uot;, - возразил Чернышев. - "Какой вы спорщик, почтальон. Я видел раскрытую книгу". "С'est plutot maussade, Job", - заметил, зевая, Меншиков. - "С тех пор, как он в Вене стал на колени перед бродягой-квакером и поцеловал этому проходимцу ручку, я больше ничему не удивляюсь!" - гневно сказал Волконский. - "Вильям Аллен не бродяга и не проходимец, а очень почтенный человек", - поспорил Чернышев. - "Ну, так целуйте ему ручку и вы! По мне хоть бы и не ручку!... И молится этот бродяга точно Березань пляшет или гросфатера: плечики вывертывает, и этакая на лице веселость!" - Меншиков засмеялся. - "Бросьте, господа, квакера. Ежели б еще квакерша... Скажите лучше, где будем закусывать? Вашего венгерского я выпил бы, но сейчас совестно, да и не хочется есть, а обедать не ранее придется, как во втором часу". - "Успеете выпить, будет еще остановка до Вероны: ведь он должен переодеться. Не забудьте, господа приготовить австрийские ордена". - "Приготовим, приготовим, Петр Михайлович... Идем под сень вершителей судеб", сказал Меншиков, показывая взглядом на Нессельроде, вышедшего на крыльцо с озабоченным видом; его сопровождали послы: Ливен и Поццо ди-Борго.
Через несколько минут коляски выехали на дорогу и выстроились длинным рядом. Волконский кряхтя, вошел в дом. На крыльце появился император Александр. Прозвучала незнакомая австрийская команда. Гусары обнажили сабли. Царь занял место в первой коляске с графом Нессельроде и с австрийским генерал-адъютантом. Поезд, не спеша, тронулся. Было всего девять часов, а встреча у Веронской заставы назначена была на двенадцать.
Стараясь скрыть скуку и дурное настроение, Александр Павлович расспрашивал о Вероне. Австриец сообщил, что почти все уже съехались, что в городе не осталось ни одной свободной комнаты: предусмотрительные лайбахские спекулянты заблаговременно сняли много квартир и теперь сдают их туристам по бешеной цене.
- Для вашего величества приготовлен Палаццо Каносса, едва ли не самый лучший из исторических дворцов Вероны. Он выстроен знаменитым архитектором Санмикеле. Заседания конгресса происходят в Палаццо Капеллари. Или, вернее, будут происходить, так как без вашего величества ничего важного быть не могло. Французская делегация, с Монморанси и Шатобрианом, остановилась в Палаццо Родольфи...
- Ах, да, в ней Шатобриан, - сказал царь, подавляя зевок. - Что он за человек? Я почти его не знаю.
- Могу только сказать вашему величеству, что по внешности он человек весьма невзрачный, - с улыбкой ответил австрийский генерал-адъютант и покраснел, подумав, что этого не следовало говорить при карлике Нессельроде.
- Да, да... Ну, а английская делегация? Значит, нашего бедного лорда Кэстльри заменил Веллингтон? Какое ужасное событие! - со вздохом сказал император, разумея главную злобу дня: самоубийство маркиза Лондондерри. Австрийский генерал и граф Нессельроде одновременно вздохнули.
- Да, его величество император Франц был тоже очень поражен, - сказал австриец и, со слов Веллингтона, сообщил, что лорд Кэстльри (в Европе все еще его звали лордом Кэстльри) в последнее время стал проявлять признаки сильного переутомления. По совету врача, он уехал в свое имение Крэй-Фарм и там вдруг, к общему ужасу и изумлению, перерезал себе сонную артерию.
Граф Нессельроде поделился воспоминаниями о лорде Кэстльри и рассказал о своей последней с ним встрече.
- Я никак не мог бы подумать, что этот гигант - тяжело больной человек, - решился сказать Нессельроде, отступая от официальной версии. - До меня доходили слухи, что несчастный маркиз в последние дни бредил: ему все казалось, что против него составлен заговор.
- Да, то же слышал и я, - сказал со вздохом генерал и нерешительно сообщил подробности, которые, очевидно, исходили не от герцога Веллингтона. В них ничего веселого не было. Тем не менее, как всегда бывает при рассказах о сумасшедших, слушателям стало смешно. Говоря о лошадином заговоре австрийский генерал не мог сдержать улыбки.
- История все-таки изумительная, - сказал, смеясь, царь. - Большой страной правил сумасшедший, и хоть бы кто-нибудь это заметил! Скажу даже что дела Англии никогда не шли так хорошо, как при сумасшедшем лорде Кэстльри. Какой печальный факт для нас всех, правителей!
Генерал тоже засмеялся.
- Ваше величество, когда он правил, лорд Кэстльри, быть может, еще не был сумасшедшим.
- Почем вы знаете? Впрочем, будем надеяться, что вы правы. Так его заменил Веллингтон? Это тоже странно! Я не уверен, что Веллингтон знает, где находится Греция.
- Ваше величество изволите шутить. Герцог - опытный политический деятель, - поспешно заметил Нессельроде, опасавшийся, что слова царя могут дойти до Веллингтона, - Но скажите, генерал, возвращаясь к покойному Кэстльри, скажите, как могли больного человека оставить без надзора? Как могли ему дать возможность покончить с собой?
- Мне рассказывали поразительную подробность, - сказал генерал, осмелевший после замечаний царя и отказа от официальной версии.- Покойный лорд Кэстльри задолго до своего безумия потерял какой-то нож, которым он очень дорожил, хотя нож был, кажется, самый обыкновенный. Эта потеря почему-то страшно его взволновала: он все искал его и не мог найти. Когда он сошел с ума, у него, разумеется, отобрали пистолеты, бритву, все. И представьте, вдруг он где-то нашел этот самый затерявшийся нож! Именно им он и перерезал себе артерию.
Улыбки стерлись. Все трое замолчали.
- Да, это перст судьбы, - сказал, наконец царь.
В одиннадцатом часу была последняя остановка перед Вероной. Австрийский генерал-адъютант велел остановиться у небольшого загородного дома, и на ломаном итальянском языке приказал, оторопевшему садовнику отворить ворота. Узнав, что хозяев нет и что дом пуст, царь, в сопровождении свиты, прошел в маленькие, небогато обставленные комнаты. Садовник, забегая вперед, отворял ставни и двери.
Пока камердинер бегал за водой, Александр Павлович устало сидел на грубо сколоченном некрашенном табурете, рассеянно глядя на чужие, дешевенькие, непривычные вещи: пожелтевший рукомойник, кувшин, щетку, сломанный гребешок. Окно туалетной комнаты выходило в садик, там были какие-то неизвестные, залитые ярким светом, деревья. Все было и приветливо, и странно, и чуждо до жуткости. "Здесь своя жизнь, чужая непонятная жизнь чужих непонятных людей. И если я ничего не знаю у себя дома, если я не знаю, что мне делать в России, как я могу вмешиваться в дела этих людей, или греков, или турок? Может быть, они так гораздо счастливее меня, и лучше ничего нигде не трогать?..." - "Сейчас согреют, ваше величество", - сказал камердинер, торопливо входя в уборную с бритвенным ящиком. Царь вдруг вспомнил о ноже лорда Кэстльри, вздрогнул и принял твердое решение больше ни во что не вмешиваться. Все равно все будет неожиданно, не предусмотрено, не предвидимо, как этот потерянный и так странно найденный нож.
В ожившем доме шла суматоха. Слуги разбирали дорожные шкатулки, чемоданы, погребцы, ставили, к изумлению садовника, самовар, заваривали воду в кофейниках. Времени было достаточно. Государь приказал его не ждать: он ничего не ел до обеда. Волконский угощал всех "чем Бог послал". Бог послал много хороших вещей, в их числе купленное в Вене старое венгерское вино.
Когда Александр I, в австрийском мундире, с орденом Марии-Терезии, вошел в комнату, уже названную "синей гостиной", от прежней вялости и скуки не оставалось ничего. Австрийский генерал откровенно говорил, что Верона, несмотря на исторические дворцы, городишко дрянной и что на развлечения больших надежд нет. - "Что ж, нам со скуки пропадать?" - спрашивал с негодованием Меншиков, - "отчего нельзя было устроить этот проклятый конгресс в Вене, как тогда? Они нарочно стали выдумывать один город хуже другого: Аахен, Лайбах, теперь Верона". - "Если б моя воля, я назначил бы конгресс в Париже, в Палэ-Ройале", ответил австриец с улыбкой и встал, увидев в дверях царя. - "Угодно ли будет вашему величеству выпить рюмку венгерского?" - нехотя спросил Волконский, зная заранее ответ. - "Не угодно... Что, кажется, я ничего не напутал?" - обратился Александр I к австрийскому генералу. Тот поспешил ответить, что все совершенно исправно и что ни один австриец не мог бы носить этот мундир лучше. - "Необыкновенно к лицу вашему величеству", вставил Чернышев. - "О, льстец", - по-русски воскликнул Меншиков, - "прошу вас, не верьте, государь: не может этот скверный мундиришка быть вам к лицу так, как наши. Почтальон все врет, точно сочиняет батальную реляцию". - "Кажется, венгерское с утра действует особенно приятно", - сказал, тоже по-русски, государь. - "Петр Михайлович, запиши имя хозяйки дома". - "Уже, уже записано", - скучающим тоном отозвался Волконский. "Верно, приласкает эту лавочницу дорогим презентом, кого он только не приласкивает?" - "Ее зовут Буттарини. Госпожа Буттарини tout court". - "Это Палаццо Буттарини, государь. Пятнадцатого века до Рождества Христова!" - сказал Меншиков.
Ровно в двенадцать поезд подошел к Веронской заставе. Заиграла музыка, послышался дикий крик командира, войска отдали честь. Царя ждали австрийский император, прусский король, еще короли и принцы. Александр I вздохнул и заключил в объятия сначала императора Франца, потом прусского короля, потом других королей, впрочем не всех: некоторым только протягивал обе руки, или даже одну руку. Сказав все, что требовалось, пройдя вдоль почетного караула, он пересел в коляску австрийского императора. Под звуки военного марша, коляска медленно поехала между двумя шеренгами выстроившихся на улице войск. Толпа за войсками изображала восторг. Царь отдавал честь и старательно поддерживал на лице приветливую улыбку. - "Императрица просила тебя пожаловать вечером к фамильному столу, запросто, во фраке", - говорил император Франц. - "Как я рад! Благодарю сердечно"... - "Но мы у тебя еще будем сегодня днем, если вы не слишком устали с дороги? Так, для первой беседы обо всем". - "Очень рад, искренно благодарю. Какой прекрасный город! И как прекрасна была вся эта дорога через Тироль!..." Коляска остановилась у дворца на Корсо. - "Палаццо Каносса!" - восторженно сказал Александр I, - "ведь это, кажется, постройки Санмикеле?" - "Совершенно верно. Какая у тебя память!" - ответил император Франц, впрочем без особенного восхищения: он и сам хорошо знал секреты ремесла, - "это один из лучших, если не лучший дворец Вероны"... Они приветливо с улыбками, пожали друг другу руки на глазах толпы. В сопровождении ждавшего его у подъезда австрийского генерал-адъютант, царь вошел в Палаццо Каносса.
Немного отдохнув после дороги, Александр I пообедал один, - не пригласил никого к столу. Пообедал плотно, выпил бутылку бургонского из запаса, который для него возили повсюду; другого вина он не признавал. На этот раз ни прекрасный обед, ни вино его настроения не улучшили. Он становился все мрачнее.
Затем он перешел в другую комнату, которую австрийский генерал-адъютант назвал его кабинетом. Рассеянно осмотрел ее, - "да, отличный палаццо", - и сел в кресло. - "Если ничего не делать, славе скоро придет конец. Ну, и пусть, не все ли равно? Было той славы достаточно, а теперь будет другая", - вдруг подумал он: при всей искренности своих чувств, понимал, что отход от такого могущества к чему-то новому, бездейственному, созерцательному может только увеличить его славу, - это как бы повышение в историческом чине. "Уж очень, однако, они все будут рады, что я развязал им руки", - еще возразил он себе с неприятным чувством, разумeя Веллингтона, Меттерниха и других им подобных. - "Но я не могу исходить из этого. Надо поступать по справедливости". - Он взглянул на часы. "И для того, чтоб поступить по справедливости, сейчас первым делом надо надеть другой мундир"... Перешел еще куда-то, - пока плохо разбирался в коридорах, - позвал камердинера и переоделся. Вечные переодевания были мукой его жизни. Царь надел преображенский мундир без эполет, эксельбант, лосиные панталоны, короткие ботфорты, шарф вокруг талии, Андреевскую ленту через плечо, нацепил орден Марии-Терезии и спросил себя, не следует ли пристегнуть и Черного Орла? Находясь в австрийских землях, он не был обязан носить прусский орден. "Все равно, маслом каши не испортишь", - подумал Александр Павлович и нацепил также этот орден: из-за королевы Луизы всегда чувствовал себя немного виноватым перед прусским королем. Взяв перчатки и шляпу с черным султаном на гребне, он вышел в большой зал дворца. Там уже были приготовлены длинный, крытый красным бархатом, стол и вокруг него золоченые кресла. На столе лежали карандаши, бумага.
Чернышев и Меншиков поднялись с мест. В углу приподнялся Волконский, записывавший у небольшого столика расходы. - "За поездку от нашей границы уже ушло без малого сорок тысяч червонных", - сокрушенно сказал он. - "Что так много?" рассеянно спросил император. - "А я удивляюсь, государь, что мало! В Вене вы же приказали дать на двор две тысячи, на конюшню тысячу, прислуге семьсот, и полку вашего имени две тысячи! Да еще ваши подарки!" - "Ах, кстати, Петр Михайлович, вели тотчас отвезти браслет этой итальянке, у которой мы переодевались. Выбери подходящий, хороший"... Волконский только на него взглянул: он и сердился на царя за расточительность, и в душе был ею доволен: не немецкий монарх. Александр I отошел к окну. - "Это Тьеполо", - говорил Чернышев Меншикову, - "одна из самых лучших его вещей. Петр Михайлович, вы хоть бы взглянули, а?" - "Некогда мне, да и экая невидаль! Прикажу в деревне своим мастерам, они еще лучше напишут". Чернышев захохотал. "Очень они мне все надоели, умные и глупые, ученые и невежды", подумал царь. "Отчего же вы не отдыхаете, господа?" - спросил он, чтобы что-нибудь сказать, - "мне нельзя, а вам, слава Богу, можно".
Генералы переглянулись и незаметно покинули комнату. Волконский еще ненадолго остался, он был на особом положении. "Я велел передать Веллингтону, что ваше величество можете принять его посещение в четыре часа. Значить, сейчас приедет... Тут вас ждало много бумаг"... - "Просьбы, что ли? Совсем как в сага patria?" - "Просьб от итальянских прощелыг препорядочно, но есть и деловые бумаги. От Веллингтона два мемуара"... - "Отдай Нессельроде, я его мемуар читать не стану". - "И от Меттерниха программа работ". - "Покажи". - Волконский подал золотообрезный лист бумаги и вышел.
На листе красивым писарским почерком, очень ровно, были написаны вопросы, подлежащие рассмотрению на конгрессе. "... La traite des nХgres... Les pirateries dans les mers de l'AmИrique... Les dИmelИs de l'Orient... La position de l'ltalie... Les dangers de la rИvolution d'Espagne... La navigation du Rhin... La гИgence d'Urgel"... "Хорошо, что заглянул: ведь придется председательствовать"... Председательствовать собственно полагалось императору Францу, во владениях которого происходил конгресс. Но австрийский император вскользь сказал, что на нынешнем заседании решено предоставить председательствование царю. Это был особый почет, который не мог не доставлять удовольствия Александру Павловичу, несмотря на долгую привычку и несмотря на его новые мысли.
Он снова все внимательно прочел. Царь знал по опыту, что вопрос о торговле неграми ставится неизменно на всех конгрессах, преимущественно Англией и преимущественно тогда, когда нужно отвлечь внимание от более острых вопросов. "Сами они перестали торговать рабами очень недавно и очень неохотно, и все эти господа, Кэстльри, Веллингтон, даже Каннинг всегда были противниками Вильберфорса и отмены рабовладения. Что же это они теперь переполошились? Им обидно, что Португалия продолжает загребать золото на торговле неграми. Да еще, верно, мне хотят пустить шпильку из-за крепостного права. В чем они, конечно, правы... Пираты в американских водах, это из той же области: чтобы отнять время и чтобы морочить голову. И навигация на Рейне то же самое, - кому это может быть интересно?..." Он запросил себя и со всей искренностью ответил, что, если есть дело, совершенно, ни с какой стороны, его не интересующее, то именно навигация на Рейне. Во всей программе конгресса важны были только вопросы об Испании и о Востоке. "А это что такое? "La rИgence d'Urgel?" Какая еще rИgence d'Urgel?..."
Эти слова вдруг его поразили. "Не есть ли все, что мы делаем, сплошная rИgence d'Urgel? Ведь мы ничего не знаем, ничего не понимаем даже тогда, когда слова нам известны и понятны! И греческий вопрос это - rИgence d'Urgel, и итальянский вопрос тоже, все, все - rИgence d'Urgel!..." Доложили о приезде герцога Веллингтона. - "Просить, просить", - сказал царь, снова почувствовав крайнюю неодолимую усталость. "Ему всего этого не разъяснишь. Как же ему сказать? Он будет в восторге. Может, я ошибся опять, и нужно как было?"
Вошел Веллингтон в русском фельдмаршальском мундире с Андреевской лентой. Они поздоровались с преувеличенной радостью и тотчас приступили к обычному введению. Герцог спросил о здоровьи царя и императрицы Елизаветы, осведомился, не слишком ли утомительна была дорога. Александр I задал вопросы о короле Георге, о разных принцах. Первая часть вступления не утомляла, но надо было за собой следить, чтобы не зевнуть, не спросить о здоровьи умершего, не перебить собеседника новым вопросом до ответа на предшествовавший. Вторая часть была несколько труднее. Наудачу царь использовал мундир Веллингтона. - "В скольких армиях вы состоите фельдмаршалом?" - "В семи: в английской, русской, австрийской, прусской, испанской, нидерландской". - "Это только шесть", - поправил царь с соответственной улыбкой. - "Шесть? Я помню наверное что семь. В английской, русской, австрийской, прусской, нидерландской, испанской и португальской. Я забыл, ваше величество, что я португальский фельдмаршал". Они посмеялись. "Теперь что? Ах, да"...
- Какое у вас несчастье! Бедный маркиз Лондондерри! Я был совершенно поражен этим известием. Но как, как это случилось?
У Веллингтона лицо тотчас стало одновременно грустным и каменным.
- Маркиз Лондондерри был переутомлен. Вашему величеству трудно себе представить, как много он работал! Я не раз убеждал его поехать на отдых, но он не слушался ничьих советов. В августе все же, перед конгрессом, он решил немного отдохнуть и выехал в свое имение Крэй-Фарм. И вдруг - очевидно, какая-то минута меланхолии: к изумлению и ужасу всей Англии, он покончил с собой.
- Но у него бывали и до того минуты... меланхолии?
- Никогда, ни малейших. Он был до последнего дня бодр, весел, здоров. В обсуждении государственных дел проявлял обычную ясность, свой обычный светлый ум. В последний раз он обедал у меня дня за три до своей кончины. На этом обеде был и посол вашего величества, граф Ливен. Маркиз Лондондерри был бодр, умен, любезен по обыкновению.
- Так что вы и тогда ничего в нем не заметили?
- Ничего решительно. Разве немного грустное настроение? После обеда мы еще погуляли. Он был совершенно здоров.
- Бедный маркиз! Я очень его любил, - сказал царь, несколько раздраженный обманом. - Знаю, что у вас мы найдем те же качества светлого, ясного ума, которые отличали покойного маркиза. Кстати, разрешите поблагодарить вас за вашу интереснейшую записку, я пока успел только пробежать ее, - бегло сказал царь; пожалел, что не спросил у Волконского заглавия записки, - и принялся излагать свои новые мысли. Объяснил, что в жизни народов очень трудно изменить что-либо к лучшему, особенно когда не знаешь, что лучшее, что худшее. Поэтому все нужно предоставить воле Божией, а в первую очередь все эти печальные греческие дела, обозначенные в программе как "les dИmelИs de l'Orient".
- Провидение не для того дало мне восемьсот тысяч солдат, чтобы я их посылал на смерть ради идей, быть может, неверных, или ради своего честолюбия. Будем охранять то, что совершенно бесспорно: вечные заветы добра и правды. Они одни для нас всех. Не может больше быть английской политики, или русской, или французской. Должна быть общая, единая политика, стремящаяся к общему благу народов,..
Царь говорил с некоторым раздражением, чувствуя в своих словах неясность и противоречия. Еще больше раздражала Александра I радость, которая медленно всплывала на лице его собеседника и которую тот тщетно пытался скрыть. Веллингтону сразу показалось, что в царе произошла какая-то перемена. Он еще не все понимал, но чувствовал, что нежданно-негаданно привалило счастье: Россия в греческие дела не вмешивается! Это было то самое, чего он должен был добиваться по полученным им в Лондоне инструкциям. Теперь это осуществлялось само собой, без ожидавшейся упорной дипломатической борьбы. Россия с Балкан уходила, следовательно, Англия могла занять ее место. Коварных, маккиавелических мыслей у герцога не было, да он был на такие мысли и неспособен. Но тут за него думали и радовались инстинкт, вековые традиции, души предков. Веллингтон проникновенным голосом сказал, что понимает, одобряет, высоко ценит благородные слова царя; они всецело выражают и точку зрения правительства его величества.
- Я чрезвычайно этому рад, - сказал Александр I холодно. "Ну и пусть идет к...", - вдруг, уже не по французски, подумал он. Ему стало смешно. - Но я хотел побеседовать с вашей светлостью еще и по другому вопросу - неожиданно для себя самого, спросил он. - Это rИgence d'Urgel, вопрос, как вам известно, чрезвычайно важный. Что вы думаете о rИgence d'Urgel?
- Мне пока трудно высказаться с полной определенностью, - ответил, запинаясь, герцог Веллингтон, тоже впервые слышавший о таком вопросе. Он не умел лгать, и лицо его выразило смущение.
- Но я должен знать ваше мнение. Если мы не придем к соглашению по этому вопросу, мне придется пересмотреть и мою греческую политику, - сказал царь, довольный своей шуткой. "Пусть его светлость не спить всю ночь!..."
Эпиграмма на лорда Кэстльри вышла не очень остроумной. Эпитафия, тоже в стихах, просто непристойна. Как бы ни относиться к Кэстльри, писать так об умершем человеке, вдобавок умершем трагической смертью, не очень по-джентльменски. "Кажется, ума и вкуса начинает убавляться", - угрюмо подумал Байрон. Он вынул из папки только что законченную рукопись двенадцатой песни "Дон-Жуана", перелистал ее и стал еще мрачнее. Иногда ему казалось, что эта поэма гениальна, что она, и только она, несмотря на провал у публики, обеспечит ему так называемое литературное бессмертие. Но порою думал совсем другое. "Насмешки над Ротшильдом, Берингом, Веллингтоном, Мальтусом, - какая же это поэзия? Что, если это политический фельетон, вроде тех, которые начинают появляться в газетах, да еще и не очень остроумный?..."
Он бросил переписанные начисто листы в ящик, взял со стола один из пришедших днем номеров "Journal des DИbats" и стал читать корреспонденцию из Вероны: "Les prИsomptions que le CongrХs se prolongerait jusqu'en 1823 ne se sont pas confirmИes. On peut maintenant croire, avec assez de confiance, que la cloture aura lieu vers la mi-dИcembre. C'est l'heureux rИsultat de la parfaite harmonie qui, pour le bien-etre et le bonheur des peuples, rХgne entre les monarques de l'Еurоре. Par lЮ, augmentent de jour en jour les garanties pour le maintien de la paix du monde, le premier besoin des Etats Ю la suite des violentes secousses qui se sont fait sentir pendant tant d'annИes. Tous les monarques continuent de jouir d'une parfaite santИ. L'Empereur Alexandre..."
Отложил газету. Чувства у него были смешанные. Ко всем, или почти ко всем, собравшимся в Вероне людям он относился с совершенным презрением. Но они, именно они, делают жизнь, это не стихи. Большинство практических людей, с улыбкой говоривших ему комплименты, считали, конечно, вздорной его профессию, - ведь, что ж отрицать? это профессия, - на их мнение он никогда никакого внимания не обращал. Другим поэтам по-прежнему советовал писать, хоть их поэзию не ставил ни в грош. Однако, сам чувствовал, что писать больше невозможно. Перейти на прозу, как советует поэтам старик Гете? Писать просто, совсем просто, как дневник, как письмо? Публика ждет поэм, притом именно таких, какие были прежде, байронических, - о них он теперь не мог подумать без отвращения. Новых его стихов публика не любила, не признавала и не читала или читала гораздо меньше. И как он ни презирал чужое мнение, чувствовал, что успех ему необходим, как воздух, - хоть говорить нужно всем обратное: и успех, и неуспех одинаково мало интересны. "Что же остается в жизни?..." Ему показалось, что наверху плачут. Тереза теперь плакала чуть не целыми днями. Он делал вид, будто не понимает, и изумленно пожимал плечами. Он понимал. Нет, наверху ничего не было и не могло быть слышно: в этой, под замок выстроенной, генуэзской вилле стены, полы, потолки были толстые. "Что же с ней делать? Все безвыходно: литература, жизнь, дела с женщинами... Одно утешение, что недолго"... Его здоровье тоже было плохо, совсем плохо.
Посмотрел на часы, - шел первый час ночи, - взглянул нерешительно на кровать, украшенную баронским гербом и девизом их рода "Crede Вiron". - раздраженно подумал, что пора убрать ерунду: глупо одновременно щеголять демократизмом и выставлять напоказ гербы и девизы. "Нет, заснуть будет невозможно"... Отворил дверь и, ничего не надевая, несмотря на холодную ночь, вышел на балкон. Средиземное море было освещено луной. Зрелище в самом деле было прекрасное, - хоть стихи пиши, тысячную по счету поэму о море и о луне, - но ему надоело все: и пейзаж, которым в одних и тех же выражениях восторгались посещавшие их изредка туристы, и нарциссы, - "Байрон страстно любит нарциссы", - и лимонные деревья, и вилла Альбара, и сад виллы Альбара, и Генуя, и Италия. Все красиво до отвращения. Бежать подальше от этой красоты.
Куда же? Не худо бы посидеть в палате пэров: послушать, что там говорят люди с звучными, - по-иному звучными, - английскими именами, - те, которые делают жизнь... Сам изумился своей мысли. "Это уж предел человеческого падения: скучать по палате пэров! Ведь я оттуда бежал: свет давил меня своей пошлостью", - с усмешкой подумал он: противоположность между ним и показным Байроном, существовавшим только в воображении поклонников и теперь, пожалуй, более подлинным, чем настоящий, становилась ему все противнее. "Все было ошибкой: жена, сестра, любовницы, бегство"... Вздрагивая от холода, он вернулся в комнату, затворил дверь балкона, и снова развернул "Journal des DИbats" "...L'Empereur Alexandre fait frИquemment de petites promenades hors de la ville sans aucune suite"... "Все-таки этот головой выше других", - ему казалось, что между ним и императором Александром есть какое-то, почти неуловимое, сходство. - "Но и он политическое бедствие. Да, да, эти люди делают жизнь, не свою только, а общую, мою жизнь!" с ненавистью подумал Байрон. Взял другой номер газеты, и наткнулся на корреспонденцию из Константинополя: "Оn a reГu des nouvelles un peu favorables d'Erzerum, accompagnИes d'une soixantaine de tetes de Persans..." Фраза эта его поразила и неожиданностью, и глупостью, и соответствием "parfaite harmonie" веронской корреспонденции, и своим ужасным прямым смыслом: представил себе эти шестьдесят окровавленных голов, привезенных в подарок султану. - "Что если?..."
И долго он сидел за столом, с замиранием сердца обсуждая новые вдруг поразившие его мысли. - "...Что если вправду посвятить остаток жизни большому делу?... Стать во главе греческого движения, бороться за свободу уже не речами? Собрать людей, собрать деньги, достать оружие, выехать туда? Не вернешься? Разумеется, не вернешься. Но впереди все равно ничего больше нет, ничего, кроме близкой могилы. Пусть по крайней мере будет могила воина... Это распутало бы весь узел. Бросить и стихи, и прозу, и пусть идет к черту литературная слава!"... Ему уже было ясно, что
та слава бесконечно выигрывает от дополнения
этой! "Да, повышение в чине. Но не оно важно. Дело, большое, настоящее дело: не сатиры, не эпитафии Кэстльри, не повязыванье веревки у Флориана, не бутафория вент и кинжалов... Делать, что делают
те, - наперекор им, против них, не так бездарно, как они. Этому делу служить, не приглядываясь к нему пристально, - если приглянешься, то служить перестанешь".
Мастер-месяц оставался в кофейне очень долго. Там он и пообедал, недурно и не так дорого, как опасался. После обеда спросил марсалы. Спешить было собственно некуда, и уж очень приятно было сидеть на террасе: перед ним проходили и проезжали люди знатные, даже знаменитые. Такого съезда Верона никогда не видела. Многих мастер-месяц знал в лицо и почти обо всех знал все худое и грязное, что было в их жизни. "Конечно, все мерзавцы" - радостно думал он.
Постыдное изгнание из карбонарской венты нисколько не сделало его мизантропом. Напротив, он теперь был как будто настроен даже несколько благодушнее, чем прежде. Однако, мысли о том, что мерзавцев на свете так много, всегда вызывали него приятное, успокоительное чувство. Себя самого мастер-месяц не считал ни мерзавцем, ни порядочным человеком, - просто об этом не думал. "Ну, был видный карбонарий, а теперь стал шпион" (он считал, что стал шпионом лишь с тех пор, как его разоблачили). "Ну, и что же? Они меня не уважают? А что мне в их уважении? А я их уважаю? А они сами себя уважают? Нет, разумеется, все мерзавцы и подлецы", - без малейшего впрочем озлобления думал мастер-месяц.
В кофейне за вином он продолжал размышлять о герцогине Пармской. Эта красивая, милая, столь простая, дама очень ему понравилась. "Бедненькая, жалко ее. Деньги какие были, бриллианты, один пояс, говорят, стоил три миллиона... А диадемы! А ожерелья!..." Мастер-месяц имел слабость к драгоценностям и все о них читал, что попадалось в газетах. - "Ах, какие были бриллианты! А жемчуга! Бедняжечка".
Расчувствовавшись, он выпил довольно много марсалы. Пил мастер-месяц тоже отнюдь не для того, чтобы заглушить упреки совести: совесть решительно ни в чем его не упрекала. Но ему легко и приятно становилось обычно лишь после бутылки-другой вина. Освежившись, он вышел из кофейни. Оживление на улице еще увеличилось. В толпе попадалось немало сыщиков: для охраны монархов и министров была мобилизована вся полиция, приехали еще агенты из Вены, из иностранных государств. Кое с кем мастер-месяц незаметно обменивался знаками, как когда-то с карбонариями. Но он вообще товарищей по ремеслу не любил, считая, что они мелкая сошка, сыщики, платные полицейские: сам он был из совсем другого разряда людей. Ему казалось, что его прежняя роль в венте карбонариев дает ему немалые служебные и моральные права.
Перед довольно скромной гостиницей собралась толпа. "Что такое?" - удивился мастер-месяц: в такой гостинице едва ли могли поместить высокопоставленное лицо. Подойдя поближе, он услышал музыку и пение. Два окна были растворены настеж. Превосходный женский голос пел каватину из "Севильского Цирюльника". Спрашивать было незачем: в этой гостинице остановилась Каталани. "Да разве она здесь? Ведь официально она приезжает лишь 17-го?..." Но ошибиться было невозможно, - так пела лишь одна женщина в мире. "Изумительная! Божественная"!, - умиленно думал мастер-месяц. Он слушал, жмурясь и млея. "А все-таки верхи уже не те"... Загремели рукоплескания. Певица показалась у окна и с улыбкой послала собравшимся воздушный поцелуй. Рукоплескания еще усилились, со всех сторон сбегались люди, полицейские, тоже слушавшие, снисходительно улыбались. Толпа требовала повторения - "La maravigliosa!..." "La maravigliosa Angelica!" - слышались восторженные крики. Каталани засмеялась, отошла от окна, через полминуты раздалась ария Фигаро: щеголяя особенностями своего голоса, примадонна полусерьезно-полушутливо пела и мужские партии оперы. Восторг стал неописуемым. "Y tanti palpiti!..." "La Sacra Alleanza!..." "Аria dei Rizzi!"... - орала толпа. Каталани еще спела арию, которую Россини написал за обедом, пока ему варили рис, затем послала толпе прощальный поцелуй и затворила окно.
Мастер-месяц отправился дальше, сохраняя на лице умиленную улыбку. Он ее стер только входя в свое учреждение, где умиляться не полагалось. Там он тоже оставался долго: писал доклад, нарочно его растягивая, чтобы доказать усердие. Затем получил суточные, - собственно, получать можно было сразу за всю неделю, но он не любил оставлять свои деньги в чужом кармане, хотя бы в самом надежном, и потому заходил за ними каждый день: зачем откладывать до субботы, когда можно все получить еще в понедельник? Зато вперед почти никогда не брал, чтобы увеличить уважение к себе начальства.
Начальство вообще его ценило. Однако на этот раз в последнюю минуту его неожиданно потребовали в кабинет и сделали ему серьезное внушение: оказалось, что, пока он отдыхал в кофейне, герцогиня Пармская успела побывать у императора, и ее никто не сопровождал. Мастер-месяц смущенно сказал, что герцогиня ему запретила следовать за ней по пятам (запрещения собственно не было, но толковать можно было и так). - "Это никакого значения не имеет", - резко ответил начальник, - "вы должны исполнять то, что я вам приказал. Герцогиня не может знать, грозит ли ей в Вероне опасность или нет. Потрудитесь впредь следовать за ее высочеством неотлучно".
Мастер-месяц вышел из кабинета очень раздраженный. Нахлобучка была неприятная: с ним говорили почти так, как он говорил со слугами герцогини. И вообще здесь его, очевидно, не отличали от мелкой сошки, от обыкновенных сыщиков и агентов. "Они могли бы знать, кто я и кем я был!... Нет, этому надо положить конец! У нас не так много людей, чтобы на меня возлагать охрану захолустной герцогини, на которую решительно никто в мире не покушается"... Мастер-месяц принял твердое решение предъявить начальству - не этому хаму, а главному начальнику - ультиматум: либо пусть его назначат на работу ответственную и серьезную, либо он уйдет. "Слава Богу, полиций в мире достаточно, не одна имперская"...
Под серьезной работой он разумел командировку к какой-либо настоящей особе. Мастер-месяц понимал, почему герцогине Пармской оказали в Вероне так мало внимания: для императорского двора она своя, почти что даже не гостья. Однако, здесь сказалось и то, что престол ее был третьестепенный. - "Пусть приставят меня к русскому императору! Или же пусть отправят к каким-нибудь добрым родственникам!"... Среди карбонариев он естественно больше работать не мог, хотя несколько изменил наружность, но согласился бы на командировку в Грецию или Испанию. "Право, работать с англичанами гораздо приятнее"... Из английской разведки его собственно не увольняли: просто услуги мастера-месяца отпали сами собой, когда его разоблачили в карбонарской венте, а с ними отпали и английские деньги (на прощанье ему, впрочем, выдали экстренную и вполне приличную награду). "Одни англичане платят как следует. Лучше было немного переждать и остаться у них: они не любят, чтобы от них уходили. Но, конечно, можно к ним вернуться, надо только предложить им что-либо интересное: сами они ведь ни до чего додуматься не могут"... Он считал англичан барами, людьми щедрыми, туповатыми и тяжелыми на подъем.
С досады мастер-месяц вошел в кабачок и выпил одну за другой три рюмки уже не марсалы, а водки; хотел даже спросить четвертую, но было неловко. Мысли о том, как он уйдет к англичанам с имперской службы, стали особенно приятными. Выйдя на улицу, он вдруг на другой ее стороне увидел герцогиню Пармскую. Она шла пешком с почетным кавалером и, нежно улыбаясь, с ним разговаривала. Никто не обращал на них внимания, да и людей на этой улице было не так много. "Кажется, не видели... Хорошо, что встретил, а то еще вышла бы какая-нибудь история с этим болваном... Не могут посидеть спокойно дома", Мастер-месяц немного отстал и пошел за герцогиней на небольшом расстоянии. "Куда же это кривой ее ведет?" Герцогиня и ее спутник свернули в направлении к Саmpo di Fiera - "Ах, вот оно что: к той гробнице! Да, это, конечно, дело спешное. Впрочем, и на конгрессе у нее, голубушки, особенного дела нет". Граф Нейпперг остановил сторожа, тот ему показал дорогу. Они подошли к саркофагу Джульетты. Тут, верно, они, влюбленные детки, постоят минут десять, иначе не стоило и ходить", - подумал мастер-месяц. - "Чем ждать без толку, надо бы еще выпить". Он всегда ясно чувствовал, достаточно ли выпил или нет. В том кабачке выпил недостаточно: двух рюмок не хватало. Вспомнил, что у самой реки, совсем близко, тоже есть какое-то подобие кабачка, дрянное подобие, но водка, кажется, сносная. "Бог даст, их здесь пока не убьют, и моя помощь не понадобится".
Мастер-месяц сбегал в кабачок, наскоро проглотил две рюмки - "вот теперь как раз!" - вернулся к гробнице уже совсем в хорошем настроении. Влюбленные все стояли у саркофага, держа друг друга за руку. "Хорошо бы теперь посидеть хоть на камне", - подумал он, чувствуя некоторую усталость, впрочем, очень приятную. Камней тут было достаточно; один из них лежал за стеной, шагах в десяти от саркофага, притом так, что пройти туда можно было незаметно. Мастер-месяц кружным путем пробрался к стене, сел на камень и широко зевнул. "Полежать на мягком диване было бы лучше"... Герцогиня и почетный кавалер видеть его не могли. Он заглянул за стену не без интереса. "Если заметят, что ж, только должны будут оценить усердие"... Подумал, что при отъезде герцогини верно получить какую-нибудь награду. "Хорошо бы, если б деньги? Пригодились бы, ах, как пригодились бы".
В левой руке у почетного кавалера была книга в золоченом переплете. Граф Нейпперг взглянул на герцогиню, она нежно кивнула головой. Почетный кавалер высвободил свою правую руку, раскрыл книгу и стал читать. "Что за дурачье! Ведь им вместе за восемьдесят!" - изумился мастер-месяц. Слов он первоначально разобрать не мог, понял только, что слова английские, и больше по выражению лиц догадался, что читают стихи. "Ну, да, верно, Шекспир"... Он вздохнул: "Драма, кажется, длиннейшая! Что если всю?"... - "...But, soft! what light through yonder window breaks? - It is the east, and Juliet is the sun! - Arise, fair sun!..." - читал почетный кавалер.
Мастер-месяц решил, что Шекспира слушать не обязан. Взглянул на часы, соображая, как дальше распределится время. "Ну, кривой юноша будет читать двадцать минут, не больше: ведь есть же и у него совесть? Потом домой. Вечером они, верно, отправятся к императору. "... She speaks! - О speak again, bright angel!..." - говорил страстно граф Нейпперг. - Ежели они так любят друг друга, отчего бы им не пожениться? Герцогского титула она все-таки терять не хочет... Денег у нее, должно быть, и теперь достаточно. Пармский двор вовсе не так уж беден. Молодец кривой, хорошо устроился"...
Ему было скучно, он зевнул и углубился в мысли о собственных делах, об ультиматуме, который предъявит начальству. "Если не согласятся, непременно уйду к англичанам назад, непременно! Тогда поймут и пожалеют!" Соображения о том как он встретится позднее с начальником, сделавшим ему выговор, и вскользь сообщить цифру своего заработка в гинeях, - можно будет и приврать, - очень его заняли. Он не сразу даже заметил, что за стеной начал говорить женский голос. - "Больше пяти минут теперь не простоят, ведь скоро обедать"... Снова бросил осторожный взгляд из-за угла и увидел, что герцогиня Пармская, склонившись к плечу графа Нейпперга, тихо читает из его книги. "...Good night, good night! parting is such sweet sorrow. - That I shall say good night till it be morrow..."
И вдруг мастер-месяц, взглянув на герцогиню Пармскую, подумал, что нет оснований жалеть ее. - "Да она умница!" - сказал он себе изумленно. "Падение? Какое падение! Ни малейшего падения! Что ей была за радость в том, что она жена Наполеона? Разве можно быть счастливой за человеком, который всю жизнь воюет, вечно в походах, а когда не в походе, то занят целый день и целую ночь, а к жене заходит на десять минут в сутки? "Гениальнейший из людей"? "Властелин мира"? А что ей в том что он гениальнейший из людей и властелин мира, даже если б таким остался! Зачем ей политика? Зачем ей власть? Кривого она любит, этот настоящий муж, любящий, ласковый, всем ей обязанный. Вот и ребеночка ждет. Да, она мудрая женщина!..." Герцогиня Пармская порывисто обняла почетного кавалера и поцеловала его. Он улыбнулся и, наклонившись к саркофагу, оторвал камешек. - "Это еще что? Амулет?..." Граф Нейпперг приложил камень к мизинцу Mapии-Луизы. "Колечко ей хочет сделать?. Отличная мысль. Подешевле, чем подарки первого мужа, и право, очень мило. Ей Богу, она умнее их всех, императриц и королев!" - с восторженной искренностью подумал мастер-месяц.
Когда они вышли из Campo di Fiera, уже начинало темнеть. Мастер-месяц по-прежнему следовал за ними, продолжая про себя восторгаться мудростью Марии-Луизы. Он немного даже позавидовал графу Нейппергу: за что этакое счастье кривому немцу? "Да, да, лучше ничего нет! Надо бы и мне скопить денег и жениться, не на герцогине, так хоть на простой, доброй и честной девушке. И детей надо иметь. Без детей человек на возрасте ни к чему. Нужно, чтоб было кому закрыть глаза", - думал он, печально-умиленно вспоминая, что у него нет ни своего угла, ни жены, ни семьи.- "А впрочем, может и это не так уж хорошо? Ну, закроют тебе глаза, экая, подумаешь, радость!... Все равно и с открытыми... Нет, все-таки лучше. Мудрая, женщина, очень мудрая. Даром говорили, что дура!"
На главной улице ламповщики зажигали фонари. Герцогиня Пармская и почетный кавалер давно уже шли не под руку. Вдали слышался гул голосов. Толпа валила к церкви св. Агнесы. Говорили, что через площадь проедет император Александр. Мария-Луиза что-то сказала графу Нейппергу. Он почтительно наклонил голову. Как раз в ту минуту, когда они вышли на площадь, на огромном портале пробежал по просмоленному шнуру огонек и во всю величину портала вспыхнула красными буквами надпись: "А Cesare Augusto Verona esultante".
Почетный кавалер, как показалось мастеру-месяцу, взглянул на герцогиню с некоторой тревогой. "Боится, как бы ей, по старой памяти, не взгрустнулось, бедняжке?" - догадался мастер-месяц. - "Или может, ревнует к Наполеону? Хотя что ж ревновать к покойнику? Ведь глупо, право, глупо. От мужа нашей августейшей государыни уже только кости и остались в мире, на св. Елене... Не ревнуй, кривой брось, ерунда! Я тебе говорю, ерунда", - увещевал мысленно почетного кавалера мастер-месяц.
Для поэзии, на бриге говорили, что разразилась страшная буря. В действительности, бури не было, но вскоре после того, как "Геркулес" вышел из генуэзской гавани, началась сильнейшая качка. На борту тоже не все обстояло благополучно, правда, больше в мелочах. Так, дощатые стойла, устроенные для пяти взятых на бриг лошадей, оказались непрочными. Испуганные качкой лошади сорвались и стали носиться по судну. Были еще другие упущения. Граф Гамба, брат Терезы Гвиччиоли, доложил Байрону, что гафельный грот не вполне исправен: ничего не поделаешь, надо вернуться в порт и все привести в порядок; работы на несколько часов, выйдем в открытое море завтра. Байрон помолчал с минуту, затем кивнул головой. - "Да, разумеется, можно вернуться"... Он был недоволен: упущения в самом начале, что же будет дальше? Однако не х