- работа их еще труднее; и опять-таки не знал, отчего они не
едут домой, а непременно тянут суденки с хлебом. Но когда мне привелось
проплыть с ними триста верст, тогда я заглянул в бурлацкое нутро и узнал
их! И мало есть таких людей, которые бы поняли настоящую бедность и причины
этой бедности... Случалось мне несколько раз с почтами ездить, но и тут,
после двух-трех поездок, я плохо понял семейную жизнь сельских и
деревенских обывателей. Когда я пожил там дольше, то узнал, что из бедных
людей все выжимают силы, начиная с писаря, священника и т. п.
Мне, прожившему среди почтовой братьи десяток лет, можно свободно
разъезжать даром, даже и без почтмейстерского разрешения. Почтовые так и
делали: захочется жене сортировщика съездить к родственнице в другой город
- угостят почтальона, а потом почтальон посадит жену сортировщика на
какой-нибудь улице, только за углом конторы или за заставой. А ребята,
ученики, - те в почтовом же дворе садятся в телегу или в сани, - это дети
смотрителей. Также и я, как племянник-сын сортировщика, еще нигде не
служивший, свободно разъезжал к нашей родне, когда один с почтальоном, а
когда и с воспитателями. Теперь мне, служащему, ездить с почтами было
неловко, - на том основании, что я был все-таки уже чужой человек: писец
уездного суда. Ехать мне до губернского города Ореха на свой счет не было
никакой возможности, потому что у меня в кармане было капиталу только
четыре рубля. Положим, я за четыре рубля могу доехать с обозами, но зато я
проеду триста верст неделю, а с почтой я приеду в полторы суток. Скверно
то, если случится какое-нибудь несчастье, например, потеряется сумка или
подрежут чемоданы под самим почтальоном.
Раз я струсил-таки порядком. А именно, почтальон, с которым я ехал,
был выпивши. Почта шла легкая. В телеге было две сумы и одна сумка пустая,
посылаемая в губернскую контору на ее распоряжение, за излишеством. Две
сумы с корреспонденцией были запечатаны как следует, а в сумке лежали мои
вещи, и эта сумка была зашита ременными петлями. В этой сумке была положена
еще сумка. Но как ее клали - проглядел почтальон, принимавший почту, и я.
Почтальон знал, что у него на руках две сумы и одна порожняя сумка. До
первой станции мы ехали весело. Почтальон был очень разговорчив, много
говорил о прошлом бурсацком житье, и в особенности жалел, что он не мог
пробыть в семинарии только одного, последнего, года, - стало быть, он был в
богословии, но исключен из семинарии за какое-то буйство. Одним словом, он
был человек неглупый, но, попавши в разъездные почтальоны за какое-то
неуважение к губернскому почтмейстеру, он стал пить водку горше прежнего.
Первую станцию мы проехали без всяких приключений.
Приезжаем мы на другую станцию. Смотритель встретил его и меня
любезно, - его потому, что он с ним, назад тому год, служил почтальоном в
губернской конторе; а меня - потому, что дядя часто ездил к нему разбирать
жалобы, и ямщики любили дядю. Стали поверять почту по подорожной. В
подорожной написано: из Кочана сума, С. П. Б. 1859 г., N 1021, весом 5
пуд.; из Тюленя по тракту одна сума московская 1860 г., N 1200, весом 6
пуд., в ней три порожних сумки, такие-то. Дальше следовала отметка, что
сумка московская 1860 г., N 1007 и сумка московская 1853 г., N 397, -
препровождаются в Орех. В наличности оказалась только одна сумка за N 397.
Почтальон струсил, стал спрашивать ямщика:
- Ты сколько брал сумок?
- Три. Тебе больше знать-то надо, потому ты из города ехал.
Смотритель стал ругать ямщика: как же ты, морда эдакая, не знаешь?
- Я, что ли, ехал из города-то! Я што взял, то и привез.
Подобных штук со смотрителем никогда не случалось, и он, как ни вертел
подорожную, пришел к тому заключению, что или почту ограбили, или сумка
дорогой потеряна. А таких случаев все почтовые ужасно боятся, будь они хоть
расчестные господа. Главное, чего они боятся, - это следствия.
- Как же ты, скотина ты эдакая, ничего не видел? Ведь сумки нет! Что
ты делал? Спал, шельма! - закричал он на бедного ямщика.
- Спать не спал, да и они не спали, - отозвался ямщик.
Почтальон вступился за ямщика.
- Сумка пустая, не важность.
- Пустая! С которого боку она пустая-то? Разве в подорожной написано,
что такая-то, за таким-то номером, - пустая. Может, там деньги были.
От такого резона почтальон струсил: в подорожной действительно не
значилось, пустая ли была та сумка. Смотритель сделал оговорку в
подорожной, что такой-то переходящей сумки не оказалось, и тотчас же послал
ямщик, на первую станцию. До следующей станции мы только и говорили с
почтальоном, что о потерянной сумке; почтальон говорил: вот я и солдат! Я
думал: вот черт мен сунул ехать с почтой, да еще непременно с этой! Ямщик
соболезновал нам и, с своей стороны, пугал нас разным рассказами о том, как
и когда подрезывают почты и какие бывают за это наказания ямщикам и бедным
почтальонам. На следующей станции по этому случаю смотритель долго не
соглашался, чтобы я ехал с почтой. Дело объяснилось на четвертой станции от
города. В сумке у меня лежал мешочек с кренделями. Дело было вечернее.
Только что я открыл чемодан, мне с самого начала попала руку сумка.
Почтальон был очень рад такой находке; сверили мы номер сумки с подорожной,
- оказалось, что сумка эта и есть. Долго мы потом хохотали над смотрителем
и сами над собой, потому что больше ничего не оставалось делать; а
почтальон после этого выпил косушку водки и спал хорошо от станции до
станции. Других происшествий с нами уже не случилось больше.
Не знаю, как кому, но мне было скучно ехать. Хотел я любоваться лесом,
полями и небом - не стоило. Лес, и поля, и небо я давно знал, они везде
одинаковы, даже и в различное время. Только здесь больше лесу, чем около
городов и селений; земля возделывается, кажется, очень прилежно, но
производство очень плохо. Спросишь ямщика: "Хорош ли урожай?" - "Худы, -
отвечает он, - бог их знает; ровно и лето хорошее, а все толку нет..."
Много мы проехали сел и деревень, везде бедность, только, кажется, животным
здесь можно жить. Спросишь ямщика, отчего народ беден и отчего дома у них
стары и строятся так, что в пожар вся деревня может выгореть, - одна
постоянная оговорка: што делать! божья воля! - или: неоткуда кормиться,
подать надо; начальство всякое уж ноне оченно строго да туго, в город идти
робить далеко, да и без нас там народу много...- Но главное, на что
жаловались крестьяне, как я слышал их разговор на станциях, - все они
большею частью были крепостные, хорошую землю от них отняли, наделили их
землей такою, что она или камениста, или ее нужно разрабатывать пять и
больше лет. "А у нас и прежних-то долгов сколича! вот и дали землю, да на
помещика заставляют робить, потому-де оброков много насчитали... А хоша бы
им нужно было что..." Действительно, помещики, забрав старую, хорошую
землю, которую прежде обработывали крестьяне, и наделив их сообразно своим
выгодам, оставили у себя в запасе еще много земли, и эта земля остается без
всякой обработки.
Мне привелось видеть несколько сцен по новому устройству быта
крестьян. Спрашивал я крестьян о мировых посредниках и судебных
следователях, - утешительного немного: в судебные следователи назначались
различные столоначальники ради жалованья и брали вдвое против прежнего:
судебный следователь без станового ничего не мог сделать, становой делился
со следователем; если не просил с крестьян следователь, то крестьяне давали
становому. Кроме этого, университетские не знали быта крестьян, и мировые
посредники только хвастались, что они приносят пользу. С помещиком мировой
посредник хорош, в карты играет, за дочками ухаживает; возиться с мужиками
некогда, а так себе поговорит с крестьянами. "Уж красно они говорят, да
дела не делают в нашу пользу", - говорят крестьяне. И действительно,
говорит посредник долго, по-крестьянски старается заговорить; крестьянин
слушает, чешет себе бока да затылок, улыбнется широко, когда посредник
скажет теперича... "А прокурат этот посредственник: мягко стелет, да жестко
спать; хоть бы удовлетворил, чем язык чесать: коли начальство, так не дури;
коли ты помогать нашему горю приставлен - не представляйся, а добро нам
делай". А посредник рассуждает о крестьянах так: "Плут этот народ! А как
глуп, - черт знает что! Бьешься-бьешься с ним, и так, и эдак, - ничего не
понимает"... Экие вы умники! Дайте я вас по головке поглажу...
Наконец мы подъехали к заставе губернского города; ямщик подвязал
колокольцы, чтобы они не брякали: не приказано - здесь губернское
начальство.
Два года я не видел города Ореха и думал, что он хотя по наружности
переменился. Ничуть не бывало. Как дома стояли прежде, так и теперь стоят.
Даже вон березка у заставы стоит, боятся ее срубить, еще не дошло время. Я
слез у заставы, взял мешочек с форменным сюртуком и направился к городу.
Было утро. Меня обхватил родной ветер; опять задышалось как-то легче
прежнего. Теперь я был один, был свободный, потому что был уволен в отпуск.
Но я чувствовал, что я здесь чужой, чужой потому, что служу в уездном
городе. "Нет, я буду ваш опять, - думал я, - я буду губернским служащим..."
Стали мне попадаться чиновники. Идут они, позевывая, на службу, идут
как-то нехотя. На желтых лицах ни одной улыбки не заметишь, но заметно в
них только какое-то чиновническое достоинство, уважение к самим себе: на
фуражке кокарда, поступь чиновническая, и сморкаются no-чиновнически.
Смешно видеть этих забитых людей в то время, когда они идут мимо
начальнического дома: видно, что им не хочется идти мимо окон, -трепет
какой-то вдруг напал, и зло берет. Один своротил с тротуара, пошел около
стены, - хорошо, что окна высоки, можно согнуться; другой идет по
тротуарам, смиренно глядит в окна и держит правую руку наготове; третий
идет за ним следом в таком же настроении; второй прошел благополучно, а
третьему не посчастливилось: прошел мимо одного окна, мимо другого,
заглянул в третье - и вмиг снял фуражку, пошатнулся и проступился в
тротуарную дыру... Шла мимо его какая-то торговка с молоком, это ее
рассмешило: эк те, голубчик, угораздило! поди-кось, ушибся, - не проспался,
голубчик!.. Меня зло взяло. Впечатление было нехорошее на первый раз.
Дорогой много было передумано, как мне жить в Орехе. Нанять квартиру с
первого разу мне трудно было. Знал я, что в Орехе живет мой дедушка Максим
Варламыч Болдырев. Дедушкой он мне приходился как-то сбоку: говорили, что
он мать мою воспитывал и выдавал ее замуж за моего отца. Прежде он служил
столоначальником в губернском правлении, потом его сделали становым
приставом; овдовевши, он женился на кухарке, за что его возненавидели мои
родные и очень рады были, что он попал под суд по какому-то делу, о котором
ходили между ними различные слухи.
Так как дедушка прежде очень любил меня, то я рассчитывал на хороший
прием и даже на то, что он, может рыть, устроит как-нибудь мой переход из
уездного в губернский город.
Принял он меня вежливо и рекомендовал своей жене так:
- Ну-кось, ты, корова! Кланяйся внучку Петру Иванычу... А ты,
Петинька, не знаешь, поди, еще, что я женился на этой корове?
Мне смешно было на первых порах слышать подобную рекомендацию, но я
все-таки похвалил дедушку за его женитьбу. Я пришел к нему как раз к чаю.
Он и. жена его очень обрадовались моему приходу; как водится, засыпали
вопросами о моих воспитателях, о городе, о службе, о членах и т. п. Дедушка
рассказывал про свое житье очень много и уморительно, ругал начальство
разными манерами, высказывал, что он честный человек; но из разговоров его
я заметил, что он заговаривается: начнет о чем-нибудь говорить длинным
вступлением, местность объяснит, заговорит об одном человеке и говорит
полчаса, кто он такой, какое у него лицо, что он сделал в жизни, - и
своротит с одного предмета на другой, так что история выходит очень длинная
и кончится, вероятно, через неделю. Жена его привыкла уже к таким
разговорам, не слушает его, да ей и некогда слушать, потому что надо
стряпать и убирать во дворе и за скотиной. От дедушки я узнал, что он под
судом и для меня ничего не может сделать; что губернатор человек умный, но
старых людей не любит, не любит подсудимых и определяет на службу без
разбору только мальчишек; в особенности - он только обещает, а слова не
держит. Видно было, что губернатор ему или чем-нибудь не нравился, или
чем-нибудь обидел его.
С замиранием сердца я пришел в одиннадцатом часу в губернаторскую
приемную с докладной запиской и формуляром. В прихожей много толкалось
просителей, большею частию крестьян и бедно одетых женщин; в приемной
стояли, как видно, люди чиновные и богатые. В этой же приемной сидел
молодой человек из губернаторской канцелярии, который знал меня в детстве.
Когда я вошел в приемную, он гордо посмотрел на меня и спросил: что надо? Я
промолчал. Он обиделся моим молчанием, встал и подошел ко мне.
- Что вам угодно?
- Я пришел не к вам, а к губернатору, - ответил я резко.
- К кому?
- К губернатору.
- Здесь нет губернатора, а есть начальник губернии.
Меня зло взяло. Я думал, что меня, пожалуй, выгонят из приемной, но за
меня заступился какой-то купец.
- А по-вашему, начальник губернии и губернатор - не все единственно?
- Нет, не все одно.
- Ошибаетесь, любезный.
- Я не любезный, а чиновник...
- Оно и видно!
- Не с вами говорят; вас не спрашивают!
Просители захихикали, а чиновник покраснел и, сказав мне: "Убирайтесь
в прихожую!" - сел к столу и стал читать газету. Я ушел в прихожую и целый
час был предметом развлечения для просителей. Сначала они оглядывали меня,
а потом стали спрашивать:
- Вы, верно, не здешний?
Я сказал.
- То-то. Здесь губерния, выходит. Кто, значит, с губернатором служит -
власть имеет.
- Я не боюсь его...
- Все-таки!..
Губернатора ждали долго. Наконец он показался в приемной. Это был
невысокий худощавый человек в военной форме и нисколько не отличался от
чиновников, которых я видел утром. Он подходил к просителям и говорил с
ними очень любезно. Чиновные просители, как видно, очень остались довольны
им и выходили с веселыми лицами. Когда он кончил с бывшими в приемной, то
вошел в прихожую и обратился прямо ко мне:
- Отчего вы не в приемной?
Я хотел сказать: его благородию угодно было, чтоб я был здесь, - но
робко сказал, поглядев на крестьян: мне и здесь хорошо... Губернатор
сморщил брови и обратился к крестьянам сурово:
- Вам что надо?
- Да насчет земельки все, ваше высокосиятельство.
- Опять за тем же! Я вам сказал, что ничего не могу сделать.
Один повалился в ноги: не обидь, государь...
- Это что такое?.. Встань, любезный...
Крестьяне не унимались. Губернатор закричал:
- Я вам сказал, что ничего не могу сделать: у вас есть положение,
мировые посредники...
Крестьяне смирились, почесали затылки и пошли вон. Губернатор подошел
ко мне.
- Вы что скажете? Кто вы такой?
- Кузьмин.
Губернатор, расспросив, где я служу, взял мою докладную записку и
прочитал мой формуляр. Почерк мой ему понравился, и он сказал мне:
- Хорошо, я вас переведу в свою канцелярию.
Я поклонился и спросил, когда понаведаться; он сказал: послезавтра. Я
очень обрадовался и в восторге шел к реке. На берегу, против почтовой
конторы, я заметил перемену: там строили загородку и садили деревья,
сделаны лавки. Я сел на лавку и стал смотреть на реку. Нисколько она не
изменилась в два года: по-старому на ней плывут запоздалые барки, плоты;
так же за рекой видны лодки и два балагана, принадлежащие заклятым,
рыболовам; только больше стоит барж и чаще прежнего приплывают издалека и
отплывают за тысячу верст пароходы. Но все было как-то скучно: на дома
посмотришь - все такое же старье, жизни около них мало; на берегу ходят и
сидят только приезжие; на самой реке тоже мало жизни, не то, что было
прежде.
В губернаторскую канцелярию мне не привелось поступить. Губернатору
сказали, что я был под судом, и он отказал мне. Целую неделю после этого я
ходил к разным председателям с докладными записками, но они все отказывали
мне. Дедушка говорил мне, что ныне определяют за деньги или по протекции и
что мне лучше уезжать назад. К счастью, я отыскал здесь какого-то
родственника тетки, который принял во мне большое участие и посоветовал
сходить к губернскому казначею, но сказал мне предварительно, что ему можно
дать пять рублей.
Губернский казначей встретил меня грубо.
- Что тебе надо?
Я подал ему докладную записку. Он прочитал.
- Вакансий нет, убирайся! Только мешаете чаю напиться.
- Я вам заплачу...
- Ну?
- Сколько прикажете?
- Двадцать пять рублей; только прозаниматься нужно с неделю на
испытании.
- Я не могу теперь дать, потому что у меня всего три рубля.
Губернский казначей повернулся и вскричал:
- Гаврило, проводи вот этого.
Много мне говорили хорошего о казенной палате и председателе. Мне и
прежде хотелось поступить в эту палату, тем более теперь, когда в ней есть
библиотека. Я пошел к председателю. Председатель принял меня любезно, долго
говорил со мной насчет моей службы в суде и велел заниматься в канцелярии
на испытании одну неделю.
Через две недели меня зачислили в штат. Когда я написал об этом дяде,
он ответил: живи как хочешь, я тебе помогать не буду. На первый месяц мне
дали шесть рублей, и я, живя у дедушки, не нуждался в деньгах.
Для человека не с моим характером у дедушки хорошо бы было жить. Он
был добрый, практический, умел занять кого угодно, но через час надоедал
своими рассказами и хвастовством. Считая себя за честного человека, он
говорил, что становому нельзя не брать взяток, и даже с торжеством
рассказывал, как он однажды взял с богатого крестьянина за мертвое тело
двести рублей и разделил их с лекарем. Жизнь он вел животную: спал после
обеда и ночью на мягкой перине с своей женой, ел много, парился в бане
всласть, особенно много пил водки, и все остальное время проводил или в
ходьбе, по комнате, или играл в преферанс с женой и со мной. Летом и зимой
он ходил дома в меховом халате, который от сала и грязи походил на
крестьянский зипун; за пазухой постоянно у него лежал платок и берестяная
табакерка с нюхательным табаком. Ему было шестьдесят два года, но волосы
еще не седели, зато лицо было безобразное: широкое, морщинистое, постоянно
опухшее. Жене его было двадцать семь лет; она была высокая, здоровая и
красивая женщина, с черными волосами и бровями. Стоило ей только толкнуть
пьяного мужа, и он, как сноп, валился на пол. Она двенадцать лет прожила у
дедушки, сначала на посылках, потом в прислугах, - и поняла его хорошо. Он
ее полюбил, да и она привязалась к нему, и они обвенчались. От крестьян она
отстала и уже не могла годиться в жены крестьянину, потому что на нее много
влияла чиновническая среда; но при всем том в ней не было и тени гордости;
она ходила во двор босиком, сама доила корову, сама ходила на реку по воду
и была, как и прежде, работницей в доме, с тем только различием, что в
праздники носила шелковые платья и шляпки, в которых она казалась очень
смешною. Любо было смотреть на этих супругов, особенно утром. Дедушка
вставал в пять часов, жена часом позже. Встанет, бывало, дедушка и пойдет
чистить во дворе, дров наколет, печку затопит, потом начнет будить жену.
Жена встанет, умоется, помолится, корову подоит, дедушка самовар поставит.
Чай пили больше молча, потому что обоим супругам не о чем было говорить.
Хорошо, если у соседей какая-нибудь новость случилась, например корова
отелилась, сын родился, такая-то захворала, такой-то свою жену выгнал.
После чаю садятся они в кухне на лавку.
- Ну-ка, Болдырько, чисти картофель! - говорит жена мужу.
- Асинькой?
- Чисти, говорят.
- Чевой ты?
- Ну!..
- УУУУУ! Экая ты коровушка, матушка... барыня, помелом обмазанная...
Дедушка начинает чистить картофель, а жена его моет посуду или
приготовляет мясо к щам. Делают молча. Дедушке сделается скучно. Подойдет
он к шкафу, возьмет шесть копеек денег и пойдет в питейную лавочку, А если
он пошел туда, то и будет ходить целую неделю, раз по десяти в день. Пьяный
дедушка был несносен: он долго не мог заснуть, ходил или лежал и постоянно
рассуждал вслух. Особенно он надоедал мне. Читаю я, бывало, книгу, а он
подходит ко мне и начинает чего-нибудь рассказывать, что я уже слышал от
него раз десять. Надо слушать, а то он обидится, обругает, что и случалось
часто. Если ему не хочется говорить, он ругает жену, как только может,
хочет ее ударить, она ловко отвертывается, и это его еще больше злит.
Пьяному ему часто приходило в голову, что он напрасно женился, что он даже
вовсе не хотел жениться, но его насильно обвенчали священники, - и раз даже
хотел прогнать жену, чего, конечно, никогда бы не сделал трезвый. Впрочем,
его и жену его все соседи любили за то, что они давали в долг деньги без
расписок и процентов.
Мне по-прежнему хотелось жить одному. Уж если мне надоело с
воспитателями, то я в таком семействе никак не мог жить, потому что здесь
мне мешали читать. Поэтому я ночи спал больше в каретнике, в зимнем возке,
а после обеда там же читал книги.
Каждую неделю я ходил к матери Лены. Жили они в это время очень бедно,
занимали две комнатки, за которые платили по два рубля в месяц, и
пробавлялись только тем, что шили халаты в гостиный двор; жить бы еще было
можно как-нибудь, но мать пила по-прежнему водку и пропивала все, что
зарабатывала. Лена была теперь красивая, высокая девушка шестнадцати лет,
но насколько она развита - я не мог знать, потому что при мне она больше
молчала, да и мать никуда не выходила из комнаты. Когда же мать выходила из
комнаты, то я не знал, что сказать дочери; она краснела, ниже склоняла
голову к работе или смотрела в окно, выходящее во двор. Придешь к ним,
поздороваешься, справишься о здоровье, тебя спросят: здоровеньки ли вы? что
новенького? Здоров я, это видно сразу, иначе бы не пришел, но уж таков
обычай у русских людей, что надо справляться о здоровье. Что же касается до
новостей, то я их почти не знал, потому что читал только журналы. Ну, и
скажешь: не знаю! - покраснеешь, неловко как-то сделается, что я новостей
не знаю. Спросит мать еще что-нибудь, отвечу что придется, а потом и сидишь
да куришь папиросы. Все молчат, и ты молчишь; тошно становится, досадно,
что я не умею занять их, что, пожалуй, еще сочтут меня глупым; хочется
уйти, а тянет к стулу... Сядешь и опять только смотришь то на мать, то на
дочь. Тошно станет, встанешь и берешь шапку. "Вы куда?" - "Домой". - "Что
вам дома делать? Посидите". - "Некогда, скучно".- "Да посидите, Петр
Иванович!" - скажет она. Согласишься и опять сидишь молча. Не то бывало с
другими мужчинами, которые приходили к матери Лены. Это были все женихи.
Они прямо высказывали это, несмотря на то, что двое из них служили в одном
месте, жили на одной квартире, а третий уже собирался жениться в третий
раз.
Один из них был канцелярский, а другой вольнонаемный писец, сосланный
сюда за какие-то мошенничества, о которых он рассказывал очень горячо.
Получали они жалованья по пяти рублей и пробивались различными доходами. Я
заметил в них большую испорченность: они только и говорили, что о каких-то
женщинах Да открытых домах, и старались перехвастать друг друга, кто из них
имел больше успеха. Об Лене они рассуждали с такими грязными намеками, что
даже мне обидно за нее делалось.
Мне захотелось спасти эту девушку от соблазна и откровенно
переговорить с нею и матерью. Но как начать? В мою башку засела глупая
мысль: уж не торгует ли мать дочерью? Я твердо решился высказать это обеим.
Однажды я пришел к ним и застал Лену одну. Она, кажется, была рада,
что я пришел.
- Где мамаша?
- Ушла куда-то, скоро будет.
- Ничего, если она меня застанет?
- Полноте, Петр Иваныч! она вас очень любит.
- Это вы что починиваете?
- Манишку Сергею Ильичу... А что?
- Так... Елена Павловна, мне бы с вами много надо поговорить, да
негде.
- И мне бы хотелось.
- Так давайте, мы люди давно знакомые... Скажите, пожалуйста, что это
за мужчины к вам ходят?
- Женихи! - И она рассмеялась, но потом как будто ей досадно стало.
- Это женихи плохие: я говорил с ними.
- Я знаю. Да что делать, если мамаша принимает их?
- Зачем она принимает?
- Не знаю.
- Ведь она не хочет вас выдать за них?
- Нет. Сватался какой-то при мне, да я сказала, что не хочу замуж. Я
лучше в монастырь пойду. Надоело мне жить-то даже, Петр Иваныч, - моя мать
мне даже опротивела... - проговорила она с досадой.
Мне жалко было бедную девушку; сердце билось сильно. Я злился.
- Теперь старайтесь как-нибудь все сносить, - сказал я с желчью.
- Да тошно жить-то. Кроме того, что она заваливает меня работой и
ругает с утра до вечера за какое-то неуменье, она корит меня еще тем, что
ко мне ходят мужчины.
- Пусть ее корит. А вы сделайте вот что: если придет какой-нибудь
мужчина, которым она попрекает вас, вы скажите матери - зачем, мол, вы
принимаете его? прогоните его!
- А если он станет говорить ей что-нибудь худое про меня?
- Не посмеет. А если станет, плюньте ему в поганую рожу.
- Это нехорошо!
- А они хорошо делают?
Пришла мать навеселе. Напились чаю. Я приступил к делу.
- В прошлый раз я был у женихов вашей дочери, - сказал я ей, - и
узнал, что это за люди.
- Что же они?
- Они рассуждают об Елене Павловне очень скверно. - И я рассказал, ей
все, что слышал от них.
Мать озлилась, обругала их, выхватила манишку из рук Лены и, швырнув
ее на пол, начала бранить Лену.
- Елена Павловна не виновата. - Больше я ничего не мог ей сказать,
потому что она обругала бы и меня, а пожалуй, и прогнала бы. С этих пор я
не видал в ихней квартире мужчин-женихов. Об Лене я так рассуждал: что она
девушка честная, но не развитая. Ей нужно много читать, многое
растолковывать. И стал я ходить к ним реже, читал книги, но говорить с ней
мне так откровенно, как в прошлый и в первый раз в жизни, больше не
приходилось, потому что мать ее постоянно сидела с ней, несли нужно было
что-нибудь купить в лавке, посылала ее. Было раз предложение пройтись с
ними по бульвару, но я отказался, потому что не имел намерения жениться, а
в Орехе люди были такого понятия, что если молодой человек ходит с девицей,
то он или жених, или любовник; или просто словил где-нибудь ее в темном
углу.
А любовь проклятая все более и более усиливалась. Идти к ним хотелось
каждый день, но только что пойдешь, дойдешь до их улицы, подумаешь: что мне
там надо? Озлишься, что она не одна, и вернешься назад. Но как ни
удерживаешь себя, а через месяц опять идешь туда, и опять зеваешь и
проклинаешь себя за то, что идти бы вовсе не следовало.
В скором времени я поссорился с дедом и нанял себе отдельную квартиру.
В доме, в котором я поселился, были две комнатки с печью и кухня, тоже с
печью и полатями. В первой комнате помещался я, а в другой жил какой-то
бывший дворовый человек, занимавшийся прислуживанием в трактирах и
помогавший половым сбывать воровские вещи. Он жил с любовницей, которую
называл своей женой и которая даже не имела паспорта. Так как в Орехе не
существовало порядка, чтобы жильцы предъявляли свои виды в полицию, то
хозяева часто не спрашивали видов от жильцов, одетых прилично. Скажет
жилец, что он отставной губернский секретарь, хозяин и считает его за
хорошего жильца, лишь бы он платил деньги хорошо. Уже после оказывается,
что жилец - беглый солдат. Крюков, квартирант рядом со мной, приходил домой
поздно, пьяный, бил свою жену чем попало, ругал хозяина и корил свою
мать-старуху тем, что она ест его хлеб. Как ни работала его любовница, как
ни добывала деньги мать нищенством и мытьем полов, он все деньги проигрывал
на бильярде, пропивал и не являлся домой по неделе. Были тут и другие
жильцы: жили мещане, семинаристы, дьячки и чиновники. Все эти господа очень
не нравились мне, и, через неделю или месяц, я, чтобы избавиться от них,
ловко выживал их из дому и впоследствии завладел обеими комнатами.
Хозяева меня любили; я привык к ним. Оба, муж и жена, - молодые,
бедные, потому что оба ленились. Я удивлялся, как это хозяин может сидеть
сложа руки, тем более что он умеет писать. Сколько я ему ни советовал
заняться чем-нибудь, он остался при том убеждении, что служить, кому бы то
ни было, он не хочет, а к работе непривычен. Получит он от меня денег,
пропьет их, а потом бьет жену, которую трезвый он очень любил. К лени их
побуждало, может быть, и то, что их родные привозили им мясо, муку, масло и
проч.
В это время я очень скучал. Мне хотелось иметь друга, но такого друга,
какого нужно было мне, а не мог найти. Я рассчитывал, что не ошибусь, если
женюсь на Лене, но, во-первых, я все-таки не мог узнать ее хорошенько, а
во-вторых, мне не хотелось жить с ее матерью. Но как ни думаешь, а пойдешь
к ним. Подойдешь к их квартире, и вдруг Чувствуешь, что сделается как будто
стыдно, хочется уйти назад, а правая рука уже дверь отпирает... Теперь
поздно! Вон она сидит, шьет. Оглянулась на меня, улыбнулась...
- Здравствуйте, Елена Павловна!
- Мое почтение. Здоровеньки ли?
- Покорно благодарю. Мамаша дома?
- Спит.
- Что поделываете?
- Шью.
- Что новенького?
Все это было переспрошено уже много раз и прежде. После этого настает
скука.
- Вы прочитали таку-то книжку?
- Не успела... А вам надо?
- Нет еще... Вы бы как-нибудь прочитали.
- Некогда.
Опять молчим. Я курю и смотрю на нее. Хороша ее головка; и волосы, и
лоб, и лицо хороши.
- Что поделываете? - спросит вдруг она.
- Читаю. Я вот что вычитал, - и рассказываю, что вычитал; она молчит,
и кажется, что ей это не нравится. Она любила читать и слушать только
смешное; я же смешное не умел рассказывать.
- Вы поняли?
- Что?
- Что я говорил.
Она покраснеет и скажет: - нет; мне досадно сделается.
- Об чем вы это говорите, - скажет мать, вылезши из другой комнаты, и
поздоровается.
Мать была со мной очень любезна и намекала, что ей хотелось бы, чтобы
я женился на Лене. А я сильно боролся: жениться или нет? Написал я дяде об
этом, тот ответил, что он мне приищет богатую невесту, но, впрочем, не
запрещал.
Были Ленины именины; я был у нее. Мать выпивши, дочь скучная. Ели
орехи, играли в карты, в дурачки. Мать угостила меня водкой, и я, захмелев
порядочно и набравшись храбрости, вызвал ее в другую комнату и сказал ей о
своем намерении.
Мать обрадовалась, но сказала, что она спросит ее согласия и
приневоливать ее не станет, за ответом ведено прийти дня через два.
Оказалось, что я должен ей купить шляпку и салоп, а у меня было денег
только три рубля. Я вышел от них, точно ошеломленный.
Дорогой я опомнился, что сделал глупость. Я даже обиделся на себя за
то, что начал с матери, и решился не ходить к ним; С этих пор я стал
заниматься крепче, и когда мне хотелось идти к ним, я уходил к знакомым
товарищам... Хорошо, что у меня были все новые товарищи и хорошие знакомые.
Я им говорил, что хочу жениться; они смеялись надо мной; у них я
развлекался и приходил домой поздно, большею частью пьяный. А пил я не с
горя, а просто баловался, да и товарищи были такие, что отделаться от водки
не было никакой возможности.
Через месяц я услыхал, что Лена выходит замуж за фельдшера, человека,
имеющего свой дом. Это меня на первый раз взбесило, а потом, как я
обдумался, мне стало как-то легче. В это время я пришел к тому заключению,
что Лена меня не любила и что я бы покаялся, если бы женился на ней.
В Орехе один человек прозвал меня самолюбивым; действительно, я о себе
очень много мечтал: стихи писать мне ничего не значило. Я драмы катал
сплеча и думал, что я славный сочинитель. Думал я, что если я куда-нибудь
пошлю, в редакцию, свои сочинения, то там не напечатают только потому, что
я не чиновник. Хотелось мне посоветоваться с умными людьми, но к ним трудно
было подступиться. Нравился мне один столоначальник палаты, бывший мой
учитель, потому что он был действительно умный господин. Ему-то я и написал
письмо такого рода, что я считаю его за умного человека, уважаю и потому
прошу его прочесть одну мою драму. Он согласился. Прочитавши драму, он
сказал мне, что содержание ее хорошее, но написана она неудачно. Через
несколько времени я написал письмо другому умному человеку, Павлову,
служившему в палате же и которого любил председатель. Он рассказал мне, как
писать, и принял во мне большое участие. По его совету я написал статью для
губернских ведомостей о казенно-палатской библиотеке. Он ее поправил. Когда
я увидел ее в губернских ведомостях, то был в таком неописанном восторге, в
каком, я думаю, не был и дядя, когда увидал свое производство в сенатских
ведомостях. Я чувствовал какую-то необыкновенную силу в себе, как будто я
выше и умнее всех казенно-палатских стал. Служащие меня то и дело
поздравляли. Показали статью председателю.
Председатель призвал меня к себе.
- Написано хорошо. Это не вы сочиняли?
- Нет, я.
- Как же вы пишете, а меня не спрашиваетесь?
- А разве нужно?
- Конечно, нужно. Вперед будете писать, - не смейте без моего совета
печатать.
Я обиделся таким предложением и решился не исполнять его. После этого
я завалил редактора своими статьями. Он не знал, что делать с ними, и
только одну из них напечатал, за которую меня приказные собирались даже
поколотить. Когда я стал просить у редактора денег, он сказал: я говорил
вице-губернатору об вас, но он не соглашается дать.
В палате все считали меня за сочинителя, но начальство, как и подобает
быть, обращалось со мной как с писцом, и ухом не вело, что у них служит
такой герой. Один секретарь только подсмеивался на всю канцелярию: вот уж
он нас отчекрыжит в губернских-то... только меня, пожалуйста, не тронь!
Отчекрыжить мне их не привелось, а отделал меня самого в губернских
ведомостях бывший школьный товарищ, написавший в них много статей и бывший
уже теперь поверенным. Он так меня отделал, что я вмиг слетел с высоты
своего блаженства: мне совестно было и глаза показать на улицу.
Написал было я еще одну статью, да уж очень резкую. Прихожу я к
редактору, он подает ее мне назад.
- Я отдавал ее советнику губернского правления. Он всю ее похерил.
Посмотрел я, - такими толстыми чертами, как мазилкой, исчерчено, точно
он тараканов бил и размазывал по бумаге, но своего ничего не написал. Взял
я назад ее и уж больше ничего не отдавал редактору.
Большинство служащих в палате при мне состояло из отцов, детей и
родственников, так что полпалаты было родня друг другу; все они жили своими
домами и на судьбу не жаловались. Молодые люди женились рано и очень
выгодно. Они женились и на мещанках, но только в таком случае, если у
невесты был дом или если через них можно было получить в палате должность.
Канцелярские чиновники хотя и казались с виду приятелями, но всячески
старались обидеть чем-нибудь товарища, наговорить на него начальнику или
выслужиться.
Губернатор не любил молодых людей, трусил их почему-то, и даже хотел
закрыть нашу библиотеку, но председатель устоял против этого: библиотека
эта была открыта председателем по совету одного лица. Открыли ее
пожертвованиями: советники пожертвовали старые журналы, разрозненные,
дрянные книжонки, да по подписке собрали рублей сорок; дали спектакль в
пользу библиотеки и, за расходами, получили рублей тридцать. На эти деньги
не могли выписать много книг, но все-таки некоторые периодические издания
были выписаны. Когда разрешили выдавать книги посторонним, денег собралось
больше. Читающих с первого разу было очень мало; большая половина палатских
служащих не соглашалась платить рубля за годовое чтение, - у них уже
вычитали силой. Для палатских служащих библиотека была местом для курения,
и многие поговаривали, что не худо бы здесь открыть буфет с водкой и
закуской. Через два года библиотека пришла в такое жалкое положение от
небрежности библиотекарей и их помощников, книг стало так мало для
посторонних читателей, а денег еще меньше, - что дельные служащие
советовали продать книги и деньги разделить между собою. Для этого
библиотека собирала общие собрания, но дело кончилось ничем.
В это время я в губернском городе заметил большую перемену, как все
выражались. Прежде редкого жителя можно было вытащить из дому к реке,
теперь каждый в шесть часов вечера, два раза в неделю, выползает из своей
норы и, позевывая, идет не торопясь на берег, в загон (загородка). Там, по
приказанию губернатора, два раза в неделю играет музыка. Это устроилось
сообразительностью единственного в этом городе военного генерала
(губернатора). Пошел он на берег. Местность понравилась ему. Пошел в другой
раз, в третий. Город подивился: зачем это губернатор на берег ходит? Пошли
пять человек - и испугались губернатора. Приказал он сделать загородку и
насадить деревьев. Город понял, в чем дело, и улыбнулся над такой штукой.
Березки эти скоро обглодали козы, и народ стал ходить к реке, не чувствуя
никакого удовольствия, а наблюдая за барами, как те ходят, какие на них
наряды, не оступится ли кто-нибудь и т. п.; а после гулянья чиновники
рассказывают дома, как какой-нибудь невежа наступил на помело барышни и как
та обозвала его дураком. Теперь народ собирается для музыки; большинство
смотрит на музыкантов, остальные ходят. Не знаю, как теперь, а при мне
мелкие чиновники стеснялись быть в загоне, потому что там гуляло парадное
начальство. Чтобы привлечь еще больше народу, губернатор раз с ватагою
передовых людей города изволил спуститься пешком с горы, прокатиться в
лодке, замочить, по неловкости, свои брюки и опять взбежать на гору. Такой
штуки от него не ожидали, - подивились, и в другой раз народу собралось
больше, но уж штуки не вышло, и губернатора в этот день не было.
Просвещенные люди стали говорить, что теперь все городские сословия
стали сливаться воедино.
Я в это время испытывал полное чиновническое счастье. Начальство ко
мне благоволило и обещало в палате какую-нибудь должность. Дядя радовался,
что я получаю уже двенадцать рублей. В городе были у меня приятели, которых
я угощал водкой, и сам угощался ими до положения риз. Но все это -
пьянство, карты, приятели и служба - ужасно мне надоело. Были, впрочем, и
хорошие приятели и говорили красно, либеральничали, называли себя
передовыми людьми, но при случае подличали и делали гадости. Станешь им
говорить, что это нехорошо, - они говорят: нельзя, с волками жить, надо
по-волчьи выть.
- В столицу! - думал я. Но как ехать? Что там делать?
А уехать мне очень хотелось. Привычный к холоду и к разным квартирам,
я не верил различным рассказам об ужасах столичной жизни. Товарищи смеялись
надо мной и называли меня помешанным. Дяде я не писал об этом. Но ехать не
было никакой возможности, и я с ужасом представлял себе свою жизнь в
провинции и то, что будет со мною лет через десять. Неужели я буду такой
же, как мой дядя или как эти губернские чиновники?.. Вся цель их жизни
заключается в том, чтобы дослужить до пенсии да отдохнуть от тяжелой жизни.
А из меня, видно, выйдет калека на всю жизнь...
Случай скоро представился, и люди прозвали его дурацким счастьем.
Председатель наш не жил в ладу с советниками палаты; он считал их
глупее себя, хотел, чтобы уважали его и слушались. Но они только
притворялись, что слушали его и уважали, а за глаза ругали его и хвастались
перед бухгалтерами, контролерами и столоначальниками, что они упекут
председателя. Остальные служащие, и даже сторожа, желали, чтобы он
провалился. Эта нелюбовь происходила оттого, что он мучил хороших
переписчиков, ругал писцов, столоначальников и сторожей и вообще со всеми,
даже с секретарем, обращался: "эй, ты!" Но, при всем этом он хотел сделать
служащим много полезного, только это полезное выходило у него в грубой
форме. Сидит он в своем кабинете и вдруг призывает секретаря: "Эй, ты, как
тебя?.. Ну, напиши мне проект... такого рода, как бы тебе сказать?.. Ну,
одним словом, я хочу устроить, чтобы чиновники сшили себе платье дешевле...
Да живо... Понял?" Секретарь был у нас смирный; председателя он всегда
боялся; закричит председатель: позвать секретаря! - он и бежит в кабинет, а
как председатель засыплет его словами, он и растеряется. Кроме этого,
секретарь знал хорошо только свою часть, по канцелярии, и все проекты были
для него мученьем. Скажет секретарь: понял, - и выйдет, растерявшись. Сядет
он на свое место и начнет думать. Члены пристают к нему с разными
посторонними вопросами, а он боится позабыть, что ему говорил председатель.
Члены подсмеиваются:
- Что, каково?
- Ах, отстаньте!..
- Что он опять?
- Да вот какую-то чуху выдумал: платье шить хочет!
Члены хохочут.
- Кому?
- Черт его знает-кому... Ничего не понял.
Пойдет в канцелярию и просит дело, - и какое ему нужно дело, сам не
знает. Дашь ему какое-нибудь де