!.. Тоже, знаете, и от елок иногда радости мало. Вон, у одних моих знакомых тоже как-то устроили елку, а свечка одна горела, горела, потом покосилась да кисейную гардину и подожгла... Как порох вспыхнул дом! Восемь человек сгорело.
- Елку нужно посредине ставить. Рази к окну ставят, - замечает многоопытная Лиля.
- Посредине... - горько усмехаюсь я. - Оно и посредине бывает тоже не сладко. В одном тоже вот... знакомом доме... у Петровых... Петровы были у меня такие... знакомые... Так у них - поставили елку посредине, а она стояла, стояла да как бухнет на пол, так одну девочку напополам! Голова к роялю отлетела, ноги к дверям.
К моему удивлению, этот ужасный случай не производит никакого впечатления. Будто не живой ребенок погиб, а муху на стене прихлопнули.
- Подставку нужно делать больше и тяжельше - тогда и не упадет елка, - деловито сипит Котька.
- На подставке одной далеко не уедешь, - возражаю я. - Главная опасность - это хлопушки. Знавал я такую одну семью... как бишь их? Да! Тоже Петровы. Так вот один из мальчуганов взял хлопушку, поднес к глазам, дернул где следует - бац! Глаз пополам, и ухо на ниточке!
Мы все трое замолкаем и думаем - каждый о своем.
- А вот я тоже знала семью, - вдруг начинает задумчиво и тихо, опустив головенку, Лиля. - Ихняя фамилия была Курицыхины. И тоже, когда было Рождество, так ихний папа говорит: "Не будет вам завтра елки!" Они завтра тоже легли спать днем, и ихний папа тоже лег спать днем... Нет, перед вечером, когда бы была зажгита елка, если б он сделал. Так они тогда легли. Ну, легли все и спят, потому елки нет, делать нечего. А воры видят, что все спят, забрались и все покрали, что было, чего и не было - все взяли. Ну, проснулись, понятно, и плакали все.
- Это, наверное, был такой случай? - спрашиваю я, делая встревоженное лицо.
- Д... да, - не совсем убежденно отвечает Лиля.
- Значит, если я не устрою елки, к нам тоже заберутся воры?
- Заберутся, - таинственно шепчут оба.
- А если вы не ляжете спать в это время?
- Нет, мы ляжем!!!
Дольше терзать их жалко. И так на лицах застыла мучительная гримаса трепетного ожидания, а глаза выражают то страх, то надежду, то уныние и разочарование.
Не желая, однако, сразу сдать позицию, я задаю преглупый вопрос:
- А вы какую бы хотели елку: зеленого цвета или розового?
- Зеленую...
- Ну, раз зеленую - тогда можно. А розовую уж никак бы нельзя.
Как щедры дети: поцелуи, которыми меня осыпают, совсем не заслужены.
Обращая свои усталые взоры к восходу моей жизни, я вижу ярче всего себя - крохотного ребенка с бледным серьезным личиком и робким тихим голоском - за беседой с пришедшими к родителям гостями.
Беседа эта была очень коротка, но оставляла она по себе впечатление сухого унылого самума, мертвящего все живое.
Большой, широкий гость с твердыми руками и жесткой, пахнущей табаком бородой глупо тыкался из угла в угол в истерическом ожидании ужина и, исчерпав все мотивы в ленивой беседе с отцом и матерью, наконец обращал свои скучающие взоры на меня...
- Ну-с, молодой человек, - с небрежной развязностью спрашивал он. - Как мы живем?
Первое время я относился к такому вопросу очень серьезно... Мне казалось, что если такой большой гость задает этот вопрос - значит, ему мой ответ очень для чего-то нужен.
И я, подумав некоторое время, чтобы осведомить гостя как можно точнее о своих делах, вежливо отвечал:
- Ничего себе, благодарю вас. Живу себе помаленьку.
- Так-с, так-с. Это хорошо. А ты не шалишь?
Нужно быть большим дураком, чтобы ждать на такой вопрос утвердительного ответа. Конечно, я отвечал отрицательно:
- Нет, не шалю.
- Тэк-с, тэк-с. Ну, молодец.
Постояв надо мной минуту в тупом раздумье (что бы еще спросить?), он поворачивался к родителям и начинал говорить, стараясь засыпать всякой дрянью широкий овраг, отделяющий его