Главная » Книги

Короленко Владимир Галактионович - История моего современника, Страница 11

Короленко Владимир Галактионович - История моего современника


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

вершинами, и издали всю эту группу можно было принять за старинную сторожевую башню. Но в действительности это был только "магазин", то есть кладовая. В нижнем ее помещении стояли бочки с квасом, огурцами, капустой. В среднем ссыпали в засеки хлеб, а в мезонине была жилая комната с балкончиком. На балкон нам воспрещалось выходить под опасением провала, и порой все это почтенное здание кряхтело и как будто расседалось. Но капитан этого не признавал. Он очень гордился "магазином", который был виден далеко со своими тополями, занимая центральное господствующее положение... Кругом, точно под его покровительством, ютились соломенные крыши, сады, левады, колодцы с журавлями. Кое-где в одиночку, точно отбившиеся от центра, торчали отдельные тополи, обозначая "панские усадьбы". Лучшая из них - дом капитана, была тоже с соломенной крышей. Остальные почти уже ничем не отличались от мужицких.
   По преданию - "магазин" был единственным остатком богатой панской усадьбы, служившей центром для гарно-лужской шляхты. Капитан дорожил им, как эмблемой. Самый крупный из "помещиков" Гарного Луга, хотя человек сравнительно новый,- он вместе с этой древней постройкой как бы наследовал первенствующее положение...
   Прежний центр исчез навеки, а с ним исчез и смысл существования местной шляхты...
   Капитан, как уже сказано, был отличный рассказчик и по временам, в длинные зимние вечера, любил изображать эпизоды гарнолужского прошлого с его удивительными нравами. Старая, отжившая шляхетская "воля", лишенная смысла и значения, выражалась в карикатурных формах. В деревне было две партии, продолжавшие из-за чего-то воевать, нападать друг на друга и тягаться в судах. Центром этой борьбы являлось право пропинации, то есть сдача в аренду шинка. Каждая партия считала это право за собой, и каждая выдвигала своего кандидата, поддерживая его вооруженной рукой. Шинок превращался порой в настоящую крепость. Паны Лохмановичи ставили караулы, чтобы защитить водворенного в шинке Янкеля, Банькевичи чинили нападения, чтобы водворить на его место Мошка. Темными ночами порой закипал бой. Паны во главе челяди лезли к корчме на приступ: трещали головы, лаяли собаки, вопили женщины и дети...
   Когда водка вся выходила и приходилось покупать в городе новый запас,- наступали самые драматические моменты этой гарнолужской Илиады. Янкеля с бочкой сопровождал вооруженный отряд. Вперед проезжали благополучно. Но на обратном пути, около мостика в овраге, устраивалась засада. В одной из таких экспедиций капитан, кажется, участвовал лично и с большим юмором рассказывал, как во время жаркого боя мужики вышибли у бочки дно. Обе стороны, забыв вражду, кинулись черпать водку шапками, ковшами, даже сапогами, у кого они были... Утро застало витязей вповалку на лесной мураве, друзей и врагов рядом.
   Все это вело, конечно, к тяжбам, с наездами приказных, которые одни извлекали пользу из этих рыцарских столкновений...
   В то время, когда мне пришлось познакомиться с Гарным Лугом, героические нравы отошли в область легенд. Панство еще до реформы окончательно опустилось и обнищало... Рассказывали, между прочим, что вследствие каких-то замысловатых семейно-наследственных комбинаций два шляхтича, женатые на родных сестрах, владели одной только крепостной хатой и то спорной. Хуже всего при этом доставалось, конечно, злополучному предмету спора. Пока о "душе" Микиты в суде шла тяжба, оба пана отдавали ему приказания, и оба требовали покорности. Несчастный мужик вечно находился под воздействием двух сил, тянувших в разные стороны. Не удивительно, что равнодействующая повлекла его в направлении, одинаково удаленном от обоих: он облюбовал себе место в шинке Янкеля... Положение между двумя воюющими и одной нейтральной державой развило в Миките дипломатические способности: порой он заключал союз с одним паном и вместе с ним тузил другого. Потом переходил на сторону противника и для восстановления политического равновесия добросовестно колотил недавнего союзника. Суда он не боялся, так как в обоих случаях исполнял панское приказание...
   Бывало, конечно, и так, что оба пана приходили к сознанию своего, как теперь принято говорить, классового интереса и заключали временный союз против Микиты. Тогда Миките приходилось плохо, если только Янкель не успевал своевременно обеспечить ему убежище.
   Вообще жизнь злополучного спорного мужика сложилась совсем не по-людски... Иметь одного, но "настоящего" пана было бы для него счастьем. Поэтому он не раз приходил к капитану, прося купить его в нераздельное владение и обещая работать за троих. Работник он был хороший, и Янкель не имел оснований на него жаловаться. Но купить его было нельзя, так как не было известно, кто же собственно мог его продать. А разделить покупную сумму пополам "стороны" не соглашались: они лучше согласились бы разрубить пополам самого Микиту.
   - Хиба ж я таки ничего не стою? - спрашивал бедняга в отчаянии.
   - Я тебя, бедный человек, не хулю,- отвечал капитан.- Мужик ты стоющий, но с тобой приходится наживать тяжбу... Иди себе с богом...
   Микита шел в корчму, напивался и становился страшен для обоих владельцев...
   Самым старым из этой шляхты был пан Погорельский, живая летопись деревни, помнивший времена самостоятельной Польши. Он служил "панцырным товарищем" в хоругви какого-то пана Холевинского или Голембиовского и участвовал в конфедерации *. Ему было что-то около сотни лет.
   Мне приходит в голову странная мысль. Чуть не каждый год мы читаем в газетах, что в том или другом месте умер старик или старуха ста, ста десяти лет, а лет восемь или десять назад сибирские газеты сообщали о смерти поселенца 136 лет... Когда мы смотрим на горные склоны, покрытые лесом, то даже средняя гора кажется огромной по сравнению с деревьями: такая бесчисленная зеленая рать толпится по ее уступам. Но если бы выбрать столетние деревья и смерить гору по Их росту, то оказалось бы, что десяток-другой таких деревьев уже измеряет всю высоту... Бесчисленные поколения людей, как мелколесье на горных склонах, уместились на расстоянии двадцати столетий, протекших с той ночи, когда на небе сияла хвостатая звезда и в вифлеемской пещере нашла приют семья плотника Иосифа, пришедшего из Назарета для переписи по указу Августа.
   С тех пор как пала Иудея, Римская империя разделилась и потонула в бесчисленных ордах варваров, основались новые царства, водворилась готическая тьма средневековья с гимнами небу и стонами еретиков; опять засверкала из-под развалин античная жизнь, прошумела реформация; целые поколения косила Тридцатилетняя война, ярким костром вспыхнула Великая революция и разлилась по Европе пламенем наполеоновских войн... И подумать только, что все это улеглось на расстоянии менее чем двадцати максимальных человеческих жизней. И все это время не было недостатка в 125-летних стариках, которые могли бы, "как очевидцы", передавать друг другу летопись веков. Таких "очевидцев" до наших дней сменилось бы только... двадцать!..
   Одного из таких старых дубов человеческого леса я видел в Гарном Луге в лице Погорельского. Он жил сознательною жизнью в семидесятых и восьмидесятых годах XVIII века. Если бы я сам тогда был умнее и любопытнее, то мог бы теперь людям двадцатого века рассказать со слов очевидца события времен упадка Польши за полтора столетия назад.
   Но эти вопросы тогда интересовали меня мало.
   Проходя за чем-то одним из закоулков Гарного Луга, я увидел за тыном, в огороде, высокую, прямую фигуру с обнаженной лысой головой и с белыми, как молоко, седыми буклями у висков. Эта голова странно напоминала головку высохшего мака, около которой сохранились бы два белых засохших лепестка. Проходя мимо, я поклонился.
   Старик посмотрел на меня выцветшими, но еще живыми глазами и сказал:
   - А чей ты, хлопче? Я что-то таких не видал.
   Я ответил, что я племянник капитана, и мы разговорились. Он стоял за тыном, высокий, худой, весь из одних костей и сухожилий. На нем была черная "чамарка", вытертая и в пятнах. Застегивалась она рядом мелких пуговиц, но половины их не было, и из-под чамарки виднелось голое тело: у бедняги была одна рубаха, и, когда какая-нибудь добрая душа брала ее в стирку, старик обходился без белья.
   - Да... Капитан... Знаю... Он купил двадцать душ у такого-то... Homo novus... Прежних уже нет. Все пошло прахом. Потому что, видишь ли... было, например, два пана: пан Банькевич, Иосиф, и пан Лохманович, Якуб. У пана Банькевича было три сына и у пана Лохмановича, знаешь, тоже три сына. Это уже выходит шесть. А еще дочери... За одной Иосиф Банькевич дал пятнадцать дворов на вывод, до Подоля... А у тех опять пошли дети... У Банькевича: Стах, Франек, Фортунат, Юзеф...
   Он сыпал генеалогическими разветвлениями, которые я, конечно, передаю здесь очень вольно, и потом заговорил о старых временах.
   - Гей, гей!.. Скажу тебе, хлопче, правду: были люди - во времена "Речи Посполитой"... * Когда, например, гусарский регимент шел в атаку, то, понимаешь,- как буря: потому что за плечами имели крылья... Кони летят, а в крыльях ветер, говорю тебе, как ураган в сосновом бору... Иисус, Мария, святой Иосиф...
   Лицо старого панцырного товарища покраснело до лысой макушки, белые букли по сторонам поднялись, и в выцветших зрачках явилась колючая искорка.
   Но вдруг он опять весь погас.
   - А теперь... Га! Теперь - все покатилось кверху тормашками на белом свете. Недавно еще... лет тридцать назад, вот в этом самом Гарном Луге была еще настоящая шляхта... Хлопов держали в страхе... Чуть что... А! сохрани боже! Били, секли, мордовали!.. Правду тебе скажу,- даже бывало жалко... потому что не по-христиански... А теперь...
   Он вытянул через тын свою сухую шею и заговорил мне в ухо тихим топотом:
   - Теперь мужик, клянусь богом и пресвятой девой, бьет родовитого шляхтича по морде... И что же?.. Га! Ничего... Да что тут и говорить: последние времена!
   Было знойно и тихо. В огороде качались желтые подсолнухи. К ним, жужжа, липли пчелы. На кольях старого тына чернели опрокинутые горшки, жесткие листья кукурузы шелестели брюзгливо и сухо. Старые глаза озирались с наивным удивлением: что это тут кругом? Куда девались панцырные товарищи, пан Холевинский, его хоругвь, прежняя шляхта?..
   В этом старце, давно пережившем свое время, было что-то детски тихое, трогательно-печальное. Нельзя сказать того же о других представителях nobilitatis harnolusiensis *, хотя и среди них попадались фигуры в своем роде довольно яркие.
   Однажды у капитана случилась пропажа: кто-то ночью взломал окно в нижнем помещении "магазина" и утащил оттуда кадку масла и кадку меду. Первым сообщил о пропаже пан Лохманович.
   Это был человек с очень живописной наружностью: широкоплечий, с тонкой талией, с прямым польским носом и окладистой бородой, красиво расстилавшейся по всей груди,- он представлял, вероятно, точную копию какого-нибудь воинственного предка, водившего в бой отряды... Теперь это была форма без содержания. Из всех качеств старопольского воинства в нем сохранилась только величавая осанка, богатырский аппетит и благородное влечение к тонким блюдам. "Пан Лохманович,- говорил про него капитан,- знает, чем пахнет дым из каждой печной трубы в Гарном Луге". К мужичью он питал нескрываемое презрение.
   - Их дело,- говорил он уверенно, когда на пропажу собрались соседи.- Шляхтич на это не пойдет. Имею немного, что имею - мое. А у хамов ни стыда, ни совести, ни страха божия...
   Мужики угрюмо молчали и осматривали внимательно признаки взлома. Вдруг один из них разыскал следы под окном. Следы были сапожные, и правый давал ясный отпечаток сильно сбитого каблука... Мужики ходят в "постолах". Сапоги - обувь панская. И они недвусмысленно косились на правый каблук гордого пана... В этой щекотливой стадии расследования пан Лохманович незаметно стушевался...
   Поднялся шум. "Разнузданное хлопство", не стесняясь, кричало, что капитанский магазин обокрали паны, и с этим известием хлынуло на улицу. Достоинство гарнолужского панства жестоко страдало. Шляхта собралась у старика Погорельского, человека сведущего в вопросах чести, и на общем совете было решено отправить к Лохмановичу депутацию. Бывший панцырный товарищ стал во главе ее и обратился к "брату-шляхтичу" с речью... Сам уважаемый собрат и благодетель видит, что обстоятельства исключительного рода: хлопство кидает злую "калюмнию" на все благородное сословие Гарного Луга... Единственно для того, чтобы вогнать клевету обратно в хлопские пасти, шляхетство просит своего уважаемого собрата дозволить осмотр кладовых.
   Пан Лохманович, величавый, как всегда, спокойно согласился.
   - Pro forma {Ради формы (лат.).}, благодетель, prо forma, - говорил обрадованный Погорельский.- Только чтобы зажать рты низкой черни.
   Обыск подходил к концу без всякого результата.
   - Имею мало... что имею - мое! - повторял Лохманович. Собирались уже уходить, когда один из мужиков, допущенных в качестве депутатов, разгреб в углу погреба кучу мякины: под ней оказались рядом обе кадушки...
   Подхватив их тотчас же на плечи, мужики торжественно понесли находку к капитану, с криком торжества, с песнями, с "гвалтом и тумультом"...
   Это был жестокий удар всему панству. Пан Погорельский плакал, как бобр, по выражению капитана, оплакивая порчу нравов,- periculum in mores nobilitatis harno-lusiensis {Падение нравов гарнолужского дворянства (лат.).}. Только сам Лохманович отнесся к неприятной случайности вполне философски. Дня через два, спокойный и величавый, как всегда, он явился к капитану.
   - Не лучше ли, уважаемый собрат и сосед, бросить это грязное дело,- сказал он.- Ну, случилось там... с кем не бывает... Стоит ли мешать судейских крючков в соседские дела?
   Капитан был человек вспыльчивый, но очень добродушный и умевший брать многое в жизни со стороны юмора. Кроме того, это было, кажется, незадолго до освобождения крестьян. Чувствовалась потребность единения... Капитан не только не начал дела, простив "маленькую случайность", но впоследствии ни одно семейное событие в его доме, когда из трубы неслись разные вкусные запахи, не обходилось без присутствия живописной фигуры Лохмановича...
   Но едва ли не самыми замечательными представителями этого измельчавшего шляхетства были два брата Банькевича. Один - "заведомый ябедник" (был в старину такой официальный термин), другой - увы! - конокрад.
   Наружность у Антония (так звали ябедника) была необыкновенно сладостная. Круглая фигура, большой живот, маленькая лысая голова, сизый нос и добродушные глаза, светившиеся любовью к ближним. Когда он сидел в кресле, сложив пухлые руки на животе, вращая большими пальцами, и с тихой улыбкой глядел на собеседника,- его можно было бы принять за олицетворение спокойной совести. В действительности это был опасный хищник.
   Ябедник, обладавший острым пером, знанием законов и судопроизводства, внушал среднему обывателю суеверный ужас. Это был злой волшебник, знающий магическое "слово", которое отдает в его руки чужую судьбу. Усадьба Антона Банькевича представляла нечто вроде заколдованного круга.
   Если курица какого-нибудь пана Кунцевича попадала в огород Антония, она, во-первых, исчезала, а во-вторых, начинался иск о потраве. Если, наоборот, свинья Банькевича забиралась в соседний огород,- это было еще хуже. Как бы почтительно ни выпроводил ее бедный Кунцевич,- все-таки оказывалось, что у нее перебита нога, проколот бок или каким иным способом она потерпела урон в своем здоровье, что влекло опять уголовные и гражданские иски. Соседи дрожали и откупались.
   - А! Прошу вас, мой благодатель,- говаривал с видом беспомощного отчаяния один из этих несчастных.- Ну как тут быть, когда человек не знает, какой статьей закона следует гнать из огорода гуся, а какой поросенка. А он загоняет себе чужих и ничего не боится.
   Соседям казалось, что куры, индюки и телята Банькевича ограждены особым покровительством закона, а ябедник, стоя на крылечке, целые дни озирал свои владения, высматривая источники дохода...
   Слава Банькевича распространилась далеко за пределы Гарного Луга, и к нему, как к профессору этого дела, приезжали за советом все окрестные сутяги.
   Появление в Гарном Луге капитана и независимое отношение нового владельца к опасному ябеднику грозили пошатнуть прочно установившийся авторитет. Поэтому Банькевич, наружно сохраняя наилучшие отношения к "уважаемому соседу и благодетелю", высматривал удобный случай для нападения... И вот на второй, кажется, год пребывания капитана в Гарном Луге Банькевич отправился на его ниву со своими людьми и сжал его хлеб.
   Убыток был не очень большой, и запуганные обыватели советовали капитану плюнуть, не связываясь с опасным человеком. Но капитан был не из уступчивых. Он принял вызов и начал борьбу, о которой впоследствии рассказывал охотнее, чем о делах с неприятелем. Когда ему донесли о том, что его хлеб жнут работники Банькевича, хитрый капитан не показал и виду, что это его интересует... Жнецы связали хлеб в снопы, тотчас же убрали их, и на закате торжествующий ябедник шел впереди возов, нагруженных чужими снопами.
   Дорога пролегала задами мимо капитанской усадьбы. Едва возы, скрипя, поравнялись с широкими воротами клуни, эти ворота внезапно открылись, капитан с людьми выскочил из засады и, похватав лошадей и волов,- завернул возы в клуню. Их вводили в одни ворота, быстро выгружали и выпускали порожнем в другие. Атака произведена была так ошеломляюще быстро, что сторона Банькевича не оказала никакого сопротивления. Когда все было кончено, капитан, сняв фуражку, любезно благодарил доброго соседа за его помощь и предлагал откушать после трудов хлеба-соли.
   Удар ябеднику был нанесен на глазах у всего Гарного Луга... Все понимали, что дело завязалось не на шутку: Банькевич отправился на "отпуст" к чудотворной иконе, что делал всегда в особенно серьезных случаях.
   Когда он вернулся, из его окна всю ночь светился огонь на кусты жасмина, на бурьян и подсолнухи, а в избе виднелась фигура ябедника, то падавшего на колени перед иконой, когда иссякало вдохновение, то усиленно строчившего... На деревне пели уже петухи, когда окно Банькевича стукнуло и в нем появилось красное лицо со следами неостывшего еще вдохновения. С выражением торжества он поднял руку с листом бумаги и помахал им в ту сторону, где высился темной крышей с флагштоком "магазин" капитана, окруженный тополями.
   Все эти подробности один из соседей тотчас же конфиденциально сообщил капитану.
   Впоследствии капитан ознакомил нас с драматическими перипетиями этой борьбы. Надев роговые очки, подняв бумагу высоко кверху, он с чувством перечитывал ябеды Банькевича и свои ответы...
   Писания Банькевича производили впечатление своеобразных, но несомненно талантливых произведений. Стиль был старинный русско-польский, кудреватый, запутанный, усеянный такими неожиданными оборотами, что порой чтение капитана прерывалось общим хохотом. Только сам чтец оставался серьезен. Было видно, что он отдавал дань искусству противника. Тут было, действительно, и знание законов, и выразительность, и своеобразный пафос, как будто рассчитанный на чувствительность судей. Себя автор называл не иначе, как "сиротой-дворянином", противника - "именующимся капитаном" (мой дядя был штабс-капитаном в отставке), имение его называлось почему-то "незаконно приобретенным", а рабочие - "безбожными"... "И как будучи те возы на дороге, пролегающей мимо незаконно приобретенного им, самозванцем Курцевичем, двора, то оный самозванный капитан со своей безбожною и законопротивною бандою, выскочив из засады с великим шумом, криком и тумультом, яко настоящий тать, разбойник и публичный грабитель, похватав за оброти собственных его сироты-дворянина Банькевича лошадей, а волов за ярма,- сопроводили оных в его, Курцевича, клуню и с великим поспехом покидали в скирды. О каковом публичном рабунке и явном разбое он, нижайший сирота-дворянин Антоний Фортунатов Банькевич, омочая сию бумагу горькими сиротскими слезами, просит произвести строжайшее следствие и дать суд по форме". В заключение приводились статьи, угрожавшие капитану чуть не ссылкой в каторжные работы, и список убытков, грозивший разорением.
   На этих произведениях Банькевича я впервые знакомился с особенностями ябеднического стиля, но, конечно, мое изложение дает лишь отдаленное понятие об его красотах. Особенно поражало обилие патетических мест. Старый ябедник, очевидно, не мог серьезно рассчитывать на судейскую чувствительность; это была бескорыстная дань эстетике, своего рода полет чистого творчества.
   Пущенная по рукам жалоба читалась и перечитывалась. Газет в деревне не было. Книги почти отсутствовали, и с красотами писанного слова деревенские обыватели знакомились почти исключительно по таким произведениям. Все признавали, что ябеда написана пером острым и красноречивым, и капитану придется "разгрызть твердый орех"... Банькевич упивался литературным успехом.
   Капитан вооружился в свою очередь и вскоре тоже прочитал знакомым "в такой-то уездный суд корпуса лесничих отставного штабс-капитана Курцевича отзыв. А о чем оный отзыв",- тому следовали пункты.
   Прежде всего он, проситель, не самозванец, а истинный государя своего штабс-капитан, на что имеет законные доказательства. Ибо участвовал в делах с мятежниками, причем понес ядерную контузию, имеет ордена. Выйдя в отставку, определился на службу по корпусу лесничих, был производим в чины, по прошению уволен в отставку в чине штабс-капитана с мундиром и пенсией. Из чего явствует, что именующий себя сиротой-дворянином Банькевич повинен не токмо в клеветническом оболгании его, Курцевича, но сверх того и в дерзостном пренебрежении высочайшего имени, на указах обозначенного.
   Пафосу и чувствительности Банькевича капитан противопоставил язвительность и иронию. Он спрашивал: как сирота-дворянин очутился со снопами у его, Курцевича, клуни, когда всему свету известно, что собственное его, Банькевича, владение находится в другой стороне. "Слыхано и видано,- прибавлял капитан язвительно,- что сироты ходят с торбами, вымаливая куски хлеба у доброхотных дателей, но чтобы сироты приезжали на чужое поле не с убогою горбиною, а с подводами, конно и людно, тому непохвальный пример являет собою лишь оный Антон Фортунатов Банькевич, что в благоустроенном государстве терпимо быть не может". А посему, за силою законов, капитан в свою очередь требовал для Банькевича разных немилостивых наказаний.
   Отзыв он повез в город лично. Прислуга вытащила из сундуков и принялась выколачивать военный мундир с эполетами, брюки с выпушками, сапоги со шпорами и каску с султаном. Развешанное на тыну, все это производило сильное впечатление, и в глазах смиренной публики шансы капитана сильно поднялись.
   Тяжба тянулась долго, со всякими подходами, жалобами, отзывами и доносами. Вся слава ябедника шла прахом. Одолеть капитана стало задачей его жизни, но капитан стоял, как скала, отвечая на патетические ябеды язвительными отзывами, все расширявшими его литературную известность. Когда капитан читал свои произведения, слушатели хлопали себя по коленкам и громко хохотали, завидуя такому необыкновенному "дару слова", а Банькевич изводился от зависти.
   Едва ли самая злая газетная полемика так волнует теперь литературных противников, как волновала и самих участников, и местное общественное мнение эта борьба капитана с злым ябедником, слава которого колебалась, как иная литературная репутация под ударами новой критики.
   В конце концов Банькевич потерял самообладание и стал писать доносы в высшие инстанции на самих судей, чинящих одному Курцевичу толеранцию и потакательство, а ему, сироте-дворянину,- импертыненцию и несправедливость. Кроме того, он засыпал разные учреждения доносами на родственников и знакомых капитана и на знакомых этих знакомых. Стоило становому, проезжая по постороннему делу, завернуть к капитану,- Банькевич писал донос на станового. Это была игра уже не на выигрыш, а отчаянная, слепая защита ябеднического самолюбия...
   Суд, которому это надоело, собрал все писания Банькевича и отослал в сенат. Сенат применил к Банькевичу статью о "заведомых ябедниках", от коих всем присутственным местам и лицам воспрещается принимать жалобы и доносы. Решение это настигло Банькевича, как гром среди ясного неба. По предписанию нижнего земского суда в Гарный Луг явился становой пристав с волостными и сельскими властями. Собрав гарнолужских понятых, он с злорадным торжеством явился к Антонию, отобрал у него всю бумагу, перья, чернила и потребовал у "заведомого ябедника" подписку о "неимении оных принадлежностей и на впредь будущие времена".
   Банькевич был уничтожен. У злого волшебника отняли черную книгу, и он превратился сразу в обыкновенного смертного. Теперь самые смиренные из его соседей гоняли дрючками его свиней, нанося действительное членовредительство, а своих поросят, захваченных в заколдованных некогда пределах, отнимали силой. "Заведомый ябедник" был лишен покровительства законов.
   Одной темной осенней ночью на дворе капитана завыла собака, за ней другая. Проснулся кто-то из работников, но сначала ничего особенного во дворе не заметил... Потом за клуней что-то засветилось. Пока он будил других работников и капитана, та самая клуня, с которой началась ссора, уже была вся в огне.
   Эту ночь долго помнили в Гарном Луге. Хлеб уже был свезен, но только небольшая часть обмолочена и зерно сложено в "магазине". Оставшиеся скирды и солома пылали так сильно, что невозможно было подступиться; вверху над пожаром в кровавом отсвете вместе с искрами кружились голуби и падали в пламя, а огромные тополи около "магазина" стояли, точно сейчас отлитые из расплавленной меди. Поджог был сделан с расчетом - ветер дул на "магазин". Но вскоре он переменился и подул в поле. Величавое дряхлое здание уцелело, только у некоторых тополей посохли верхушки и долго потом торчали сухими вениками над остальной буйной листвой, напоминая о страшной ночи.
   Капитан в эту ночь поседел. Он хватался за пистолеты, и жене стоило много труда удерживать бешеные вспышки. А пан Антоний сидел утром на своем крылечке, по-прежнему сложив руки на круглом животе и крутя большими пальцами. Соседи видели, как он вышел из своей хаты в начале пожара, протирая глаза и неодетый. Улик, значит, не было. Но он не скрывал, что горячо молился пресвятой деве о своих обидах. И она дала ему понять, что его сиротские слезы не будут оставлены без отмщения... При этом масленые глазки "сироты-дворянина" сверкали радостным умилением, а на губах играла такая странная улыбка, что соседи опять начали низко кланяться Антонию...
   Один раз успех как будто улыбнулся старому ябеднику и на любимом поприще. Подошло время восстания. Капитан был поляк, но патриот неважный, и опять брал события с юмористической стороны. Между прочим, он вздумал пошутить над Погорельским и стал уговаривать бывшего панцырного товарища поступить в банду. "Повстанцам недостает вождей, и человек, служивший в хоругви Холевинского, может стать во главе отряда". Бедный старик вздыхал, даже плакал, отбиваясь от соблазнителя: ни нога уже не годится для стремени, ни рука для сабли, но капитан изо дня в день приходил к его хате, нашептывал одно и то же. В одном из этих разговоров он намекнул, что "до лясу" повезли целые возы окороков. Бедный оголодавший старик не выдержал и наутро после разговора пришел записаться.
   Судьба чуть не заставила капитана тяжело расплатиться за эту жестокость. Банькевич подхватил его рассказ и послал донос, изложив довольно точно самые факты, только, конечно, лишив их юмористической окраски. Время было особенное, и капитану пришлось пережить несколько тяжелых минут. Только вид бедного старика, расплакавшегося, как ребенок, в комиссии, убедил даже жандарма, что такого вояку можно было вербовать разве для жестокой шутки и над ним, и над самим делом.
   У ябедника Антония был брат Фортунат. Образ жизни он вел загадочный, часто куда-то отлучался и пропадал надолго с гарнолужского горизонта. Водился он с цыганами, греками и вообще сомнительными людьми "по лошадиной части". Порой к гарнолужскому табуну нивесть откуда присоединялись дорогие статные лошади, которые также таинственно исчезали. Многие качали при этом головами, но... пан Фортунат был человек обходительный и любезный со всеми...
   Однажды он исчез и более в Гарном Луге не появлялся. Говорили, будто он сложил свою дворянскую голову где-то темною ночью на промысле за чужими лошадьми. Но достоверно ничего не было известно.
  

XXIV

Деревенские отношения

  
   Экзамены кончены. Предстоит два месяца свободы и поездка в Гарный Луг. Мать с сестрами и старший брат поедут через несколько дней на наемных лошадях, а за нами тремя пришлют "тройку" из Гарного Луга. Мы нетерпеливо ждем.
   Наконец "тройка" является. Прежде всего на улице по направлению от заставы слышен шум. Бежит насмешливое еврейское юношество, крича, кривляясь, кидаясь грязью. В середине этой толпы виднеются три малорослые лошади: сивая кобыла, старый мерин, именуемый по прежнему владельцу Банькевичем, и третий - молодой конек, почти жеребенок, припрягаемый "на случай несчастия". В передний конец он бежал рядом с другими на оброти. На козлах сидит молодой парубок в бараньей шапке, лаптях и штанах с мотней... К нему подбегают насмешливые мишуресы, предлагая ясновельможному пану заехать к ним. Когда овации становятся слишком шумны и назойливы,- "кучер" приподымается и отмахивается кнутом, как от собак. Лицо его при этом совершенно деловито и серьезно. Почтенные рабочие лошади тоже относятся к шумной суете совершенно серьезно: Банькевич только стрижет ухом, кобыла едва шевелит хвостом, и только юный жеребчик, к удовольствию толпы, становился поперек, высоко лягался и распускал хвост трубой.
   Кучер Антось был парубок на удивление некрасивый: странной формы суженная кверху голова, несколько кривые, широко расставленные в бедрах ноги, точно ущипнутый нос и толстые губы. Все вместе производило впечатление, вызывавшее невольную улыбку. Впрочем, он и сам готов был посмеяться над собой. Даже выражение его смешных губ напоминало как будто не самое безобразие, а пародию на чье-то безобразие. И объяснялось это, кажется, глубокой иронией, с которою он относился к своей родной деревне, Гарному Лугу, и ко всему, что из него исходило, значит - в том числе и к себе. Когда Саня выбегал навстречу и принимался с умилением целовать морды Банькевича и кобылы, Антось смотрел на эти излияния с насмешливым презрением и без всякого повода вытягивал Банькевича кнутом.
   В первый приезд, завернув лошадей к сараю и увидя Саню, он сказал ему просто:
   - От я и приехал.
   - Гы! А мы и не видим,- насмешливо заметил лакей отца, Павел, молодой человек с глуповатым лицом и отвислой нижней губой, но в сюртуке и грязной манишке. Горничная и кухарка подозрительно фыркнули.
   Антось нимало не смутился. Скорчив невероятную рожу, он вытянул губы хоботом и так щелкнул в сторону Павла, что обе женщины расхохотались уже над Павлом. К вечеру он стал на кухне своим человеком и пользовался видимым успехом.
   В городе он был тогда в первый раз и отнесся к его чудесам с почтительным вниманием. Запасшись кнутом на случай новых еврейских оваций, он весь день осматривал достопримечательности и долго стоял, задравши голову, перед старым замком на острове. Я застал его там: нескладная фигура терялась у подножия гигантского каменного рыцаря, стоящего у подъезда. Глаза парубка с наивным изумлением бродили по стенам с фресками и проникали в зияющие впадины окон, откуда из таинственного полумрака поблескивала кое-где позолота карнизов и случайный луч света выхватывал уцелевшие на стенах фигуры нимф и амуров.
   - Вот это видно, что паны когда-то жили, - сказал он, увидя меня. И, как-то особенно вздохнув, прибавил: - Паны были настоящие...
   Мне показалось, что в этом вздохе, вместе с почтением к настоящим панам, слышалась укоризна по адресу каких-то других, "не настоящих"...
   Утром он поднял нас еще до рассвета, и мы по холодку проехали мимо заставы с сонным инвалидом.
   Эти поездки с Антосем в Гарный Луг были для нас настоящим праздником; нельзя сказать, чтобы нам было особенно удобно в ободранной и тесной гарнолужской таратайке. Зато целый день перед нами мелькали леса, поля, перелески, реки. Стороной, около шоссе, тянулись вереницы богомольцев в Почаев; ковылял старый еврей с мешком - разносчик своеобразной (впоследствии запрещенной) еврейской почты; тащилась, шурша по щебню, балагула, затянутая сверху пологом на обручах и набитая битком головами, плечами, ногами, перинами и подушками... На козлах еврей, живой и нервный, то и дело взмахивал кнутом, шевелил вожжами, головой, локтями, коленями к подбодрял лошадей отчаянным криком, не производившим на них ни малейшего впечатления.
   Около двенадцати часов мы останавливались кормить в еврейском заезжем дворе, проехав только половину дороги, около тридцати верст. После этого мы оставляли шоссе и сворачивали на проселки.
   Антось великодушно отдавал нам вожжи, а сам сидел боком и, свесив ноги, курил корешки в черешневой трубке, искусно сплевывая сквозь зубы.
   - Вдарь Банькевича, вдарь! - командовал он и по временам брал кнут. Хлесткий удар влипал в спину злополучного мерина. Тройка встряхивала костистыми спинами, тележка катилась быстрее.
   Порой в клубке пыли выкатывалась с проселка помещичья бричка. Антось окидывал ее внимательно критикующим взглядом и по большей части презрительно кривил губы, находя, вероятно, что упряжка не настоящая. Но вот на дорогу, как звери, выбежала из лесу пара серых, в краковских хомутах. На козлах сидел бравый кучер в шапочке с павлиньим пером и наборном поясе. В сиденье виднелся пан в полотняном плаще от пыли, кинувший на нас мимолетный усталый взгляд. Антось торопливо свернул с дороги и долго провожал видение восхищенным взглядом.
   - Зализныцький пан,- сказал он почтительно. - Вот это кони... и кучер... Го-го!..
   И бедному Банькевичу опять досталось вдоль спины за то, что он не настоящий панский конь, Антось не настоящий кучер и везет не настоящих паничей. В наших взаимных отношениях пробегало облако: мы чувствовали, что в сущности Антось презирает нас... правда, вместе с собою...
   Солнце склонялось к закату, а наша "тройка" все еще устало месила пыль по проселкам, окруженная зноем и оводами. Казалось, мы толчемся на одном месте. Некованые копыта мягко шлепали по земле; темнело, где-нибудь на дальнем болоте гудел "бугай", в придорожной ржи сонно ударял перепел, и нетопыри пролетали над головами, внезапно появляясь и исчезая в сумерках.
   Становилось все тише, спокойнее и как будто печальнее. Мы приближались к цели; чувствовалась по знакомым признакам близость Гарного Луга, и, вместе с радостью, какой-то еще клубок странных ощущений катился за нами в пыльной сумеречной мгле. Головы отяжелели от жары, солнца и неудобного сиденья. Хотелось поскорей светлой комнаты, чаю, покоя. И из-за близости всего этого проглядывала смутная, неясная, неоформленная тревога, ожидание чего-то еще... чего-то неприятного, что въедет вместе с нами в деревню и останется на все время...
   Мы долго молчим. Таратайка ныряет в лес. Антось, не говоря ни слова, берет вожжи и садится на козлы. Тройка бежит бодрее, стучат копыта, порой колесо звонко ударяет о корень, и треск отдается по темной чаще.
   - Вот тут зимой за Антосем бежали два волка,- задумчиво говорит Саня и прибавляет: - Антось, правда?
   Антось не отвечает. Лица его не видно, но мы чувствуем, что оно теперь недоброжелательно и угрюмо и что причина этого - близость Гарного Луга. Лес редеет. Песчаная дорога ведет к мостику, под которым сочится и журчит невидимая речка. Это здесь когда-то устраивались засады на Янкеля с бочкой... Тележка выкатывается на опушку.
   Огромный звездный свод висит над широкой темной лощиной. На горизонте смутно рисуется группа тополей и темный массив "магазина". Кругом беспорядочно разбросаны огоньки.
   Как хорошо... И как печально. Мне вспоминается детство и деревня Коляновских... Точно прекрасное облако на светлой заре лежит в глубине души это воспоминание... Тоже деревня, только совсем другая... И другие люди, и другие хаты, и как-то по-иному светились огни... Доброжелательно, ласково... А здесь...
   Тележка останавливается и даже откатывается назад. Перед нами в темноте столбы скрипучего "коловорота" у въезда в деревню. Кто-то отодвигает его перед нами. Налево, на холмике, светит открытая дверь кабака. В глубине видна стойка и тощая фигура шинкаря. Снаружи, на "призьбе", маячит группа мужиков...
   - Ты это, Антось? - несется оттуда вопрос.
   - А кто же?.. Я.
   - Рано выехал?
   - До схид сонця...
   - Отáк...А приехал ночью...
   - Добрые кони,- насмешливо отвечает Антось, и хлесткий удар звонко шлепает в мягкой тишине вечера.
   - Что слышал?
   - Ничего...Встретили Зализныцького пана. Купил новую пару. Огонь! На кучере новая свита...
   - Пан... настоящий...
   Короткое молчание. Вспыхивают красные огоньки люлек. Один из мужиков подходит к тележке, заглядывает к нам и вежливо здоровается. Но от шинка опять несутся бесцеремонные замечания:
   - Привез-таки?
   - А привез,- отвечает Антось.
   - Всех?
   - А кто его знает: может, пару обронил по дороге. Пойдите, добрые люди, подберете,- ваше.
   - Своих довольно, свои осточертели до бica...
   В голосе слышна угрюмая вражда.
   - Геть-геть... вьо-о!
   Антось щелкает кнутом и принимает позу "настоящего" панского кучера, собирающегося лихо подкатить к крыльцу... Он делает вид, что с трудом удерживает лихую тройку, и даже отваливается корпусом назад. У кабака смеются. Тройка дергает вперед и заворачивает в переулок, где за ней увязываются собаки. Под этот лай, под хлопанье бича и кривлянье Антося мы подъезжаем к скромному дому капитана... И вместе с радостью прибытия, с предчувствием долгой свободы в душе стоит смутное сознание, что на эти два месяца мы становимся "гарнолужскими паничами". И над нами, как тень от невидимой тучи, простирается общее отношение этих убогих хат к своему панству... То есть инстинктивная вражда, как к панству вообще, и презрение, как к панству "не настоящему"...
   Я уверен, что многие мои сверстники, выраставшие в условиях ликвидации крепостного строя - в той или другой форме, в той или другой степени, вспомнят это особое сложное "деревенское впечатление"...
   Один из работников капитана, молодой парубок Иван, не стесняясь нашим присутствием, по-своему объяснял социальную историю Гарного Луга. Чорт нес над землей кошницу с панами и сеял их по свету. Пролетая над Гарным Лугом, проклятый чертяка ошибся и сыпнул семена гуще. От этого здесь панство закустилось, как бурьян, на том месте, где случайно "ляпнула" корова. А настоящей траве, то есть мужикам, совсем не стало ходу...
   Другие рабочие смеялись, мы... слушали.
   Этот Иван был парубок молодой, смуглый, с глазами, горящими, как угли. Из них глядела мрачная вражда, от которой по временам становилось жутко. Мы ее могли тогда понять источника этой вражды и считали Ивана просто отвратительным человеком с дурным характером... Но в мрачном пламени его глаз было что-то незабываемое, беспредметно гневное, стихийное. Казалось, он может без всякой причины кинуться на человека, зарубить топором, пропороть вилами. Однажды, когда мы вместе с рабочими возили с поля снопы, у Ивана вырвались лошади с порожней телегой, прибежали во двор с одним передком и в необъяснимом ужасе забились в тесный угол между плетнем и сараем. Иван прибежал за ними и, схватив большой дрюк, стал колотить напуганных животных по чем попало, бешено, исступленно, прямо безумно. Несколько человек едва справились с освирепевшим парубком, а лошади до самого вечера дрожали, как в лихорадке, неперестающею мелкою дрожью. К рабочим он ее вымазывал никакой вражды, а только отмахивался и рвался опять к "проклятой панской скотине".
   Капитан обыкновенно в случаях неисправностей ругал виновного на чем свет стоит так громко, что было слышно по всей деревне. Но на этот раз он не сказал ей слова. Только на следующее утро велел позвать Ивана.
   Тот вошел, как всегда угрюмый, но смуглое лицо его было спокойно. Капитан пощелкал несколько минут на счетах и затем протянул Ивану заработанные деньги. Тот взял, не интересуясь подробностями расчета, и молча вышел. Очевидно, оба понимали друг друга... Матери после этого случая на некоторое время запретили нам участвовать в возке снопов. Предлог был - дикость капитанских лошадей. Но чувствовалось не одно это.
   Может быть, этот Иван был сын какого-нибудь спорного Микиты...
   Была еще во дворе капитана характерная фигура, работник Карл, или, как его называли на польский лад,- Кароль. Это был не совсем заурядный крестьянин, а во виду и совсем не мужик. Самое имя его было не православное (кажется, он был из униатов). Черты лица были тонки, суховаты, заострены. Сеть морщинок около глаз оттеняла их странное выражение: то задумчиво спокойное, то какое-то колючее и горькое. Он был мастер на все руки: слесарь, столяр, плотник и даже механик. А так как капитан сам тоже обладал жилкой изобретателя-самоучки, то их соединяла как будто симпатия родственных натур. Они сообща построили водяную мельницу, шумевшую колесами на заднем конце пруда, а потом, когда воды оказалось мало для крупного помола,- конный привод. Часто их можно было видеть вместе: Кароль сидел на бревне или на мельничном приводе, с вечной люлькой в зубах и маленьким топориком в руках. Он постукивает топориком, курит, сплевывает, не говорит ни слова и внимательно слушает. А капитан, увлекаясь и жестикулируя, развивает какой-нибудь новый план. Фантазер и изобретатель, он эти свои планы излагал с увлечением, картинно, восторженно. А Кароль, усвоив их сущность, приводил в исполнение, самостоятельно исправляя недочеты замысла.
   В эти минуты их можно было принять за двух неразлучных друзей. Но иной раз капитан за глаза говорил с горечью:
   - А! Мужик так мужик и есть! Как волка ни корми,- все в лес глядит.
   А Кароль иногда запивал, и тогда они старались не встречаться.
   Как-то раз, на второй или на третий год наших приездов, мы узнали, что когда-то, незадолго до освобождения, капитан приказал обливать Кароля холодной водой на морозе...
   Капитан был человек добрый, но время было тревожное, предрассветное, когда мрак как будто еще сгущается и призраки ночи мечутся в предчувствии скорого петушиного крика... Ходили темные слухи о воле, и в крестьянскую массу они проникали еще более смутные, неправдоподобные, фантастичные...
   В окрестностях появился гайдамак, называвший себя новым Кармелюком. Это был мужик из ближнего села, ходивший по лесу вместе с обнищавшим шляхтичем из местечка Корца и грабивший одних панов. Через некоторое время шляхтича нашли утопленным в колодце, а гайдамака выдал знакомый мужик. На него сделали облаву, в которой участвовали также помещики (капитан в их числе), и сослали в Сибирь... Несколько лет о нем не было ни слуху, ни духу, и вдруг он объявился опять. Мужик-доносчик косил на лужайке в лесу, когда перед ним неожиданно встал гайдамак. Доносчик считал себя погибшим; но тот заставил его сесть на пень и... дочиста обрил бороду, усы и голову. В таком виде он отпустил е

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 292 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа