ети, это время и когда Святая пасха, яйца; народ приходит христосоваться, все в ярких праздничных одеждах, везде солнце, пригревы; скоро станут выставлять двойные рамы, мыть, чистить все начнут... А там опять все зазеленеет, покажутся желтые цветочки, синие, зацветет черемуха, - лето!..
Марфинька хотя и ездила после святок, которые она все сплошь провела у нас, опять каждый день к Чибисовым, но нередко стало случаться, что она и оставалась под каким-нибудь предлогом ночевать у нас. Когда же дорога испортилась уже окончательно и начали ожидать со дня на день разлива оврагов и реки (ей надо было по дороге от Чибисовых к нам проехать два оврага и плотину у мельницы), матушка сказала Авдотьюшке (она попрежнему сопровождала ее), что Марфинька это время пусть и ночевать будет у нас, чтоб за ней не присылали.
- А как же, сударыня, они разговляться-то будут? - спросила Авдотьюшка.
- У нас же, - ответила матушка.
- А барыня-то наша как бы не обиделась на них за это?.. Они ведь все-таки взяли ее, содержат... заместо дочери ведь... - продолжала Авдотьюшка.
- Гм!.. да... И это правда, - соглашалась, раздумывая, матушка.
Мы стояли тут же, и Марфинька была тут же.
- Я поеду. Вы накануне приезжайте за мной - я и поеду с вами. А потом на третий день вы меня опять привезете сюда, - вдруг и как-то независимо, самостоятельно, совсем как большая, сказала она.
Матушка посмотрела на нее и улыбнулась.
- Вот умница, - сказала она. - Непременно, Марфинька, поезжай. Они тебя любят, заботятся о тебе, твое счастье, бог даст, устроят... непременно поезжай, - прибавила она.
- Вы, Авдотьюшка, накануне за мной приезжайте, - продолжала Марфинька, не придавая никакого, повидимому, значения матушкиным похвалам и как бы вовсе даже и не слыша, что она говорила ей.
Так и вышло. Всю вербную и всю страстную недели (мы не учились обе эти недели) Марфинька жила у нас, готовилась к празднику, то есть щипала шелковые лоскутки для краски яиц; выучили ее выцарапывать ножичком на крашеных яйцах разные узоры, - выцарапывали мы их; подарила ей матушка к празднику какое-то платьице, сшила ей его, еще что-то подарила, а пришел канун праздника, за ней приехали, она живо оделась, - было еще холодно, и реки еще не тронулись, - простилась, пожелала веселей встретить святую, села и уехала с Авдотьюшкой.
- Характер! - все повторяла матушка. - И ведь какая рассудительная. Другая бы на ее месте - ей здесь лучше и, очевидно, ей здесь хотелось бы встретить, праздник - начала бы отпрашиваться, раскисла бы, а эта - молодцом: понимает, что надо так, и не рассуждает - едет.
На третий день праздника она явилась, привезла каких-то невиданных нами сахарных зеленых яиц с золотом и с надписями, со всеми перехристосовалась, всех поздравила и сказала, что теперь она приехала на всю неделю.
- Откуда это ты эти яйца достала? - спрашивали мы,
- Это Буданцев привез.
- Он приезжал? - спросила матушка.
- Был... Мне десять рублей подарил, - подумав немного, сказала она.
- С какой же это стати?
- Maman... Анна Степановна, - поправилась Марфинька, - начала ему говорить, что вот я такая... ну, что мама у меня умерла... Он вынул и подарил.
- Ты что же на них купила? - спросил ее кто-то из нас.
- Ничего. Отдала Анне Степановне, она спрятала. Годится, - сказала Марфинька, посмотрела как-то странно на всех и улыбнулась.
- И прячь, умница: годятся! - поддержала ее матушка.
На другой или в тот же день Буданцев приехал и к нам. По обыкновению, он через зал прошел в кабинет к отцу. Мы видели его откуда-то из гостиной или из другой какой, комнаты. Он был, как всегда, в синей поддевке, застегнутой доверху, и в высоких сапогах, которыми он как-то осторожно ступал по полу, точно переходил через лужу.
- Он и вам, наверно, привез такие же яйца, - сказала, увидев его из дверей, Марфинька.
Спустя сколько-то времени из кабинета к нам пришел отец и принес каждому по расписному золотому сахарному яйцу.
- А Марфиньке он еще и десять рублей подарил, - сказал ему кто-то из нас.
- Вы хотите, чтобы он и вам подарил? - спросил отец.
Мы молчали.
- Как это глупо! - сказал он. - Надо всегда прежде подумать, а потом уж говорить. "То есть про что же это он?" - думал я.
- Марфиньке он мог подарить, - как бы догадываясь, о чем я это соображаю, сказала матушка, - а кто же это ему позволит вам-то дарить?
- Да он и сам не дурак. Он и сам это понимает. Как же бы это он смел им дарить? - сказал отец. - Он тебя хочет видеть - выйди к нему! - продолжал отец, обращаясь к матушке. - У него второй брат, который в Коломне, женится. На красную горку свадьба.
- Да? Этот один, значит, теперь холостой останется? - удивилась матушка. - Теперь надо его женить...
Буданцев посидел сколько-то у отца в кабинете - туда подавали закуску - и уехал. За обедом - мы слышали - матушка говорила с Анной Карловной, которая всем обыкновенно интересовалась:
- И оказывается - на бедной девушке... Он хороший малый: это он доброе дело делает. Что ж, бог даст, еще какая жена ему будет. Будет помнить, что ему всем обязана...
- Что он женился-то на ней? За что ж тут благодарить? - сказал отец.
- Как же нет? Как ты судишь странно! Бедная какая-то девушка и выходит вдруг за миллионера. Конечно, если она порядочная и выходит за него по любви, она не должна этого забывать...
- О, как еще благодарна-то будет! - с умилением подтвердила и Анна Карловна.
Отец им что-то еще возражал и, наконец, сказал:
- Да вот, если бы этот Григорий Буданцев женился бы - я так, к примеру это говорю, - ну, вот хоть на Марфиньке, что ли, когда она вырастет, за что же она ему должна быть благодарна? Какое же тут счастье ее может быть? Она будет развитая девушка, а он - каким был, таким и останется - прасол. Очень хороший он, может быть, человек и любить ее будет, а все-таки, я не понимаю, какое же тут может быть счастье?..
Мы слушали это и улыбались, смеялись. Шутя, как к ребенку, матушка обратилась с вопросом к Марфиньке:
- Ты бы вышла за него, Марфинька?
Марфинька тоже смеялась и ничего не ответила.
- И с миллионом, а все-таки не была бы да и не могла бы и быть счастлива, - продолжал отец.
Они продолжали этот разговор чуть ли не весь обед, спорили, доказывали друг другу; говорила и доказывала что-то и Анна Карловна, а мы смеялись и, шутя, называли Буданцева Марфинькиным женихом.
С того раза, как приезжал Буданцев, мы бежали, искали Марфиньку, если она не была с нами, и говорили ей: "Марфинька, иди, твой жених приехал!" И Марфинька, смеясь, тоже говорила: "А у нас (у Чибисовых) вчера мой жених был". Так он и пошел у нас женихом.
Лето этого года было последнее, которое я провел "вольным". В конце августа мне исполнилось одиннадцать лет, и меня вскоре отвезли и отдали в гимназию. Марфинька осталась учиться с сестрой. Ей тоже как-то тут вскоре исполнилось четырнадцать лет, а Соне пошел тринадцатый.
Началась новая совсем для меня жизнь. Город - тот самый город, отдаленные веяния и признаки которого чувствовались нами, детьми, тогда в деревне, при встрече с его людьми, с его товарами, - теперь принял меня в свои объятия и заключил в них. Ничего деревенского, ничего родного - все новое: новые люди, новые дома, новые картины, сцены, все новое, городское... Я смотрел, наблюдал, присматривался, разговаривал, задумывался и вдруг припоминал деревню, ее образы, ее сцены, картины. И чем больше я привыкал к городу, чем больше я присматривался к нему и он делался для меня обыкновенным, привычным, тем желаннее и дороже вспоминалась деревня, ее образы и ее жизнь, и тем больше хотелось отдохнуть на этих образах, на воспоминаниях об этой жизни.
Я заметил, что у меня открылся еще какой-то новый для меня - созерцательный мир, мир фантастический, не существующий в действительности, но чрезвычайно для меня дорогой и милый. И я начал жить в нем. Я собирал в нем всех тех, кто мне были дороги, милы, и я виделся там с ними, беседовал там с ними - я жил буквально там, в нем, в этом мире. Свободное время - я задумываюсь и ухожу туда, к себе. Вспоминаются картины, обстановка, начинают сходиться лица. Иной раз они собрались, ходят, сидят, говорят - не замечают меня. Меня нет между ними, и они меня не видят, а я их вижу, наблюдаю, смотрю на них, слушаю, что они говорят - говорят обо мне, вспоминают меня. Иной раз я тоже с ними, я сам действующее лицо, вижу себя самого, как я хожу, сижу с ними, и уж я "теперешний", не тот, которым я "тогда" был, а теперешний, в гимназическом мундире или в нашей "завсегдашней" куртке с ясными пуговицами, и говорю я как-то тоже не по-тогдашнему, а по-теперешнему, как я говорю теперь. Это были поэтому чистые галлюцинации, а вовсе не воспоминания. Воспоминания имеют предметом своим то, что было, а когда же я был среди них в гимназическом мундире? Это еще я буду будущим летом. Я довел эти галлюцинации до крайних пределов и не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не осилила это больное и болезненное нервное раздражение моя и тогда замечательно крепкая и здоровая натура.
Реже начали со временем приходить ко мне и собираться вокруг меня эти образы; реже и туманнее, сбивчивее, неопределеннее стали представляться мне они, но все-таки при усилии, при более продолжительном времени, я мог их собрать: они не совсем отказались видеться со мною и беседовать.
- Что же ты не идешь обедать?. - говорили товарищи.
- А разве уж зовут?
- Да ты звонка не слыхал разве?
- Нет.
- Чудак! О чем это ты все думаешь?
- Так, кой о чем... Задумался.
- А у вас хорошо в деревне? - вдруг спрашивал товарищ, такой же мальчик-гимназист, как и я.
- Хорошо, - отвечал я.
- Ты о деревне вспоминаешь?
- Да так, задумался.
- А ты можешь, - продолжает он, - представить себе все, как там есть? Точно будто как ты сам там? Все: и лица, и мебель, и голоса?
Я смотрю на него. Я думал, что это только я один могу, а оказывается вон, что и он тоже может. Он спрашивает - стало быть, может, знает это...
- Ты это делал? - продолжает спрашивать товарищ.
- Это... и ты разве можешь? - в свою очередь спрашиваю я.
- Могу. Это надо задуматься только, уйти, сесть и думать. А знаешь, как еще лучше?
- Как?
- Ляг на траву навзничь и смотри на облака... долго-долго, а потом зажмурься.
- И выйдет?
- Выйдет. Отлично выходит...
- Ты издалека?
- Я? С Волги. У нас тоже хорошо. Ночью особенно. Тихо. Месяц... На лодке отлично.
- И ты все можешь представить?
- Все. Как мы, бывало, ездили, катались. Чай на островах пили, ужинали...
- И я тоже все могу, - сознаюсь я. - Ну, решительно все, даже те же чашки, чайники, платья, стулья - все, решительно все.
И я стал тогда понимать также, о чем это у нас задумывалась Марфинька. Только я не понимал одного: как это она могла задумываться о городе? Что ж в нем хорошего?.. Деревня - это совсем другое дело, а город?.. Странно... Чудная она...
Мне писали довольно часто из деревни. Писали отец, мать, иногда приписывала Анна Карловна и еще реже Соня. Писали они, разумеется, то, что всегда пишут, - сообщали новости крупные, так сказать, общего характера и общего интереса и для больших и для детей - кто умер из соседей, у кого что случилось из ряда вон что-нибудь необыкновенное, - и затем писали и рассказывали наши домашние новости, интересные для нас только. Говорилось в этих письмах всегда, хоть вскользь, и о Марфиньке. Большею частью так: "Марфинька тоже тебе кланяется. Она стала не такая рассеянная и хорошо стала учиться. Только ужасно растет. Все платья ей стали узки и коротки. Анна Степановна просто не знает, что ей и делать. И радуется, что она и хорошо учится и что она здоровая девочка растет, и жалко ей денег. Уморительная. А все-таки она добрая и любит ее..." Но однажды я получил письмо и с собственноручной Марфинькиной припиской. Она просила ей выслать какие-то ноты, которых у нее нет, но которые ей почему-то необходимы, и сделать это как можно скорей. Я попросил об этом нашего учителя музыки; он мне все это сделал, и я ноты отправил, написав ей тоже от себя несколько строк, лично до нее касающихся.
На рождество я получил письмо из дому, и в нем меня извещали, что вчера проводили Марфиньку с Авдотьюшкой в город к отцу, так как он внезапно умер. "Бедная девочка, мне ее ужасно жалко, - писала матушка. - Сперва лишилась матери, потом отца, и все это в какие-нибудь два с половиною года. Теперь она круглая сирота в полном смысле этого слова. Еще хорошо, что есть добрые люди - эти Чибисовы, которые заботятся устроить ее счастье. А что бы она была без них? Ужасно и подумать... Впрочем, она это сознает, как умная девушка, потому что в наше время как же назвать девочкой почти шестнадцатилетнюю? С будущего лета ей пойдет шестнадцатый год. Как время-то идет! Боже мой!.. Боже мой!.."
А к весне, перед самыми почти экзаменами, я получил другое, почти такого же содержания письмо, - извещали, что простудился, намокнув где-то в овраге, во время начала половодья, Дмитрий Иванович Чибисов и вскоре помер. "Анна Степановна в отчаянии, - писала матушка. - Просто не знает, что ей и делать. Первое время мы боялись за нее, как бы она с ума не сошла. Да и то сказать: проживши вместе тридцать семь лет, как и не сойти с ума при этаком несчастии? Марфинька теперь живет у нее и не отходит от нее ни на минуту. Об учении теперь, разумеется, и речи нет. Бедная девочка, сама только три месяца назад потеряла отца и стала круглой сиротой, и теперь опять несчастие - умер человек, который для нее был вторым отцом и делал все, чтобы устроить со временем ее счастье. Много ли нынче таких людей, и где их найдешь? Я ее ужасно жалею, и особенно жалко, что она теряет теперь время, не учится - потом будет уж поздно. А с другой стороны - не может же она бросить и Анну Степановну, которая сделала для нее так много - это была бы уж неблагодарность!
Дмитрия Ивановича похоронили как следует; на похоронах было много соседей, - многие приехали верст за тридцать. Гроб был глазетовый, золотой парчи. Были певчие. И кто бы, ты думал, распоряжался больше всех на похоронах и больше всех плакал? Буданцев. Нельзя было видеть равнодушно, как он рыдал. Все были просто поражены этим. Купец, прасол - и оказалась такая нежная душа у него! "Я, - говорил он всем, - приезжал к нему (то есть к Дмитрию Ивановичу), как к себе самому. Запремся, затворимся, бывало, у него в кабинетике, снимет он свою гитару со стены, начнет играть-подпевать на ней, так мы и просидим с ним целый день. Так, говорит, уж он меня за душу брал, так брал, что я и рассказать не сумею теперь". И слезы, поверишь ли, в три ручья у него. Теперь хочет заказать на свой счет мраморный памятник ему в Москве и золотой крест поставить. Заказал в нашей церкви шестьдесят обеден и в городском соборе - тоже шестьдесят. Просто с ума сходит не меньше Анны Степановны. Марфинька, бедная, тоже убита, но эта - ты знаешь ее - горя своего не показывает, только стала еще серьезнее; улыбаться, кажется, совсем уж и забыла".
В следующих письмах, которые я получал уж во время экзаменов, передавались дальнейшие подробности о Чибисовой, о сестре ее мужа, о Буданцеве, - он был зачем-то у нас и долго все вспоминал и рассказывал про Дмитрия Ивановича - и, наконец, опять о Марфиньке, как она мужает и становится все более и более "совсем как большая". "Ты бы ее не узнал, если бы где встретил, уверяла матушка, до того она выросла, возмужала и переменилась вся вообще. Рассуждает обо всем как взрослая. Ведь дом в Чибисовке теперь у нее на руках. Анна Степановна без нее ни шагу. После своей смерти хочет оставить все ей, а не своему племяннику, который где-то в полку служит. И это она очень хорошо бы сделала, потому что этот племянник ее, говорят, просто какой-то пьянчужка и мот. Ему и на полгода не хватит всей Чибисовки, а Марфинька, если бы и не вышла замуж, была бы обеспечена на всю жизнь и могла бы помогать еще и своим братьям, которых у нее семеро, кроме ее самой..."
Наконец кончились экзамены, и я мог ехать домой, в деревню. Начавшая во мне уж остывать - от долгой привычки к городу и потом за недосугом с экзаменами - страстная моя привязанность к деревне теперь вдруг опять проснулась во мне. Я не знал, как прожить, что мне делать эти четыре дня, которые я должен был подождать еще: я ехал не один - с дядей, который зачем-то приезжал, по какому-то делу; дело его не было еще кончено, и он его дожидался. Наконец и дядя и дело его - все было готово, и мы выехали.
- Там ты найдешь много перемен, - говорил он мне, не зная, что мне обо всем писали из деревни.
- Каких? - спросил я.
- Ну, ты знаешь, Чибисов умер, наш сосед, - начал он.
- Знаю...
- Тебе писали?
- Да.
- Эта воспитанница, которая у вас жила... Как ее? Марфинька? Ее уж больше нет у вас, чему я, впрочем, очень рад.
Я посмотрел на него с удивлением.
- Почему?
- Ну, какой же это товарищ твоей сестре? Дочь какого-то пьянчужки-почтмейстера!.. Отец твой отличных борзых достал. У вас теперь лучшая охота в губернии, - продолжал он, совсем уж забыв даже, что он так, мимоходом, сказал о Марфиньке. - Ты любишь собак?
Я отвечал ему что-то.
- Вот жаль, что тебе осенью нельзя будет, будешь опять в гимназии, а то бы ты с нами поохотился - удивительно берут. Впрочем, вот увидишь летом, когда будем молодых нагонять...
- Она разве совсем уж у нас не бывает? - спросил я, вое еще не понимая хорошо, что же такое случилось, что Марфинька больше уж вовсе не приезжает к нам, и он этому так рад.
- Кто? - спросил он. - Ты про кого говоришь?
- Про Марфиньку.
- Господи! Кто о чем, а он все о Марфиньке... Не знаю. Я знаю только, что она больше не живет у вас, а, вероятно, приезжает - отчего же?
- Но ничего не случилось? Она теперь с Чибисовой? Та ведь теперь одна - он умер, - еще раз сказал я.
- Да что же могло случиться-то? Я не знаю. Тебе разве писали что? - даже как будто с тревогой спросил он.
- Нет, ничего. Ты говоришь...
- Я говорю, что она не живет у вас только, не вижу ее больше - вот и все. Ну, да ну ее совсем. Можно дать ей что-нибудь, подарить на платье, на сто платьев, но нельзя же с улицы брать чьих попало детей, когда в доме есть дочь, тринадцатилетняя девочка... Мало ли они чему могут ее научить. Это вот только маменька твоя такая чувствительная, а другую - не смели бы и попросить даже об этом... Да, вот тебе, кстати, новость: Соню, наконец, решили, кажется, года на два отдать в пансион, в Москву. Пускай она там хоть немного подтянется. А то растет совсем по-деревенски, чуть не по деревьям лазает. Отца твоего это утешает, но он забывает, что через три года она уж невеста, может быть, и с этакими-то манерами!..
Дядя этот редко у нас бывал, но он был любимый брат матушки и полнейший авторитет в ее глазах. Я знал это и потому ожидал теперь, по его словам, найти дома у нас совсем не так, как я оставил.
- Перед домом у вас английский парк разбивают. Знаешь, как у меня в Елизаветине? Я с будущего года в Покровском буду жить, возле вас, - продолжал он, точно подтверждая мой соображения и размышления о нем и мои опасения, что он своим влиянием все перевернет и перепутает у нас.
С этими мыслями я приехал домой, то есть он привез меня и сдал, как он выразился, с рук на руки.
- Нате, получайте его, - сказал он, когда я выходил из тарантаса, спешил и запутался своей казенной шинелькой за ручку дверцы. - Расписку только мне пожалуйте! - шутил он, обращаясь к отцу, к матушке и так вообще ко всем, вышедшим на крыльцо встречать нас
Прошел первый момент встречи - все эти восторги, обнимания, поцелуи, целования начали, наконец, успокаиваться. Вспомнили о завтраке - пора. Отчего его не дают? Переходя с Соней из комнаты в комнату и здороваясь со всеми няньками и так дворовыми женщинами, жившими у нас в доме всегда в огромном числе, мы вышли на открытый балкон. На балконной белой двери матушка нас обыкновенно каждой весной, как только выставят рамы и мы первый раз выйдем на балкон, карандашиком отмечала, сколько кто из нас вырос за зиму. Я увидал эти меточки и подошел к ним, смотрел, сколько выросла Соня, которая - мне показалось - выросла ужасно как.
- Нет, а Марфинька как выросла - ты не узнаешь ее, - говорила Соня: - ужасно выросла, почти на полголовы...
- Да! А скажи, - я вспомнил, что дорогой говорил дядя, - она у вас (я уже отвык говорить: у нас) совсем разве не бывает?
- Нет, отчего же? Кто это тебе сказывал? Да она третьего дня у нас была... И теперь, как узнает, что ты приехал, она сейчас приедет. Да тебе кто это сказывал?
- Дядя что-то говорил.
- Не-ет, - протянула Соня. - Неправда.
Дядя позавтракал у нас, ему запрягли наших лошадей, и он поехал дальше, к себе в Покровское. Вечером, в этот же день, рассказывая мне о том, что произошло здесь у них без меня, в мое отсутствие, матушка припомнила и как умер Чибисов, всю историю его болезни, его похороны, горе и отчаяние Анны Степановны и - она все еще не переставала удивляться - горе и плач Буданцева. Вспоминали и говорили, разумеется, и о Марфиньке. Матушка все удивлялась, какая она вдруг оказалась хозяйка отличная, какая серьезная, положительная, одним словом - повторяла она с разными новыми только подробностями все то же, о чем она писала мне и что было уже известно о ней. И тоже говорила:
- Ты просто не узнаешь ее. Вот завтра она, как узнает, что ты приехал, и явится, - посмотри, совсем большая стала.
Очень хвалила ее, сказала, что, конечно, досадно, что она должна была бросить учиться так рано, - и преспособная,- но что и без ученья бывают хорошие люди, и к тому же она девушка бедная, и для нее знать хозяйство нужнее всякого ученья.
- Впрочем, - тоже повторила она, - Анна Степановна хочет после смерти все ей передать, Чибисовку ей оставить.
Одним словом, Марфинька у них у всех была героиня, почти нахвалиться ею они не могут, все ее любят, все ей добра желают и все ей рады, когда она приезжает. Совсем, значит, напротив, не то совсем, что говорил мне дядя - не дальше, а ближе даже она стала теперь к нам. Прежде на нее смотрели как на ничтожного ребенка, которого из жалости приютили; теперь же это была всеобщая любимица, общая баловница, которую ставили всем в пример. Я слушал это и был очень рад этому.
"Молодец! Ай да Марфинька!" - думал я.
Но она, однакож, почему-то не являлась ни завтра, ни послезавтра.
- Не знает, должно быть. Она бы сейчас приехала, - говорила матушка:- А вот если к обеду не приедет, ужо можно будет послать за ней.
После завтрака, часа в два, Соня увидала ее в окно, как она подъехала, по обыкновению вдвоем с Авдотьюшкой, в пролетке, парой, с кучером Семеном.
- Ну вот, видишь, узнала и приехала, - сказала матушка.
Мы сидели на террасе и хотели было уже встать и идти к ней навстречу, как в балконных дверях она появилась сама - в темной шляпке, в черном люстриновом платье (она, очевидно, была в трауре), сшитом так, как у больших, и почти таком же длинном. Показалась в дверях и остановилась на мгновение с чуть-чуть заметной улыбкой на губах. Конечно, я ее сейчас же узнал, но она действительно изменилась почти до неузнаваемости. Выросла, как-то сложилась, возмужала, действительно стала совсем большая. И потом она похорошела. Она стала "такая хорошенькая"... Я сидел по ту сторону круглого стола, который всегда стоял у нас летом на террасе, на котором мы завтракали, обедали и пили и утром и вечером чай, а матушка в кресле по эту, что ближе к балконным дверям. Марфинька, со словами: "А, вот, явился, наконец!" - подошла к матушке и поцеловала ее в плечо. Матушка поцеловала ее в щеку. Потом уж поздоровалась (мы поцеловались) со мною. Я встретил ее так радостно, а она поздоровалась, мне показалось, все-таки довольно холодно, то есть оно и не холодно, а как-то равнодушно; так старшие здороваются с детьми, которые бегут к ним навстречу: целуют их и сейчас же начинают или продолжают говорить со старшими же, а детям говорят, что они ужасно растут, и прибавляют: "Ну, идите, бегайте, играйте..." Так почти поздоровалась со мною и Марфинька. К тому же она была гораздо выше меня ростом - очень вытянулась - и, целуя меня, взяла обеими руками за щеки, как бы желая мне приподнять голову, чтобы ей не очень нагибаться... Поздоровалась, сказала что-то, что и я вырос, очень загорел дорогой - я ехал три дня, - и спросила, перешел ли я в следующий класс? И почти не слушая меня, что я ей сказал, обратилась к матушке и подошла опять к ней.
- Ну, садись же, Марфинька, снимай свою шляпку, - сказала ей матушка.
Марфинька сняла свою шляпку, села возле нее на стуле и сказала:
- А я к вам с просьбой.
- С какой? - спросила матушка.
- Одолжите ваш большой тазик для варенья. Вчера я пошла в кладовую и так и ахнула: все прошлогоднее варенье у нас засахарилось; надо переварить его теперь на досуге. Тазика большого нет, а в маленьких - ведь это и конца не будет. Варенья много у нас, и оно все засахарилось.
Матушка сказала, что даст ей большой тазик с удовольствием, и они начали говорить уж совсем серьезно о вещах, для меня совершенно неинтересных, и притом так, как бы меня тут вовсе и не было, как бы я вовсе не вчера только или третьего дня приехал, или как говорят при детях о вещах, которые они могут слушать, но не обращая при этом на них никакого внимания - тут они, нет ли, все равно. Потом они опять вернулись к вопросу о засахаренном варенье.
- Ведь это тебе, Марфинька, страсть что возни будет, - говорит матушка.
- Ах, ведь это изо всех банок надо его выложить, варить, потом опять накладывать. В маленьком тазике если - я бы просто измучилась, - отвечала ей Марфинька. И добавила; - Я за Анну Степановну-то боюсь. Узнает она - перепугается, пожалуй.
- А что?
- Да ведь это, говорят, не к добру, - улыбаясь и чувствуя себя как бы неловко при этом, отвечала Марфинька.
- Вздор какой! - сказала матушка. - Просто сварили очень густо, переложили сахару.
- Да ведь всякий год одинаково варят, и ничего, а тут вдруг все варенье! - как бы в защиту этой приметы проговорила Марфинька.
И мне показалось, - я смотрел на нее, - что она верит этому. Я даже был убежден, что она верит. Рассмеялся и сказал:
- И ты этому веришь?
Она оглянулась на меня.
- Не верю, а отчего же это так могло случиться?
- Ты ведь слышишь?
Она мне ничего не отвечала и опять, обращаясь к матушке, начала ее расспрашивать, как она ей посоветует что-то такое перешить из оставшегося платья Дмитрия Ивановича своим маленьким братьям, которых на лето Анна Степановна тоже берет в Чибиеовку.
- Пускай здесь отдохнут, в деревне: все лучше на глазах-то, - рассудительно заметила она. - Да и Анне Степановне все-таки будет веселей - не одна. - И опять добавила:- Мне хоть разорваться. Уйду - она скучает; а сидеть - невозможно: и то надо сделать и за тем посмотреть...
Так, болтая, время незаметно подошло к обеду. Приехал отец - он был где-то в поле.
- Здравствуйте, Марфинька! - сказал он. Подал ей руку, она пожала ее.
- Ехал я сейчас мимо пшеницы, - продолжал он, - чудо какая!
- Я видела, - сказала Марфинька. - Я тоже сейчас ехала и любовалась. Впрочем, и у нас хороша в этом году.
- А на будущий-то год не решили еще - сами будете сеять или сдавать землю будете? - спросил он.
- Да я думаю, что сдавать. И Григорий Парфеныч говорит, что лучше сдать - спокойнее. Кому же заниматься? Ведь это хорошо было при Дмитрии Ивановиче - он мог и распорядиться и поехать - он мужчина, а кто же теперь? Григорий Парфеныч прямо советует, - сказала Марфинька.
- Это ведь Буданцев? - спросил я.
- Да, - коротко отвечала она мне. И потом уж, обращаясь к отцу, продолжала: - И к тому же Григорий Парфеныч предлагает нам, если хочет Анна Степановна, то он ей даст, в память уж Дмитрия Ивановича, рублем дороже всех, кто бы ни дал какую цену. Для него это, конечно, пустяки, - на что она ему нужна? А Анне Степановне уж без хлопот по крайней мере, деньги верные...
- Да уж об этом что ж говорить! - согласился отец.
- А то мужикам отдать, да потом и возись с ними.
- Хозяйка! - с улыбкой смотря на нее, проговорила матушка.
Марфинька тоже улыбнулась, наклонилась и поцеловала ее в плечо. Матушка поцеловала ее опять в щеку и потом вздохнула.
- Да, хлопочи, хлопочи, Марфинька...
Пора было обедать. В четыре часа пришел человек накрывать на стол. Марфинька взялась за шляпку.
- Куда же ты? Оставайся обедать, - сказала матушка.
- Нет уж, отпустите. Мы ведь уж обедали; мы ведь - вы знаете - во втором часу обедаем. Сегодня день хороший. Я бы хотела сегодня поварить варенье. Ведь все до одной банки надо будет переварить, - говорила Марфинька. - Так я могу взять у вас большой тазик?
- Да, да. Возьми там, у Устиньи. Скажи ей, чтобы она тебе дала.
Марфинька опять поцеловала матушку, за руку простилась с отцом и за руку же со мною.
- Ты приезжай к нам, - сказала она. - Вы его отпустите к нам - я вам его и назад доставлю, - обратилась она к матушке. - У нас теперь вишни цветут, весь сад в цвету - прелесть.
Она спустила вуальку на шляпке, еще раз, улыбаясь, всем поклонилась и поспешно вышла.
- Да! И кто бы мог подумать, -провожая ее глазами, сказала матушка. - Какою ее привели два года тому назад, - как раз в это же время, - и какой теперь она стала!
- Гм!.. да, - проговорил отец.
- Весь дом у нее на руках. Анна Степановна без нее теперь как без рук. И постарела она как! Забывает она все. Намедни я была вот у них, так только и слышишь: "Марфинька, куда это я положила? Куда я это засунула? Где это у нас лежит?" А эта все помнит, сейчас отыщет, найдет ей.
Странное какое-то Марфинька произвела на меня впечатление. Я почувствовал, что мы еще дальше стали друг от друга, чем были прежде. И это не потому, что я отвык от нее, давно не видал ее, она так выросла, так развилась, - вырос и развился и я, - нет, а развились-то мы с ней в разные стороны, и я это отлично понимал, я помню. И что страннее всего: мы оба смотрели свысока друг на друга. Она, конечно, смотрела на меня так, когда здоровалась со мною, спрашивала - перешел ли я в следующий класс, когда просила отпустить меня к ним в Чибисовку. Но и я смотрел на нее, тоже не, снизу вверх, а наоборот, когда она при мне говорила о том, к чему это может быть, что засахарилось у них варенье. Даже эта практичность в ней, что все она знает: и хороша ли пшеница и кому лучше отдать землю - все это мне казалось отсталостью. Любой мужик знает все это гораздо лучше ее, а разве он развитее меня? Разве я на него могу смотреть снизу вверх? Конечно, я на него смотрю сверху. И потом, она как-то стала уж очень развязна. Та старуха, говорят, совсем одряхлела, все забывает, а эта уж очень что-то все помнит... Не забыла даже перетащить к себе и подсунуть этой старушке и своих братьев для утешения или развлечения ее...
Может быть, я не так ясно мог себе тогда проанализировать все это и осмыслить перемену, случившуюся в Марфиньке, но она на меня произвела впечатление именно этими своими особенностями; я заметил главнейшие эти ее черты, и они-то меня как-то и поставили раз навсегда на известной границе от нее. Ничего у нас не оказывалось общего. Это было в первый день нашей встречи. Это же было и во все лето потом. Я виделся с ней каждую неделю и иногда раза два в неделю, но это нисколько не сближало меня с нею.
В августе, как-то в начале, бывал ее день рождения. В этом году ей исполнилось пятнадцать, шел шестнадцатый год. Матушка заранее что-то припасла ей к этому дню - платье или материю, но что-то. К обеду Марфинька явилась, по обыкновению приехала с Авдотьюшкой. Как исключение по случаю такого дня, она была в светлом каком-то розовом кисейном платье, очень простеньком, но которое очень к ней шло, особенно к ее большим черным глазам и густым, должно быть, длинным черным же волосам. Она была и сама такая розовая, свежая и к тому же почему-то необыкновенно довольная. Матушка поцеловала ее, поздравила, пожелала ей всего хорошего, пошла и принесла сверток с материей, отдала ей и сказала:
- На вот, Марфинька, это тебе годится.
Марфинька поцеловала ее, открыла с уголка сверток и воскликнула:
- Ах, прелесть какая!..
Соня тоже ей что-то подарила. Один я поздравил ее с пустыми руками... Мы сидели в гостиной. Марфинька сидела в кресле, ближайшем к дивану, на котором сидела матушка, и держала себя как-то особенно, по-гостиному, как держат себя гости. Мы с сестрой стояли и смотрели на нее. Тут же пришла и стояла в новом платье и приехавшая с нею Авдотьюшка, улыбающаяся, с вечно-заискивающим выражением лица.
- Ну, а у обедни-то, Марфинька, ты была сегодня? - спросила матушка.
- Как же! - как бы не допуская даже мысли, что она могла сделать такой промах, - не быть, - отвечала Марфинька.
- И молебен мы отстояли, все как следует, - за нее и подтверждая ее, сказала Авдотьюшка.
И продолжала:
- Встали мы сегодня рано, шести еще не было, оделись, пока запрягали, к Анне Степановне сходили, поздравили их, а потом к обедне поехали. Отстояли, приезжаем, а уж у нас Григорий Парфеныч... с подарком.
Марфинька взглянула на нас.
- Покажите-ка, - сказала ей Авдотьюшка.
Марфинька подняла левую руку и, отстраняя какие-то кружевца или складочки на рукаве, протянула ее к матушке. На руке ее был тяжелый, страшно массивный золотой браслет. Он так не шел к ее худощавой, все еще детской руке, с которой он чуть не сваливался, и к этому простенькому розовому кисейному платьицу, которое было надето на нее и которое к ней так шло.
- Ух, какой! - воскликнула Соня.
- Семьдесят три золотника, - проговорила Марфинька, посматривая на нас.
- И, кроме того, билет еще, - сказала Авдотьюшка. - В пятьсот, кажется, рублей? - спросила она Марфиньку.
- В пятьсот, - отвечала та.
- Марфинька, да что же это? Ты богатая теперь, - смеясь, сказала матушка.
- Это им за их пение, что на гитаре умеют хорошо играть, - пояснила опять Авдотьюшка.
- На какой гитаре? Разве ты умеешь? - спросил я.
- Умею, - отвечала Марфинька.
- Еще какие они мастерицы-то, - добавила Авдотьюшка. - Все песни, которые покойный барин играл, знают. Григорий Парфеныч приедет, они заиграют, так он хоть на целый день - все бы слушал...
Матушка молча смотрела на Марфиньку, которая как будто слегка конфузилась своих успехов. Потом взглянула на Авдотьюшку, и они обе как-то многозначительно перевели дух.
- Да, - сказала матушка. - Старайся, Марфинька! Пошли тебе господи!
- За их доброту и ласку, - сказала Авдотьюшка. - Сама о себе должна думать. Не будет о себе сама заботиться - никто об ней другой тоже не позаботится.
Пришел в гостиную отец и тоже поздравил Марфиньку, вынул из бумажника и подарил ей двадцать пять рублей.
- Возьми себе на булавки.
Марфинька поблагодарила и сделала книксен. Матушка начала отцу рассказывать о подарках, какие ей сделал Буданцев. Марфинька и отцу показала браслет.
- Прелесть! - взглянув на него и улыбаясь, проговорил он.
С улыбкой же выслушал он и известие о билете. Авдотьюшка умильно поглядывала, вздыхала, как бы от полноты доставшегося на их долю счастья. Марфинька скромничала, видимо по привычке сдерживала себя, но она все-таки не могла вполне скрыть волнение, в котором она все еще находилась, и своего сознания о своем росте в своих собственных глазах.
- Да. Ведь теперь вам который? Уж шестнадцатый пошел? - спросил ее отец.
Марфинька подтвердила.
- Через год невеста, - продолжал он.
- По сложению-то и по росту они и теперь уж хоть сейчас под венец, вот только годочками-то еще не вышли, - как бы с сожалением, что нельзя этого устроить сейчас же, проговорила Авдотьюшка.
После обеда Марфинька сейчас же уехала, сказав, что Анна Степановна одна и будет скучать, пожалуй. Мы все пошли в сад и потом из сада дальше в поле, туда, где пшеница - любимая прогулка отца и матушки.
- Да. А что ты думаешь? Пожалуй, ведь и женится? - дорогой говорил отец.
- Кто? Буданцев на Марфиньке?
- Да. Второй брат его женат тоже на бедной, на какой-то гувернантке, и ничего - отлично, говорят, живут.
- Ну, нет. Не думаю. Просто, она поет ему, напоминает ему Дмитрия Ивановича - и все. Богатый человек, добрый; она сирота - он ей и подарил.
- Да что ж тут? Дай бог! - сказал отец.
- Конечно, - согласилась матушка. - Я была бы очень рада. И она уж теперь отличная хозяйка. Оба были бы счастливы.
- Да, вот и рассуждай тут, что такое счастье.
Вскоре я опять уехал, и уехал опять на год.
В одном из писем ко мне этой зимой, которые я, по обыкновению, собирал и которые все у меня до сих пор целы, матушка мне писала: "Ну, а что касается Марфиньки, то это наше тогдашнее предположение, кажется, сбудется: Буданцев, кажется, женится на ней, как только ей выйдут года. Он теперь по крайней мере редкий день не бывает у Чибисовых и почти всякий раз привозит что-нибудь Марфиньке. Одних браслетов у нее теперь чуть ли не сорок штук, несколько салопов, целые горы шелковых материй. Анна Степановна, впрочем, не позволяет ей носить шелковых платьев, и она одевается просто, так же, как и прежде. И хорошо делает, а то долго ли вскружить девочке голову. Начнет вертеться перед зеркалом, а уж тут тогда толку мало. И сам он, очевидно тоже желая ей понравиться, ходит уж теперь не в синей поддевке и высоких сапогах, а в сюртуке, в бархатном жилете и - намедни как-то был у нас - так даже надушенный: розанами так и несет от него. Но все-таки, однако, не сознается. Отец спрашивал его, так, разумеется, шутя, - говорит: "Нет, пустяки все". А уж какие пустяки: видно же сейчас. Анна Степановна наверху блаженства. Плачет даже от радости и не знает, как и благодарить ей бога, что устроится, кажется, наконец, Марфинькино счастье".
"Конечно, устроится, - подумал я, - это и тогда еще было видно..."
Это лето мы жили в другом нашем имении, совсем в другой губернии даже, и Марфиньку я не видал. Но матушка, которая видела Марфиньку в начале мая, перед самым своим отъездом, рассказывала о ней и о Буданцеве как о несомненно будущих муже и жене, и притом в самом непродолжительном времени.
- Да я даже убеждена вполне, что вот в августе, как мы приедем в Заречье, они уж будут объявлены как жених и невеста. Анна Степановна еще весной подумывала начать было готовить ей приданое, но Буданцев сказал, что ничего не надо этого, все это можно гораздо проще, скорей и лучше купить в Москве. Стало быть, уж они говорили об этом...
В сентябре, я действительно получил от матушки письмо сперва о том, что свадьба Марфиньки объявлена, а потом вскоре и описание свадьбы, на которой она, конечно, была, как одна из покровительниц Марфиньки и виновниц некоторым образом ее сч