Главная » Книги

Алданов Марк Александрович - Могила воина, Страница 2

Алданов Марк Александрович - Могила воина


1 2 3 4 5 6 7

но, остался в Крэе", - с неудовольствием подумал он.
   На туалет по расписанию отводилось сорок минут. Без двадцати семь виконт Кэстльри вышел, одетый превосходно, хоть без щегольства, в застегнутом кафтане, при галстуке, - никаких халатов для работы он не признавал. Зеркало отразило его огромную стройную фигуру. Ему было пятьдесят лет, - он родился в один год с Напо­леоном и ви­дел в этом нечто вроде великого предзнаменования. Он не потолстел и не обрюзг с года­ми, был еще очень красив, и на больших приемах, на международных конференциях ан­гличане с удовлетворением поглядывали на человека, представляв­шего их страну: виконт Кэстльри выигрывал по внешности от сравнения с большинством иностранных диплома­тов. Он был необыкновенно dignified.
   После очень легкого завтрака, ровно в семь часов, министр иностранных дел во­шел в свой громадный кабинет, великолепно обставленный мебелью готического пе­риода Чип­пендаля, но тоже с хитрыми арлекинными произведениями: так, у камина стоял отапливаю­щийся диван, одно из лучших Шератоновских созданий. На стене висел огромный портрет короля Георга III. Были и портреты других европейских мо­нархов, подаренные ими ми­нистру с собственноручными лестными, почти друже­ственными, надписями. На столах, полочках, в шкафчиках стояли другие их подарки, разные вазы и произведения искусства. Одна из стен была выстлана книгами в вели­колепных кожаных переплетах с гербом дома Лондондерри. Книги, как и вазы, пред­назначались лишь для украшения комнаты: лорд Кэстльри почти ничего не читал, да и не мог читать, так как был целый день занят. Только по воскресеньям в своем име­нии Крэй-фарм, в свободное от охоты время, он имел воз­можность немного освежать в памяти запас цитат из латинских классиков, бывший ему необходимым для парла­ментской работы. Картин в кабинете не было. Но почему-то, в от­ступление от общего стиля комнаты, на стене, над отапливающимся диваном висела в до­рогой рамке голо­ва гнедой лошади, нисколько не замечательная по работе, написанная с натуры в Крэй-фарме малоизвестным художником.
   В камине уже был зажжен огонь. На письменном столе горели четыре свечи. В ра­боте при свечах в ранний утренний час было нечто приятно бодрящее, напоминавшее мини­стру детство, Армагскую школу, где он учился. Под столом на мягком ковре ле­жала приго­товленная лакеем грелка. Лорд Кэстльри страдал подагрой, что подавало друзьям вечный повод для шуток: он не признавал крепких напитков, почти не пил вина и был весьма уме­рен в еде, - друзья, потреблявшее в больших количествах виски, шампанское, коньяк и все же подагрой не болевшие, говорили, что, видно, нет на земле справедливости.
   Министр иностранных дел по утрам работал без секретарей, - как одевался без помо­щи камердинера: по своей деликатности, не хотел заставлять подчиненных вста­вать в столь ранний час. Да секретари ему, собственно, не были нужны. Он знал все дела превосходно, и находились они у него в образцовом порядке. На столе уже ле­жал запечатанный пакет с ночными депешами, присланный в седьмом часу из мини­стерства. Сбоку стояла частная шкатулка министра, большая, железная, инкрустиро­ванная золотом, тоже украшенная гербом их рода, истинное чудо искусства и техни­ки. Над ней, по особому заказу, с год трудились лучшие мастера Англии. Открыть ее можно было только зная секретный шифр; после того, как первая крышка поднима­лась, появлялись еще крышки, отделения, были двойные стены, двойное дно, все со сложнейшими приспособлениями, известными только самому лорду Кэстльри. Эта драгоценная шкатулка предназначалась для хранения важнейших бумаг, вынимав­шихся ненадолго из стальных шкапов министерства, или же копий, которые он зака­зывал лично для себя. В самом секретном отделении лежали его собственные записи, обычно по делам долговременного значения, касавшиеся вековой политики Англии и имевшие большую историческую важность.
   Виконт Кэстльри распечатал пакет и стал читать депеши одну за другой. Каждая депе­ша укрепляла в нем уверенность в правильности его политики. Он не мог бы до­пустить и мысли, что послы и дипломатические агенты хоть отчасти, сознательно или бессознатель­но, подделываются под его взгляды и подбирают для него соответствен­ные сведения. Бу­дучи английским джентльменом, министр не считал других англий­ских джентльменов способными на подлаживание и угодничество.
   Все его предположения оправдывались. Тем не менее у него росло тоскливо-бес­покойное чувство, с которым он проснулся в это утро и с которым просыпался в по­следнее время все чаще. Положение в мире было очень, очень тревожно. Везде еже­минутно могли вспыхнуть восстания, любой инцидент мог вовлечь Англию в новую войну. Эта мысль была кошмаром лорда Кэстльри.
   Особенно серьезно было положение в разных землях Турции. Резидент в Янине сооб­щал, что Али-паша изжарил на медленном огне пятнадцать человек. Сведения о зверствах разных пашей были и в других депешах. Министр морщился с гадливостью, читая эти со­общения. Враги обвиняли его в сухости, черствости, даже в жестокости. Это обвинение было неверно. Зверства, о которых он читал были ему чрезвычайно противны. Но он твердо знал, что ничего тут поделать невозможно, что нельзя руко­водиться в политике чувствами, хотя бы самыми лучшими. Турция все же представ­ляла собой порядок, - а са­мый жестокий порядок всегда лучше беспорядка. Обоб­щать ничего не следует, на одного свирепого пашу приходится десять не-свирепых, и все они вместе так или иначе выража­ют государственное начало. Время, конечно, сделает свое дело. К тому же, с Яниной ан­гличане вели выгодную торговлю, за това­ры Али-паша платил исправно и, по словам ре­зидента, был настроен вполне благоже­лательно к Англии.
   Министр иностранных дел с раздражением подумал, что многие британские по­литические деятели, в том числе и сам Каннинг, были бы не прочь втравить Англию в войну с Турцией. "Пока я у власти, этого во всяком случае не произойдет!" - твердо сказал себе он и решил при случае напомнить врагам в палате выражение своего друга, герцога Веллингтона: "Nothing is more tragical than a victory, except a defeat".
   Тревожные известия шли и из итальянских государств. Это было довольно есте­ственно: мир все не мог прийти в равновесие после французской революции и напо­леоновских войн. Неспокойно и в самой Англии. Лицо лорда Кэстльри становилось все более мрачным.
   Он занимал пост министра иностранных дел и был лидером палаты общин. Одна­ко и друзья, и враги не без основания считали его настоящим главой правительства: первый министр, лорд Ливерпуль, большой роли не играл. На виконта Кэстльри ва­лили ответ­ственность и за внутренние дела Англии, особенно за ее финансы. Враги говорили, что его экономическая политика строится на эксплуатации низших классов. Он давно приучил себя к мысли, что от врагов не дождаться ни фактической правды, ни справедли­вой оценки; все же это его немного удивляло: сам он был совер­шенно справедлив к вра­гам, и не его вина была в том, что они ничего в политике не понимали. Несправедлив был и бросавшийся ему упрек в черствости в отношении бедных людей. Доходы и жалование лорда Кэстльри составляли около сорока тысяч фунтов в год. Он никогда из своего бюдже­та не выходил, отроду не имел никаких дол­гов и тоже немного удивлялся, слыша, что у других людей есть долги, - не только у каких-нибудь бездельников или мотов - это было бы неудивительно, - но и людей вполне порядочных; отчего же они не приводят своего бюджета в порядок? Из своих сорока тысяч фунтов он ежегодно уделял одну и ту же, немалую долю на благотвори­тельный дела, впрочем и тут не без легкого удивления: каким образом могут быть люди, нуждающиеся в благотворительной помощи?
   Отдельный запечатанный пакет исходил от ведомства разведочной службы. Ми­нистр иностранных дел вскрыл его без большого интереса: по долгому опыту знал, что сообще­ния этого ведомства вообще не заслуживают доверия и что нельзя отно­ситься к ним се­рьезно. Ему было известно, что на континенте, напротив, с ужасом и восхищением при­писывают этому британскому учреждению огромную важность, необычайную осведом­ленность, какие-то дела исторического значения. Лорд Кэстльри слушал и читал такие рассказы с улыбкой: с этим мифом трудно и незачем бороться. Ведомство разведочной службы знало мало интересного, почти ничего не делало и вдобавок, по своему крайне сложному, запутанному и секретному устрой­ству, находилось в хаотическом состоянии: отдельные его службы были разбросаны по разным министерствам, обычно друг с другом враждовали и даже не обменива­лись между собой сообщениями. Более ценные секретный сведения приходили от британских военных агентов при иностранных армиях: эти были заведомые шпионы, чего нисколько и не скрывали, - каждый грамотный человек пони­мал, что никакого другого дела и других обязанностей, кроме шпионажа, у них нет; тем не менее их вез­де принимали, с ними поддерживали дружеские отношения все, вплоть до иностран­ных монархов. От военных агентов иногда приходили интересные донесения; от ве­домства же политической разведки почти никогда.
   Не было ничего особенно важного в запечатанном пакете и на этот раз. Тем не ме­нее, одно донесение приехавшего из Венеции агента обратило на себя внимание ми­нистра. Агент сообщал, что греческие филикеры установили связь с венецианскими карбонария­ми, что ими также налажена опасная связь с Римом и Неаполем, что восстание должно вспыхнуть с минуты на минуту в разных городах южной и восточ­ной Европы, что во гла­ве заговора стоит английский поэт, лорд Байрон, наме­ченный в президенты европейской республики и тратящий на это дело свое несмет­ное богат­ство. Лорд Кэстльри вниматель­но прочел сообщение и подумал, что все это, разуме­ется, преувеличено, однако доля прав­ды, должно быть, есть; на него всегда произво­дило впечатление обилие всевозмож­ных подробностей: агент сообщал, что Байрон произнес в Венеции кровожадную зажига­тельную речь и что толпы итальян­ских и греческих революционеров, выхватив кинжалы, клялись ему в верности до гроба.
   Этот скандальный поэт был всегда чрезвычайно неприятен лорду Кэстльри. Он знал его по лондонскому обществу, слышал ходившие о нем бесчисленные рассказы, иногда весьма непристойные. Как немало поживший и знавший свет человек, лорд Кэстльри де­лал поправку на общественное вранье: наиболее непристойным расска­зам он не верил. Но ему было достаточно и десятой доли того, что говорили: Байрон был человек не впол­не нормальный умственно, не джентльмен и не dignified, - да еще вдобавок вмешиваю­щийся в дела, который нисколько его не касались и в кото­рых он ничего не понимал (ми­нистр разумел высшую политику). "Что ж, может быть этот сумасшедший и в самом деле хочет стать президентом всемирной республики", - с досадой сказал себе Кэстльри и ре­шил обратить на Байрона внимание австрий­ского посла Эстергази: пусть доложит князю Меттерниху. "Ведь этот господин на Ав­стрию тратит теперь свое несметное богатство, - с усмешкой подумал министр. Имея сорок тысяч фунтов годового дохода, он не считал себя богатым человеком; Байрон же, бывший кругом в долгу, покинувший Англию не из ро­мантической нена­висти к ней, а из опасения долговой тюрьмы, мог казаться богачом толь­ко итальян­ским нищим, - как только плебеем мог казаться утонченным аристократом этот вос­питанный в бедности сын Катерины Гордон. Виконт Кэстльри, впрочем, отнюдь не сравнивал его с итальянскими нищими и плебеями: лорд Байрон был лорд Байрон.
   Министр иностранных дел занес в книжку несколько слов для памяти. При этом он подумал, что в сущности можно было бы кое с чем согласиться из того, чего требо­вали все эти карбонарии, филикеры, эрколаны, романтики, дженнаты, грапиэдеи и другие экзо­тические люди со смешными кличками. По существу, конечно, не было оснований Тур­ции владычествовать в греческих землях, а Австрии - в итальянских. Нельзя было бы, по­жалуй, возражать и против требования свободного строя. У лорда Кэстльри не лежала душа к парламентскому строю, большой пользы от него он не ви­дел. Но в свободный строй верили его отец, дед, предки, этот строй в Англии суще­ствовал давно, а все, что дав­но существовало в Англии, не могло не быть разумно. Эк­зотические люди однако до сво­боды еще не доросли, никаких государственных дея­телей у них не было, - настоящими государственными людьми Кэстльри считал только себя, князя Меттерниха и еще, быть может, двух или трех человек. Во всяком случае, британскому правительству до всех этих Ботцарисов и Маврокордато ни ма­лейшего дела нет. "То, что они называют свободой, уже однажды, тридцать лет тому назад, взорвало мир, может взорвать и во второй раз. Все лучше войны и восстаний. Али-паша изжарил пятнадцать человек, а сколько изжарят они? Да, совершенно без­умные люди!" - подумал он читая о присяге Байрону и о полномочи­ях великого ма­стера элевзиний.
   Виконт Кэстльри очинил перо - перья тоже чинил сам, новых, стальных, не при­знавал, - и стал писать ответы послам и дипломатическим агентам. Министр ино­странных дел все писал собственноручно; его сотрудники занимались лишь стилисти­ческой отдел­кой документов, да и ее он разрешал только в ограниченных пределах. Гордился тем, что его ведомство всегда отвечает на вопросы в тот же день, - за ис­ключением тех случаев, когда ответ затягивается умышленно. Инструкции послам оставались прежние, неизмен­ные: везде поддерживать существующую власть и лю­дей, представляющих государствен­ный порядок; могли быть отступления от этого правила лишь в тех случаях, если б этого требовали интересы британской империи, но таких случаев он пока не видел. Все же предписал янинскому резиденту обратить в самой дружественной форме внимание Али-паши на то, что не следовало бы злоупо­треблять жестокостью и что лучше было бы не поджаривать вообще людей.

VII

   Закончив ответ на все депеши, он занялся вопросами не срочными, а долговре­менными. Виконт Кэстльри предпочитал делать большую часть работы у себя, а не в министер­стве, которое помещалось в комнатах тесных, темноватых и неудобных. Поэтому он и дер­жал дома свою секретную шкатулку.
   Как раз тогда, когда он придвинул ее к себе, дверь кабинета отворилась без стука; во­шла жена министра, очень толстая, добродушная дама. В руках нее было вязанье; ее со­провождал бульдог. Лорд Кэстльри встал, улыбнулся (улыбка у него была тоже в высшей степени dignified), поцеловал жене руку, спросил, как она спала. Он имел ре­путацию об­разцового супруга и был верен жене, что в те времена еще не было общим обязательным правилом британских министров. Леди Кэстльри замахала руками, по­казывая, что не хо­чет мешать его работе, села на отапливаемый диван и занялась вя­заньем. Она боготворила мужа, считала его величайшим человеком в мире, никогда с ним не расставалась: сопрово­ждала его и при поездках на континент, на разные меж­дународные конференции. Это по­давало везде в Европе повод для шуток и насмешек, тем более, что ее считали женщиной весьма недалекой.
   Министр пустил в ход секретные приспособления шкатулки; пришли в движение шифры, секреты, колесики. Леди Кэстльри, как всегда, с любопытством на это смот­рела: сложная диковинная шкатулка казалась ей символом британской государствен­ной маши­ны; она не выражала своей мысли этими словами, но именно таково было ее ощущение. И точно такое же чувство испытывал старый лакей, вошедший в комна­ту - подложить дров в камин. Он на цыпочках прошел по мягкому ковру кабинета; ему было ясно - и прият­но, - что в этой комнате творятся большие дела: виконт Кэстльри, правитель Англии, сын и наследник маркиза Лондондерри, размышляет о делах британской империи и всего мира.
   Подняв крышку секретнейшего отделения, министр достал свою записку об основных линиях английской политики. Во всей государственной деятельности лорда Кэстльри им руководили три основные идеи. Первая из них заключалась в том, что вековой историче­ский враг британской империи это Франция; каждый француз во сне видит высадку фран­цузских войск в Англии; поэтому нужно всегда и во всем ве­сти и поддерживать такие дей­ствия, который помешали бы восстановлению француз­ской гегемонии в мире. Вторая по­литическая мысль министра иностранных дел сво­дилась к необходимости прочных, до­брых, дружественных отношений с Австрией, как с самой устойчивой и благонамеренной великой державой Европы. Этой держа­вой вдобавок давно руководил большой государ­ственный деятель, князь Меттерних, - лорд Кэстльри считал его почти равным себе. И, наконец, третья, если не основная, то очень существенная мысль касалась России, к кото­рой отношение было двойствен­ное. Россия еще не стала вековым историческим врагом, но были симпто­мы, что она может им стать. Не внушал особенного доверия и император Александр. Лорд Кэстльри не отрицал дарований царя, но, подобно своему другу Веллингтону, видел в нем опасного якобинца, особенно с той поры, как царь заговорил о создании какого-то международного совета государств, имеющего целью разрешать спор­ные вопросы и предупреждать войны. Ничто не могло быть более противно виконту Кэстльри, чем подобное фантастическое учреждение, вмешивающееся в чужие дела, нару­шающее традиции британской империи и явно несовместимое с ее интересами. Кроме того император Александр становился слишком могущественным человеком, а Россия - слишком могущественной страной. Следовательно, в ее отношении необхо­дима вели­чайшая осторожность.
   Министр долго размышлял с пером в руке, то нервно записывал несколько строк, то погружался снова в размышления. Без двадцати пяти минут одиннадцать леди Кэстльри положила вязанье и сказала с улыбкой, что им пора. Он взглянул на часы и с улыбкой, подтвердил: пора в самом деле. Снова пришли в ход секреты, шифры, ко­лесики, крышеч­ки, крышки, и двойное дно магической шкатулки поглотило новый плод глубоких мыслей виконта Кэстльри, правителя Англии, сына и наследника мар­киза Лондондерри. Он встал, подошел к жене, снова поцеловал ее сначала в руку, по­том в лоб. Бульдог поднялся и по­тянулся, видимо тоже понимая, что им пора.
   При этом взгляд министра иностранных дел внезапно упал на висевшую на стене ло­шадиную голову. Почему-то она его удивила, точно он увидел ее впервые, и удиви­ла как-то досадно: что-то в этой гнедой лошади было неприятно виконту Кэстльри. "Что такое? В чем дело?" - спросил себя он и нахмурился. - "О, нет, ничего реши­тельно", - ласко­во ответил министр жене, спросившей его с некоторым беспокой­ством, уж не случилось ли что-либо дурное.
   Они вышли вместе, лакеи вытягивались на лестнице, вытянулся швейцар, распах­нувший перед ними двери, вытянулись на улице сыщики, охранявшие министра от покуше­ний. Прогулка продолжалась двадцать минут. Некоторые прохожие почти­тельно кланя­лись министру, другие делали вид, что не узнают его - не надо мешать государственному человеку, - третьи с ненавистью смотрели ему вслед. Сыщики сле­довали за министром иностранных дел на некотором от него расстоянии, не спуская глаз с проходивших лю­дей. Прежде на пути министра не раз раздавались крики: "До­брый старый Кэстльри!", но уже давно что-то никто не кричал. Министр об этом не скорбел, зная человеческую не­благодарность. Да эти возгласы и не шли к его стилю.
   Ровно в одиннадцать они подошли к министерству. Швейцар отворил настежь дверь, на лестнице вытянулись лакеи, старший секретарь почтительно поздоровался с мини­стром. В душе секретарь не одобрял того, что лорд Кэстльри является в мини­стерство в сопровождении жены и бульдога: это противоречило традициям, таких прецедентов не было. Но вид у министра был настолько dignified, что сомнения тот­час рассеивались: этот человек сам был традицией и прецедентом. У секретаря, у слу­жащих, у швейцара, у лакеев было все то же приятное чувство: государственная ма­шина работает превосходно, факти­ческий правитель государства, виконт Кэстльри, сын и наследник маркиза Лондондерри, явился на свой пост, как всегда, ровно в одиннадцать часов без единой минуты опоздания.

VIII

   В третьем часу дня герцог Веллингтон медленно проезжал верхом по Гайд-Парку. Ма­тери показывали его детям: "Веллингтон", "железный герцог", "победитель На­полеона"... Он приветливо кивал всем головой. Лошадь под ним была необыкновен­но хороша, и ез­дил он так, что лучшие штатские наездники смотрели на него с вос­торженной завистью. Один же из них, не то с гордостью, не то с легкой иронией, подумал, что тут целая культура: надо бы написать картину с этого человека, который похож на конную статую самому себе; как, по известной шутке, нетрудно создать бри­танские газоны - нужно только шестьсот лет полоть и поливать траву, - так для со­здания этой картинной фигуры нужно было не одно поколение Каулеев, Морнингто­нов, Денганнонов и Вельслеев, бывших сэрами, баронами, виконтами и графами, честно служивших в королевской армии и ездивших всю жизнь на кровных лошадях.
   Герцог Веллингтон кружным путем ехал в министерство иностранных дел наве­стить лорда Кэстльри, которого он очень любил, хоть считал человеком слишком ли­беральным и не чуждым якобинского духа или, по крайней мере, делающим яко­бинскому духу в мире чрезмерные уступки. Он остановился у парадного подъезда. Швейцар, служивший когда-то в его армии, превратился у двери в каменную статую. Какие-то люди бросились к ло­шади. Герцог сошел с коня и, хоть сделал он это необыкновенно легко и быстро, сказать о нем, что он соскочил, было бы совершенно невозможно. Веллингтон вошел в холл и медленно поднялся по лестнице, кивая всем с ласковым величием. Он не был так dignified, как лорд Кэстльри, или был dignified по иному: в его наружности, осанке, выражении лица была королевская приветли­вость.
   Дежурный секретарь почтительно проводил герцога к дверям министерского ка­бинета. В комнате, кроме министра и его жены, находился иностранный посол. - "Madame, je ne vous savais pas en si bonne compagnie", - с сильным английским ак­центом произнес Веллингтон, и, смеясь, пояснил, что это ритуальная формула фран­цузских королей: так говорил госпоже Мэнтенон Людовик XIV, заставая гостей у нее в гостиной, так же с тех пор говорили все его престолонаследники; и ныне благопо­лучно царствующий Людовик, появившись в Париже после революции, после терро­ра, после четверти века эмиграции, войдя в салон какой-то маркизы, пробывшей два­дцать пять лет чулочницей в Лондоне, сказал ей: "Madame, je ne vous savais pas en si bonne compagnie".
   Веллингтон предупредил, что заехал без всякого дела. - "Выгоните меня без стес­нения, если я мешаю", - добавил он тоном человека, уверенного в том, что его не вы­гонят, даже если он мешает. Гость действительно мешал: у посла был с министром иностранных дел деловой разговор, который на худой конец можно было вести при леди Кэстльри (она мешала не более, чем бульдог или мебель), но не при посто­ронних людях. Однако, хотя посол куда-то спешил, он с видимым удовольствием от­ложил деловую беседу: всякому лестно было посидеть в тесном кругу с победителем Наполеона. И действительно, Веллингтон попотчевал собеседников анекдотом, отно­сившимся к битве при Ватерлоо. Говорил он из-за посла по-французски, но беспре­станно переходил на английский язык.
   Посол слушал с почтительным восхищением. Слушали также лорд и леди Кэстльри, хоть они эту историю давно знали наизусть. Посторонний зритель и тут сказал бы, что сцену эту можно увековечить: герцог Веллингтон рассказывает о битве при Ватерлоо ви­конту Кэстльри. - "... Но где же находились главные артиллерий­ские силы Вашей Свет­лости?" - вставил почтительный вопрос посол. Железный гер­цог остановился: не лю­бил, чтобы его перебивали хотя-бы и почтительными вопроса­ми. Кроме того, он забыл, где тогда находились его главные артиллерийские силы. - "Вот они, штатские люди!" сказал он - "дело было не в артиллерии: артиллерия и вообще, верьте мне, не имеет бу­дущего, как род оружия. Дело было в моих солдатах!..." Посол больше не прерывал расска­за до конца: - ..."Тогда-то я обратился к ним со словами: "Детки, нельзя допустить, чтобы нас разбили. Подумайте, что о нас скажут в Англии!" И 95-ый полк ринулся в атаку, как бешеный. Дело было решено!" - "Это удивительно, Ваша Светлость" - сказал вос­торженно посол.
   Он в самом деле находил это удивительным. Посол, слушая, думал, какую огром­ную силу представляют собой этот человек и другие подобные ему, менее знамени­тые, но столь же крепкие, порядочные, верные традициям люди, не хватающие звезд с неба, и вся эта удивительная, во всем преуспевающая, свято почитающая традиции страна. Ему пока­залось в Веллингтоне, в Кэстльри, в лежавшем на полу бульдоге есть что-то общее, очень приятное, породистое, вместе и добродушное, и рекомендующее осторожность: сердить не надо. - "... Sound sense is better than abilities" - сказал гер­цог Веллингтон, любив­ший афоризмы. Он теперь говорил о международной полити­ке и критиковал действия императора Александра. "Да, да, вот именно", - подумал посол.
   Виконт Кэстльри слушал без улыбки. Герцог Веллингтон был его друг и был гер­цог Веллингтон. Однако, никому не следовало отрывать от работы министра ино­странных дел во время его деловой беседы с послом. Точно такое же выражение лас­кового дружеского неодобрения было написано на лице занятой вязаньем леди Кэстльри. Но все разбивалось о благодушие гостя и о несокрушимую его уверенность, что для него время есть у каждого.
   - ... Не думаете ли, вы, Ваша Светлость, что война с Турцией не могла бы быть для России особенно серьезной, - в полувопросительной форме сказал посол.
   Великая страна не должна вести малых войн, - ответил Веллингтон и перевел афо­ризм на английский язык: "А great country ought never to make little wars..." Он вернулся к военным вопросам и сказал, что присутствие Наполеона во главе войск бывало по значе­нию равноценно 40-тысячной армии. - "Неужели 40-тысячной?" - переспросил посол пораженный точностью расчета. - "Да, да, 40-тысячной", - под­твердил герцог. - "Ка­кое великое предзнаменование в том, что ваша светлость роди­лись в один год с Наполео­ном!" - сказал посол и пожалел о неудачном замечании: он вспомнил, что в один год с Наполеоном родился также лорд Кэстльри. "Все-таки, они должны были бы как-нибудь между собой устроиться насчет великого предзна­менования..."
   Герцог поговорил еще минут десять о финансовых вопросах, - он почему-то счи­тал себя глубоким финансистом, - поговорил и о разных других предметах, все в тоне коро­левской благосклонной шутливости, затем сказал: "Однако, я вам порядоч­но надоел" - и нащупал в кармане часы; лицо его осветилось детской улыбкой. У Веллингтона была сла­бость к часам; он имел огромную их коллекцию, в которой были и часы Типпу-Саиба, за­хваченные после взятия Серингаптама, и часы с картой Испании на крышке, подаренные Наполеоном испанскому королю Иосифу, и еще очень много других исторических и неисторических часов. Недавно Брегет изготовил, по особому его заказу, часы с замысло­ватым циферблатом, - время можно было определять наощупь. "Пора, пора", - сказал герцог и показал Брегетовские часы. "Последняя новинка, очень удобно: не надо выни­мать из кармана", - пояснил он, вставая.
   Кэстльри проводил его до выхода. Из дверей высовывались переписчики, желав­шие увидеть вблизи железного герцога. Старший секретарь вполголоса перечислял, все его ти­тулы; герцог Веллингтон, герцог де Брюнуа, князь Ватерлоо, маркиз Дуро"... Веллингтон сел на коня - нельзя было сказать: вскочил, - и поскакал до­мой. Все испытывали странное чувство: как это памятник скачет?
   - Mon cher comte, nous rИglerons cette question a l'aimable, - сказал лорд Кэстльри по­слу в заключение деловой беседы. Он всегда говорил "a l'aimable" вместо "Ю l'amiable", но вид у него при этом был столь уверенный и столь dignified, что даже французы иногда те­рялись: может быть, в самом деле надо говорить "Ю l'aimable"? Посол горячо поблагодарил, простился и вышел. Его лорд Кэстльри провожал только до лестницы: посол представлял иностранного монарха, но это не был герцог Веллингтон.
   В три часа дня, отдав последние инструкции, министр отправился в Палату. Жена со­провождала его и туда. Леди Кэстльри поднялась наверх, лорд Кэстльри вошел в залу за­седаний и занял свое первое место на правительственной скамье, холодно-вежливо отве­чая на приветствия. В парламенте не очень любили министра иностран­ных дел. Тори считали его человеком высокомерным, виги возмущались его внешней и внутренней по­литикой. Почти все, однако, отдавали должное личным качествам министра, уму, воле, трудолюбию, последовательности, джентльменству; многие счи­тали его глубоким государ­ственным мыслителем. Были у него немногочисленные личные друзья, преклонявшиеся перед ним и фанатически ему преданные. Но были и немногочисленные личные враги, отрицавшие за ним какие-бы то ни было каче­ства.
   В этот день в палате прений по внешней политике не было. Был вопрос, относив­шийся к недороду и к тяжелому положению низших классов. Виги говорили, что на­род переобременен налогами, что так дальше продолжаться не может. Виконт Кэстльри слу­шал равнодушно: знал, что так оппозиция говорить должна по обязан­ности, что в этом ее ремесло: это условные слова, вроде того, как новые министры неизменно говорят, что их кабинету пришлось встретиться с небывалым и неслыхан­ным по трудности положением из-за наследства, полученного ими от их предше­ственников. Он даже сомневался, стоит ли ему отвечать. Все же решил ответить и ска­зал холодно несколько слов на свою обыч­ную тему: - "It is delusive and dangerous, to say that distress arose from taxation and not from Providence and the great principles of Nature..." На скамьях тори послышались возгласы: "Hear, hear..." Главный же враг и недоброжелатель лорда Кэстльри, член Палаты от Винчельси, Генри Брум, все время с ненавистью на него поглядывавший, подумал, что подлинное Божье наказание не в недороде: оно в том, что огромной империей и отчасти судьбами мира правит тупой, ограниченный, невежественный человек, не знающий даже английского языка.
   Ответив оппозиции, министр иностранных дел вернулся с женой домой. Они по­обедали вдвоем, без гостей. Гости должны были у них собраться вечером после опе­ры. Так как обещал заехать принц-регент, то леди Кэстльри распорядилась, чтобы ужин был по­дан на великолепном саксонском сервизе подаренном монархами мини­стру после Венско­го конгресса. Обед же, скромно сервированный, был очень простой, английский: черепа­ховый суп, джойнт, стилтон, пудинг; все запивалось пи­вом в весь­ма умеренном количе­стве. После обеда, лорд Кэстльри поцеловал руку жене. Они от­правились одеваться.
   В туалетной комнате, перед зеркалом, вделанным в Шератоновскую штучку, ми­нистр заметил что на подбородке у него успело выступить несколько седых волосков. Он не лю­бил бриться во второй раз в день и решил снять волоски, не намыливая лица. Виконт Кэстльри достал бритву и опять, с непонятным ему самому тревожным неудовольствием, обратил внимание на то, что небольшой нож куда-то исчез.
   Затем он зашел к жене, - всегда высказывал свое мнение об ее туалете. Леди Кэстльри одевалась, по общему отзыву, плохо; о ней ходили разные анекдоты: гово­рили, например, что однажды, на Венском конгрессе, она надела, вместо диадемы, осыпанный бриллианта­ми орден Подвязки ее мужа. Министр совершенно искренно похвалил платье и поцеловал жену в голову, молчаливо благодаря за ее восторжен­ный взгляд: лорд Кэстльри был в самом деле великолепен; едва-ли на свете когда-либо существовал человек более dignified, чем он.
   Сложная прическа жены еще не была доделана: по пришедшей из Парижа моде, над­лежало носить в волосах от восьми до двенадцати перьев, - чем больше, тем луч­ше. Это требовало времени. Министр развел руками, показывая, что тут он бессилен. - "Я готов и пропустить первый акт", - сказал он, показывая улыбкой, что это для него большой жерт­вы не составит, - "буду ждать вас у себя".
   Кабинет был теперь освещен только лампой над Шератоновским диваном. При входе взгляд министра остановился на лошадиной голове. Какая-то неясная мысль опять тревож­но его поразила. "Нет, в депешах ничего особенного печального, кажет­ся, не было?" - неуверенно сказал он себе. Лорд Кэстльри неторопливо расхаживал своей величествен­ной походкой по кабинету, переходя из освещенной части комнаты в полутемную. Поче­му-то в нем все усиливалось чувство тревоги, с которым он про­снулся в этот день. В депе­шах все было не слишком приятно, но не было ничего осо­бенно дурного. Ничего дурно­го не произошло и днем на заседании Палаты. Вдруг когда министр приблизился к дива­ну, гнедая лошадь с полотна показала ему язык... Он прирос к полу от негодования: "Что это? Как она смеет?..." Виконт Кэстльри вз­дрогнул, провел рукой по лбу, пришел в себя. "Просто я переутомился", - подумал он и поспешно отошел от дивана.

X

   - ... Вы меня осуждаете за неверие, милый друг, - сказал Байрон. - Между тем, слу­хи о моем атеизме распускаются конкурентами моего издателя, дабы повредить распро­странению моих книг. Расчет, кстати сказать, неверный, ибо периодически восстанавливаю­щаяся мода на неверие возвращается в Европе и сейчас. Очень сожа­лею, что князь Меттерних считает Господа Бога австрийским патриотом и обер-канц­лером, а лорд Кэстльри - верховным лидером партии тори. Но сам я не атеист. Не могу назвать себя и верующим человеком. Прежде боялся, что природа произвела меня в день совер­шенного равнодушия. Теперь вижу, что все-таки сомневаюсь, - это по моему, ne plus ultra веры. Наставлять же меня тут совершенно бесполезно. Так же напрасно говорить че­ловеку: не сомневайся, веруй, как напрасно говорить: не спи, бодрствуй. Он заснет все рав­но.
   Тереза Гвиччиоли подавила зевок. Собственно, она не очень его наставляла и не так уж опасалась его неверия. Знала, что после долгой работы он любит поговорить, и что го­ворить ему не с кем: в Пизе, где они жили уже довольно долго, их небольшое общество успело очень ему надоесть. Она понимала, что ей надо лишь изображать на лице внима­ние и время от времени вставлять осторожные замечания, которые не могли бы ему пока­заться слишком глупыми. В посещении кладбища с любимой жен­щиной было то, что, по ее мне­нию, полагалось поэту. Однако, они уже с четверть часа стояли перед "Торжеством смер­ти". Именно из-за фресок Campo Santo разговор перешел на религиозные предметы; о них говорить с ним Тереза Гвиччиоли не люби­ла.
   - Великий писатель не может быть неверующим человеком. А вы, Байрон, вели­чайший из писателей, - заметила она.
   - Мне, напротив, иногда кажется, что религия несовместима с искусством, - ска­зал он, не дослушав. - Существует ли строго религиозное искусство? Вы назовете Данта, не­которых великих живописцев, и вы будете, конечно, правы. Я не решил это­го вопроса, все тщетно пытаюсь разрешить. Существуют неверующие люди, по разным причинам желаю­щие, чтобы их искусство было "насквозь религиозно". Они меня не интересуют, как не интересуют меня люди неискренние вообще. - Графиня Гвиччиоли улыбнулась; он холодным выражением лица показал, что не понимает ее улыбки.- Существуют также так называемые "люди, ищущие Бога". Этой распро­страненной формулы я никогда не мог по­нять; она в сущности, ничего не значит и ни к чему не обязывает. Как это они "ищут Бога"? И если ищут, почему не находят? Когда же они найдут? Существуют, наконец, ис­тинно религиозные художники, среди них есть люди гениальные. Но религиозно ли их искусство? Когда они писали, они больше думали о рифмах, о звуках, о красках, о стиле, чем о вечной жизни и бессмер­тии души. Вы возразите, что религиозность их душевной природы сказывалась в них, о чем бы они ни думали...
   Разумеется! - вставила Тереза: мысли, которые он сам ей подсказывал, можно было выражать без опаски.
   - Пусть, но они не могли не видеть соблазнов своего искусства. Ведь все искусство само по себе есть великий соблазн, оно соперничает с верой, и для искренне верую­щего человека эта мысль, я думаю, нестерпима. Религиозное творчество должно быть понятно, общедоступно, определенно, односмысленно. Искусство же почти всегда не общедоступ­но, неопределенно, двусмысленно, даже многосмысленно. Кроме того, ре­лигия живет до­бром, дышит добром и прекрасна добром. Искусство же по природе зло или живет пре­имущественно злобой... Впрочем, в такой форме моя мысль преуве­личена. Однако, верно то, что искусство, - по крайней мере литература, - гораздо лучше помнит о зле, чем о добре, гораздо чаще вдохновляется злом, чем добром, го­раздо больше обязано злу, чем добру. И не верьте тем художникам, которые, вечно описывая зло, уверяют, что служат та­ким образом добру или даже Богу: это самые неискренние из художников. Да вот, взгляни­те на эти гениальные фрески. Я не живо­писец, у меня нет верного глаза, - когда я смот­рю на картину, я интересуюсь не тем, что занимает живописцев; меня прежде всего зани­мает вопрос: что за человек был тот, кто это создал. И тут, слава Богу, мы в догадках почти свободны. Вазари нас погу­бил, рассказав анекдоты обо всех художниках Италии. Но об ав­торе этих фресок он сам почти ничего не знал. Говорят, что "Торжество смерти" написал некий Андреа ди Чионе, называвший себя Орканьа, живший в Пизе в 14-ом веке, бывший одновремен­но живописцем, архитектором, скульптором и поэтом. О нем Вазари не сооб­щил нам ни пустых анекдотов, ни серьезных сведений. Некоторые знатоки вдо­бавок приписы­вают "Торжество смерти" кому-то другому. Во всяком случае, мы со­вершенно не зна­ем, что за человек был этот Орканьа. Кажется, он к искусству отно­сился с легкой иро­нией: по крайней мере, на своих картинах писал: "Fece Andrea di Cione scultore", а на статуях: "Fece Andrea di Cione pittore". Впрочем, это могло проис­ходить и от мании величия: "все умею!..." В религиозных чувствах этого человека мы как будто сомне­ваться не должны: он строил церкви, расписывал стены часовен, на­божные пизанцы доверили ему стенную живопись их знаменитого кладбища. Что-же он написал? В этих фресках все двусмысленно.
   - Почему, Байрон? - спросила графиня. Она чувствовала, что тут следовало бы за­писывать: великий поэт высказывает свои мысли о произведении великого худож­ника, да еще на пизанском Саmро Santo.
   - Посмотрите, справа молодые люди и дамы танцуют, поют, играют на лютне... Разу­меется, это должно означать поэзию, свет, радость жизни. Заметьте, однако: ни одного красивого лица, ни одной привлекательной фигуры. Точно он хотел сказать, что все это очень преувеличено, что ничего хорошего тут нет, что радоваться соб­ственно нечему. А вот рядом собрались калеки, нищие, уроды, - эти, напротив, изоб­ражены очень нагляд­но. Посредине фресок летит смерть. Обратите на нее внимание, я такой смерти не видел ни на одной картине. Обыкновенно, смерть рисуют дряхлой старухой с косой. Здесь она здоровенная злая баба. Калеки, нищие и уроды простира­ют руки к атлетке-смерти. И по милому, простодушному обычаю того времени, ху­дожник, очевидно не очень веря в свою изобразительную силу или в понятливость зрителей, пояснил мысль еще словами, - ви­дите, тут помещены стишки, вероятно, его собственного сочинения: "Dacche prosperidade сi ha lasciati, - O Morte, Medicina d'ogni pena, - Deh vieni a darne omai l'ultima Cena!....". Однако смерть знать не хочет калек, нищих и уродов. Минуя их, она летит к тем невесе­лым прожигателям жизни, к не очень красивым богатым дамам, за которыми волочатся не очень привлекатель­ные богатые юноши. Не думаю, чтобы это была благочестивая мысль. Скорее здесь можно усмотреть насмешку. Но вот - настоящий центр картины. Три коро­ля, в со­провождении любовниц, слуг, пажей, едут на охоту или, быть может, на "оргию". Перед ними на дороге - три открытых гроба. В гробах мертвые короли в разных сте­пенях разложения: один сгнил совершенно, другой - наполовину, по его телу пол­зает змея, третий - стал скелетом. Живые короли в ужасе останавливаются перед те­лами мертвых... Как хорошо для этого Орканьа, что в его время не было ни газет, ни рецензентов. Если бы что-либо подобное написал я меня забросали бы иронически­ми вопросами: что за коро­ли? почему такая симметрия: три живых, три мертвых? по­чему гробы стоят на дороге? откуда взялась змея? почему поэт пишет чепуху? Но прежде всего, сказали бы, конечно, что только циник, только человек, любящий ко­паться в грязи и тлении, мог избрать подобный сюжет, - кто-же не знает, что люди смертны и что мы все умрем... Мысль эта была не так нова и во времена Орканья, но его за подобный сюжет, верно, не бранили...
   Вы не хотели бы, однако, Байрон, - сказала, смеясь, Тереза, - чтобы он на стене кладбища изобразил какой-нибудь веселенький сюжет!
   - И я тоже не склонен к веселеньким сюжетам.
   - Но вы все-таки не пишете фресок на кладбище!
   - Двусмысленные, соблазнительные, злые фрески! Что тут сказано? Может быть, жи­вые короли, увидев мертвых, раскаялись и стали отшельниками? Нет, они, вероят­но, поехали дальше на свою оргию или на охоту. Видите, с каким отвращением один из них смотрит на гробы: скорей бы отъехать подальше! И он совершенно прав: это настоящий король! Умрешь, - пусть и от тебя убегают другие, ничего другого из гро­бов не следует. Я уверен, он не умрет смертью, которую называют естественной, - точно это может быть естественными - и точно "естественная" чем-то лучше: она хуже во сто крат! Настоящий король найдет свою могилу... Вы не думаете?
   - Я думаю, что сторож у ворот больше всего мечтает о том, как бы мы ушли воз­можно скорее.
   - Исполним его желание: он останется один, со своими фресками, со своими по­койниками, со своей палестинской землей. Вы знаете, ученые установили что в земле этого кладбища тела истлевают вдвое быстрее, чем во всякой другой. И еще удиви­тельно: позднее всего в земле на мертвом теле истлевают волосы и зубы, - то, чего живой чело­век лишается всего раньше...
   - Ради Бога! Ради Бога! - сказала она, морщась с отвращением.
   - Простите меня. Пойдем отсюда, там на площади веселее. Вы слышите, поют песни.
   Выходя, он сунул сторожу золотую монету. Графиня Гвиччиоли только вздохнула: знала, что и денег не так уж много, и что не всегда он бывает столь щедр, - вернее, бо­рется со своей природной скупостью. Сторож проводил их с низкими поклонами, с "эчче­ленца". На площади, по случаю праздника, бойкий бродячий певец пел старые пизанские песни. Они едва нашли место за столиком; лакей, не спрашивая, принес бутылку вина и мороженое. В последнее время Байрон почему-то полюбил эту не­взрачную кофейню, де­шевенькое белое вино, которое даже не имело названия.
   - "Voi siete la piu bella creatura - Venuta dal cielo in terra cristiana", - повторил он слова песни. Как дальше? Я не разобрал слов.
   - "Tutte le stelle поп si lascian vedere, - Tutte le belle non si posson avere", - пропе­ла она вполголоса. - Вы огорчены? У вас было их, верно, не более тысячи?... Правда, пре­лестная песня? Она очень, очень старая.
   - Может быть, пятьсот лет тому назад Андреа ди Чионе, прозванный Орканьа, на этой площади, перед этим собором, перед этой сумасшедшей башней, в такой же ве­чер, со столь же прекрасной женщиной, слушал эту же песню, потрудившись в тече­ние дня над "Торжеством смерти", и его дама подшучивала над ним: зачем моро­чишь людей? Ни о каких мертвых королях ты не думаешь, а думаешь о белом вине, о славе о дукатах.
   - Тогда уж и "обо мне". Но мы опоздаем к обеду, Байрон, - сказала Тереза, испу­гавшись, что снова вспомнив об Орканьа, он начнет длинный монолог. Он посмотрел на нее, улыбнулся, окинул взглядом собор, "батистеро", наклонную башню и поду­мал что не­зачем себя дальше обманывать: ему в самом деле надоела Италия, в кото­рую он влюблен, ее памятники, ее дворцы со звучными названиями, картины и фрес­ки, наклонные и не на­клонные башни; надоела и комедия с графиней Гвиччиоли и и все надоело просто без байронизма, и уж если где жить, то все-таки у себя в Англии.
   - ...Вы говорите: бессмертие души - сказал он, хоть она ничего такого не говори­ла. - Знаю, я воспитался на книгах восемнадцатого столетия, которые уже ста­ли по­шловатыми, а скоро станут совсем пошлыми - впредь до их возможного воскресе­ния. Я сам чело­век 18-го столетия. Это придает и мне, и моим мыслям, и моим разго­ворам скучную трез­вую сухость, которой нет в моих стихах, от чего они, впрочем, не становятся лучше. Мои мысли о бессмертии души вы угадываете, я не стану повто­рять общие места. Но должен сказать, бессмертие души я принял бы ско­рее как нака­

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 373 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа