тся решительность в характере, а, наоборот, проявляется больше всего колебания относительно того, что ему сделать и как поступить.
Не радоваться как весеннему времени, так и переходному состоянию от язычества к христианству могут только люди, не понимающие того, чем это время и состояние вызваны. Люди же, понимающие, что весенняя сырость в природе и нерешительность, колебания в человеке вызваны переходным состоянием в природе а в человеке, а именно поворотом солнца к лету в первом случае и повышением жизнепонимания во втором, не только не будут печалиться наблюдаемою ими сыростью и нерешительностью, но будут радоваться тому и другому как явным признакам приближения лета в природе и царства божия в человечестве.
В наше время общего религиозного сознания братства людей истинная наука должна указать способы применения этого сознания к жизни, искусство же должно переводить это сознание в чувство.
Чем более отдалена цель, тем более необходимо идти вперед. Не спеша, но и не отдыхая.
Я вижу перед собой народ в ливрее рабства и политического бесправия, народ в лохмотьях, голодный, измученный, подбирающий крохи, которые оскорбительно бросаются ему с роскошного пира богачей, или же вижу его мечущимся в порыве грозного мятежа, опьяненного зверской злобой и дикой радостью, и вспоминаю при этом, что эти озверевшие лица носят на себе отпечаток перста божьего и имеют общее с нами назначение. Обращаю потом взоры к будущему, и передо мною рисуется народ, восстающий во всем его величии, как братья по вере, соединенные одними общими узами равенства и любви; вижу этот народ будущего, не развращенный роскошью, не озверяемый нищетой, проникнутый сознанием своего человеческого достоинства. И при этом видении сердце мое мучительно сжимается за настоящее и радостно трепещет за будущее.
"Да не смущается сердце ваше: веруйте в бога и в меня веруйте", т.е. веруйте в божественность вашей природы, которую Христос открыл вам. Сознание этой божественности не может не быть признано человеком и потому не может не быть осуществлено.
В нравственном мире все связано еще теснее, чем в плотском. Всякий обман влечет за собой ряд обманов, всякая жестокость - ряд жестокостей.
Если человек раз нарушил легкую заповедь, то он в конце не остановится пред нарушением важной. Если он преступил заповедь: "Люби ближнего твоего, как самого себя", то он впоследствии будет нарушать и запреты: не мсти и не имей злобы и не возненавидь брата твоего, - и дойдет, наконец, до пролития крови.
Часто люди гордятся чистотой своей совести только потому, что они обладают короткой памятью.
Пусть человек не думает легкомысленно о зле, говоря в сердце своем: оно ведь не коснется меня. Малыми каплями наполняется водный сосуд; весь наполняется злом безумец, мало-помалу творя злое.
Пусть человек не думает небрежно о добре, говоря в сердце своем: нет во мне сил воспринять добро. Как капля за каплей вода наполняет сосуд, так и мало-помалу, творя доброе, весь наполняется добром человек, стремящийся к благу.
Буддийская мудрость. [Дхаммапада].
Есть пороки в нас, которые держатся только другими нашими пороками и которые пропадают, когда мы уничтожаем основные пороки, как падают ветви, если подрубить ствол.
Уничтожь один порок, а десять исчезнут.
Совесть есть указание того пути, по которому должно идти. Люди сбиваются с этого пути и тогда делают одни из двух: или жизнь направляют по пути совести, или скрывают от себя указания своей совести. Для первого есть один только способ - увеличение в себе света и вниманием тому, что он освещает; для второго - для скрытия от себя указаний совести - есть два способа: внешний и внутренний. Внешний способ состоит в занятиях, отвлекающих внимание от указаний совести; внутренний состоит в затемнении самой совести. Бойся этого. Только сойди с пути добра - и не успеешь опомниться, как завязнешь в зле.
Следи за зарождением зла. Есть голос души, которой указывает это зарождение: становится неловко, стыдно. Верь этому голосу. Остановись и ищи, и ты найдешь зарождающийся обман.
На известной степени углубления в себя человек сознает в себе нечто сверхчеловеческое.
Бог уже потому существует, что мы существуем. Называйте это богом или как хотите, но бесспорно то, что в нас есть жизнь, не созданная нами, а дарованная нам, и источник ее называйте богом или как хотите.
Воображение творит призраки и боится их - это простительно ему потому, что оно воображение. Но чтобы ум подчинялся и боялся тех рассуждений, которые он порождает, непростительно ему потому, что он не может и не должен быть обманут. А между тем суеверие величины есть обман ума, творящего понятие пространства. Сотворенное же не может быть больше творца, сын не больше отца. Тут необходима поправка. Ум должен освободиться от пространства, дающего ему ложное понятие о нем самом. Но освобождение это возможно только тогда, когда мы научимся видеть пространство в уме, вместо того чтобы видеть ум в пространстве. Как же так? Возвратив пространство к его основному свойству. Пространство есть условие деятельности ума.
Поэтому бог везде, не занимая миллиардов кубических верст, ни в сто раз меньше, ни в сто раз больше.
В сознании мир не имеет пространства, но при рассуждении о нем нужны небеса в небесах.
Время и число также не нужны для сознания, а находятся только в уме; поэтому человек не меньше, а больше самого огромного пространства и бесконечного времени и числа,
Когда я, стоя в лесу, смотрю на козявку, которая ползет по земле, стараясь спрятаться от меня в еловых иглах, и спрашиваю себя, зачем она так робка и прячет свою голову от меня, когда я, может быть, готов быть ее благодетелем и сообщить ей и всему ее роду, может быть, весьма радостные сведения, - я невольно вспоминаю о том большом благодетеле, который стоит надо мною, человеком-козявкою.
Нет бога только для того, кто его не ищет. Только начни искать его - и он в тебе и ты в нем.
Бога искать - все равно, что воду сетью зачерпывать. Пока зачерпываешь - вода находится в сети. Как потащил - ничего не захватил.
Пока ищешь бога мыслью и делом - бог в тебе. Как только решил, что нашел бога, и успокоился - потерял его.
Удивительно, как мог я не видеть прежде той несомненной истины, что за этим миром и нашей жизнью в нем есть кто-то, что-то знающее, для чего существует этот мир, и мы в тем, как в кипятке пузыри, вскакиваем, лопаемся и исчезаем.
В этом великом единении существ, где все тихо говорите боге, неверующий видит одно только вечное безмолвие.
Если человек не сознает бога, то он никакого права не имеет заключать из этого, что его нет.
Духовное, божественное начало нашей жизни мы сознаем, с одной стороны, разумом, с другой стороны - любовью.
Свойство мудрого человека состоит в трех вещах: первое - делать самому то, что он советует делать другим, второе - никогда не поступать против справедливости и третье - терпеливо переносить слабости людей, окружающих его.
Великие мысли исходят из сердца.
Наши нравственные чувства так переплетены с умственными силами, что мы не можем затронуть одних, не затронув и других. Большой ум, при отсутствии нравственного чувства, источник великих бедствий.
Все исследуй. Верь только тому, что согласно с разумом.
Разум и ум - два совершенно различных свойства. Есть много людей с большим умом, лишенных разума. Ум есть способность понимать и соображать жизненные, мирские условия; разум же есть божественная сущность души, открывающая ей ее отношение к миру и богу. Разум не только не одно и то же, что ум, но противоположен ему: разум освобождает человека от тех соблазнов и обманов, которые накладывает на человека ум. В этом главная деятельность разума; уничтожая соблазны, разум освобождает сущность души человеческой - любовь и дает ей возможность проявлять себя.
Обыкновенно делают различие между разумом и совестью, говоря, что добрые дела важнее сильного мышления. Но таким разделением неразрывно соединенных сил души мы калечим нашу природу. Отнимите мысль о добродетели, что останется? Без силы мысли то, что мы называем совестью, вырождается в мечтания, преувеличение, оправдание зла. Самые жестокие дела на свете были совершены во имя совести. Люди ненавидели, убивали друг друга по долгу совести.
Разумный человек не может быть зол. Добрый человек всегда разумен. Увеличивай в себе доброту упражнением разума и разум упражнением в любви.
Не может быть благоустройства в обществе, разделенном на богатых - властвующих и бедных - повинующихся.
Нужно сознаться, что мы с нашим поклонением маммоне пришли к странным заключениям. Мы говорим, что живем в обществе и между тем открыто проповедуем Полнейшее разделение и крайнюю обособленность. Наша жизнь представляет не картину взаимной помощи, а поприще взаимной вражды, прикрытую строго точными законами войны, под именем честного соперничества и т.п. Мы совсем забыли то, что все междучеловеческие отношения не сводятся к плате наличными деньгами. "Что мне за дело до умирающих с голода рабочих? - говорит богатый фабрикант. - Разве я открыто не нанимал их на рынке и не уплатил им до последнего гроша все, что следовало им по уговору. Какое же мне еще дело до них?" Да, поклонение маммоне очень грустная вера. Когда Каин из собственной выгоды убил брата своего Авеля и его спросили: "Где твой брат?" - он тоже отвечал: "Разве я сторож брата моего?" Так же говорит и фабрикант: "Разве я не отдал брату его плату - все, что он заслужил?"
Так как человек может жить лишь от земли и на земле, то, сделав землю, на которой он должен существовать, собственностью другого, мы столь же полно поработим его, как сделав собственностью другого его плоть и кровь. И в конце концов, на известной степени общественного развития, рабство, вытекающее из захвата земли, в силу того, что отношения между хозяином и рабом бывают при нем менее прямыми и явными, становится более жестоким и более развращающим, чем рабство, делающее собственностью тела людей.
Сколько средств, чтобы быть счастливым, сколько удобств, о которых не имели понятия наши предки! И что же, счастливы ли мы? Если малое число более счастливо, то большинство тем более несчастно. Увеличивая средства жизни для малого числа богатых, мы заставили большинство быть и считать себя несчастными. Какое может быть счастие, которое приобретается в ущерб счастию других!
Положим, что я спас утопающего, но перед этим я выговорил у него большую часть его собственности. Тут, очевидно, услуга за услугу. Он ценит свою жизнь дороже своей собственности. Но что сказать о таком уговоре? А между тем так отбирается собственность людей, потому что миллионы людей владеют или самым малым или ничтожным, и им за их труды, т.е. за их собственность, дают средства существования.
Бродяга есть необходимое дополнение к миллионеру.
Вы не можете основать Христова братства там, где, с одной стороны, невежество, нищета, рабство и развращенность, а с другой стороны, культура, богатство и власть мешают взаимно уважать и любить друг друга.
Быть угнетателем-господином хуже, чем быть покорным рабом. Не тяготись бедностью, тяготись излишеством.
Если ты получаешь доход, не заработавши его, то кто-нибудь другой зарабатывает его не получая.
Жером Кренкебиль, торговец овощами, возил по городу свою тележку и покрикивал: "Капусты, моркови, репы!" А когда у него бывал порей, он кричал: "Свежая спаржа!" - так как порей - спаржа бедняков. Однажды, 20 октября, в час пополудни, когда он спускался по улице Монмартр, из лавки вышла мадам Баяр, жена сапожника, и подошла к тележке с овощами. Презрительно подняв пучок порея, она сказала:
- Не очень-то хорош ваш порей. Почем пучок?
- Пятнадцать су, хозяйка. Лучше не найдете.
- Пятнадцать су за такой плохой порей? И она с отвращением бросила пучок обратно в тележку. В это время подошел полицейский, номер 64, и сказал Кренкебилю:
- Проезжайте!
Кренкебиль уже целых пятьдесят лет ездил с утра до вечера. Приказание полицейского показалось ему законным и вполне в порядке вещей. Готовый его исполнить, он попросил хозяйку взять поскорее, что ей было по вкусу.
- Мне нужно еще сначала выбрать товар, - сердито заметила сапожница.
И она снова принялась перетрогивать все пучки порея, выбрала себе тот, который показался ей лучше других, и крепко прижала его к груди.
- Я дам вам четырнадцать су. Этого вполне достаточно. Я сейчас принесу вам их из лавки, у меня нет с собой.
И, захватив свой порей, она вернулась в лавку, куда только что вошла покупательница с ребенком на руках.
В эту минуту полицейский, номер 64, во второй раз сказал Кренкебилю:
- Проезжайте!
- Я дожидаюсь денег, - ответил Кренкебиль.
- Я вам не говорю, чтобы вы не дожидались денег; я приказываю вам только проезжать, - строго сказал полицейский.
Между тем сапожница примеряла в своей лавке голубые башмачки полуторагодовалому ребенку. Покупательница сильно торопилась, и зеленые головки порея спокойно лежали на конторке.
Кренкебиль, в течение целых пятидесяти лет возивший по улицам города свою тележку, умел повиноваться представителям власти. Но на этот раз он попал в исключительное положение между правом и обязанностью. Он мало смыслил в законах и не понял того, что пользование личным правом не освобождало его от исполнения общественных обязанностей. Он слишком сосредоточил свое внимание на своем праве получить четырнадцать су и недостаточно серьезно отнесся к своей обязанности возить тележку и проезжать вперед, все вперед. Он не двигался.
В третий раз полицейский, номер 64, спокойно и без всякого раздражения отдал ему приказание проезжать:
- Разве вы не слышите, что я приказываю вам проезжать?
У Кренкебиля была слишком важная в его глазах причина оставаться на месте. И он снова .просто, и безыскусственно изложил ее:
- Господи, боже мой! Да ведь я же говорю вам, что дожидаюсь денег.
Полицейский ответил ему на это:
- Может быть, вы желаете, чтобы я привлек вас к ответственности за неисполнение полицейских правил? Если вы этого желаете, то вам стоит только заявить.
На эти слова Кренкебиль только медленно пожал плечами, уныло взглянул на полицейского и поднял свой взор к небу. И взор этот говорил:
"Бог видит, какой я противник законам!.."
Может быть, потому, что он не понял выражения этого взора или не нашел в нем достаточного оправдания неповиновению, полицейский снова резким и суровым тоном спросил торговца, понял ли тот его.
Как раз в эту минуту в улице Монмартр было необыкновенное скопление повозок. Извозчики, дрожки, мебельные фуры, омнибусы и тележки, прижатые одна к другой, Мазалось, были неразрывно связаны между собой. Отовсюду раздавались крики и проклятия.
Кучера лениво обменивались издалека крепкими ругательствами с сидельцами из лавок, а кондуктора омнибусов, считая Кренкебиля причиной замешательства, называли его "гадким пореем".
Между тем на тротуаре собрались любопытные и прислушивались к спору. И полицейский, видя, что за ним наблюдают, думал теперь только о том, чтобы показать свою власть;
- Хорошо, - сказал он и вынул из кармана грязную записную книжечку и очень короткий карандаш.
Кренкебиль упорствовал, повинуясь какой-то внутренней силе. Впрочем, ему и невозможно было теперь двинуться ни взад ни вперед. Колесо его тележки, к несчастию, зацепилось за колесо повозки молочника.
И в отчаянии теребя свои волосы, он воскликнул:
- Да ведь я же говорю вам, что жду денег! Что это еще за несчастие! Вот беда, так беда! Господи, боже ты мой!
Полицейский, номер 64, счел себя оскорбленным этими словами, выражающими, впрочем, больше отчаяние, чем протест. И так как всякое оскорбление облекалось для него в традиционную, правильную, освященную обычаем и, можно даже сказать, почти обрядовую форму выражения: "Смерть коровам!" (1) - то в этой именно форме он воспринял и реализовал в своем мозгу слова преступника.
(1) "Коровами" на воровском жаргоне Парижа зовут полицейских. Это выражение считается для них очень оскорбительным. - Примеч. пер.
- А! Вы сказали: "Смерть коровам?" Хорошо, следуйте за мной.
Торговец с крайним недоумением и отчаянием взглянул своими широко раскрытыми глазами на полицейского, номер 64, и, скрестив руки на своей синей блузе, воскликнул:
- Я сказал: "Смерть коровам?" Я?.. О!..
Арест этот был встречен смехом лавочных сидельцев и уличных мальчишек. Он отвечал страсти всякой человеческой толпы к низким и жестоким зрелищам. Но в это время сквозь толпу зевак пробился старик, одетый во все черное и в высокой шляпе. Он подошел к полицейскому и сказал ему тихим, кротким, но очень твердым голосом:
- Вы ошиблись. Этот человек не оскорблял вас.
- Не суйтесь не в свое дело, - ответил ему полицейский, не сопровождая на этот раз своих слов угрозами, так как он обращался к хорошо одетому человеку.
С большим спокойствием и сдержанностью старик продолжал настаивать. Тогда полицейский объявил ему, что он должен объясняться у комиссара полиции:
Между тем Кренкебиль снова воскликнул:
- И я сказал: "Смерть коровам!" О-о!..
Когда он произносил эти странные слова, из лавки к нему вышла мадам Баяр, сапожница, с деньгами в руках. Но полицейский уже держал его за шиворот, и мадам Баяр, считая, что не стоит отдавать своего долга человеку, которого ведут в полицию, положила свои четырнадцать су обратно в карман передника.
Поняв вдруг, что тележка его задержана, личная свобода потеряна и под его ногами разверзлась пропасть и померкло солнце, Кренкебиль пробормотал:
- Все равно!
У комиссара незнакомый старик объяснил, что, будучи задержан на улице, чрезвычайным скоплением экипажей, он сделался свидетелем происшествия. Он утверждал, что полицейский отнюдь не был оскорблен, что он просто ошибся. Старик сказал свое имя и звание: Давид Матье, главный врач больницы Амбруаз-Паре, кавалер Почетного легиона.
Кренкебиль, арест которого продолжался, провел ночь в полиции, а наутро его переправили в арестантской тележке в тюрьму.
Тюрьма не показалась ему ни унизительной, ни тяжелой. Она представилась ему скорее необходимой. Что его особенно поразило в ней, это чистота стен и пола.
Он сказал:
- Для такого места здесь очень чисто. Правду можно сказать: тут хоть ешь с полу.
Оставшись один, он хотел подвинуть свою табуретку, но увидел, что она прикована к стене. Старик громко выразил свое удивление:
- Вот так штука! Ни за что я бы не выдумал ничего подобного, ни за что!
Он сел и с удивлением трогал руками все окружающее. Тишина и уединение удручали его. Ему было скучно, и он с тревогой думал о своей тележке, полной капусты, моркови, сельдерея и салата. Он с тоской спрашивал себя: "Куда они дели мою тележку?"
На третий день к нему пришел его адвокат, господин Лемерль, один из самых младших членов суда.
Кренкебиль попробовал рассказать ему свое дело, что для него было далеко не легко, так как он не привык владеть словом. Может быть, при некоторой помощи он и справился бы с этим, но адвокат его только недоверчиво покачивал головой на все, что говорил старик, и, перелистывая бумаги, бормотал про себя: "Гм! гм?.. я ничего этого не вижу в деле..."
Потом, с усталым видом и покручивая свои белокурые усики, он сказал ему:
- В ваших интересах, может быть, было бы лучше во всем признаться; я с своей стороны считаю вашу систему полного отрицания очень неудачною.
Может быть, Кренкебиль теперь и в самом деле признался бы, если бы он только знал, в чем ему нужно признаваться.
Господин президент Бурриш посвятил целых шесть минут допросу Кренкебиля. Этот допрос мог пролить несколько более света, если бы обвиняемый отвечал на предлагаемые ему вопросы. Но Кренкебиль не привык вести споры, и, кроме того, в таком обществе страх и уважение закрывали ему рот. Итак, он хранил молчание, а президент сам давал ответы; они подтверждали обвинение. Президент кончил:
- Наконец, вы признаете, что оказали: "Смерть коровам!"
Только теперь из горла обвиняемого Кренкебиля послышались звуки, напоминающие шум старого железа или звон разбитого стекла.
- Я сказал: "Смерть коровам!", потому что господин полицейский сказал: "Смерть коровам!" Тогда только я сказал: "Смерть коровам!" - Он хотел дать понять, что изумленный таким непредвиденным обвинением, он, растерявшись, повторил страшные слова, которые можно приписывать ему и которых он, разумеется, не произносил.
Господин президент Бурриш понял его не так.
- Вы заявляете, - сказал он, - что полицейский первый произнес эти слова?
Кренкебиль отказался объяснять. Это было слишком трудно для него.
- Вы не настаиваете. И вы имеете на это полное основание, - сказал президент.
И он велел позвать свидетелей.
Полицейский, номер 64, носящий имя Бастиен Матро, поклялся, что будет говорить правду и только одну правду. Потом он изложил следующее:
- Отправляя свою службу двадцатого октября, в час пополудни, я заметил в улице Монмартр человека, показавшегося мне уличным торговцем. Тележка его незаконно стояла на месте, у дома номер триста двадцать восемь, что послужило поводом к скоплению здесь экипажей. Я три раза отдал ему приказание проезжать, но он отказался удовлетворить его. Когда же я предупредил его, что составлю протокол, он крикнул мне: "Смерть коровам!" - что мне показалось очень оскорбительным.
Это простое и сжатое объяснение было с видимою благосклонностью выслушано трибуналом. Защита представила госпожу Баяр, сапожницу, и господина Давида Матье, главного доктора больницы Амбруаз-Паре, кавалера Почетного легиона. Госпожа Баяр ничего не видела и ничего не слыхала. Доктор Матье находился в толпе, собравшейся вокруг полицейского, который заставил торговца проезжать. Его показание вызвало курьезный инцидент.
- Я был свидетелем происшествия, - сказал он. - Я заметил, что полицейский ошибся: его никто не оскорбил. Я подошел и заметил ему это. Но полицейский все-таки арестовал торговца и пригласил меня следовать за ним к комиссару полиции, что я и сделал. Я дал уже мое показание перед комиссаром.
- Можете сесть, - сказал президент. - Привратник, позовите опять свидетеля Матро.
- Матро, когда вы арестовали обвиняемого, не заметил ли вам господин доктор Матье, что вы ошиблись?
- То есть он меня оскорбил, господин президент.
- Что же он вам сказал?
- Он сказал: "Смерть коровам!" Ропот и смех пробежал по зале.
- Можете уйти, - поспешно сказал президент, и он предупредил публику, что если эти неприличные манифестации повторятся, то он очистит залу. Между тем защита торжествовала, и все в эту минуту думали, что Кренкебиль будет оправдан.
Когда тишина снова восстановилась в зале, поднялся господин Лемерль. Он начал свою защитительную речь похвалой агентам полиции, "этим скромным служителям общества, которые за ничтожное жалованье переносят усталость, подвергаются беспрерывным опасностям и ежедневно совершают геройские дела. Это все бывшие солдаты, которые и остаются солдатами. Солдаты!.. Уже одно это слово говорит все..." И господин Лемерль принялся приводить высшие соображения насчет военных добродетелей. По его словам, он сам был из тех, "которые не позволяют затронуть армию, эту национальную армию, к которой он имел честь принадлежать".
Президент кивнул головой.
Господин Лемерль был в самом деле лейтенантом милиции. Он был также националистским кандидатом в квартале Виель-Одриет.
Адвокат продолжал:
- Нет, разумеется, я хорошо знаю те скромные и драгоценные услуги, которые ежедневно оказывают эти охранители спокойствия доблестному населению Парижа. И я никогда бы не согласился, господа, взять на себя защиту Кренкебиля, если бы я видел в нем оскорбителя бывшего солдата. Моего клиента обвиняют в том, что он сказал: "Смерть коровам!" Смысл этой фразы всем известен. Если вы заглянете в известный словарь, вы там прочтете: "Корова, лентяй, тунеядец. Лениво валяется, как корова, вместо того чтобы работать. Корова, продающаяся полиции: полицейский шпион". "Смерть коровам!" - говорится в известном кругу людей. Но весь вопрос в том, как сказал это Кренкебиль? И даже сказал ли он это? Позвольте мне, господа, в этом усомниться. Я не подозреваю полицейского Матро ни в каком дурном намерении. Но он, как мы уже заметили, отправляет тяжелую службу. Он иногда утомлен ею, измучен. При таких условиях он легко мог быть жертвою некоторого рода галлюцинации. И если он вам говорит, господа, что доктор Давид Матье, кавалер Почетного легиона, главный врач больницы Амбруаз-Паре, представитель науки и человек из общества, тоже крикнул ему: "Смерть коровам!" - мы вынуждены признать, что Матро есть жертва психоза и, если выражение не покажется вам слишком сильным, жертва бреда преследования.
- И даже в том случае, если бы Кренкебиль в самом деле крикнул: "Смерть коровам!" - нужно еще узнать, имеют ли эти слова характер преступления в его устах. Кренкебиль - незаконный сын уличной торговки, погибшей от пьянства и разврата; он родился алкоголиком. Вы видите его здесь отупевшим от шестидесяти лет нищеты, и вы скажете, господа, что он не ответственен.
Господин Лемерль сел, и президент Бурриш прочел сквозь зубы приговор, осуждавший Жерома Кренкебиля к двум неделям тюремного заключения и 50 франкам штрафа. Трибунал основывал свое мнение на показании полицейского Матро.
Когда Кренкебиля вели длинными и темными коридорами здания суда, старик почувствовал страшную потребность в сочувствии. Он обернулся к сопровождавшему его сторожу и три раза назвал его:
- Служивый!... Служивый!.. А?.. Служивый! - старик вздохнул. - Если бы мне две недели тому назад сказали, что со мной случится то, что случилось!..
Потом он высказал следующую мысль:
- Слишком скоро говорят они, эти господа. Они хорошо говорят, только слишком уж скоро. С ними нельзя столковаться... Служивый, как вам кажется, скоро они говорят?
Но солдат шагал, не говоря ни слова и не поворачивая головы. Кренкебиль спросил его:
- Почему же вы мне не отвечаете? Солдат продолжал хранить молчание. Старик с горечью заметил ему:
- Ведь и с собакой разговаривают. Почему же вы ничего не говорите мне? Может быть, вы никогда не открываете рта; значит, вы боитесь проветривать его иногда.
Отведенный снова в тюрьму, Кренкебиль в встревоженном удивлении сел на свой прикованный к стене табурет. Он не понимал путем, что судьи его ошиблись. Под величием форм трибунал скрыл от него свои слабости. Ему трудно было поверить, что прав был он, а не эти важные чиновники, рассуждений которых он не понимал. Ему и в голову не приходило, чтобы в таком торжественном обряде что-нибудь хромало. Не бывая ни в церкви, ни в Елисейских полях, он во всю свою жизнь не видал ничего великолепнее суда исправительной полиции. Он хорошо знал, что не говорил: "Смерть коровам!" Но если его приговорили за эти слова к двум неделям тюремного заключения, то все дело представлялось в его мозгу какой-то величественной тайной, одним из тех догматов веры, с которыми набожные люди соглашаются, не понимая их, - каким-то таинственным откровением, величественным и ужасным в одно и то же время.
Этот бедный старик признавал себя виновным в том, что он как-то мистически оскорбил полицейского, номер 64, подобно тому как маленький мальчик, принимающийся учить катехизис, считает себя виновным в грехе Евы. Сажая его в тюрьму, ему сказали, что он кричал: "Смерть коровам!" Следовательно, он это действительно кричал каким-нибудь таинственным, ему самому неизвестным способом. Он был перенесен в сверхъестественный мир, и суд над ним показался ему каким-то апокалипсисом.
Если он не мог составить себе ясного представления о своем преступлении, то не более ясно было у него и представление о наказании. Его осуждение казалось ему торжественным и величественным обрядом, ослепительным событием, которого нельзя понять, нельзя оспаривать и которое не должно ни радовать, ни огорчать.
Выйдя из тюрьмы, Кренкебиль по-прежнему возил свою тележку по улице Монмартр и кричал: "Капусты, репы, моркови!" Он не гордился своим приключением и не стыдился его. У него не осталось от него также и тяжелого воспоминания. В его мозгу оно имело вид театрального представления, путешествия, сна. Одна старушка, подойдя к тележке и выбирая сельдерей, спросила его:
- Что с вами случилось, дядя Кренкебиль? Целых три недели мы вас не видели. Уж не были ли больны? Вы побледнели немного.
- Я барином жил это время, мадам Мальош, - сказал старик.
Ничто не изменилось в его жизни, кроме того, что в этот день он чаще, чем обыкновенно, заходил в кабак, потому что ему все казалось, что теперь праздник и что он познакомится с очень добрыми людьми. Он немного навеселе вернулся в свой угол. Растянувшись на матраце и укрывшись вместо одеяла мешками, которые ему одолжил торговец каштанами с угла, старик подумал: "На тюрьму нечего жаловаться; там все есть, что нужно человеку. Но все-таки у себя дома лучше".
Его благосостояние продолжалось недолго. Скоро он заметил, что его покупательницы кисло смотрели на него.
- Прекрасный сельдерей, мадам Куантро!
- Мне ничего не нужно.
- Как вам ничего не нужно? Ведь не воздухом же вы питаетесь!
Но мадам Куантро, ни слова ему не ответив, гордо вернулась в свою большую булочную. Лавочницы и привратницы, так недавно еще с нетерпением ожидавшие его засыпанной зеленью и цветами тележки, теперь отворачивались от него. Подъехав к сапожной лавке, откуда начались все его приключения, он крикнул:
- Мадам Баяр, мадам Баяр, вы должны мне еще пятнадцать су.
Но мадам Баяр, сидевшая у своей конторки, не удостоила даже повернуть голову.
Вся улица Монмартр знала, что Кренкебиль вышел из тюрьмы, и никто не хотел больше знать его. Слух об его заключении дошел и до предместья, и до шумного угла улицы Рише. Там около полудня он заметил мадам Лор, его добрую и верную покупательницу. Она нагнулась над тележкой маленького Мартэна и ощупывала большой кочан капусты.
При виде этого у Кренкебиля сжалось сердце. Он толкнул своей тележкой повозку маленького Мартэна и жалобным тоном сказал мадам Лор:
- Нехорошо с вашей стороны изменять мне. Мадам Лор ни слова не ответила Кренкебилю, разыгрывая оскорбленную.
И старый уличный торговец, почувствовав обиду, заорал во все горло:
- Ах ты, шлюха!
Мадам Лор уронила свою капусту и закричала:
- Убирайся ты, старый негодяй! Тоже, выйдут из тюрьмы и оскорбляют еще людей!
Кренкебиль в спокойном состоянии никогда не упрекнул бы мадам Лор за ее поведение. Но на этот раз старик вышел из себя. Он три раза назвал мадам Лор шлюхой, негодной и стервой. И эта сцена окончательно уронила Кренкебиля в глазах всего предместья Монмартр и улицы Рише.
Старик ушел, ворча про себя:
- Этакая шлюха! Другой такой шлюхи и не встретишь.
Самое худшее то, что не одна она обращалась с ним, как с каким-то отверженным. Никто не хотел его больше знать.
И характер его стал портиться. Поссорившись с мадам Лор, он стал теперь вздорить со всеми. За всякий пустяк он говорил грубости своим постоянным покупательницам, а если они долго выбирали товар, он прямо называл их трещотками и лентяйками; в кабаке он тоже постоянно ругался с товарищами. Его друг, торговец каштанами, просто не узнавал его и объявил, что дядя Кренкебиль стал настоящим дикобразом. Отрицать этого было нельзя: он сделался неуживчивым, св