? - спросила мужа хозяйка, Дарья Алексеевна (вторая жена Державина), представительная, высокая и стройная дама.
- А чем же костюм не столичный? - добродушно усмехнулся Гаврила Романович, оглядывая себя. - И в столице по твоим званым четвергам неохотно расстаюсь с ним.
Костюм же состоял из зеленого шелкового халата, подпоясанного таким же шнурком с кистями, из вязаного белого колпака и вышитых бисером туфель. Постороннему человеку ни за что и в голову бы не пришло, что перед ним бывший статс-секретарь Великой Екатерины, затем сенатор, государственный казначей и, наконец, министр юстиции. Правда, он уже давно удалился от государственных дел и в редкие минуты вдохновения предавался главной задаче своей жизни - стихотворству.
Но и поэта было трудно признать в этом гладко выбритом, благодушно улыбающемся старике, которого - не будь он так высок и широкоплеч - в его бабьем колпаке скорее можно было бы принять за почтенную старушку.
- Замолчишь ли ты?! - прикрикнула и топнула ногой Дарья Алексеевна на собачку, которая, как в истерическом припадке, вертелась около своего хвоста и заливалась самым высоким, раздирающим уши фальцетом.
- Оставь ее, милая! Надо же и ей душу отвести! - вступился муж и под руку с племянницей вышел в переднюю, а оттуда на крыльцо. Свитой за ними высыпали туда все прочие, сидевшие за столом.
Иван Афанасьевич Дмитревский, знаменитый в свое время актер Императорского театра в Петербурге, уже несколько лет перед тем, по старческой дряхлости, покинул сцену. Тем не менее как актеры, так и литераторы, и даже столичная знать, продолжали по-прежнему дорожить его сценическою опытностью и во всех спорных случаях по театральной части обращались к его суду. Державину, которому на старости лет вздумалось также испытать свои силы в драме, такой советчик, как Дмитревский, был сущим кладом, и он не раз зазывал его на лето к себе в Званку. Но только теперь Дмитревский наконец приехал.
Когда Державин выбрался на крыльцо, дорогой гость его сошел уже с тележки и, поддерживаемый краснощеким быстроглазым казачком, с усилием стал подниматься по ступеням. Один из племянников хозяина, подпрапорщик Измайловского полка Семен Васильевич Капнист, живой и ловкий юноша, одним прыжком соскочил вниз и подхватил старика под другую руку.
- Спасибо, душа моя... - прошамкал слабым голосом Дмитревский, сюсюкая от недостатка зубов и произнося букву "ш" как "с": "дуса моя".
- Молодец он у меня! - похвалил юношу с крыльца дядя. - С тех пор, как секретарь мой Лиза {Старшая сестра вышеназванной Прасковьи Николаевны Львовой, Елисавета Николаевна, вышедшая незадолго перед тем замуж за родственника своего, Федора Петровича Львова.} замуж пошла, он у меня и по письменной, и по всякой иной части. Здорово, Иван Афанасьич! Наконец-то вспомнили старого приятеля!
Приятель очутился в его дружеских объятиях. Толпившиеся около них молодые люди тихо перешептывались:
- Стар, ух как стар стал! Прямой Мафусаил! Дядя перед ним молодец молодцом...
Гость Мафусаил, щурясь от света, которого не переносило его ослабевшее зрение, со сгорбленной спиной, с трясущейся головой, стал здороваться со всеми окружающими, поочередно подходившими к нему.
- Дарье Алексеевне мое нижайшее! И вы тут, любезнейший! И вы! - говорил он, пожимая руки направо и налево {Кроме названных уже трех лиц - жены Державина и двух его любимцев, племянницы и племянника, в доме его жили или безвыездно, или по неделям Вера Петровна Лазарева (дочь прославившегося впоследствии адмирала), Александра Николаевна Дьякова (урожд. Львова, вторая сестра Прасковьи Николаевны), Любовь Аникитична Ярцова, братья Львовы и Дьяковы, молодые Миллер и Фок.}.
Между тем задорная собачонка, выскочившая также на крыльцо, не переставала ожесточенно тявкать на гостя.
- И ты тут, Таечка! Да, и ты! А я слона-то, вишь, и не приметил! - приветствовал ее Дмитревский и, с трудом нагнувшись к Тайке (сокращение от Горностайка), хотел ее погладить. Но та, огрызаясь, увернулась и цапнула его за панталоны. Молодой Капнист оттолкнул ее ногою.
- Вот злючка! Не узнала разве?
- Дай-ка ее сюда, Сеня! Не обижай ее! - сказал дядя и, приняв от него собачку, упрятал ее за пазуху. Место это, как видно, было для нее насиженное, потому что она, высунув свою хорошенькую мохнатую головку из-за отворота халата, вполголоса еще немножко поворчала, похлопала глазками на гостя и затем уткнулась опять розовой мордочкой в халат {*}.
{Тайка пережила своего барина, который еще при жизни ее сочинил ей такую эпитафию:
На могилу милой собачки
Здесь песик беленький лежит,
Который Горностайком звался.
Он был тем мил и знаменит,
Что за хозяина вступался
И угождал не низкою какой,
А твердой львиною душой;
Ворчал, визжал, но так забавно,
Что и сердяся пел сопрано.}
- Ну, что у вас там, Иван Лфанасьич, в Питере? Что нового?.. - полюбопытствовал хозяин, но тут же спохватился: - Виноват: соловья баснями не кормят! Пойдемте-ка откушаем вместе, благо, мы сами еще за трапезой. А вы, чай, с дороги как волк проголодались?
- Да Ивану Афанасьичу, может, нужно еще наперед почиститься, отмыться от пыли? - заметила Дарья Алексеевна.
- Оно, точно, сударыня, не мешало бы... - отозвался Иван Афанасьич.
- Я вас сейчас проведу к себе, - услужливо вызвался молодой Капнист и, мигнув казачку, чтобы тот взял барина своего под другую руку, бережно повел почтенного старца к себе.
Полчаса спустя Дмитревский, умытый, приглаженный, с подвязанной под подбородком салфеткой, сидел среди многочисленной хозяйской семьи за сытным деревенским обедом. В промежутках он рассказывал о недавнем Павловском празднике и о том глубоком впечатлении, какое произвела на всех сочиненная на этот случай Державиным кантата: "Ты возвратился, благодатный..."
- У меня не то еще было в предмете, - заговорил Державин. - Хотелось мне сочинить подобающее похвальное слово государю-победителю, и вот племянница целое лето, вишь, должна была читать мне тут похвальные слова разным великим мужам, дабы, знаете, настроить на надлежащий тон мою ржавую лиру. Похвала Марку Аврелию всего более пришлась мне по душе, потому что действие в оной перемешано с повествованием. Однако ж старость не радость: слушаешь, бывало, развесишь уши - глядь, и задремал! Так и не удосужился написать свою похвалу.
- Упустя лето, в лес по малину не ходят, - заметил Дмитревский, - а мы с вами, ваше высокопревосходительство, что ни говори, маленько-таки состарились.
- Так-то так, - со вздохом согласился Державин. - Затем-то в последние годы и взялся за драму. Вот где мое истинное призвание! Четыре трагедии мои вам достаточно известны {"Ирод и Мариамна" (единственная представленная на сцене), "Евпраксия", "Темный" и "Аталибо, или Разрушение Перуанской империи".}; равномерно и две музыкальные драмы {"Добрыня" и "Пожарский".}. Но все это были цветочки, теперь пойдут ягодки. Одна у меня уже в деле; вот это так опера: "Иоанн Грозный, или Покорение Казани". Богатейшая, сударь, тема и наисовременная; господа французы, что пожаловали к нам в 12-м году без спросу и убрались не солоно хлебавши, не те же ли кровожадные татарские орды времен Грозного? Бонапартишко их - не злой ли волшебник, мнивший обойти нас обманными чарами?
Заговорив о своей новой опере, старик поэт заметно одушевился. Дмитревский, не переставая жевать, исподлобья оглядел окружающих: те украдкой обменивались сострадательными взглядами и тихо шушукали между собой. Не могло быть сомнения - они, подобно ему, относились к новейшему драматическому опыту старого лирика с некоторым недоверием; они хорошо знали также, что эти опыты, со слов Мерзлякова, назывались во всем петербургском обществе "развалинами Державина".
- Опера, м-да... - промычал Дмитревский. - Ну, текст, положим, будет; но где же, скажите, найти для него у нас, на Руси, музыканта-композитора? Опера - чисто итальянское произрастение...
- И вздор-с! - перебил Державин. - Итальянцы просто-напросто пересадили ее к себе из Греции, ибо древняя греческая трагедия с певучими речитативами - не что иное, сударь мой, как теперешняя опера с разнотонной музыкой в первобытном ее виде-с. Но в итальянщине сей - дивная смесь великого с малым, прекрасного с нелепым. По своей необузданной южной натуре всякий соучастник итальянской оперы лезет из кожи, чтобы отличиться: автор - исполинским воображением, актер - смешною надутостью и уродливым кривляньем, певец - чрезмерной вытяжкой голоса, музыкант - непонятными прыжками перстов, дабы при громком рукоплескании заставить выпучить глаза и протянуть уши того же вкуса людей, каковы они сами. Они уподобляются тем канатным прыгунам, которые руки свои принуждают ходить, а ноги - вкладывать в ножны шпагу, думая, что это чрезвычайно хорошо! От таковых-то усилий и несообразностей с прямым вкусом в их операх вся нелепица. Вместо приятного зрелища - игрище, вместо восхитительной гармонии - козлоглашение.
- Так как же вы сами, ваше высокопревосходительство, решаетесь ставить оперы? - спросил Дмитревский.
- Как-с? - подхватил с возрастающим огнем Державин. - Да что такое, позвольте узнать, опера? Это есть перечень, сокращение всего зримого мира. Скажу более: это есть живое царство поэзии, образчик или тень той небесной услады, которая ни оку не видится, ни уху не слышится... Ради своей чудесности опера почерпает свое содержание из языческой мифологии, из древней и средней истории. Лица ее - боги, герои, рыцари, богатыри, феи, волшебники и волшебницы. В ней снисходят на землю небеса, летают гении, являются привидения, чудовища, ходят деревья, поют человечьим голосом птицы, раздается эхо. Словом, это - мир, в коем взор объемлется блеском, слух гармонией, ум непонятностью, и всю сию чудесность видишь искусством сотворенною, притом в кратком, как бы сгущенном виде. Тут только познаешь все величие и владычество человека над вселенной! Подлинно, после великолепной оперы находишься в некоем сладостном упоении, как бы после волшебного сна... Это - первый шаг к блаженству... {Подлинные слова Державина.}.
Никто уже не улыбался. Никто не отрывал глаз от расходившегося маститого поэта, который своею по старинному напыщенною, но образною и искреннею речью возбудил во всех невольное желание испытать самим описываемое им "блаженство". Один Дмитревский только, чтобы не отстать в еде от других, продолжал двигать челюстями: при отсутствии зубов разжевывание пищи представляло для него немаловажный труд. Теперь, благополучно покончив с этим делом, он обтер губы салфеткой и обратился к хозяину:
- А позвольте спросить, Гаврила Романыч: где же вы видели у нас такие оперы?
- Где-с? Да... Аблесимова "Мельник" - раз; ну... - Гаврила Романович запнулся.
- Раз - и обочлись?
- Да ведь я говорю не о тех операх, что есть...
- А о тех, что будут?
- Ну да... Вот погодите, любезнейший, дайте мне только справиться с моим "Грозным"... - Эй, Михалыч!
Михалыч, или, точнее, Евстафий Михайлович Абрамов, из крепостных Гаврилы Романовича, был у него не то мажордомом, не то вторым секретарем и допускался также к барскому столу. За безграничную преданность и примерную расторопность Державин очень ценил его. Единственной крупной слабостью Михалыча были крепкие напитки, и потому Дарья Алексеевна очень неохотно сажала его за один стол с гостями; но муж всегда отстаивал его:
- Ничего, душечка! Делай, будто ничего не замечаешь.
Сегодня Абрамов успел уже не в меру воспользоваться обилием на столе разных наливок и настоек по случаю именитого гостя. Когда он приподнялся, чтобы идти на зов хозяина, то покачнулся и должен был ухватиться руками за край стола. Дарье Алексеевне это было крайне неприятно. Она даже покраснела и замахала рукой:
- Сиди уж, сиди...
- Да я, друг мой, хотел послать его только в кабинет за рукописью... - почел нужным объяснить Гаврила Романович.
- А он, ты думаешь, так и отыскал бы? - возразила супруга. - Садись же - не слышишь? - строго повторила она Михалычу.
Тот покорно, с виноватым видом, опустился на свое место.
- А помните ли, дяденька, как вы сочинили для меня и сестер, когда мы еще были маленькими, что-то вроде оперы - шутку с хорами: "Кутерьма от Кондратьев"? - весело заговорила красавица племянница, Прасковья Николаевна. - У нас в доме, Иван Афанасьич, надо вам знать, было в то время ровно три Кондратья, - продолжала она, обращаясь к гостю, - один - лакей, другой - садовник, третий - музыкант. Оттого часто происходила преуморительная путаница...
- Как не знать, милая барышня, - отвечал Дмитревский, вдруг оживляясь. - Сам даже на домашней сцене орудовал в этой пьесе; о сю пору, кажись, в лицах представить мог бы...
- Правда?
- Ах, Иван Афанасьич, представьте! - раздались кругом голоса.
Доедали как раз последнее блюдо. Голод всех, в том числе и старца актера, был утолен, а рюмка-другая крепкой домашней наливки помолодила его на двадцать лет.
- Отвяжи-ка салфетку! - приказал он казачку, стоявшему позади его стула, и когда тот исполнил приказание, он отодвинулся от стола вместе со стулом, встал, выпрямился во весь рост и заговорил.
Все с изумлением, можно сказать, с оцепенением уставились на него. Ветеран Императорского театра много лет уже не выходил перед публикой; только однажды, 4 года тому назад, 30 августа 1812 года, в достопамятный день, когда получено было в Петербурге известие о славном Бородинском бое, он выступил в патриотической пьесе Висковатова "Ополчение". И вдруг сегодня, как тень умершего из могилы, перед присутствующими восстал опять прежний великий актер.
- Хорошо, слушайте, - заговорил он женским голосом Миловидовой в державинской шутке. - Ты, Варенька, скажи первому Кондратью, камердинеру, который, за отсутствием управителя, надзирает за кухнею, чтобы приготовил между прочим кур с шампиньонами: дяденька это блюдо очень любит. Ты, Веринька, второму Кондратью, садовнику, вели припасти вяз с повелицей. Дубу и лавру здесь нет; неравно нам вздумается отставному служивому поднести, по древним обычаям, свойственный ему венок. А ты, Пашенька, скажи третьему Кондратью, музыканту, чтоб он приготовил для огромности хоров рог с барабаном. Смотрите же, не забудьте, а я пойду одеваться.
При этих словах Дмитревский повернулся, будто уходит, обдернул себе с жеманством сюртук, будто поправляет женское платье, и тем же голосом продолжал, будто обращаясь к трем Кондратьям:
- Приготовили ль, друзья мои, что вам приказывали дети?
- Все готово, сударыня, все готово... - отвечал он сам себе разными голосами трех Кондратьев.
- Где ж?
- Вот здесь, - отвечал он от лица первого Кондратья, камердинера, подавая со стола салфетку.
- Да что это?
- Тур {Тур - парик.} с панталонами.
- Как? Тебе приказывали кур с шампиньонами!
- Мне так послышалось.
- Какой вздор! - Дмитревский-Миловидова обернулся к воображаемому Кондратью-садовнику. - У тебя что?
(В руках его очутился салатник.)
- Мох с тюльпаном.
- Какая чепуха! Тебе приказан рог с барабаном.
- Я не музыкант.
- У тебя что? - был, наконец, последний вопрос его к невидимке Кондратью-музыканту. - Вяз с повелицей?
- Нет! Бас со скрипицей, - был ответ - и бутылка с рюмкой изобразили требуемые музыкальные инструменты.
- Ха-ха-ха-ха! Сумасшедшие! Вот каково там, где много Кондратьев! Смех от них и горе! Тому прикажи, того спроси - и увидишь хоть Кондратья, да не Кондратья! Федот, да не тот...
Войдя совершенно в роль, бывалый актер даже не пришепетывал; и голос и мимика его принадлежали именно тем лицам, которых он изображал. Когда он кончил, комната огласилась единодушными восторженными криками, а Державин, сидевший еще за столом, снял с головы колпак и отдал другу-актеру такой глубокий поклон, что коснулся лбом стола.
Но вслед за тем поднялась общая суматоха. За необычным оживлением у дряхлого старца актера последовал внезапный же упадок сил. Как мертвец побледнев, он закатил глаза, схватился за грудь и наверное грохнулся бы на пол, если бы подоспевшие молодые люди не подхватили его под мышки, не усадили в кресло. Всех более, казалось, перепугалась виновница всего, Прасковья Николаевна. Она суетилась около гостя, как около родного, и, налив ему стакан воды, почти насильно заставляла его пить.
- Спасибо вам, дуса моя... - лепетал он, отпивая глоток за глотком. - Разгорячили вы меня, старого, и, боюсь, пролежу я теперь сутки в постели...
Сначала хозяева думали уложить его сейчас же в постель. Но, когда он немного оправился, решено было перебраться в соседнюю гостиную.
- Туда нам и кофе подадут, - сказала хозяйка, - там вы отдохнете в кресле.
- Да и я кстати маленько вздремну с вами, - добавил хозяин, - такое уж у меня положение:
Тут кофе два глотка, всхрапну минут пяток,
Там в шахматы, в шары иль из лука стрелами,
Пернатый к потолку лаптой мечу леток
И тешусь разными играми.
Гость слабо улыбнулся:
- Ой ли?
- То есть, было времечко... Ну, а нынче, понятно, только бостон да пасьянс. На закате дней в чем нашему брату упражняться, как не в терпении - в пасьянс?
Дмитревский помнил впоследствии, как бы в каком-то тумане, что его перенесли в кресле в гостиную и что он там, не дождавшись даже кофе, крепко заснул. Во сне долетали до его слуха звуки клавесина, и, когда он наконец очнулся, звуки эти не прекратились. На дворе совершенно уже смерклось; а гостиная, где отдыхал он по-прежнему в кресле, освещалась мягким полусветом покрытой абажуром лампы. В отдалении за клавесином сидела Прасковья Николаевна и играла одну из задушевных пьес Баха, любимого композитора хозяина. Сам же хозяин, с своей Тайкой за пазухой, в мягких туфлях, неслышно расхаживал по комнате из угла в угол, опустив голову, отвесив губу, и одной рукой поглаживал Тайку, а другой бил по воздуху такт.
Не желая прерывать его размышлений, Иван Афанасьевич тихомолком окинул взором остальных присутствующих. За столом, на котором горела лампа, сидела хозяйка, вязавшая какой-то шарф, вероятно для мужа, а около нее - другая племянница, вышивавшая бисером кушак, как оказалось после, также для дяди. На столе были разложены в известном порядке карты: Гаврила Романович, очевидно, раскладывал пасьянс, когда искусная игра Прасковьи Николаевны согнала его с места. Прочие домочадцы расположились небольшими группами там и сям в тени, слушая также музыку и изредка перешептываясь.
Дмитревский по-прежнему не шевелился и предался тихим старческим мечтам. Но вот нежные звуки клавесина стали крепнуть, расти, учащаться, - и Гаврила Романович сбился с такта и ускорил шаг; колпак его сдвинулся набекрень, губы крепко сжались, тусклые глаза разгорелись; дойдя опять до выходной двери, он не повернул уже назад, а вдруг исчез.
Музыка разом смолкла; музыкантша, а за нею и все молодые слушатели встрепенулись, заговорили:
- Ну, завтра к утрешнему кофею дяденька, наверно, принесет новые стихи!
Они не совсем ошиблись: "дяденька" действительно занялся стихами, хотя не новыми, а старыми, требовавшими отделки. Когда все сошлись опять к ужину в столовую, он также явился туда с довольной улыбкой, держа в руках объемистую тетрадь.
- Екатеринина Муза заговорила? - спросил его Дмитревский.
- Нет, ко мне теперь она уж редко заглядывает, - отвечал старик поэт:
Холодна старость - дух, у лиры - глас отьемлет,
Екатерины Муза дремлет...
Положив тетрадь на стол около своего прибора, он то и дело с нежностью поглядывал на нее; когда же, с боем 11-ти часов, все разом поднялись и стали прощаться на ночь, он вручил тетрадь гостю со словами:
- Прочтите, любезнейший, и занотуйте, что нужно...
Дело это для Дмитревского было не ново. Продремав давеча часа два в своем кресле в гостиной, он так освежился, что не нуждался уже в ночном отдыхе. Лежа в постели, он принялся со скучающим видом перелистывать державинского "Грозного", причем где писал карандашом на полях, где просто ставил вопросительный или восклицательный знак, пока не дошел до последней страницы. Тут он от души зевнул и загасил свечу.
Там русский дух... там Русью пахнет!
И там я был, и мед я пил...
Пролог к "Руслану и Людмиле"
Старость не знает долгого сна. Не было еще шести часов утра, как Дмитревский уже проснулся. Или, быть может, его разбудил смутный говор, долетавший к нему сквозь тонкую стенку из смежной горницы. Он прислушался и явственно различил голоса хозяина и его мажордома Михалыча. Гаврила Романович давал последнему какие-то наставления по хозяйству.
- Да гуся-то фаршированного смотри не забудь, - говорил он. - Иван Афанасьич у нас, сам знаешь, какой знаток по кухонной части.
- Как не знать-с, - отвечал Михалыч. - Анисовки нонче, сударь, отменно уродились; так с свежей капустой такой фарш дадут... А на счет февереку-то как прикажете?
- Ну, это - по части молодого барина, Семена Васильича: с ним и столкуйся.
Далее Дмитревский разговора их не послышал: в дверь к нему осторожно заглянул его казачок. Убедившись, что барин не спит, он вошел с вычищенными сапогами и платьем.
- Будете одеваться, сударь?
- Да, пора.
Оканчивая уже туалет, Иван Афанасьевич случайно увидел в окошко живую группу: на ступеньках крыльца сидел Гаврила Романович в неизменных своих колпаке да халате, а вокруг него толпилось человек двадцать босоногих деревенских ребятишек.
- Каждое утро, вишь, у них здесь тоже, сказывали мне, - пояснил казачок, - молитвы учат да ссоры ребячьи разбирают.
- Подай-ка шляпу да вон тетрадку, - сказал барин и, опираясь на казачка, вышел также на крыльцо.
Державин сидел к нему спиной и не заметил его прихода.
- Ну вот так-то; на сегодня и будет с вас, други мои, - говорил он и, взяв в руки стоявшую рядом на ступеньке корзиночку с медовыми пряниками, стал раздавать их детям.
Те наперерыв выхватывали их из его рук.
- А мне-то! Мне, дяденька!
- Отчего же нынче, дяденька, не крендели, а пряники? Нешто нынче праздник? - сыпались вопросы.
- И какой еще праздник-то! Приятеля закадычного из Питера чествую, - отвечал "дяденька".
- Вон этого самого?
Державин обернулся.
- А! Иван Афанасьич! Вы здесь? Ну, как почивать изволили?
- Благодарю вас, - отвечал тот. - Да я вам, ваше высокопревосходительство, не мешаю ли?
- Нет, мы с ребятами как раз покончили. Вот что, детушки: ступайте по домам да скажите парням да девчатам, отцам и матерям, что, мол, всем им от меня тут угощение будет. Поняли?
- Как не понять! Не в первый раз...
- Ну, пошли. С Богом!
Весело горланя, дети врассыпную бросились прочь от крыльца. Тут между тем Гаврила Романович увидал свою заветную тетрадь в руках друга-актера.
- Ага! Прочли? - спросил он, и в глазах его забегал беспокойный огонек.
- Прочел-с... Очень хоросо... - невнятно пробормотал Дмитревский и, не глядя на Державина, подал ему тетрадь.
Сидевшая за пазухой Гаврилы Романовича Тайка ошибочно поняла движение гостя и сердито на него заворчала.
- Ну, ну, ну! Не тронет он меня, - успокоил ее хозяин и дрожащими пальцами стал перебирать листы тетради. - Много, кажись, замечаний...
- Ваше высокопревосходительство, - отвечал Дмитревский, - будьте совершенно спокойны, - эти замечания я делаю не для вас; но, вы знаете, на театре всегда бывают прощелыги, которые готовы за все придираться к авторам. От них-то я и хочу уберечь вас.
- Бывают, ох, бывают! - вздохнул Державин и указал себе на шею. - Вон где они сидят у меня!.. Ну, да Господь теперь с ними! Милости просим на балкон: кофей, верно, уж ждет нас. Вы ведь там, кажись, еще не были?
- Нет-с.
- Ну вот, пойдемте, посмотрите при утреннем освещении, каков вид-то!
Целым рядом комнат прошли они на противоположную сторону дома и вышли на балкон. Солнечное утро пахнуло им навстречу; оба старика поздоровались с суетившейся около дымящегося самовара Прасковьей Николаевной, такой же свежей и розовой, как солнечное утро.
- Она у меня ведь ранняя пташка, - сказал Гаврила Романович, - прочие неженки, изволите видеть, еще сладко дрыхнут, а она уж все для нас приготовила.
- Можно, дяденька, налить вам и Ивану Афанасьичу? - спросила племянница и взяла кофейник.
- Наливай, душенька, наливай, а мы вот с ним покуда оглядимся.
- Что, вас никак смущают сии смертоносные орудия? - с усмешкой спросил он, видя, что гость в недоумении остановился перед одной из небольших чугунных пушек, поставленных на балюстраде балкона. - Вот нынче вечером узнаете их назначение, - загадочно добавил он, - а покамест полюбуйтесь-ка картиной природы. Ну что, как находите, сударь мой?
Прислонившись к одному из столбов, на которых лежала крыша балкона, Дмитревский засмотрелся на расстилавшуюся внизу панораму. Перед каменной лестницей балкона, среди клумб цветов, бил фонтан, начиная от которого уступами шел довольно крутой спуск к Волхову. Голубая лента реки красиво извивалась между желтеющими нивами, зеленеющими лугами, а плывшие по ней барки и лодки приятно оживляли этот мирный сельский вид. У берега, прямо против усадьбы, были привязаны к плоту большая крытая лодка и маленький ботик.
- Это моя флотилия, - самодовольно объяснил Гаврила Романович, - на "Гаврииле" мы ездим всей семьей к соседям...
- На "Гаврииле"?
- Да, вон - на той лодке: она окрещена так в честь моего ангела-хранителя.
- А имя ботику, как вы полагаете, - какое? - послышался со стороны стола звонкий голосок молодой хозяйки.
- Пашенька? - спросил наугад гость, лукаво улыбнувшись.
- И не угадали! - засмеялась она в ответ. - У дяди есть еще большая любимица.
- Тайка?
- Ну да!
- Так-с.
Державин только погрозил пальцем племяннице, а потом показал Дмитревскому в сторону, где за плетнем темнела кудрявая купа дерев.
- А там мой сад фруктовый. Сам сажаю, и, не поверите, какая услада сбирать потом плоды рук своих!
- Но та беседка, вон, что на холме, дяде еще милее, - заметила Прасковья Николаевна, указывая в свою очередь на видневшуюся в отдалении, на высоте, беседку, - там он по целым часам беседует со своей Музой...
- Из-за нее забывает и жену, и весь остальной мир! - внезапно раздался позади говорящих другой женский голос.
В дверях балкона стояла сама супруга старика поэта, Дарья Алексеевна. После обычных взаимных приветствий она пригласила гостя за стол и продолжала:
- Видите направо флигель? Это ткацкая, где ткутся у меня сукна да полотна. А спросите-ка Гаврилу Романыча, когда он в последний раз был там?
- И не дай Бог мне, душенька, без спросу вторгаться в твою область! - добродушно отозвался муж. - Ведь и ты не тревожишь же моей Музы?
Понемногу на балконе собралось все остальное заспавшееся общество. Веселый неумолчный говор и смех огласили воздух.
- Только не по-заморскому болтайте, детки! - заметил Гаврила Романович, когда послышалось несколько французских фраз. - Смотрите, чтобы с вами не случилось того, что друг мой Шишков, Александр Семеныч, проделал с девицей Турсуковой.
- Что ж он сделал с нею, дяденька?
- Что? А вот что. Был у этой девицы роскошнейший рисовальный альбом, вывезенный из Парижа; были в нем рисунки разных светил живописи, а подписи-то все были французские, даже русских художников.
- Какой позор! - сказал Александр Семеныч. - Русский художник рисует для русской девицы - и стыдится подписаться русскими буквами; совсем исковеркал свое бедное имя!
Как на грех подвернулся тут шутник-племянник (на манер вот моего Сени).
- Да не угодно ли, - говорит, - дядя, перо и чернил?
- Давай! - сказал Александр Семеныч; взял перо, обмакнул в чернила да и переправил все как есть подписи на русский лад; а на первой, заглавной странице настрочил собственный куплетец:
Без белил ты, девка, бела,
Без румян ты, девка, ала;
Ты честь, хвала отцу, матери,
Сухота сердцу молодецкому.
Внизу же, как подобает, расчеркнулся:
"Александр Шишков".
Анекдот хозяина еще более развеселил молодых мужчин. Барышни, напротив, надули губки.
- А что же сказала девица на такую непрошеную любезность? - спросила одна из барышень. - Поблагодарила?
- От радости слов не нашла: расплакалась, а альбом отправила опять в Париж - вывесть помарки; но стихи Александра Семеныча не похерила-таки, сохранила!
- Теперь, однако ж, и Александру Семенычу икается, - вступился за обиженную девицу Дмитревский.
- Что так?
- Да так-с... Задевают уж больно его с "Беседой" молодые "карамзинисты": сочинили стихотворный пасквиль...
Тут кстати будет сказать несколько слов по поводу упомянутой Дмитревским "Беседы" - литературного общества, к которому принадлежал и Державин.
Когда в конце прошлого столетия начинающий еще писатель Карамзин стал печатать свои "Письма русского путешественника", чисто разговорный язык этих писем (помимо их любопытного содержания) возбудил к автору их симпатии большинства читателей, особенно молодого поколения. Зато приверженцы старинного слога ополчились против него, и глава их, академик Шишков, выпустил свое знаменитое "Рассуждение о старом и новом слоге". Ближайший друг Карамзина, известный также в свое время стихотворец Дмитриев, уговаривал его написать возражение. Карамзин, который, между тем был сделан историографом (31 октября 1803 г.) и порвал уже всякую связь с текущей литературой, долго отнекивался. Наконец, вынужденный уступить, он написал обширную статью против Шишкова и прочел ее своему приятелю.
- Одобряешь? - спросил он его.
- И весьма! - был ответ.
- Ну вот, - сказал Карамзин, - я исполнил твою волю. Теперь позволь мне исполнить свою...
И с этими словами он бросил тетрадь в камин.
Но друзья его не угомонились. Молодой талантливый писатель Дашков в брошюре своей "О легчайшем способе отвечать на критику" разобрал "Рассуждение" Шишкова, как говорится, по косточкам и доказал незнание им основных правил русского и славянского языков. Вслед за ним и прочие молодые литераторы в журналах и отдельных брошюрах осыпали Шишкова градом насмешек. Тот бросился за советом к своему сотоварищу по старинному слогу, Державину: что ему делать?
- Да махнуть рукой, - отвечал Гаврила Романович совершенно в том же примирительном духе, как отвечал Дмитриеву Карамзин. - Мудрость в середине крайностей. Дунь на искру - разгорится, сказал Иисус Сирах, а плюнь - так погаснет.
Шишков на вид смирился, не стал препираться с врагами печатно. Но по его почину шишковисты (как назывались тогда последователи старинного слога) начали собираться друг у друга для "противоборства нашествию иноплеменных". Большая часть "шишковистов" были литературные посредственности, о которых в наше время даже никто и не говорит. Но были между ними и выдающиеся таланты: Державин, Крылов, Гнедич, князь Шаховской (Гнедич, впрочем, впоследствии вышел из их кружка). Державин, у которого был прекрасный барский дом в Петербурге, с колоннами по бокам и статуями четырех богинь над главным фасадом, отвел у себя для этих сборищ большой зал в два света, а на хоры поставил орган. Так образовалось литературное общество, сначала названное "Ликеем", потом "Атенеем" и наконец "Беседой, или Обществом любителей российской словесности". Устав нового общества был представлен министром народного просвещения графом Разумовским на высочайшее утверждение, и первое публичное чтение "Беседы" состоялось 11 марта 1811 года. Ожидали даже, что будет государь. Для приветствия его Державин сочинил гимн "Сретение Орфеем Солнца", который Бортнянский положил на музыку. О новом обществе шло в высшем кругу уже так много толков, что на первое заседание стеклась вся столичная знать, числом не менее 200 человек. Но государь чем-то был задержан и не приехал. С тех пор собрания "Беседы" вошли в моду, и весь цвет Петербурга - блестящие мундиры и бальные платья разукрасили державинский зал. "Беседа" гремела и торжествовала, особенно с тех пор, как Шишков, один из четырех председателей ее (другими тремя были: Державин, А. С. Хвостов и Захаров), сделался президентом Российской академии, а попечителями четырех отделов "Беседы" были назначены четыре министра, в том числе прежний недруг Шишкова, Ив. Ив. Дмитриев, а Карамзин, родоначальник молодой партии, был избран в почетные члены "Беседы".
И вдруг теперь, когда он, Гаврила Романович, правая рука Шишкова, удалился только на лето в деревню, чтобы набраться к осени свежих сил, близкий приятель и гость его, Иван Афанасьевич Дмитревский, сам состоявший почетным членом "Беседы", позволяет себе во всеуслышание, при его домашних, говорить о каком-то пасквиле на Шишкова!
- Да автор-то пасквиля не известен? - спросил Державин, нахмурив брови.
- Называют Дашкова.
- Опять этот Дашков!
- А вы, Иван Афанасьич, не помните тех стихов? - неосторожно спросил один из молодых людей.
- Как не помнить. Не совсем еще память отшибло.
- Скажите их нам!
- Да вот, как дядюшка ваш...
- Позвольте, дядя, сказать их?
- Да ведь они, верно, злы и непристойны?
- Злы - да, несомненно; непристойны - нет.
- Что ж, пожалуй, говорите, - нехотя разрешил Гаврила Романович.
Дмитревский поднял глаза к стропилам балкона и начал каким-то замогильным голосом, но с обычным своим искусством:
Мятется сонм, но вдруг, трикратно
Прокашлявши, встает Шишков, -
Шишков, от чьих речей зевают,
Кого читатели не знают,
Но знает бедный Глазунов... {*}
{* Петербургский книгопродавец.}
Встает - в молчании глубоком,
Благоговеют все пред ним.
Вращая всюду мрачным оком, -
В церковном слоге и высоком,
Гласит к сочленам он своим:
"Воспряньте, други, от покоя!
Настал бо лютой распри час!
На то сию "Беседу" строя,
В едину купу собрал вас..."
Несколько раз хозяин порывался перебить декламатора, но тот упорно глядел в потолок. Дойдя до последнего стиха, он, будто спросонья, захлопал глазами, недоумевая огляделся.
- Что, не заснули еще, господа? А меня уж, признаться, совсем в сон клонит... - добавил он, зевая в руку.
- Зевота ужасно заразительна! - засмеялась одна из барышень, также закрывая рот рукою.
- Особенно когда речь идет о "Беседе", - подхватил Капнист, громко уже зевая.
Кругом раздались общие зевки, общий смех.
- И вовсе не смешно, а неприлично! - с неудовольствием заметил Державин.
- Но согласитесь, дяденька, - сказал племянник, - что чтения "Беседы" крайне сухи, и только басни Крылова несколько разгоняют скуку.
- Чтения наши, друг мой, служат не ребячьей забаве, а родной словесности: они насквозь пропитаны русским духом...
- Да Карамзин-то, который написал "Марфу Посадницу", который пишет теперь "Историю государства Российского", - разве менее русский, чем мы с вами? И не сами ли вы, дядя, предложили его в почетные члены "Беседы"?..
- Вот пристал! - отмахнулся дядя. - Ты меня, любезный, чего доброго, еще в карамзинскую веру совратить хочешь?
- Да не мешало бы, дядя...
- Что?! Вот не было печали...
Дарья Алексеевна, видя, что спор их начинает принимать слишком острый характер, озаботилась дать разговору другое направление. Подойдя к перилам балкона, она крикнула вниз, к реке:
- Девчонка! А, девчонка!
Дмитревский машинально оглянулся. На плоту у берега реки стояла 70-летняя старушка с подобранным подолом и удила рыбу, никакой другой "девчонки" кругом не было видно. Но что окрик хозяйки относился именно к ней, подтвердилось тем, что старуха, наскоро оправив подол и свернув лесу на удилище, откликнулась в ответ:
- Сейчас, сударыня!
- Почему вы ее называете девчонкой? - удивился Дмитревский.
- Да так, знаете, по старой привычке, - отвечала Дарья Алексеевна. - Анисью Сидоровну дали мне еще в приданое, и она у меня здесь, в Званке, теперь то же, что у Гаврилы Романыча его Михалыч.
Когда Анисья Сидоровна поднялась по косогору к балкону, барыня приказала ей распорядиться достать из огорода арбуз, "да поспелее".
- Гаврила-то Романыч у нас ведь, кроме арбузов, никаких фруктов не уважает, - пояснила она гостю.
До обеда Иван Афанасьевич удалился в отведенный ему покой, чтобы отдохнуть часок. Когда он вышел затем в гостиную, то застал уже там несколько соседей-помещиков, за которыми было нарочно послано в честь редкого столичного гостя. Ожидали еще из села Грузина, отстоящего от Званки всего на 18 верст, всесильного тогда военного министра, графа Аракчеева; но оказалось, что тот был вызван в Павловск по случаю описанного нами выше царского праздника и в имение свое еще не возвратился.
- Знал