Русские повести XIX века 70-90-х годов. Том первый
М., ГИХЛ, 1957
Верстах в семи или восьми от нас была деревня Чибисовка, принадлежавшая господам Чибисовым, - всего дворов двадцать - тридцать. И от нас, да и вообще, Чибисовка была как-то в стороне. Чтобы попасть туда, надо было ехать нарочно, и только туда, потому что в эту сторону и за Чибисовку на далеко не было никого помещиков: тянулись какие-то казенные земли, земли государственных крестьян и огромная, тысяч в тридцать десятин, Гагаринская степь, которую держали в аренде купцы братья Буданцевы. Там, подстепи, были у них хутора со скворешнями на высоких-высоких шестах, ходили гурты быков и громадные, мохнатые, собаки, гремевшие цепями и лаявшие на проезжающих каким-то особенным, хриплым голосом. Все это я помню еще маленьким, когда нам приходилось куда-то проезжать по этой степи, мимо хуторов, быков и этих огромных, мохнатых собак, кидавшихся на нас и гремевших цепями.
Жара. Полдень. Мы едем в карете шестериком, с форейтором, по этой необозримой, ровной степи. Там и сям виднеются гурты быков. Стоят отпряженные повозки с пучками ковыля у козел - эмблема степи; возле спутанные лошади щиплют траву. Тут же прасолы развели огонь и в котелке варят кашу. По ветру тянет - пахнет дымком... В карете сидят матушка, гувернантка, а между ними - сестра Соня. Против них сидят нянька Устинья и Евпраша горничная, а между ними я сижу. На козлах сидит кучер Михей и рядом с ним наш выездной лакей Никандр. Впереди скачет форейтор Андрюшка, одетый кучеренком, человек лет тридцати пяти, но по причине своего малого роста кажущийся совсем еще мальчиком, - первый форейтор в околотке. Мы видим только спины Михея и Никандра, Андрюшку мы не видим - его мы можем видеть только на поворотах, когда он заскакивает со своими лошадьми направо или налево, куда поворачивает дорога... Матушка ужасно боится быков, как бы они не вскочили и не кинулись на нас, и потому, если гурт улегся близко от дороги или совсем лежит на ней, Михей едет шагом. По матушке и мы трусим, с боязнью смотрим на огромных сизо-дымчатых быков с разлатыми, громадными рогами, спокойно лежащих и жующих.
- Рога-то какие... ах, страсть! - говорит матушка и даже зажмуривается со страху или отворачивается в другую сторону. Но и там, по другую сторону дороги, лежат такие же огромные сизые быки, с такими же страшными рогами.
- Да ведь они лежат смирно, - говорю я, желая показать, что я их не боюсь, а у самого душа уходит в пятки.
- Да, лежат... А когда вскочат, тогда ты куда денешься? Увидят что-нибудь красное, им покажется, что это кровь, и кинутся...
И все это место, долго - иной гурт растянется чуть не на версту - мы едем шагом.
- А отчего же они кинутся, если ехать рысью? - опять начинаю я.
- Почем же я знаю - ты спроси их, - говорит матушка. - Раз на "дядю Яшу" кинулись же, когда он ехал мимо гурта с колокольчиком.
- С колокольчиком, а ведь мы без...
- И без колокольчика - все равно - могут кинуться... Ах, тогда Яков Дмитриевич рассказывал - и страх только,- обращается она к гувернантке: - услыхали они колокольчик, ночью это было, ночь лунная, они все повскакали и бегут. Он едет, а они - целый гурт - по бокам бегут. Да так версты три за ним бежали. Насилу их прасолы-то их остановили: скачут, да и только - никак и остановить их уж не могут. Он - ведь вы знаете какой он? - ничего не боится, а тут струсил. Да как же, помилуйте, ночью - и за вами целый гурт бежит...
- Ах! - вздрагивает гувернантка, пожимается и глубже прячется в угол кареты.
Но вот быки кончились, и мы опять едем рысью. Опасность миновала, матушка сидит, улыбается.
- Боюсь я их, - говорит она и точно оправдывается в своей боязни.
Повеселела и гувернантка. Сидит, тоже смотрит на нас и улыбается.
- Они ведь, сударыня, так никогда не трогают, - это уж я не знаю, что на Якова Дмитриевича они бросились, - начинает нянька. - Колокольчика, разве, его испугались...
- Ах, Устинья, ну как ты это говоришь? Влезешь ты разве в них, разве ты была у них на уме? Не тронут, не тронут, да вдруг и кинутся, - объясняет ей матушка. - Ну, просто покажется им что-нибудь, красное увидят...
Едем дальше. Вдали показался хутор - высокая, большая деревянная изба вроде дома, но только какой-то особенной совсем постройки, невеселая, мрачная; на крыше, на шестах скворечни. Перед домом-избой - несколько колодцев с высокими журавцами; за домом - обширные дворы для быков, с навесами, с тесовыми воротами. И кругом - ни одного деревца, никакого признака зелени. Даже трава - и та вся вытоптана, выбита. Все кругом желто, серо. Ветер доносит запах гари, навоза, дегтя, мочалы и еще какой-то противный запах.
- Что это такое? Чем это пахнет? - спрашивает матушка, нюхая воздух.
- К хутору подъезжаем. Уж близко, - отвечает нянька, заглядывая в окно кареты.
- Отчего это? - спрашиваем мы.
- Да ведь они там скотину бьют; кожи, внутренности, кровь... все это... - объясняет нам кто-нибудь - матушка или нянька.
- Какую скотину - этих вот быков?
- Ну да. Какой заболеет если, ногу сломает... Потом мясо солят... У них ведь много людей живет...
Вот уж и хутор. Подъехали. У колодцев, что стоят перед домом, Михей останавливает карету. Тут он будет поить лошадей. Все - Никандр, Михей, форейтор - слезают, оправляются, идут к колодцам. Мы смотрим, как они опускают в них привязанные к журавцам огромные бадьи, окованные железом, и как эти бадьи с грохотом летят туда, в глубину. Журавцы, наклоняясь, скрипят. Бадья наполнилась водой - ее тащат, журавец подымается; толстый конец его, к которому привязаны, чтоб сделать его еще тяжелее, целые пни, ломаные колеса, - коснулся, наконец, земли; показалась и бадья. Михей ее вытаскивает и ставит на сруб колодца. Лошади почуяли воду, смотрят на нее, фыркают. Михей и форейтор из бадьи наливают воду в ведра и несут к лошадям, которых уже раньше разнуздали. Лошади присмирели и пьют тихо, беззвучно. Нам видно все это в окно кареты, потому что лошадей "подвернули" к колодцу... Мы смотрим также и на хутор. Там, по двору, заваленному сухим навозом, бродят куры, петухи с необыкновенно блестящими перьями на шеях и в хвостах. На крышах и у ворот прибиты громадные, серые, разлатые бычьи рога. Это украшение. Из окон на нас смотрят какие-то люди. Сквозь грязные маленькие стекла виден там у них самовар. Вот вышла какая-то толстая баба в розовом ситцевом сарафане, с подсученными рукавами, остановилась на крыльце и смотрит на нас. Вот выходит еще кто-то в розовой же ситцевой рубашке, в синем жилете и в высоких, длинных, как охотничьи, сапогах в обтяжку, и тоже останавливается на крыльце и смотрит на нас. Выходят еще и еще в таком же одеянии люди.
- Мама, кто это?
- Прасолы, мещане, приказчики, - отвечает матушка, посматривая тоже на них.
Но вот на крыльцо выходит в такой же розовой рубашке и в таком же синем жилете с голубыми, блестящими стеклянными пуговицами, высокий, выше их всех, человек лет тридцати, красавец, загорелый, с короткой подстриженной черной бородой. Все дали ему дорогу, и он, на ходу надевая в рукава синюю же поддевку, идет к нам, к карете.
- Это Буданцев, мама?
- Буданцев, - тихо отвечает матушка. - Шагов за пять, на ходу же, он кланяется, улыбается, застегивая поддевку.
- Здравствуй, Григорий Парфеныч! - говорит ему матушка.
Буданцев подошел к самому окну.
- Что ж, сударыня, чайку бы? - говорит он. - У нас живо. Самовар кипит...
- Спасибо, Григорий Парфеныч. Когда же теперь? Это уж другой раз. Лошадей уж напоили; надо ехать. Ну что, как поживаешь?
- Слава богу, матушка. Да вы бы хоть на минутку!
- Нет, нет, когда же уж! Один ты здесь или и братья?
- Один. Братья: Иван - в Коломне, Степан - на низы поехал.
- Куда? - спрашиваю я.
- На Дон, в Ростов... туда, вниз, - скороговоркой объясняет матушка. - За гуртами? - спрашивает она Буданцева.
- Да-с. Там у нас, признаться, куплено тысяч пять голов.
- Ух, сколько! - удивляемся мы.
Буданцев с улыбкой смотрит на нас.
- Много?
- Много. И всех вы их сюда приведете?
- Какие сюда пойдут, какие - прямо на Москву, в Петербург, - объясняет он нам.
- А вот что, Григорий Парфеныч, - перебивая нас, говорит матушка: - как же мы в этом, году насчет ягод-то?
- Да уж есть, сударыня. Поспели, Прикажете? Вы назад-то когда поедете?
- Дней через пять.
- Хорошо-с. Я велю приготовить - будут. Клубника нынче крупная и такая сильная - страх! По степи едешь, там местами просто все усеяно ею. Вся земля красная. Идешь - давишь ее, нога скользит даже.
- Ах, и наварила бы я из нее варенья! - говорит матушка, слушая его. - У нас нет ее нынче. И всегда мало ее в поле, а нынче и совсем нет. Садовая - это не то.
- Где же садовой против степной! Степная слаще и тоже вкус совсем другой, - соглашается Буданцев.
- А где она у вас? - опять спрашиваем мы - я или моя сестра Соня.
- Да везде, по всей степи.
- Где быки ходят?
- И там, и везде. А как у вас, сударыня, овсы нынче? - в свою очередь спрашивает матушку Буданцев.
- Ничего, хороши, - отвечает она. - Что бог даст дальше.
- Осенью приедем покупать.
У окна кареты появляется Никандр.-
- Напоили? Готово? - спрашивает его матушка.
- Готово-с.
- Ну, надо ехать, - говорит она.
- Прощайте, матушка. Так за клубникой-то заедете на обратном пути? - прощаясь, спрашивает Буданцев.
- Как же, непременно. Прощай, Григорий Парфеныч! Через пять дней...
Карета трогается; мы оправляемся, усаживаемся хорошенько.
Этого Буданцева мы давно знаем. Он раза два в год приезжает к нам, и случается это всегда как-то осенью глубокой, зимой. Он, в синем полушубке и высоких сапогах, - мы видим, - проходит через зал в кабинет, к отцу. Там он пьет чай; туда ему подают на подносе закуску - графинчик с водкой, икру, сыр. Потом они ходят с отцом на конюшню, смотрят лошадей, - им их выводят; потом ходят они в амбары. Там что-то долго пребывают. Возвращаются в дом. Опять в кабинет несут чай. И они еще долго сидят, и все говорят-толкуют о лошадях, об урожае, о пшенице, об овсе. Потом Буданцев вынимает завернутые в бумагу толстые пачки денег. Они такие сальные, истертые! Эти деньги они там с отцом долго считают; потом отец что-то пишет. Деньги берет к себе, а эту написанную бумажку передает Буданцеву, который ее читает, потом складывает и кладет в свой огромный бумажник. Потом они говорят все друг другу: "Дай бог и на будущее время!.." - "Да чего же? С обеих сторон, кажется, честно, хорошо..." Все это мы с сестрой видели и слышали сколько раз, заглядывая под каким-нибудь предлогом в кабинет к отцу, когда мы знали, что у нас там сидит этот Буданцев.
Но вот мы едем дальше. При поворотах - дорога все вправо пошла, видно, хутор уж далеко остался позади. Кругом все степь, гладкая, ровная, изжелта-зеленая. Только впереди, куда идет дорога, что-то густо зеленеет, и этого темнозеленого видна огромная, длинная полоса. И чем дальше мы едем, тем все больше и больше вырастает полоса. Наконец она занимает впереди уж половину всего видимого пространства земли.
- Что это? - спрашиваем мы.
- Где?
Нянька глядит в окно кареты.
- Вон там... это зеленое...
- Проса, - отвечает она.
- Отчего же они такие темные?
- По пласту - ведь это пластовое.
Подходит и полоса. Мы едем - по обеим сторонам дороги просо, густое, высокое, как конопля; листья широкие, темнозеленые.
- Вот так просо! - говорит матушка.
- Отчего оно такое... густое, зеленое? - спрашиваю я опять.
- Ведь ты слышал, - отвечает матушка, - оттого, что оно по пласту сеяно, по нови. У нас оно по старой земле, а это по нови.
Долго мы едем таким просом, и теперь уж. куда ни взгляни - везде все только одно просо и просо, зеленое, высокое, целое море проса, и оно волнуется, шелестит; слышится какой-то особенный немолчный гулкий шелест от его листьев, головлк-кистей, тяжело наклонившихся.
- Сколько его, однако, у них засеяно-то! - говорит даже и нянька Устинья.
- Они много сеют, - отвечает ей матушка. - В прошлом году что-то, если не ошибаюсь, у них было три тысячи десятин его.
- Вот денег-то заберут! - восклицает нянька.
- Это кто же? - спрашиваем мы.
- Все Буданцевы, - говорит матушка.
- Это все их?
- Все.
- И куда столько денег? - продолжает нянька. - Ведь это и в век не проживешь.
Матушка слушает ее и улыбается.
- Да как же, сударыня, и в самом деле: ну, куда им столько? - говорит она.
Кончилось просо, опять началась степь; но это уж не та совсем, какая прежде была, - это какая-то выжженная точно, и земля серая совсем. Кое-где тощие кустики бобовника, диких вишен и так какие-то растеньица с мелкими, тощими листиками.
- Что это, уж и солончаки никак? - спрашивает матушка.
- Солончаки-с, - отвечает нянька.
- Это соленая земля? - спрашиваю я.
- Да.
Я помню, мне еще в прошлом году это объясняли, когда мы ехали по этой же дороге и когда я спрашивал - что такое солончаки. "Это очень плохая земля, - говорили мне, - на ней нельзя сеять хлеб, по ней можно только коров и овец пасти, и то надо смотреть, чтобы они не наелись земли - они любят соль и гложут землю".
Солончаки тоже долго тянутся, и мы долго едем по ним, но, наконец, и они кончаются. За ними начинается уже обыкновенная пашня, но все посеяно как-то клочками, небольшими кусками: десятина овса, десятина проса, десятина гречихи.
- Отчего это здесь все так... понемножку?
- Мужицкая... Степь уже кончилась. Это казенная - крутовских мужиков. Теперь сейчас Крутое будет, - отвечают нам.
- Это Крутое ведь казенное?
- Казенное.
- Оно ничье? - допытываюсь я.
- Ничье, - говорит матушка.
Крутое - огромное село государственных крестьян. Там два раза в неделю базар. Две церкви в нем. Тут же, где церкви, по другую сторону базарной площади, стоят какие-то домики, но не такие совсем, как наш вот деревянный дом и дома соседей, а особенные, вроде вот как в нашем городе - маленькие, серенькие, с зелеными крышами, с беленькими крашеными же ставнями,- это квартира станового, волостное правление, сельская школа и еще что-то. Тут же, недалеко, каменные белые избы - постоялые дворы, лавки, в которых все есть: и чай, и сахар, и деготь, и сбруя, и мука, и огромные белые, рыхлые хлебы совсем особого вкуса - мы пробовали их, и они очень нравятся нам. Их столько съедают с молоком и медом и Михей, и Андрюшка, и Никандр, когда они обедают на постоялом дворе, во время остановок, отдыха и корма лошадей...
И все это за Чибисовыми. Чибисовка - последняя деревня, такая же, как наша и все другие, за которой начинается этот новый для нас и совсем особенный мир. Там все иное. Там, кажется, и воздух-то особенный, с запахом мочала, кожи, муки, дегтя, краски, - товаром, городом пахнет. У нас все в белых рубахах, а там все какие-то пестрые, розовые, ситцевые. У нас проехали верст пять - дом, сад; возле - деревня; и так все время. Проехали Ивановку - Петровка. Проехали Петровку - Алексеевка. За Алексеевной - Покровское. Вправо видна Семеновка; за ней мословские выселки... А тут - или чистое поле, степь с хуторами, быками, или громадное село; но ни садов, ни домов с усадьбой... И только, проезжая уж все это, там, за бабушкиным имением, по другой стороне этой странной для нас, не деревенской, по-нашему, а какой-то скорее городской полосы, опять начинается "как у нас": опять маленькие деревни или по крайней мере не такие большие, без постоялых дворов, без лавок в них, без кабаков, без мещан в розовых ситцевых рубахах и картузах, без запаха муки, выделанной кожи, дегтя, мочала; но с садами зелеными, густыми, с господскими усадьбами, с флигелями, с дворовыми людьми, с этими с детства самого знакомыми родными лицами... Вот какая полоса лежит за Чибисовкой - к кому же туда было ехать? По ту сторону его было опять к кому ездить - туда и ездили: там вот жила бабушка, там жила наша тетя Люба, - мы ездили к ним. У других тоже там были родные, и они к ним ездили. Но и там все-таки уже не так, как у нас было, в нашей стороне. Там были пески, в которых ноги тонули, когда идешь по ним; надо было проезжать долго лесом; там протекала река широкая, быстрая... Все что-то то же, да не то. В "нашей стороне" было как-то уютнее, тише, лучше, одним словом. Любопытно - там, а у нас лучше: у нас хорошо... Так дети - мы - смотрели туда, в ту сторону, за Чибисовку, и она нам представлялась такою... чужою... Она и была чужою...
Чибисовы, как я сказал, были небогатые люди. У них было всего что-то десятин двести пятьдесят, триста. Но они не нуждались. Жили скромно; никаких празднований и обедов у них не было; сами тоже ездили редко куда. Однако у них все было. Если приезжал кто - они умели принять и были всегда очень рады.
- Да, вот подите, на таком клочке, и живут же... и совсем прилично... - мы слышали, говорили про них, когда, бывало, соберутся у нас другие соседи, у которых большие деревни.
- Отличные соседи, - отвечал отец, - ни сплетен, ни жалоб от них - ничего.
Несмотря на это, у нас они бывали все-таки редко, раза три-четыре в год. Большое и шумное знакомство, очевидно, их стесняло; к тому же и люди они были совсем другого круга. Я помню, они бывали у нас только в торжественные дни: в именины отца, матушки, в приезд архиерея, губернатора, когда у нас съезжался весь уезд. Тут, на этих съездах, они всегда уж бывали. Накануне рассылались приглашения и всегда уж посылались и к Чибисовым: их никогда не забывали. И я как сейчас гляжу на этого скромного, аккуратного Дмитрия Ивановича Чибисова в высоком атласном галстуке, совсем как-то подпирающем его голову, с добрым, несколько удивленным как будто лицом и совсем не идущими к нему, не соответствующими этому лицу, щетинистыми, вперед торчащими усами, которые за едой он все как-то старался поймать губами и то и дело обтирал салфеткой, особенно после супа. Его жена, Анна Степановна Чибисова, была небольшого роста, довольно полненькая и какая-то необыкновенно чистенькая старушка, к тому времени, к которому относится настоящий рассказ, лет пятидесяти. Я вспоминаю ее всегда почему-то в светлом кисейном платье цветочками, со множеством мелких оборок, буфочек, бантиков и в чепчике с лентами, одна половина которых (вдоль) была лиловая, а другая - желтая. И это не потому, чтобы она ездила к нам все в одном этом платье и в этом чепчике, а так как-то в памяти-то у меня она сохранилась в них именно, и иначе я не могу теперь представить ее себе. И такая она была кроткая, уютная, домашняя. Съезжаются гости; многие уж приехали. Подъезжают Чибисовы - в окно видно, что они подъехали. Матушка и отец идут их встречать. В дверях, из зала в переднюю, приехавшая Чибисова целуется с матушкой, и они обе идут в гостиную. Видя, что собралось уже много и еще приезжают, Чибисова как-то кивает ей головой и вполголоса говорит:
- А вы, душечка, обо мне не заботьтесь, занимайтесь с другими гостями: я уж усядусь где-нибудь. Пожалуйста.
Она не выдавалась, разумеется, в гостиной, но она и не обращала на себя внимания ничем, что бы могло показаться странным, неловким, что бы могло вызвать какой-нибудь взгляд, улыбку. Она умела всегда пристроиться и никому не была в тягость - ни другим, ни себе.
Точно такой же и он был. Не выдавался, но и не тяготил никого.
- Что, сосед, а уж давно-таки мы с вами не видались? - говорит ему отец.
- Давно. То есть, впрочем, как же? - месяца три.
- А это разве мало? Живем в семи верстах, и три месяца не видались.
- Да что ж? Знаем ведь... слышно: все слава богу...
В Чибисовку и матушка и отец ездили еще реже, в год много если два раза, и то всегда как-то странно - вдруг, ни с того ни с сего.
- А вот что, - бывало, точно припоминая, что, скажет отец: - ты бы съездила к Чибисовым. Неловко. Они уже несколько раз были у нас. Они, ведь, на этот счет такие странные, - подумают еще что.
- Так что ж, поедем, пожалуй, хоть завтра же, - отвечает матушка.
И они поедут. Часа, в два, перед обедом, поедут, а часов в семь, вечером, назад. И всегда, я помню, они что-нибудь непременно привозили нам: какие-нибудь необыкновенно большие или необыкновенно маленькие яблоки, огромные груши, но чаще всего и даже непременно - орехи. У нас в саду почему-то совсем не было орешника, а у Чибисовых орехов было много. Они и привозили нам их оттуда.
- Радушные, добрые люди, - говорил отец.
- А уж особенно она-то, - соглашается матушка.
- Да и он добрый. Лучшего и не надо. Просит уступить ему на семена нашей пшеницы - у него она нынче что-то плоха, - говорит отец.
- Уступи! - просит и матушка.
- Разумеется, - говорит отец. - Прекрасные люди, прекрасные соседи...
Нас они к Чибисовым не брали с собою. Детей у Чибисовых не было - к чему же тогда нас? Но однажды, возвратясь от них, матушка сказала нам, что следующий раз, как она поедет к ним, возьмет и нас с собой - оба Чибисовы просили ее об этом.
- Конечно, возьми их. Отчего же? Они и хорошие... и совсем приличные люди, - говорил отец. - Они рады им будут.
Следующий раз нас взяли. Это было весною. Я помню это потому, что у меня сохранилось впечатление об их саде, буквально вот как у Некрасова: "Как молоком облитые..." Такой массы вишен я не видывал - целые куртины их, несколько десятин, и все в цвету: белые, "как молоком облитые..."
- Только, пожалуйста, - дорогой говорила нам матушка, - и вы, Анна Карловна (гувернантке), чтоб они ничего не рвали там, не шалили. У них все в таком порядке, все расставлено на своих местах.
И действительно, этот порядок, прибранность и чистота везде были удивительные. В доме все было точно покрыто сейчас только лаком. Пол, выкрашенный желтой краской, блестел как зеркало. По полу были разложены холстинные половики такой чистоты, что нельзя было и подумать, чтобы по ним ходили и на них ступали ногами. Окна, рамы, стёкла в рамах, медные задвижки - все это блестело так, как не блестит даже и в казенных учебных заведениях, когда воспитанники только что еще съехались после каникул. Мебель, вещи, вещички на этажерках - все вытерто, перетерто, пылинки нигде нет. Эта прибранность до того бросалась в глаза, что сама собою останавливала как-то и удерживала от всякого мало-мальски неосторожного и небрежного не только обращения, но даже жеста. И среди этой обстановки ходят, точно и сами остерегаясь что зацепить или разбить, хозяева. Идут, встретились в тесном месте и не отодвинут как-нибудь стул или кресло, а дают друг другу дорогу.
- Нюточка, проходи.
- Дмитрий Иванович, проходите.
И один кто-нибудь проходит, а другой стоит и ждет, дает дорогу.
Так же точно, ничего не задевая, уклоняясь и все обходя как-то, ходила и прислуга - молодые и пожилые женщины в чистых ситцевых светлых платьях и белых полотняных платочках на плечах. Идет скоро, даже стремительно, и того и гляди - вот-вот за что-нибудь зацепится, сдвинет с места, - ан нет, посторонилась, изогнулась и ничего не зацепила, ничего не сдвинула, прошла. Бежит ей навстречу другая женщина, и на всем ходу одна поворачивается одним боком, другая другим, дали друг другу дорогу и разошлись. И это они делали не только в тесном каком-нибудь месте, но и среди комнаты, на просторе, лишь бы им только не сойти с половика.
Суета, поднявшаяся при нашем приезде, была, однако, временная и, так сказать, мгновенная. Все сейчас же пришло опять в обычное спокойствие; беготня прекратилась, и женщины, как внезапно спугнутые птицы, вначале заметавшиеся, теперь опять успокоились.
- Авдотьюшка! - многозначительно произносила Чибисова, указывая глазами на нашу гувернантку, снимавшую с себя шляпу перед зеркалом в гостиной.
Авдотьюшка смотрела сперва на Чибисову взглядом легавой собаки, которая еще не хорошо поняла, на что ей указывают, потом этот взгляд у нее вдруг как-то загорался - поняла, и она подходила к гувернантке, чтобы ей помочь или на руки принять у нее шляпку.
- Евпраксеюшка! - произносила Чибисова тем же голосом и смотрела на меня.
Я оглядывался, сам не понимал, что у меня не в порядке, но Евпраксеюшка уже замечала и поправляла как-то завернувшийся воротничок моей куртки.
- Дарьюшка!
Дарьюшка окидывала глазами с ног до головы и всматривалась в сестру Соню - ничего нет, все в порядке.
- Башмачок... левый башмачок! - говорила ей Чибисова и даже качала головой: как же, дескать, ты этого не замечаешь?
Дарьюшка замечала и, пристыженная, улыбаясь, опускалась на пол и завязывала бантиком ленточку у сестрина башмачка.
От этого усиленного внимания нам сделалось как-то даже неловко. Мы чувствовали себя точно связанными и все переглядывались. К тому же еще нам и дома и дорогой натолковали, чтобы ни до чего не дотрагиваться, ничего не брать в руки.
Но вот первые восторги встречи прошли несколько, отец с Чибисовым направились в кабинет и заговорили о пшенице, которую мы видели сейчас, подъезжая к их усадьбе, - превосходная, удивительная. Чибисова стала звать матушку и нас всех на балкон.
- Ах, душечка, - говорила она матушке (матушка была гораздо, лет на двадцать, моложе ее, и притом это у нее была привычка): - сад - это для меня все. Особенно весною...
Мы вышли на балкон, и действительно - все так и остановились в восторженном изумлении. Перед нами, сейчас же за цветником, разбитым вокруг балкона, начиналось целое море белых вишневых цветов. Ну совсем, как есть, "молоком облитые" - стояли целые куртины их, десятин пять в общей сложности. Я ничего подобного не видывал.
- Прелесть какая! - вырвалось у меня.
- Да? Нравится тебе, душечка? - спросила, обнимая меня, Чибисова.
- Нравится.
- Ты любишь сад?
- О, он целый день готов возиться в саду,- ответила ей за меня матушка.
- Ах, душечка, да что же лучше-то сада? Я вам говорю: сад - это для меня все. Дмитрий Иванович - вы знаете, какой он? - целый день готов у себя в кабинете сидеть с гитарой; но весною, когда это все в цвету или вот когда липки зацветут, - и он в саду целыми днями... Возьмет с собою гитару, ляжет где-нибудь на траву, смотрит на цветы и бренчит... Авдотьюшка!
Она указала Авдотьюшке глазами на стул, небрежно для чего-то поставленный среди балкона. Авдотьюшка взяла его и поставила к сторонке.
- Это барышня, должно быть, сидела, - как бы про себя сказала Авдотьюшка.
Но и матушка, и сестра, и гувернантка, слышавшие это, тоже посмотрели и переглянулись..
- Она где же? В саду? - спросила Чибисова.
- В саду-с, - отвечала Авдотьюшка.
- Ах, душечка, вы знаете, я ведь воспитанницу взяла к себе, - начала Чибисова, обращаясь к матушке, - нашего почтмейстера дочь. Он ведь овдовел, восемь человек детей, средств никаких, мал-мала меньше... Старшую, Марфиньку, я и взяла к себе... Своих у нас нет... Пускай... И очень тихий ребенок... Разумеется, манер еще у нее никаких нет, да и что могла она видеть? В уездном городе... беднота... Что мы же, помещики, присылали им, тем ведь и жили только...
Чибисова вздохнула при этом.
- Доброе дело вы сделали, - сказала ей матушка.- Да и вам, вот увидите, веселей будет: без детей я не знаю, куда бы я девалась? Иль уж это привычка... Мы тоже слышали, что она умерла, - продолжала матушка. - Я не знаю, намедни нам кто-то рассказывал. Ну, а остальные дети? -
- Разобрали всех... Можете себе представить! Одну взял исправник, одну - младшую - протопоп (у них тоже детей нет) одну... - она назвала еще кого-то. - А мальчиков.- двух на казенный счет в уездное училище, а остальные двое при нем. Замечательное счастье!
- Ах, Анна Степановна, что уж это за счастье! - грустно улыбаясь, заметила ей матушка.
- Да все-таки. Ну, куда бы он с ними девался? Старшей-то, моей, ведь уж тринадцать лет... Через три года невеста...
- Так-то так, - согласилась матушка.
Говоря это, они спустились по ступенькам с балкона, и мы с ними, и пошли в сад, в это молочное, белое, благоухающее море цветов. Мы шли по липовой аллее, разделявшей высокой и широкой зеленой стеной на две половины сплошной, повидимому, вишенник. Зеленые раскидистые липы распустили свои ветви над этим морем белых цветов, над краем его, и протянулись широкой и длинной тенистой аллеей, вершина которой и навес были зеленые, а бока, стороны - белые вишневые. Чудная картина! В подстриженных, прибранных, прилизанных теперешних садах и парках не увидишь ее... Мы шли довольно долго по этой аллее и дошли до круга. Липы точно молча согласились - взяли и расступились, образовали круг. Раздвинулись и стены вишен и тоже образовали круг позади липок.
- Это любимый круг Дмитрия Ивановича, - сказала Анна Степановна. - А вот тот, дальше - мой.
Сделав круг, липы дальше опять пошли все прямо, дорожкой. Мы прошли еще сажен пятьдесят и вышли опять на круг.
- Вот этот мой! - оказала Чибисова. - Там, дальше, будут еще два круга, но это - мой любимый... - И, подумав немного, прибавила: - Вы знаете, душечка, я, когда маленькая была, играла здесь всегда... и вот у этой самой липки... И у этой же липки потом Дмитрий Иванович сделал мне и предложение...
Матушка улыбнулась, слушая ее. Мы с сестрой смотрели на нее.
- Тогда пришел их полк... Офицеры приехали к нам... Танцевали... А на другой день Дмитрий Иванович и сделал мне предложение...
- Да,- вздохнула матушка,- тогда это как-то... проще все было, - сказала она.
- И было счастье, - ответила Анна Степановна.
- Вам который тогда год был? - спросила ее матушка.
- Не было шестнадцати... Я полгода была в невестах, пока мне лета вышли... Ну, и тоже хотели увидать и Дмитрия Ивановича - что он за человек.
- Он разве военный был? - спросила матушка.
- Как же - в гусарах служил... Их полк тогда из Харькова - или не помню уж откуда - сюда перевели... Через год, впрочем, как папенька умер, он вышел в отставку... Кому же было заниматься хозяйством? Маменька все время потом больна была...
- Но ведь детей у вас, Анна Степановна, никогда не было? - спросила ее матушка.
- Нет, - ответила она. - Вот теперь эту взяла... Что бог даст.
- Дадите ей воспитание... еще какая девушка, может быть, выйдет!
- А где же она? Авдотьюшка! - вдруг обратилась Анна Степановна. - Где ж они?
- Не знаю, сударыня. На том нешто кругу?..
- На третьем?
Мы пошли дальше по аллее. Опять громадные липы, а по бокам - стены белых, цветущих вишен.
- Господи! Сколько у вас их! - удивлялась матушка.
- Это все еще с тех пор. Папенька покойник их насадил. Он ужасно вишни любил. По-настоящему бы их следовало вырубать, молодые чтобы росли, а то ведь только цветут, а ягод на них почти нет; ну, а как подумаю: ну, что если срубишь, которую папенька своими руками сажал!.. и остановлюсь - жалко.
Мы дошли до третьего круга, вышли на него, и направо, на скамеечке, увидали сидящих старушку няньку, в таком же светлом платье и белом платке на плечах, как и все женщины у Чибисовых в доме, и рядом с ней девочку лет тринадцати, в темнокоричневом жестком шерстяном платьице, в беленьком переднике, в беленькой пелеринке и беленьких нарукавниках - совсем как столько раз виденный мною потом обычный костюм всех воспитанниц и институток. Но тогда я видел его в первый раз, и он поразил меня. Мне почему-то вдруг пришло в голову, что она больная и поэтому она так и одета. Обе - и нянька и девочка - при нашем появлении на кругу встали и стояли у своей скамейки.
- Вот они где, - проговорила, заметив их, Анна Степановна. - Вы что же сюда ушли?
- Эта вот и есть? - спросила ее матушка.
- Да, - ответила она и позвала девочку: - Марфинька, подойди же.
Марфинька, с опущенной головой и сложенными на передничке руками, часто, как-то не шагая, а семеня ногами, подошла к нам.
- Уж большая девочка, - проговорила матушка и, обращаясь к ней, спросила: - Вам который год?
- Тринадцать.
- Вам скучно одной?
Девочка молчала.
- Ничего, привыкнет. Она умница. Будет учиться - для своей же пользы, - отвечая как бы за нее, сказала Анна Степановна и, вздохнув, прибавила: - Вы знаете, она ведь едва читает. Последние два года мать была больна... Она не училась, росла так.
Девочка стояла перед нами все время с опущенными глазами и перебирая рукой края фартучка.
- Так нехорошо, моя милая! - сказала ей матушка. - Ну, что в землю смотреть - ничего там ведь нет? Надо прямо глядеть.
Девочка тихо подняла на нее глаза, взглянула ими и опять опустила их.
- Надо быть веселой!.. Глаза у нее славные!.. А то ты точно сердита или боишься, - продолжала матушка. - Ты хочешь с нами идти? Пойдем. Соня, возьми ее, - сказала она. - Идите, бегайте.
Соня, милая, уморительно серьезная девочка, сейчас же покровительственно взяла ее за руку и что-то в свою очередь начала ей говорить, ободряя ее. Она машинально повиновалась, и они обе пошли вперед перед нами.
- А вот что мне делать с гувернанткой? Лето пусть привыкнет пока, а к осени ее ведь надо, - начала Анна Степановна.
- Да, уж это, - соглашалась матушка, - без гувернантки как же.
- Вы не знаете, душенька, где бы мне?
- Нет, - отвечала матушка. - Вы как же - хотите дать ей как следует образование?
- Да уж что ж.
- То есть, и музыку, и французский, и немецкий язык?
- Все уж.
- Не знаю, у кого же, - сказала матушка. - Вот у Барсуковых, - у них, кажется, отходит гувернантка. Детей они в Петербург осенью отправляют - им теперь не нужна. Справьтесь у них.
- Ах, душечка, если бы вы им написали?.. Вы с ними хороши. Помогите.
- С удовольствием,- ответила матушка.
- Доброе дело ведь это.
- А цена? - спросила матушка.
- Душечка, вы знаете, мы ведь много не можем, - вздыхая, проговорила Анна Степановна. - А она дорогая разве?
- Не знаю. Нет... Но все-таки рублей шестьсот...
- Нет... этого мы не можем.
- Я думаю, так. Я не знаю, может и дешевле возьмет, - продолжала матушка.
- Поторгуйтесь с ней, душечка. Скажите, что ведь это мы для сироты.
Мы шли обратно к дому. С балкона спускалась женщина в светлом платье и белом платке на плечах и приближалась нам навстречу. Шагов за десять она стала, давая нам дорогу, в стороне, некогда мы поровнялись с нею, она тихо что-то сказала Анне Степановне.
- Конечно, - ответила та.
- Анна Степановна, да вы не беспокойтесь для нас! - оказала матушка, догадываясь, что та спрашивает ее о чем-нибудь по хозяйству.
- Ах, душечка, какое же тут беспокойство? Я так рада. Вы у нас в кои-то веки заедете.
Женщина побежала обратно, стороной, из деликатности, чтобы не идти впереди нас, не выходя на середину аллеи. Анна Степановна продолжала:
- Вот, душечка, если бы вы нам устроили с гувернанткой.
- Спрошу, Анна Степановна. Постараюсь, - отвечала матушка.
- А если не удастся?
- Другую будем искать. Что же делать? Вот что разве, - подумав немного, сказала матушка. - Если бы не нашли гувернантки, на первое время поговорите с Анной Карловной - наша гувернантка: вы ей прибавите от себя что-нибудь - пусть девочка тогда приезжает к нам, хотя два-три раза в неделю. Она ничего, неиспорченный ребенок?
- Ах, душечка, вот бы я вам была благодарна!- воскликнула Анна Степановна. - Вот выручили бы!..
- А она ничего? Ребенок-то неиспорченный?- повторила опять матушка.
- Не-ет. Ну, неразвита... манер нет.
- Это-то что.
- А так - нет, тихая, кроткая.
- Она давно у вас?
- Да уж с месяц.
- Я вот только этого боюсь,- сказала матушка.
- Нет, ничего. Ах, какое вы одолжение сделали! Я, стало быть, могу и переговорить с вашей гувернанткой? Можно сегодня же? - спрашивала Анна Степановна.
- Отчего же?
Анна Карловна, опытная гувернантка, воспитавшая в околотке уж много детей и переходившая, как по наследству, из дома в дом, по миновании в ней надобности, шла вместе с Соней и Марфинькой впереди нас шагах в двадцати. Она не слыхала разговора.
- Ее как зовут-то? Анна Карловна? - спросила Чибисова.
- Да, - сказала матушка.
- Позовите-ка ее, душечка.
Матушка позвала. Анна Карловна остановила детей и остановилась сама с ними. Мы подошли.
- Вот, душечка, Анна Карловна, я сейчас спрашивала у них, - она указала глазами на матушку, - и они позволили, - начала Чибисова. - Если бы вы согласились давать уроки моей Марфиньке? Она бы к вам приезжала...
- Когда дети занимаются, - сказала матушка.
Анна Карловна, добрейшее существо, в недоумении посмотрела на матушку.
- Но ведь она ничего не знает, - сказала она. - Ни по-немецки, ни по-французски, - ни слова она не понимает.
- Выучится. Вы займитесь только ею! - заискивающе продолжала Чибис