> Марфинька сидела на стуле у стола, совсем повернулась, положила на спинку стула руки, на руки голову и слушала так.
Прошло с полчаса. Соня, наконец, перестала играть. Матушка что-то заговорила с нею. Марфинька вздохнула и точно очнулась, встряхнула головой и обернулась ко мне.
- Нравится тебе? - повторил я. - А ты хочешь учиться?..
Она смотрела на меня и не отвечала, точно не понимала, что я ей говорил.
- Ты учиться хочешь? - опять сказал я.
И, не дожидаясь ее ответа, крикнул туда матушке, к фортепиано:
- Марфинька, мама, тоже хочет учиться!
- Что такое? - спросила матушка.
Я повторил. Она ничего не ответила мне. Опять начались гаммы, то тихие, то громкие. Марфинька опять приснастилась на стуле и слушала.
Но вот, наконец, и совсем они кончили играть. Соня встала с табурета, потянулась и вприпрыжку побежала к нам.
- Ты что говорил? - спросила она.
Я сказал.
- А ты совсем не умеешь? - обратилась она к Марфиньке.
Подошла и матушка к нам.
- Так что ж? Вот попроси Соню. Она тебе покажет. Выучишь ноты, а там посмотрим, - сказала она, вслушиваясь в наш разговор.
Соня изъявила согласие и предложила сейчас же пойти и показать ей. Марфинька с Соней, матушка и я - все опять пошли к фортепиано.
- Ну, садись, садись, - командовала Соня. - Вот так. Руки надо вот так держать. Локти так... Вот видишь это...
И она начала ее учить. Матушка поправляла их обеих, особенно учительницу. Марфинька растопыривала пальцы, неловко ударяла ими по клавишам, цепляя соседние, и, от радости или смущения, но, наконец, совсем растерялась, спуталась и ничего не понимала. Матушка постояла еще сколько-то времени и ушла.
- Если ты хочешь, я тебе буду показывать, - говорила Соня.- Только вот я не знаю, когда же. Утром - классы. В два - ты уезжаешь... Оставайся у нас каждый день обедать. После обеда я, как отыграюсь, тебе буду показывать... Ты скажи это своей Анне Степановне...
Я тоже подавал советы, говорил, что должна же она согласиться. Отчего же? Ведь мама же согласна... Марфинька слушала нас, смотрела то на Соню, когда она говорила, то на меня, когда я начинал говорить, и молчала.
- Ты скажи ей, что хочешь учиться играть и что мама согласна, - учила та ее. - Ты за чаем ужо скажи маме.
За чаем Соня, как только мы пришли, начала:
- Мама, ведь Марфинька может у нас оставаться после обеда? Я, как отыграюсь, буду ей показывать...
- Ну и что ж? Разумеется, может.
- Она и выучится.
- Да она хочет ли? Ты хочешь, Марфинька?
- Хочу! - как-то восторженно оживляясь, ответила она.
Мы все улыбнулись.
- Хочу! - смеясь, повторила матушка. - Ты скажи Анне Степановне. Она отпустит тебя раза два в неделю, и ты будешь с Соней учиться. А потом, если понравится, пойдет - хоть каждый день.
Марфинька слушала и улыбалась. Это было первый раз, когда мы видели ее оживленной и такой возбужденной даже.
- Ты очень разве любишь музыку? - продолжала матушка.
Марфинька созналась ей, конфузясь, точно в какой-то предосудительной слабости своей, и проговорилась, что умеет играть на гармонике.
- Это кто же тебя выучил? - удивлялась и рассмеялась матушка.
- Ямщики, - отвечала Марфинька. - На почте, на дворе соберутся они когда и играют.
У нас, мы слыхали, на кухне играл на гармонике повар Василий, и матушка, сидя на балконе вечером, слышала однажды как-то, как он играл, и сказала: "А как он играет хорошо! Устинья, это Василий?" - "Василий-с", - ответила нянька... Теперь, когда Марфинька сказала, что и она умеет играть на гармонике, мы начали приставать, чтобы принесли гармонику и чтобы Марфинька что-нибудь сыграла.
Принесли гармонику, Марфинька с видом знатока посмотрела на нее, вдела палец в ремешок, поправила какой-то клапан и начала.
- Это что такое? Кто это? - послышался из кабинета голос отца.
- Марфинька,- отвечала матушка. - Иди сюда!
Все собрались и слушали. Марфинька играла "Вот на пути село большое..." - свою любимую песню, которую она так любила и потом, много лет спустя. Она играла нисколько не конфузясь, но с серьезным, озабоченным лицом, с неподвижно уставившимися во что-нибудь глазами, как это бывало с ней всегда, когда она задумается и обо всем забудет, никого не слышит и не замечает. Кончила и очнулась - "проснулась", как выражались мы про нее.
- Отлично! - сказал отец, все время стоявший и слушавший ее.
- И слух какой у нее! - проговорила матушка. Мы были так довольны за нее, рады.
- A "maman"-то не позволяет вам, наверно, играть? - спросил ее отец.
- Нет, - отвечала Марфинька.
- Ну да. "Неприлично", - сказал он, уходя опять к себе в кабинет.
Решено было, что завтра Марфинька, как приедет к Чибисовым, будет у Анны Степановны просить, чтобы три раза (не два - Соня упросила) в неделю ей можно было оставаться у нас, и она будет играть сперва с Соней, а потом - будет видно - с матушкой или с гувернанткой, которая имелась в виду быть приглашенной к Соне для этой цели.
Давно уже мы отпили чай, а все сидели у стола, и матушка все расспрашивала Марфиньку, говорила с ней про ее прежнее житье, как она жила, когда была еще жива ее мать, как она жила потом. Марфинька разговорилась, отвечала охотно и даже сама начинала, сделалась разговорчива.
- Маменька больная лежала - на базар я бегала, - говорила она.
- Что ж, была у вас кухарка?
- Сперва была, а потом отошла. Я "стряпала"...
- И уж будто ты умеешь?
- Я-то? - умею. А то как же? Кто же стряпал-то?
Мы сидели и слушали, смотрели на нее.
- И шить ты умеешь? - спрашивала ее матушка.
- Умею. А то как же? Маменька больная лежит. Верочка еще маленькая...
- Ну, а братья твои что ж делали?
- В школу ходили... А то так в бабки на улице играют...
- А отец твой все время на службе?
- На службе. Пообедает и опять уйдет... Самовар рано, бывало, ставили. Зимой еще темно, с огнем вставали-то. Поставишь, уберешься - на базар надо бежать. С базара придешь, поделаешь кое-что - стряпать надо, - рассказывала она уж сама, не расспрашивали ее, сама разговорилась.
Матушка слушала ее, следила за ее рассказами, иногда, изредка, делала ей какой-нибудь вопрос.
- Ну, а вот, моя хорошая, то-то или то-то как же ты делала? - спрашивала она ее.
Марфинька отвечала.
- Да,- говорила матушка и вздыхала, задумывалась.
- А уж тут-то, как маменька умерла, дьяконица старая к нам приехала - она уж за всем стала смотреть.
- Да ведь тут тебя скоро и взяли?
- Скоро...
- Ну, а у Чибисовых-то как же? Весело?
Марфинька взглянула на матушку и начала крутить пальцами бахромку чайной скатерти.
- Скучно у них? - повторила матушка.
Марфинька и на это промолчала.
- Ну, что они делают целый день? Рано встают?
- Рано.
- Напьются чаю, а потом?
- Анна Степановна ходит по комнатам, смотрит.
- Стерта ли пыль везде?
- Да.
- А Дмитрий Иваныч на гитаре играет?
- Да.
- А ты что ж делаешь?
- Ничего. Сижу и чулки вяжу.
- Говорит она с тобою? - продолжала расспрашивать катушка.
- Говорит. Показывает, как сидеть, как ходить...
- Читает она что-нибудь?
- Нет.
- Кто же бывает у них? Из соседей?
- Буданцев бывает.
- И часто?
- Нет.
- Ну, а что же эти вот все женщины делают - Авдотьюшка, Евпраксеюшка - сколько их там?
- Убирают, пыль стирают...
- Скучно там, Марфинька?
Молчит...
Мы досидели часов до одиннадцати - час, в который обыкновенно мы давно уже спали; матушка спохватилась и начала отправлять нас спать.
- Устинья, а Марфиньке постлали? - кликнула она няньку. - Где ей - с Совей постлали?.. Ну, идите, прощайте! И то засиделись, - сказала она.
Мы разошлись.
С этого вечера мы иначе как-то начали смотреть на Марфиньку. Мы и прежде ее любили и были хороши с нею; но прежде мы брали ее под свою защиту, покровительствовали ей: "она была жалкая", - мы все думали и боялись, как бы ее кто не обидел; теперь, после ее разговора с матушкой, при котором мы присутствовали и который так и остался у нас в памяти со всеми своими особенностями и со всем, что было для нас нового в нем, она выросла вдруг как-то в наших глазах. Мы почувствовали, что она даже как будто сильнее нас, самостоятельнее... Она может, если захочет, то-то сделать и то-то. Она, пожалуй, может уйти даже от Анны Степановны. Она ее слушается пока, даже скучно-лениво повинуется ей, исполняет ее глупые приказания, но раз она ей почему-нибудь надоест или обидит ее - она возьмет и уйдет от нее. Куда? У нее в городе есть отец, знакомые и приятельницы ее матери... А мы этого ничего не можем сделать. Мы бы, конечно, сами испугались, если бы нам сказали: "Идите куда хотите", и мы этого не желали, но в ее самостоятельности или, может, взрослости было что-то необъяснимо-заманчивое для нас и завидное. И это же самое делало ее в наших глазах и авторитетной. Она не знает ни по-французски, ни по-немецки, едва умеет писать, читает даже плохо, но она зато знает то, о чем мы и понятия не имеем, и с нею матушка говорит об этом совершенно серьезно. Спрашивает ее, та отвечает. Ни о чем подобном с нами она никогда не начинала даже говорить. Да и что бы мы и ответили ей? С нею же она говорит как с взрослой. Не совсем, положим, как с взрослой, а все-таки не так, как с нами. Ничего, что это, о чем они говорят, все то же и такое же, о чем она, матушка, говорит и с Устиньей-нянькой, с ключницей Феклой, - главное, что они говорят о деле, о серьезном, а с нами только или о классах, или о гуляньях и катаньях. С ней можно даже советоваться, и она сама советует и совершенно серьезно, знает, что ее совет мимо ушей не пропустят, как наши, например, и не скажут: "это не твое дело", "не приставай", "ступай, играй лучше".
Мы отучились; идем гулять; Марфинька с нами. Поздней осенью в саду пустынно, совсем уже скучно. Листья осыпались, никого нет - ни души. Только дрозды трещат на облетевших, пустых ветках высоких берез, кленов. Осенью поэтому,-когда попозднее - мы ходили гулять больше туда, где была еще жизнь, гуляли по двору, ходили гулять на выгон - там проезжают лошадей; на гумно - там молотят хлеб: рожь, пшеницу, овес. А то и так ходим возле дома, смотрим, где что-нибудь делают: строят, рубят, заготовляют что-нибудь на зиму: солят, мочат.
Однажды перед ледником в огромных чанах рубили капусту. Мы гуляли, и матушка с нами, и все вместе подошли и смотрели, как бабы, брали из наваленных тут же ворохов кочны, обрубали сечками верхние листья, бросали их, а белые вилки рубили в чанах. Этих верхних "серых" листьев набралось много, и по ним ходили, топтали их. Марфинька смотрела с нами и вдруг, обратясь к матушке, сказала:
- А у вас разве бросают листья?
- Нет, потом уберут, свезут отсюда, - отвечала ей матушка.
- А у нас так, бывало, корове мы их давали. Коровы любят их...
Матушка улыбнулась.
- Ты знаешь это?.. Какая ты хозяйка, Марфинька! - проговорила она.
И, обращаясь к кому-то тут, сказала:
- А и в самом деле, велите это после коровам на ворок отвезть.
Марфинька даже подняла большой, широкий, как лопух, лист этой серой капусты и, держа его в руках, сказала:
- Как же не жаль - это отличный корм. Мы всегда корове отдавали.
Подержала и бросила его опять в кучу. Матушка стала даже давать ей и поручения, совсем такие же, как и большим, взрослым.
- Марфинька, поди, моя хорошая, положи-ка нам варенья, - бывало, скажет она.
И Марфинька берет у нее из кармана ключик от шкафа, в котором стоит варенье, и идет.
- А вишен уж мало осталось, - возвращаясь с блюдечком, говорит она. - На раз - больше не будет...
- Да-а? Марфинька, не забудь, вели ужо ключнице из кладовой принести новую банку.
Совсем как с большой она говорила с нею. И та тоже говорила сама так же, как большая. Это как-то незаметно, понемногу перешло даже во что-то вроде протекции нам. Марфинька вдруг очутилась старшей. Мы вдруг заметили, что Марфинька что-то значит, от нее иногда для нас что-нибудь и зависит.
- Мама, нам можно гулять? - просим мы. Матушка смотрит в окно, потом обращается к Марфвньке, которая стоит тут же.
- Марфинька, ты ехала сегодня - холодно на дворе?
- Холодно, ветер.
- Это утром ты ехала, теперь тепло, - говорим мы.
- Не знаю, мне холодно показалось, - отвечает она.
- Нет, дети, сидите; ну, что за охота - еще простудитесь, - говорит и решает матушка.
- Марфинька, принеси-ка нам - сходи в кладовую - яблоков! - говорит ей матушка.
- Каких? - спрашивает она.
- Анисовых, апортовых,- говорим мы.
- Те долго лежат. Боровинки раньше портятся. Боровинок принести?
- Да, да, - отвечает ей матушка.
- Марфинька, ты хоть по одному принеси нам тех яблоков!
- Хорошо, хорошо, - говорит она и кивает нам головой. Одолжение, протекция...
Она скоро и учиться стала, - тут уж мы больше ее знали, ушли дальше ее, были опытнее ее, - тоже как-то совсем не так, как мы, не по-нашему совсем. Знала она меньше нашего, а выходило, точно она больше нашего знает. И все: "Хорошо, я сама"... Мы дожидались, когда нам начнет Анна Карловна или матушка объяснять что, а она сама спрашивала. Иногда невпопад спрашивала то, что должно было быть ей давно известно.
- - Марфинька, да ведь ты же это знаешь! Ведь уж ты это учила!
- Ах да!.. А я думала, это совсем не то.
И сама рассмеется. Но уж особенно в музыке с Соней.
- Сонечка, нет, ты мне вот это покажи! - просит она Соню.
Соня учила "это" позже "вот этого" и говорит, что этого нельзя, "это" надо позже, прежде надо "вот это".
- Да ты мне покажи.
- Мама, она просит "это" ей показать, - апеллирует Соня к матушке, - а ведь надо сперва "вот это"?
Матушка смотрит, разбирает их.
- Все равно, - говорит она.
- А как же я "это" учила сперва?
- Конечно, так лучше, - соглашается матушка и с Соней. - Да все равно...
Она скоро совсем к нам привыкла, стала совсем как своя. Точно будто она все время у нас была. Если сколько-нибудь стеснялась, так только отца, которого она редко - раз, два в день - видела, и потом, когда гости приезжали. И то она стеснялась этими последними потому скорее, что непременно всякий раз почти или спрашивали при ней о ней самой, об остальных ее сестрах и братьях - кто их разобрал, высказывали" сожаление или говорили ей: "Учитесь, учитесь, Mapфинька! Это для вашей же пользы". Нам никому этого не говорили, а ей почему-то говорили: точно или не нужно нам было этого говорить, - мы и сами понимали; или и учиться нам не нужно, пожалуй, а только ей это необходимо... Она и сидела при гостях всегда серьезная, стараясь не глядеть на них, и все ждала, как бы ей уйти, и уходила при первой возможности. Вообще самая веселая она бывала, когда оставалась одна или вот с нами, с матушкой. Редко это бывало, но она в это время иногда даже дурачилась.
- Марфинька, маленькая ты разве? - говорит ей матушка. И она смеется, говорит что-нибудь в свое оправдание.
Она как-то поздоровела, даже, пожалуй, пополнела. Как-то без нее однажды кто-то заметил это и сказал матушке:
- Марфинька-то как у вас - просто узнать нельзя...
- Отогрелась, сыта, нужды не видит... Человек, зверь, птица - все одно и то же, - ответила матушка.
Нелюдимость, одним словом, месяца через три-четыре у нее совсем прошла. Только она попрежнему осталась по временам какой-то странной: говорит, ходит, разговаривает, весела, шутила сейчас - и вдруг задумается. Сидит, лицо серьезное, глаза не сморгнут, уставились куда-нибудь, и ничего не слышит.
- Марфинька!
Молчит.
- Марфинька, мама тебя зовет!
Она вздрогнет даже.
- А? Где? Кто?..
- Мама звала.
- Сейчас.
Встряхнет головой, точно чтоб мысли разлетелись, вскочит и побежит в другую комнату, откуда звала ее матушка.
И после долго какая-то странная, все забывает, путает - рассеянная.
Была и еще у нее одна странность: она все удивлялась, и ничему другому, как только тому, если видела чего много. Все равно: огурцов, масла, варенья, гусей, яблок, денег.
- Ах, как много!
Все оглянутся на нее - и вовсе не много, а ей все кажется, что много.
- Марфинька, да разве это много?
- Много.
И она смотрит, точно измеряет глазами - сколько?
- Ты разве этого никогда не видывала?
- Нет, видела. Только я не видела, чтоб у кого-нибудь столько было.
- Да на базаре яблок еще больше.
- То на базаре, а это дома... и вы этого продавать не будете. Это все ваше...
Ее, очевидно, поражало просто то, что как это можно во всем такое обилие иметь? Солят огурцы - она удивляется, что их солят десять кадок.
- А мы одну, бывало, солили, и то маленькую, вдвое, даже втрое меньше этой, - говорит она и измеряет глазами, сравнивает "ту" кадку с этой.
В кладовой увидит десять - двадцать голов сахару, ящики кофе, чая.
- Ух, сколько!
- За год все выйдет, еще не хватит.
- Да?
И опять задумается, смотрит, сравнивает, прикидывает глазами. "Много", - как бы про себя повторяет она.
И ее не поражало ничто - ни лес, ни степь, ни бесконечные снежные равнины зимой, чего она, как горожанка, прежде, может быть, и не видала, - ее поражало только изобилие припасов, хозяйственное довольство. Ко всему остальному она была привычно-равнодушна.
- Марфинька, здесь лучше, чем в городе?
- Лучше. Тут всего больше.
- А так? Тебе где больше нравится? Здесь или в городе?
- В городе веселей...
И добавляет:
- Там все есть. Если купить что, там все сейчас: пошел и купил.
Я не помню что-то - видели ли мы ее в городе, то есть были ли мы с нею в городе, ездили ли мы туда с нею, но я помню ее, когда некоторое подобие города, - в ее, конечно, смысле, - у нас вдруг случилось. Было это так. Езжали прежде по деревням разносчики, не коробейники - возах на пяти, на шести. Это были какие-то подвижные магазины со всевозможным товаром: чай, сахар, конфеты, макароны, горчица, зеленый горошек - целые фруктовые и овощные лавки - и вместе с тем меха, серебро, шелковые и шерстяные материи. Я запомнил даже фамилии некоторых из них - Анопова, Виноградова, Гусева, Смирнова - где-то они теперь? Приедут, остановятся или на постоялом дворе, или прямо к дому подъедут; хозяин и идет в дом с книжкой-реестром. Их приезды всегда и для нас были празднествами: покупают нам лакомства, а главное - мы стоим тут же и рассматриваем, что матушка "отбирает" у них. Весь зал завален товаром; лежат тюки, стоят ящики; одни уносят, другие приносят... И вот я никогда не забуду, как разбежались глаза у Марфиньки, когда она в первый раз увидела эту картину - была у нас, и при ней приехал кто-то из этих разносчиков, и стали покупать у него "для дому". Она вошла и так и остановилась: у нее глаза разбежались по ящикам с припасами и провизией, с конфетами, горошком, горчицей, кофеем и прочим. Матушка увидела ее и, смеясь, подозвала ее к себе.
- Марфинька, "много"? - сказала она.
- Много! - как-то восторженно отвечала она.
- Ты бы все купила? - продолжала она шутить. - А на что тебе?
Марфинька догадалась, что шутят, и рассмеялась.
- Нет, а что бы ты сделала?
- Я? Спрятала бы. Годилось бы потом.
И я вот как сейчас смотрю на нее. Матушка отобрала, накупила чего ей нужно, рассчиталась с разносчиком или велела ему "записать", как делалось это тогда, отдала Марфиньке ключи от шкафа с провизией, который стоял в домовой кладовой, и сказала ей, чтобы она перенесла туда и аккуратнее сложила там все эти банки, коробки, пакеты. Она с такой поспешностью и с такой жадной озабоченностью принялась перетаскивать все это, что ни одна лисица, кажется, не тащит так добычу в свое гнездо.
- Марфинька, да ты не забирай столько: ведь уронишь, разобьешь, - смеясь, говорила ей матушка.
Мы тоже помогали ей, носили, но она, кажется, опасалась, чтоб и у нее-то дорогой чего не отняли и не велели назад отдать. Переписала, положила, поставила, заперла и принесла ключ.
- Все, - скороговоркой сказала она.
- Заперла?
- Все. А он уж уехал?
- А что? Ты хотела у него купить чего-нибудь?
- Нет... так...
- Марфинька! Какая же ты жадная!..
- Годится, - смеется она.
Но она вовсе не жадная была. Это только так смеялись над ней. Что у нее было, она все готова была отдать.
- Ты хочешь? Тебе нравится?.. На, - говорила она, и ни тени жадности. Сейчас и забудет даже про то, что отдала.
Так вот и жили мы с нею. Она сделалась совсем своя, стала необходимым человеком у нас. Наступила зима с морозами, метелями, вьюгой. Дни стали совсем коротенькие. В три часа уж темно, несут свечи. Время подходило к святкам. Начали вспоминать и поговаривать об елке. В прошлом году Анна Карловна устраивала ее. Она была мастерица на это и славилась этим своим уменьем елки устраивать. У нас этого не было в обычае до прошлого года, но в прошлом году к нам поступила Анна Карловна, и елка у нас была. Понравилось, мы ждали и в этом году.
- Марфинька, у вас делали елку?
- Нет.
- Ты и не видала никогда?..- спрашивали мы ее.
- Нет.
- Ах, как это хорошо!
Мы объясняли ей, как это бывает; она равнодушно слушала нас - это ее нисколько не интересовало, повидимому.
Около рождества же зимой бьют гусей, уток, индеек, которых откармливали всю осень. Их совсем ощиплют, обделают, как вот продают их, свяжут парами, эти пары навешают на длинную-длинную жердь, все рядком, одна пара возле другой, и принесут несколько таких жердей к дому под окна, показать матушке. Подойдет она смотреть, и мы смотрим. Это бывало каждый год; принесли их показать и в этом году.
- Ну, Марфинька, что я тебе сейчас покажу, - сказала ей как-то утром матушка, - вот ты удивишься-то!
- Что такое?
- А вот погоди.
Мы сидели в классе, когда принесли "птицу" показывать, то есть вот этих всех гусей, уток. Матушка позвала нас смотреть.
- Ну, что, Марфинька, "много"?
- Много! - восторженно отвечала она. - Ах, и вот еще несут. И вот...
Вечером за чаем отец вспомнил о "птице" и спросил у матушки, видела ли она.
- Надо, однако, не забыть послать в город,- сказал он.
Взял карандаш и начал писать на клочке бумаги:
- Исправнику - гусей пять пар, индеек пять пар, уток десять пар. Стряпчему.... Аптекарю... Почтмейстеру... - проговорил он. - Ах, да, Марфинька, вы здесь (он ей все "вы" говорил) - и отлично. Чего послать вашему папаше? Ну, говорите сами... Мы всегда ему посылаем - он сам всегда такой любезный... Ну, чего же? Гусей, - начал он писать и остановился: - Сколько?.. Ну, десять пар. Довольно?
- Довольно, - ответила Марфинька.
Мы все смеялись, и она смеялась тоже с нами.
- Индеек?.. - продолжал отец. - Ну, десять пар. Довольно?
- Довольно.
- Уток? - продолжал отец. - Уток тоже десять пар. Довольно?
- Довольно, - ответила Марфинька и даже вздохнула от полноты блаженства и благодарности.
- Ах, Марфинька, Марфинька, какая ты чудачка! - сказала ей, смеясь, матушка.
- Много видела, испытала. Тесноты всякой много перенесла, оттого и понимает, ценит, - сказал отец. - А вот наши и в двадцать лет этого не будут понимать.
Матушка вздохнула.
- И избави господи! - проговорила она.
- Это уж другой вопрос, - отвечал ей отец.
Наступили святки. За два или за три дня до рождества мы сидели вечером, по обыкновению, за чаем. Марфинька была тут же. Матушка оставила ее на все праздники у нас гостить. Мороз был страшный, трескучий. Все окна замерзли в узоры. Снег под ногами так и скрипит. Слышно даже, как кто-то идет близко от дома, каждый шаг слышно - скрипит. Вдруг у крыльца послышался скрип полозьев - кто-то подъехал; но ни бубенчиков, ни колокольчика. Потом послышались- какие-то голоса и движение в передней, и через минуту в чайную вошел Никандр и доложил, но о ком - не слышно.
- Кто? - переспросил его отец.
- Почтмейстер, - отвечал Никандр.
Марфинька вся встрепенулась и точно испугалась чего.
- Проси,- сказал отец, вставая.
- Марфинька, ты рада? - спросила ее матушка.
Она не слыхала - она была одно внимание и смотрела на дверь, в которую она ждала, что он войдет. Но отец пошел к нему навстречу, и скоро мы услыхали голос отца и чей-то другой - его, конечно. Они говорили в зале. Несколько мгновений - и они оба вошли в чайную. Впереди шел он, Марфинькин отец, и он даже не шел, а как-то вкатывался точно, подбежал (подкатился) к матушке и взял и стал целовать у нее руку. Марфинька встала и подошла к ним. Мы сидели и смотрели - ждали, как он будет с нею здороваться. Но он почти не видел, не замечал ее или не хотел видеть.
- Да чем я это только оценю? Чем? - всхлипывая, говорил он и прикладывал, пестренький клетчатый платок то к одному глазу, то к другому.
- Полноте, Иван Алексеевич! - в смущении остановила его матушка.
- Нет... нет-с... этого нельзя оценить... Бог это только один оценит и вознаградит вас, - говорил он.
Марфинька стояла возле него. Он продолжал ее не замечать. И потом вдруг - точно он уж ее видел раньше и уж поздоровался с нею - взял ее за руку и, даже не смотря на нее, проговорил:
- Вся она одного мизинца ног ваших не стоит!..
Его, наконец, успокоили. Он поцеловался с дочерью. Что-то спросил у нее. Его усадили.
- Чаю, Иван Алексеевич, не хотите ли? - спрашивали его отец и матушка. - Закусить чего с дороги? Рюмку водки?
И, не дождавшись его ответа, матушка сказала:
- Марфинька, поди, вели поскорей закуску подать, самовар подогреть...
Он сидел возле матушки. Мы смотрели на него.
Маленький, толстенький, в форменном сюртуке, то есть с желтыми металлическими пуговицами, с бархатным вытертым воротником, немного плешивый, лицо бритое, щеки жирные, гладкие, красные, как и все лицо, блестящие. Точно он ел что-нибудь жирное и запачкался. Глазами поминутно моргает, и они у него смеются, влажные, и так и блестят.
Марфинька вернулась и села недалеко от него, но не рядом и не возле, а против него. Подали закуску - на подносе: сыр, икру и еще что-то и два графинчика водки. Отец начал его угощать.
- Иван Алексеевич, с холоду-то!
- Премного благодарен. Выпью-с.
Он налил рюмку водки, как-то поднимая руки над подносом, чтобы не зацепить чего, что ли, или уж из галантности так, и поставил ее на подносе же, только ближе к себе, продолжая говорить о чем-то с матушкой. И потом вдруг как-то повернулся всем корпусом, весь, к рюмке, взял ее, закинул назад голову и вылил ее себе в рот. Потом сделал какую-то отчаянную гримасу, точно ему ужасно как противно пить, ковырнул ножом икру, намазал на кусочек хлеба и начал жевать. Щеки все так и заходили у него. Немного погодя отец опять ему сказал:
- Иван Алексеевич, а что же еще? С холоду ведь.
- Благодарю-с. Выпью, - отвечал он.
И точно так же налил и выпил еще рюмку и закусил таким же крошечным кусочком икры с хлебом.
Подали самовар. Матушка налила ему стакан чаю, пододвинула к нему и вместе пододвинула и графинчик с ромом.
- Это хорошо с холоду, - сказала она.
- Благодарю вас. Выпью.
Потом он, уж не дожидаясь приглашений, налил еще рюмку водки и выпил. Немного погодя - еще. Мы чувствовали, что это как-то неловко. Матушка переглянулась с отцом. Он, то ееъсть Иван Алексеевич, этого не заметил. Он болтал и становился все веселее и веселее. Марфинька, напротив, сидела серьезная и с какою-то больной сосредоточенностью во взгляде не спускала с него глаз. Он хотел было еще налить себе рюмку, обернулся уж, - матушка сказала ему:
- Иван Алексеевич, пуншик вы бы себе сделали, а то остынет.
- А вот сейчас,- отвечал он.
Налил себе рюмку водки и выпил.
- Иван Алексеевич, вот ром, - сказала матушка, указывая ему на графинчик и подвигая его еще ближе. - А эту дрянь вы оставьте. Еще ужинать будем.
- Убрать можно? - вдруг спросила ее Марфинька, точно оиа уже давно дожидалась этого случая.
- Закуску? Да, вели.
- Я сама, - ответила Марфинька, встала взяла поднос и унесла его совсем из комнаты.
- Дети, идите спать. Анна Карловна, ведите их,- сказала матушка.
Мы начали, по обыкновению, прощаться, то есть подходили к матушке, к отцу и целовали их. Пришла (возвратилась) Марфинька.
- Ну, прощайся, Марфинька, со своим папой! И тебе спать пора, - сказала ей матушка.
Она что-то шепнула, стараясь, чтоб никто не заметил и не услыхал.
Матушка погладила ее по голове, и -мы слышали - она ей сказала:
- Ничего, иди, моя хорошая, будь покойна.
Марфинька подошла к отцу.
- Ты что? А? Спать? - спрашивал он ее.
- Да, Иван Алексеевич, они рано встают, - ответила ему матушка. - Им пора.
- Ну, иди... Иди. Ты у меня смотри...- начал было они хотел, должно быть, еще сказать что-нибудь в этом роде; но Марфинька быстро взяла его руку, поцеловала ее и хотела было уже уйти, как он почти крикнул ей:
- Марфа!
Она остановилась.
- А что же ты у благодетельницы-то своей руку не целуешь?
- Иван Алексеевич, я запретила ей. Я этого терпеть не могу, - вступилась матушка.
- Да-а-а? А то ты у меня смотри-и...
Марфинька стояла молча, с опущенными глазами и совершенно деревянным лицом. Видно было и нам даже, что она уж привыкла к этим сценам, готова выдержать хоть сейчас, и она их не боится нимало.
- Ну, дети, идите спать. Марфинька, иди, моя хорошая, - повторила матушка.
Когда мы пошли, то услыхали позади себя:
- А пойдемте-ка, Иван Алексеевич, в кабинет. Нам туда все это перенесут, - говорил отец.
Он, очевидно, его уводил...
На другой день утром я пришел к чаю раньше всех. У самовара сидела только одна матушка - ни гувернантки, ни Сони, ни Марфиньки, ни отца - никого еще не было. Не было еще и Ивана Алексеевича. Меня больше всего удивило, что отца не было. Он вставал рано, и обыкновенно, когда мы приходили, он уж сидел и пил чай.
- А где же папа? - спросил я.
- Он в кабинете, - отвечала матушка.
- Он там с почтмейстером?
- Да, - сухо ответила матушка.
Пришли гувернантка, Соня, Марфинька. Поздоровались и сели. Я смотрел на Марфиньку. Она молча взяла свою чашку и принялась пить. Она как будто избегала взглядов. Все сидели молча и пили чай. Отпив, Анна Карловна сказала:
- Ну, готовы? Пойдемте.
И мы пошли. Часа через полтора или через два матушка вызвала из классной Марфиньку.
- Марфинька, поди! Папа твой уезжает, - сказала она.
Марфинька положила свою тетрадку, встала и молча вышла.
- Ах, несчастная девушка! - проговорила Анна Карловна. - Это счастье ее, что ее взяли от него.
- Ведь он пьян был вчера? - спросил я.
- Конечно, - сказала Анна Карловна.
Не прошло и двух минут - Марфинька уже явилась с тем же серьезным, нарочно-серьезным лицом, деланным, неестественно-спокойным и равнодушным. Она опять взяла Свою тетрадку и принялась писать. Я посмотрел на нее, потом на Соню, взглянул на Анну Карловну.
- Пишите, - как бы в ответ на мой взгляд сказала она.
В этот и последующие дни я несколько раз слышал, как матушка, говоря с отцом, повторяла все:
- Да, это еще счастье ее, что ее взяли... Чего бы она дома ни насмотрелась...
Марфинька после этого по крайней мере недели две была все такая серьезная и нарочито-спокойная, какою мы видели ее в момент, когда начал кричать на нее ее отец, и какой она затем на другой день утром пришла чай пить. Она точно застыла вдруг и такою решилась остаться навсегда.. Первое время, первые дни мы не трогали ее, не расспрашивали, понимая очень хорошо, отчего она такая, но потом нет-нет начали поспрашивать:
- Марфинька, да что ты такая?
- Ничего...
- Да как же?.. Ты какая-то чудная!
Это не была та застенчивость и запуганность, дикость, с которыми она не расставалась первое время, как тогда, только что приехав к нам. Теперь она была, напротив, уверенная, развязная; только стала вот необыкновенно серьезная и холодная.
И матушка и отец, повидимому, тоже заметили эту перемену. Один раз - я слышал - отец сказал матушке:
- Ну, характер!
- У Марфиньки-то?- переспросила, матушка. - Да-а...
И такою она была все святки. У нас было много гостей; приезжали другие дети, устраивали елку, все были веселы, одна только Марфинька сидела, ходила, разговаривала и ни разу, кажется, и не улыбнулась даже. Мы смотрели на нее, удивлялись, но и уважали ее как-то безотчетно, невольно.
Я все посматривал на нее и припоминал слова отца с матушкой об ее характере: "Это, значит, у нее такой характер!" - думал я, а сам не знал, что такое - характер...
И уж только через две недели мало-помалу она начала опять улыбаться, шутить, стала опять такою же, как была.
- О, как с ней надо быть осторожной! - я услыхал, говорила матушка.
- Ее можно ожесточить, я не знаю, в один год на всю жизнь, - отвечал отец. - Да какое - в один год, в месяц...
Мы заметили, что к ней начали относиться как-то особенно внимательно, даже гораздо внимательнее, чем прежде. Матушка несколько раз, я замечал, сажала ее рядом с собою где-нибудь на диване, и обе разговаривали вдвоем. Подойдем мы с Соней - они или замолчат, или матушка скажет:
- Ну, играйте, играйте. Мне с Марфинькой поговорить надо.
Мы уходили.
- Да все об этом, должно быть, - говорила Соня.
- О чем?
- Да об отце ее все, - уверенно отвечала Соня.
Прошла зима. Опять начиналась весна. Дни стали куда длиннее. Снег перед домом и в саду лежал грязный, рыхлый. Солнце грело и светило уже не по-зимнему. Кое-где показалась земля, и такая черная-черная, мокрая, жирная точно. Дорога совсем испортилась. Ждали скоро разлива реки, полой воды. Это и до сих пор любимое мое время в деревне. Любили мы, д