p; Мать, спавшая рядом с ними, встала уже доить корову.
Ольгушка вскочила, оправляя обеими руками взлохмаченные длинные белесые волосы, Федька же, спавший с ней, все еще лежал, уткнувшись головой в шубу, и только потирал заскорузлой пяткой высунувшуюся из-под кафтана стройную детскую ножку.
Ребята с вечера собирались за ягодами, и Тараска обещал разбудить сестру и малого, как только вернется из ночного.
Он так и сделал. В ночном, сидя под кустом, он падал от сна; теперь же разгулялся и решил не ложиться спать, а идти с девками за ягодами. Мать дала ему кружку молока. Ломоть хлеба он сам отрезал себе и уселся за стол на высокой лавке и стал есть.
Когда он в одной рубашке и портках, быстрыми шагами прокладывая отчетливые следы босых ног по пыли, пошел по дороге, по которой лежали уже несколько таких же, одних побольше, других поменьше, босых следов с четко опечатанными пальчиками, девки уже красными и белыми пятнышками виднелись далеко впереди на темной зелени рощи. (Они с вечера приготовили себе горшочек и кружечку и, не завтракая и не запасшись хлебом, перекрестились раза два на передний угол и побежали на улицу. ) Тараска догнал их за большим лесом, только что они свернули с дороги.
Роса лежала на траве, на кустах, даже на нижних ветвях дерев, и голые ножонки девочек тотчас намокли и сначала захолодели, а потом разогрелись, ступая то по мягкой траве, то по неровностям сухой земли. Ягодное место было по сведенному лесу. Девчонки вошли прежде в прошлогоднюю вырубку. Молодая поросль только что поднималась, и между сочных молодых кустов выдавались места с невысокой травой, в которой зрели и прятались розовато-белые еще и кое-где красные ягоды.
Девчонки, перегнувшись вдвое, ягодку за ягодкой выбирали своими маленькими загорелыми ручонками и клали какую похуже в рот, какую получше в кружку.
- Ольгушка! сюда иди. Тут бяда сколько.
- Ну? Вре! Ау! - перекликались они, далеко не расходясь, когда заходили за кусты.
Тараска ушел от них дальше за овраг в прежде, за год, срубленный лес, на котором молодая поросль, особенно ореховая и кленовая, была выше человеческого роста. Трава была сочное и гуще, и когда попадались места с земляникой, ягоды были крупнее и сочнее под защитой травы.
- Грушка!
- Аась!
- А как волк?
- Ну что ж волк? Ты что ж пужаешь. А я небось не боюсь, - говорила Грушка, и, забывшись, она, думая о волке, клала ягоду за ягодой, и самые лучшие, не в кружку, а в рот.
- А Тараска-то наш ушел за овраг. Тараска-а!
- Я-о! - отвечал Тараска из-за оврага. - Идите сюда.
- А и то пойдем, тама больше.
И девчата полезли вниз в овраг, держась за кусты, а из оврага отвершками на другую сторону, и тут, на припоре солнца, сразу напали на полянку с мелкой травой, сплошь усыпанную ягодами. Обе молчали и не переставая работали и руками и губами.
Вдруг что-то шарахнулось и среди тишины с страшным, как им показалось, грохотом затрещало по траве и кустам.
Грушка упала от страха и рассыпала до половины кружки набранные ягоды.
- Мамушка! - завизжала она и заплакала.
- Заяц это, заяц! Тараска! Заяц. Вон он, - кричала Ольгушка, указывая на серо-бурую спинку с ушами, мелькавшую между кустов. - Ты чего? - обратилась Ольгушка к Грушке, когда заяц скрылся.
- Я думала, волк, - отвечала Грушка и вдруг тотчас же после ужаса и слез отчаяния расхохоталась.
- Вот дура-то.
- Страсть испугалась! - говорила Грушка, заливаясь звонким, как колокольчик, хохотом.
Подобрали ягоды и пошли дальше. Солнце уже взошло и светлыми яркими пятнами и тенями расцветило зелень и блестело в каплях росы, о которую вымокли девчонки теперь по самый пояс.
Девчата были уж почти на конце леса, все уходя дальше и дальше, в надежде что чем дальше, то больше будет ягод, когда в разных местах послышались звонкие ауканья девок и баб, вышедших позднее и также собиравших ягоды.
В завтрак кружка и горшочек были уже наполовину полны, когда девчата сошлись с теткой Акулиной, тоже вышедшей по ягоды. За теткой Акулиной ковылял на толстых кривых ножонках крошечный толстопузый мальчик в одной рубашонке и без шапки.
- Увязался со мной, - сказала Акулина девчатам, взяв мальчика на руки.
- И оставить не с кем.
- А мы сейчас зайца здорового выпугнули. Как затрещи-ит - жуть...
- Вишь ты! - сказала Акулина и спустила опять с рук малого.
Переговорившись так, девочки разошлись с Акулиной и продолжали свое дело.
- Знать, посидим таперича, - сказала Ольгушка, садясь под густую тень орехового куста. - Уморилася. Эх хлебушка не взяли, поесть бы теперь.
- И мне хочется, - сказала Грушка.
- Что это тетка Акулина кричит больно чего-то? Чуешь? Ау, тетка Акулина!
- Ольгушка-а! - отозвалась Акулина.
- Чаго!
- Малый не с вами? - кричала Акулина из-за отвершка.
- Нету.
Но вот зашелестели кусты, и из-за отвершка показалась сама тетка Акулина с подобранной выше колеи юбкой, с кошелкой на руке.
- Малого не видали?
- Нету.
- Вот грех какой! Мишка-а-а!
- Мишка-а-а!
Никто не отзывался.
- Ох, горюшко, заплутается он. В большой лес забредет. Ольгушка вскочила и пошла с Грушкой искать в одну сторону, тетка Акулина в другую. Не переставая звонкими голосами кликали Мишку, но никто не откликался.
- Уморилась, - говорила Грушка, отставая, но Ольгушка не переставая аукала и шла то вправо, то влево, поглядывая но сторонам.
Акулинин голос отчаянный слышался далеко к большому лесу. Ольгушка уже хотела бросить искать и идти домой, когда в одном сочном кусте, около пня липовой молодой поросли, она услыхала упорный и сердитый, отчаянный писк какой-то птицы, вероятно, с птенцами, чем-то недовольной. Птица, очевидно, чего-то боялась и на что-то сердилась. Ольгушка оглянулась на куст, обросший густой и высокой с белыми цветами травой, и под самым им увидала синенькую, не похожую ни на какие лесные травы кучку. Она остановилась, пригляделась. Это был Мишка. И его-то боялась и на него сердилась птица.
Мишка лежал на толстом брюхе, подложив ручонки под голову и вытянув пухлые кривые ножонки, и сладко спал.
Ольгушка покликала мать и, разбудивши малого, дала ему ягод.
И долго потом Ольгушка всем, кого встречала, и дома матери, и отцу, и соседям рассказывала, как она искала и как нашла Акулининова малого.
Солнце уж совсем вышло из-за леса и жарко пекло землю и все, что было на ней.
- Ольгушка! Купаться, - пригласили Ольгу сошедшиеся с ней девочки. И все большим хороводом пошли с песнями к реке. Барахтаясь, визжа и болтая ногами, девчата не заметили, как с запада заходила черная низкая туча, как солнце стало скрываться и открываться и как запахло цветами и березовым листом и стало погромыхивать. Не успели девки одеться, как полил дождь и измочил их до нитки.
В прилипших к телу и потемневших рубашонках девчонки прибежали домой, поели и понесли на поле, где отец перепахивал картофель, обедать.
Когда они вернулись и пообедали, рубашонки уж высохли. Перебрав землянику и уложив ее в чашки, они понесли ее на дачу к Николаю Семенычу, где хорошо платили; но на этот раз им отказали.
Мари, сидевшая под зонтиком в большом кресле и томившаяся от жара, увидав девочек с ягодами, замахала на них веером.
- Не надо, не надо.
Но Валя, старший, двенадцатилетний мальчик, отдыхавший от переутомления классической гимназии и игравший в крокет с соседями, увидав ягоды, подбежал к Ольгушке и спросил:
- Сколько?
Она сказала:
- Тридцать копеек.
- Много, - сказал он. Он потому сказал "много", что так всегда говорили большие. - Подожди, только зайди за угол, - сказал он и побежал к няне.
Ольгушка с Грушкой между тем любовались на зеркальный шар, в котором виднелись какие-то маленькие дома, леса, сады. И этот шар и многое другое было для них не удивительно, потому что они ожидали всего самого чудесного от таинственного и непонятного для них мира людей-господ.
Валя побежал к няне и стал просить у нее тридцать копеек. Няня сказала, что довольно двадцать, и достала ему из сундучка деньги. И он, обходя отца, который только что встал после вчерашней тяжелой ночи, курил и читал газеты, отдал двугривенный девочкам и, пересыпав ягоды в тарелку, напустился на них.
Вернувшись домой, Ольгушка развязала зубами узелок в платке, в котором был завязан двугривенный, и отдала его матери. Мать спрятала деньги и собрала белье на речку.
Тараска же, с завтрака пропахивавший с отцом картофель, спал в это время в тени густого темного дуба, тут же сидел и отец его, поглядывая на спутанную отпряженную лошадь, которая паслась на рубеже чужой земли и всякую минуту могла зайти в овсы или чужие луга.
Все в семье Николая Семеныча было нынче так, как обыкновенно. Все было исправно. Завтрак из трех блюд был готов, мухи давно ели его, но никто не шел, потому что никому не хотелось есть.
Николай Семеныч был доволен справедливостью своих суждений, которая выяснялась из того, что он прочел нынче в газетах. Мари была спокойна, потому что Гога сходил хорошо. Доктор был доволен тем, что предложенные им средства принесли пользу. Валя был доволен тем, что съел целую тарелку земляники.
Душа человека божественна.
Всякая истина имеет своим началом бога. Когда она проявляется в человеке, то это не показывает того, чтобы она исходила из человека, но только, что человек имеет свойство такой прозрачности, что может проявлять ее.
Когда дождевая вода течет по желобам, то нам кажется, что она вытекает из них, тогда как в действительности она падает с неба! То же и со святыми поучениями, которые высказывают нам божественные люди. Кажется, что они исходят от них, в действительности же они исходят от бога.
Ставить свои духовные силы вне зависимости от силы божеской - это, по учению Лао-Тсе, все равно что верить, что мех не есть прибор, лишь пропускающий через себя воздух, а самостоятельный источник, сам из себя его производящий, и что мех мог бы дуть и в безвоздушном пространстве.
Я испытываю с особенной силой то, что человек во всем том, что он делает или может делать прекрасного, великого и доброго, есть только орудие чего-то или кого-то высшего его. Это чувство есть вера. Человек верующий присутствует с трепетом священной радости при этих совершающихся чрез него, а не от него чудесах, которые происходят в нем. Он отдает им в распоряжение свою волю, стараясь почтительно стереться, ради того чтобы как можно меньше извратить высшее дело этой силы, которая на время пользуется им для исполнения своего дела. Он обезличивается и уничтожается; он чувствует, что его "я" должно исчезнуть, когда говорит святой дух, когда действует бог. Так пророк слышит призыв, так молодая мать чувствует, как двигается плод в ее утробе. До тех пор пока мы чувствуем свое "я", мы ограниченны, себялюбивы, пленники; когда же мы в согласии с жизнью мира отзываемся на голос бога, наше "я" исчезает.
Если мы только на один миг отрешимся от своего маленького "я", не будем замышлять злого, будем только чистым стеклом, отражающим лучи, - чего только мы не отразим! Все мироздание развернется в лучезарном блеске вокруг нас.
Истинная мудрость учит нас тому, что основы мыслей всякого человека живут в его более скромных братьях и что те свойства, которые выказывает ученый в своих глубочайших открытиях, совершенно те же самые, как и те, которые обыкновенный человек употребляет в своих ежедневных жизненных трудах.
Истинное понимание великих людей состоит в том, что они только примеры и проявления нашей общей природы, показывающие то, что свойственно всем душам, хотя оно и раскрывается еще лишь в немногих. Свет, исходящий от них, есть не что иное, как слабое откровение той силы, которая таится в каждом человеческом существе. Они не диво, не чудо, но естественное развитие человеческой души.
Из "Передовой мысли мира".
Истинное дело человека на земле в том, чтобы держать свое существо в согласии с вечным; тогда только всемогущая сила любви и разума может изливаться через него, как через чистый канал.
Из "Передовой мысли мира".
Жизнь дана нам, как ребенок дан няньке, чтобы возрастить его. Это самое говорит притча о талантах.
Держи себя в чистоте от зла, с тем чтобы сила божия могла проходить через тебя. В этом прохождении силы божией - великое благо.
Ни в какой области нет такого злоупотребления словом, как в оценке произведений - в особенности мнимого - искусства.
Мы только тогда бываем вполне удовлетворены впечатлением от художественного произведения, когда оно оставляет после себя нечто такое, чего мы, при всем усилии мысли, не можем довести до полной ясности.
Искусство есть такое воздействие на людей, при котором в душах их таинственное становится очевидным, смутное делается ясным, сложное - простым, случайное - необходимым. Истинный художник всегда упрощает.
Если целый мир, как представление, есть лишь видимость, то искусство есть разъяснение этой видимости, камер-обскура, показывающая предметы чище и позволяющая лучше обозревать и охватывать их. Искусство есть зрелище в зрелище, сцена на сцене, как в "Гамлете".
Человек, одаренный обыкновенными чувствами, сообразует мысли с вещами; художник сообразует вещи со своими мыслями. Обыкновенный человек считает природу неизменно укрепленной и твердой; художник - текучей, переливающейся и кладет на нее отпечаток своего существа. Для него непокорный мир покорен и податлив; он одевает прах и камни человеческими свойствами и превращает их в выражения разума.
Помните, что ничего нельзя делать прекрасного из соперничества, ничего благородного из гордости.
Науки и искусства могут быть нужны народу только тогда, когда люди, живущие среди народа и как народ, не заявляя никаких прав, будут предлагать ему свои научные и художественные услуги, принять или не принять которые будет зависеть от воли народа.
Есть два несомненных признака истинной науки и истинного искусства: первый, внутренний - тот, что служитель науки и искусства не для выгоды, а с самоотвержением исполняет свое призвание, и второй, внешний - тот, что произведение его понятно всем людям.
Наука и искусство так же тесно связаны между собой, как легкие и сердце, так что если один орган извращен, то и другой не может правильно действовать.
Наука истинная изучает и вводит в сознание людей те истины знания, которые людьми известного времени и общества считаются самыми важными. Искусство же переводит эти истины из области знания в область чувства.
Занятие искусством хотя и не такое высокое дело, каким считают его обыкновенно те, которые занимаются им, но дело небесполезное и доброе, если оно соединяет людей и вызывает в них добрые чувства; занятие же искусством таким, которое одобряется богатыми классами нашего мира, - искусством, разъединяющим людей и вызывающим в них недобрые чувства, есть дело не только бесполезное, но вредное.
Человек бывает несвободен только настолько, насколько он жизнь свою полагает в своем животном.
Говорят, что для человека самое большое благо есть его свобода. Если свобода есть благо, то человек свободный не может быть несчастным. Значит, если ты видишь, что человек несчастен, страдает, ноет, - знай, что этот человек несвободный: он непременно кем-нибудь или чем-нибудь порабощен.
Если свобода есть благо, то свободный человек не может быть добровольным рабом. И потому, если ты увидишь, что человек унижается перед другими, льстит им, - знай, что человек этот также не свободен. Он раб, который добивается или обеда, или выгодной должности, или еще чего-нибудь, вообще добивается того, чтобы распоряжаться тем, что не принадлежит ему.
Свободный человек распоряжается только тем, чем можно распоряжаться беспрепятственно. А распоряжаться вполне беспрепятственно можно только самим собою. И потому если ты увидишь, что человек хочет распоряжаться не самим собою, а другими, то знай, что он не свободен: он сделался рабом своего желания властвовать над людьми.
Без внутренней свободы внешняя свобода ничего не стоит. Какая мне польза, если я не подавлен внешним насилием, но вследствие незнания, порока, эгоизма, страха я не управляю своей душой. Я назову только того человека свободным, который не замкнут в себе или своей секте, который побеждает гордость, гнев, леность и готов отдать себя в жертву за благо человечества.
Ничего не делается без веры. Сомнение убивает человека, убивает народы. Почему освобождение народов так трудно, так тяжело, так длительно? Потому что у них нет веры в их право, в непобедимую силу их права. Почему всюду угнетенные классы стонут в ожидании облегчения, которое так и не приходит? Потому что у них нет веры ни в себя, ни в бога, всегда готового спасти их, но не без их участия, потому что преимущество свободных существ - быть тем, чем они хотят быть, как и наказание их в том, чтобы быть тем, чем их хотят сделать, когда они покорно склоняются под гнетом несправедливости и угнетения. Но и тогда бог не оставляет их. Для пробуждения их он посылает вестников своего милосердия. вкладывает в них свое слово, облекает их своим могуществом - и мир вдруг колеблется, толпы сбегаются слушать, народы волнуются, они подымаются, как забродившее тесто; смутное представление лучшего будущего является их воображению. При виде его они трепещут, они проникаются чувством избытка жизни.
Но вот являются и угнетатели, фарисеи и книжники. Смущенные, встревоженные, дрожащие за свою пошатнувшуюся власть, они или душат посланцев отца небесного или, если могут, клевещут и на учение их, и на дела; они в самом деле добра, творимого этими посланцами, находят предлоги для осуждения их. Они говорят: "Правда, мы не можем отрицать этого, - эти люди изгоняют бесов, но они изгоняют их силой князя бесовского". Подымите, подымите голову, и поверх той тьмы, которую эти лицемеры стараются сгустить вокруг вас, на востоке вы увидите уже восстающее солнце, которое скоро осветит вас своим полным светом и согреет своими лучами.
Чтобы сделаться истинно свободным, ты должен всегда быть готовым отдать богу то, что ты от него получил. Ты должен соединить свою волю с волей бога. Только в том, что противно воле бога, человек может быть несвободен. Желая же только того, чего желает бог: правды, любви, ты не можешь быть несвободен. Нет такого положения, в котором ты бы не мог проявить правду и любовь, и потому нет того положения, в котором ты бы мог быть лишен свободы. Если же ты не хочешь этого, то ты на всю жизнь останешься рабом между рабами, хотя бы у тебя и были всевозможные мирские почести, хотя бы ты и сделался самим царем.
Где нет свободы, там жизнь сводится к жизни животного.
Не будь рабом одного или немногих. Делаясь рабом всех, ты делаешься другом всех.
Человеческое достоинство и свобода свойственны нам. Будем же хранить их или умрем с достоинством.
Если ты чувствуешь себя несвободным, ищи причину в себе.
Наказание есть понятие, из которого начинает вырастать человечество.
Другую притчу предложил он им, говоря:
Царство небесное подобно человеку, посеявшему доброе семя на поле своем. Когда же люди спали, пришел враг его и посеял между пшеницею плевелы и ушел. Когда взошла зелень и показался плод, тогда явились и плевелы. Пришедши же рабы домовладыки сказали ему: господин! не доброе ли семя сеял ты на поле твоем? откуда же на нем плевелы? Он же сказал им: враг человек сделал это. А рабы сказали: хочешь ли, мы пойдем, выберем их? Но он сказал: нет, чтобы, выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы.
Когда ребенок бьет тот пол, о который он ударился, - это очень неразумно, но так же понятно, как то, что человек прыгает, когда он больно зашибся. Понятно также, когда человек, получив удар, под влиянием боли, отвечает тем же ударившему. Но делать хладнокровно зло человеку, потому что он сделал зло когда-то прежде, и объяснять это разумными доводами было бы совершенно непонятно, если бы человек не имел способности и склонности придумывать разумные объяснения своим дурным поступкам.
Люди так поверили в те оправдания, которые они придумали своей мстительности, что они приписали мстительность богу, назвав мстительность справедливостью, возмездием.
Человек сделал зло. И вот другой человек или люди для противодействия этому злу не находят ничего лучшего, как сделать еще другое зло, которое они называют наказанием.
Всякое наказание основывается никак не на рассуждении и не на чувстве справедливости, а на одном дурном желании сделать зло тому, кто сделал зло тебе или другому.
Наказание, прилагаемое к воспитанию, к общественному устройству, к религиозному пониманию, не только не содействовало и не содействует улучшению детей, обществ и всех людей, верящих в наказание за гробом, но произвело и производит неисчислимые бедствия, ожесточая детей, развращая общество и обещанием ада лишая добродетель её главной основы.
Уже много лет тому назад люди начали понимать неразумность наказания и стали придумывать различные теории устрашения, пресечения, исправления. Но все эти теории падают одна за другой, потому что в основе их всех только месть и все теории стараются только скрыть эту основу. Придумывают очень многое, но не решаются сделать одного нужного, а именно того, чтобы ничего не делать, а оставить того, кто согрешил, каяться или не каяться, исправляться или не исправляться; самим же придумывающим теории и прилагающим их - жить доброй жизнью.
Наказание и весь уголовный закон будет таким же предметом недоумения и удивления будущих поколений, каким для нас представляется людоедство, принесение людей в жертву божеству и т. п. "Как могли они не видеть всю бессмысленность, жестокость и зловредность того, что они делали?" - скажут наши потомки.
Смертная казнь представляет самое очевидное доказательство того, что устройство нашего общества совершенно чуждо христианству.
Накладывать наказание все равно что греть огонь. Всякое преступление несет всегда с собой и более Жестокое, и более разумное, и более удобопринимаемое наказание, чем то, которое могут наложить люди.
Большинство людей, наполняющих наши тюрьмы и умирающих на виселицах, это все существа, обездоленные тем самым законом, который присваивает себе право наказы-
Надо знать и помнить, что желание наказать есть низшее, животное чувство, которое требует своего подавления, а не возведения в разумную деятельность.
Зло может делать только сам человек. То же, что совершается помимо воли человека, все благо.
Соломон и Иов лучше всего знали и лучше всего говорили о ничтожестве мирской жизни; один был самым счастливым, другой - самым несчастным; один испытал суетность удовольствий, другой - действительность бедствий.
Всякому созданию полезно не только все то, что посылается ему Провидением, но и в то самое время, когда оно посылается.
Жизнь человека есть стремление к благу; к чему он стремится, то и дано ему - жизнь, не могущая быть смертью, и благо, не могущее быть злом.
Когда же не плоть, а ты будешь глава в человеке? Когда поймешь ты блаженство любви ко всякому, когда освободишь себя разумением жизни от скорбей и похотей, не нуждаясь для своего счастья, чтобы люди служили тебе своею жизнью или смертью; когда поймешь ты, что истинное благо всегда в твоей власти и не зависит от других людей?
Убедись, что нет у тебя иной собственности, кроме твоей души. Избери решительно самый лучший образ жизни, привычка сделает его приятным для тебя. Богатство - якорь ненадежный, а слава - и того хуже. То же и тело, то же и власть, то же и почет: все это ничтожно и бессильно. В чем же надежный якорь для жизни? Только в добродетели. Таков уж божественный закон, что только добродетель держится твердо и непоколебимо; все же остальное - ничто.
Ты уже несчастен, если страшишься несчастья, а кто его заслуживает, тот его вечно страшится.
Истинной природе человека свойственно приобретать жизненное, неиссякаемое духовное состояние. Зависимости же от внешних материальных благ доводит нас до рабского подчинения людям и случайностям.
Одни говорят: войди в самого себя, и ты найдешь покой. В этом еще не вся правда.
Другие, напротив, говорят: выйди из самого себя, постарайся забыться и найти счастье в развлечениях. И это несправедливо, хотя бы только потому, что этим путем нельзя избавиться, например, от болезней.
Покой и счастье - не внутри нас, не вне нас; они - в боге, который и внутри и вне нас.
Внешние препятствия не делают вреда человеку, сильному духом, ибо вред есть все то, что обезображивает и ослабляет, - как бывает с животными, которых препятствия озлобляют; человеку же, встречающему их с тою силою духа, которая ему дана, всякое препятствие прибавляет нравственной красоты и силы.
Все от бога и потому все благо, - зло есть только не видимое нами по близорукости благо.
Все внешние бедствия, которые могут постигнуть человека, понявшего то, что зло для него может быть только в его поступках, ничто в сравнении с благом того спокойствия и свободы, которое он испытывает.
Ни описания, ни вид ужасов войны не останавливают людей от участия в войне. Одна из причин этого та, что, созерцая ужасы войны, всякий невольно приходит к невыраженному, смутному соображению о том, что если столь ужасное дело существует и допускается, то существует, вероятно, и скрытые от него причины того ужасного дела. Это соображение делает то, что люди, часто не злые, защищают войну, отыскивая ее благодетельные стороны, как отыскивают благодетельность стихийных явлений, забывая то, что они сами ее делают.
Мысль с ужасом останавливается перед неизбежно ожидающей нас в конце века катастрофой, и надо приготавливаться к ней. В продолжение 20 лет (теперь уже более 50) все усилия знания истощаются на то, чтобы изобретать орудия разрушения, и скоро будет достаточно нескольких пушечных выстрелов, чтобы уничтожить целую армию. Под ружьем теперь уже не так, как прежде, несколько тысяч продажных бедняков, но народы, целые народы готовятся убивать друг друга. Для того чтобы приготовить их к убийству, разжигают их ненависть, уверяя их, что их ненавидят, и кроткие люди верят этому, и вот-вот толпы мирных граждан, получив нелепое приказание убивать друг друга, бог знает из-за какого смешного распределения границ или каких-нибудь торговых, колониальных интересов, бросятся друг на друга с жестокостью диких зверей.
И пойдут они, как бараны, на бойню, зная, на что они идут, зная, что они оставляют своих жен, что дети их будут голодать, но они будут идти, до такой степени опьяненные звучными и лживыми словами, до такой степени обманутые, что, воображая, что бойня составляет их обязанность, будут просить бога благословить их кровавые дела. И будут они идти, растаптывая урожаи, которые они сеяли, сжигая города, которые они строили, с восторженным пением, криками радости, праздничной музыкой, будут идти без возмущения, покорные и смиренные, несмотря на то, что в них сила и что, если бы они могли согласиться, они установили бы здравый смысл и братство вместо диких хитростей дипломатов.
Очевидец рассказывает, что он увидал в русско-японскую войну, войдя на палубу "Варяга". Зрелище было ужасное. Везде кровь, обрывки мяса, туловища без голов, оторванные руки, запах крови, от которого тошнило самых привычных. Боевая башня более всего пострадала. Гранату разорвало на ее вершине и убило молодого офицера, который руководил наводкой. От несчастного осталась только сжатая рука, державшая инструмент. Из четырех людей, бывших с командиром, два были разорваны в куски, два другие сильно ранены (им отрезали обе ноги и потом должны были еще раз отрезать их); командир отделался ударом осколка в висок.
И это не все. Нейтральные не могут принять на свои пароходы раненых, потому что гангрена и горячка заразительны.
Гангрена и гнойные, госпитальные заражения составляют вместе с голодом, пожаром, разорениями, болезнями, тифом, оспой тоже часть военной славы. Такова война.
А между тем Жозеф Местр так воспевал благодеяния войны:
"Когда человеческая душа вследствие изнеженности теряет свою упругость, становится неверующей и усваивает гнилостные пороки, которые следуют за излишками цивилизации, она может быть восстановлена только в крови".
Но бедняки, из которых делается пушечное мясо, имеют право не соглашаться с этим.
К несчастью, они не имеют мужества своих убеждений. От этого все зло. Привыкнув издавна позволять убивать себя ради вопросов, которых они не понимают, они продолжают это делать, воображая, что все идет очень хорошо.
От этого-то теперь там лежат трупы, которые под водой поедают морские раки.
В то время когда картечь разбивала все вокруг них, едва ли они рады были думать, что все это делается для их блага, чтобы восстановить душу их современников, потерявшую свою упругость от излишка цивилизации.
Несчастные, вероятно, не читали Жозефа Местра. Я советую читать его раненым между двумя перевязками. Они узнают, что война так же необходима, как и палач, потому что, как и он, она есть проявление справедливости бога.
И эта великая мысль будет служить им утешением в то время, когда пила хирурга будет распиливать их кости.
Война более ужасна, чем когда-либо. Искус