Ореховской губернии.
- А! Петр Васильевич! - обратился он к одному из подчиненных.
- Что прикажете? - спросил его кто-то. В глазах у меня рябило.
- О Кузьмине какое распоряжение сделано? - Причислили к департаменту.
- Ах! да! Вы к департаменту причислены, - произнес генерал таким
тоном, как будто он мне сделал большое благодеяние.
Это благодеяние меня словно обухом ударило по голове. Я ничего не
слышал, что говорилось вокруг меня и что делалось.
- Поняли? - спросил меня кто-то. Я очнулся. За большим столом сидело
пять человек; трое из них смотрели на меня и улыбались; двое писали и о
чем-то переговаривали друг с другом.
- Я в это отделение назначен? - спросил я одного чиновника, особенно
пристально смотревшего на меня.
- Опоздали немного; директор другого велел определить, а вас
причислили к департаменту.
- Сколько же мне дадут жалованья?
- Ничего.
- Да у меня всего-то денег шестнадцать рублей. Чем я буду жить?
Я опять подошел к начальнику отделения, и уже храбро:
- Ваше превосходительство! Я не могу быть причисленным к департаменту,
потому что я имею всего денег шестнадцать рублей.
- Жалею!.. Кто же вас просил ехать?
- Да ведь мой формуляр затребовали! Вы хотя по воле меня примите.
- Директор говорит, что вы не обучались даже в гимназии... А у нас
нынче даже много университетских причислено к департаменту. Впрочем, вы
зайдите дня через четыре, я, может, улажу это дело.
Я пошел к директору. Долго я терся в приемной между разными
чиновниками и кое-как дождался директора. Он уже шел домой. Это был
высокий, тучный господин, с бакенами, лет тридцати пяти, в вицмундире без
орденов.
- Что скажете? - спросил он меня небрежно, мимоходом, глядя в дверь.
Я объяснил ему, в чем дело.
- Подайте прошение, - сказал он мне и пошел.
- Да ведь я причислен к департаменту.
Директор обратился к какому-то чиновнику, вероятно правителю
канцелярии.
- Что ему нужно?
- Вам что нужно? - переспросил меня правитель канцелярии.
- Кузьмин... Я из Ореховской губернии.
- Об нем, ваше превосходительство, хлопотал Симонов, ревизовавший
ореховскую палату...
- У меня, ваше превосходительство, всего шестнадцать рублей, - сказал
я директору.
- Доложите завтра! - сказал директор правителю канцелярии и,
раскланявшись, ушел - домой.
"Ах, как хорошо быть директором! Власти-то сколько! Делай, что
хочешь!" - думал я, спускаясь с лестницы. Пошел я на свою квартиру в
большом горе. Первое, что вертелось в голове, - то: как я буду жить здесь?
Ну, проживу я месяц, а потом? И я решился подождать еще четыре дня и потом
искать службы где-нибудь в частных конторах. Проситься в департаменты я не
мог, потому что у меня не было ни одного знакомого в Петербурге, а Симонов,
который мне протежировал, назначен был в какую-то провинцию. Шел я по
Невскому, и как мне противен он казался со своим блеском! - но при этом мне
страшно было больно, что я не могу в Петербурге долго жить? Буду ли я в нем
долго жить? Не знаю. Вот я и надеялся на перевод, а что вышло! Ехать назад
не хотелось, да и на какие я поеду деньги?..
Андрей Васильевич, мой хозяин, тоже пособолезновал мне и стал просить
зажитые мной у него за квартиру с пищей два рубля и при этом обидчивым
тоном говорил мне, что он человек бедный, платит за квартиру дорого и ему
от этой квартиры в пять комнат только убыток. Он уступил мне эту комнату за
тридцать пять копеек в сутки на пять дней.
Скука была страшная в это время. Хозяин говорил глупости, да ему и
некогда было беседовать со мной; сестра его, повивальная бабка, девица
двадцати девяти лет, сетовала, что в Петербурге очень много бабок, практики
нет, а в провинцию она не едет, во-первых, потому, что помогает в хозяйстве
брату, а во-вторых, в провинции простой народ не доверяет ученым бабушкам.
Шатался я и по городу- все невесело. Так бы и не глядел ни на что, так и
вертелись в голове слова чиновников из Ореха: "Служил бы ты, служил здесь,
а то, ишь, советником захотел быть". Опротивело мне глазеть по городу, и
стал я лежать. Пролежал сутки, надоело. На другие сутки стал переписывать
одну статью - ничего не лезет в голову; выпил водки для вдохновения, -
хуже: спать захотелось...
Пришел в департамент. Черемухин объявил мне, что мне назначено
заниматься в его отделении; что я буду числиться при департаменте впредь до
определения в штат, а так как я человек бедный, то буду получать жалованье,
как вольнонаемный писец.
- Сколько же мне будут давать? - спросил я помощника столоначальника,
Василия Петровича, в стол которого меня отослал Черемухин.
- Не знаю. Рублей десять или восемь.
- А штатные сколько получают?
- Низший разряд - одиннадцать рублей с копейками, да в эмеритуру
вычитают проценты.
Велели приходить на другой день на службу.
Теперь я немного повеселел и не робел, как сначала, а глядел бойко на
людей, идущих и едущих, как будто получил богатство или считал себя
петербургским жителем; больше прежнего заглядывался по сторонам, смотрел на
богатства, разложенные на окнах в магазинах, читал вывески на домах и
сердился, что вывески большею частью написаны не по-русски, читал названия
улиц, стараясь запомнить на случай местность, для того, чтобы не плутать
после. И неловко мне казалось толкаться в народе: пальто мое сшито не так,
как у петербургских. Попадалось мне много книжных магазинов, не утерпел,
зашел в один и купил одну книгу, заплатив за нее два рубля с полтиной.
Андрей Васильич опять стал просить денег; когда я отдал, то у меня
осталось всего капитала семь рублей пятьдесят копеек. Повел он меня
смотреть квартиры. Долго мы ходили по разным улицам и переулкам,
останавливались у ворот и подъездов, на которых были прибиты бумажки,
гласящие, что здесь отдается комната или отдаются квартиры с прислугой или
без оных; заходили в дома каменные - четырехэтажные и в одноэтажные; был я
домах в десяти или больше, но нигде не нанял квартиры по вкусу и дешевой. В
одной квартире отдавали комнату проходную за пять рублей, но мне не
понравилось то, что отдавала комнату молодая женщина, в дверях же другой
комнаты стояла девушка лет восемнадцати, а в этой комнате на диване сидел
военный писарь. В другой квартире отдавался угол, и в этой комнате, где
отдавался угол, было, кажется, восемь человек налицо. Наконец, я вошел в
деревянный дом с пятью окнами на улицу, одноэтажный; зашел я с первого
попавшегося крыльца, какая-то женщина сказала грубо: с кухни! - и
захлопнула двери. Кухня грязная, с одним окном, около которого сидит
женщина лет тридцати пяти и что-то починивает. Недалеко от нее стояла
женщина лет сорока, с измятым лицом и кричала:
- Я чиновница, слышь ты!
- Прохвоста, поди, какова! с солдатами таскаешься, - отвечала
хладнокровно женщина, сидевшая у окна, продолжая шить.
- Здесь отдается комната? - спросил я чиновницу.
- Здесь. А вы один?
- Один.
Она повела меня к дверям - против кухонных дверей. Комната маленькая,
с одним окном на улицу, грязная; шпалеры ободраны; налево дверь, только
заперта. В комнате валялся какой-то мешок и стоял стул в углу.
- Сколько стоит?
- Четыре рубля.
- Тихо у вас?
- О! В этом не сомневайтесь.
- Мебели нет?
- Поставлю. Когда переедете?
- Сегодня.
Мы условились за три рубля, и я отдал ей задатку рубль серебром.
Вечером Андрей Васильевич нанял мне извощика за пятнадцать копеек (с
меня просили 40 копеек), и мы поехали на новую квартиру. В моей комнате,
однако, ничего не прибыло: в каком положении видел ее раньше, в таком же
она была и теперь.
- Хозяйка дома? - спросил я ту женщину, которая починивала у окна
что-то.
- Дома; да к ней пришел писарь-любовник...
- А мебель-то как же? Хоть бы чурбан, что ли.
- Да у нее и чурбаньев нету, не то что мебели.
Андрей Васильевич ушел разыскивать хозяйку, но немного погодя я
услыхал, что он кричит недалеко от кухни. Я пошел искать его по коридору, в
который выходили три двери: одни в хозяйскую комнату, другие к жильцам, я
третьи в кухню. Но я не знал, где живет хозяйка, и отворил двери направо.
Комнатка в два окна, чистая и порядочно меблированная, выходила на двор. У
окна сидели две молодые женщины, а между ними сидел Андрей Васильевич и
что-то говорил.
- А, это ты! садись. Это новый жилец, ваш сосед, - отрекомендовал меня
Андрей Васильевич женщинам.
- Пойдем же хозяйку разыскивать, - сказал я ему.
- Ну, я не пойду. Садись с нами.
Однако я ушел и, отыскав хозяйку, спросил о мебели.
- Погодите, голубчик, завтра; а сегодня и так обернитесь.
Женщина, сидевшая в кухне, проворчала мне: ишь, верно, любовницу при
себе держать хочет!
- Как так?
- А так. Эти дела я уж смекнула: они всего-то трои сутки переехали. А
коли ты ихной любовник, я скажу тебе: к ним какой-то приказей ходит, должно
из сенату. Одна, - та, коя помоложе, - шьет, а коя постарше - та все
рыскает.
"Ну, здесь не житье мне", - думал я, входя в свою комнату. Долго я
сидел на окне, повеся голову и обдумывая свое положение, потом пошел
шляться по городу и прошлялся до двух часов ночи. Много грязи я видел в это
время на улицах, в трактирах и садах, устроенных при трактирах, и так как
это грязь, то я лучше умолчу об ней.
Когда я пришел домой, в доме, кажется, все спали, потому что ни в
одном окне я не заметил огня, кроме лампадки, в которой горело масло перед
иконой в хозяйкиной комнате. На крыльце и в сенях перед кухней была такая
темнота, что я кое-как отыскал какие-то двери, около которых кто-то спал.
Стал я стучать в двери, стучал долго, так что: разбудил спавшего человека.
- Кто тут? - пробурлил сердито мужчина.
- Я жилец.
Лежащий только перевернулся на другой бок. Опять я стал стучать.
Отперли двери, только не эти, а другие, Сказавши на вопрос, кто тут,
удовлетворительный ответ, я вошел в кухню, в которой было очень темно.
- Как вы поздно! - спросил женский голос.
- Нельзя ли посветить мне?
Немного погодя в кухню вошла девушка лет восемнадцати, в блузе,
брюнетка; она постоянно зевала, лицо ее было измято. В кухне спало четыре
человека - двое мужчин и две женщины. По стенам, полу и спящим гуляло
множество тараканов, черных и красных. Один мужчина спал поперек двери в
мою комнату. Девица хихикнула.
- Потом сидите дома, - сказала она мне.
- Чево еще вы с огнем-то тут! - вскричала какая-то женщина, лежавшая у
стены.
Я пошел к двери; дверь не запиралась, и я перешагнул через спящего
человека; девица таким же образом вошла за мной. Свечками я еще не запасся;
поэтому я радовался даровому освещению. Налево, на полу спало двое мужчин,
по-видимому, из рабочих, положив под головы мой чемодан, так что он был в
середине, а они спали врозь, углом, и через одного мне нужно было опять
перешагнуть. Это мне не понравилось, да и я боялся, чтобы у меня не украли
последнее мое достояние.
- Вот и покорно благодарю! - проговорила девица и захохотала.
- Делать нечего; надо ложиться.
- Куда?
- Места будет.
- Отчего они ваше одеяло и подушку не взяли?
- Оттого, что они, должно быть, не привыкли на мягком спать.
- Как же вы на полу-то? - А они ведь спят же?
- Вы бы к нам шли, - сказала она нерешительно.
- Зачем?
- У нас лучше: я вам свое место уступлю, на пол лягу, а сестра не
будет сегодня.
- Покорно благодарю. - И я занялся приготовлением постели: положил на
пол одеяло, к стене подушку. Швее, как она себя рекомендовала во время
приготовления мною ложа, как видно, хотелось посидеть у меня, но я ее ловко
выпроводил. Спать я лег не раздеваясь. Долго я не мог заснуть, не потому,
чтобы я кого-нибудь боялся, но меня начинали покусывать клопы и блохи, и я
долго обсуждал то, что видел сегодня. Особенно я злился на то, что уехал из
Ореха, не сообразивши того, как я буду жить в столице; злился на то, что я
бедный человек, и решился завтра же искать другую квартиру.
Утром человек пробуждается свежий. Он больше может сообразить вещи;
впечатления становятся более ясными, чем вчера, и то, что вчера вечером не
нравилось, теперь кажется вещью возможною, и человек смотрит на все
снисходительно. Так и теперь мне - хотелось пожить с бедными людьми и
узнать, что такое провинциал, бедный провинциал в Петербурге: достигает ли
он своих целей и почему ему нравится жить именно в Петербурге, а не в
Москве, Нижнем или у себя дома? Эта мысль приходила мне в голову; когда я
ехал по железной дороге в Петербург и народу ехало очень много; потом я
каждый день со скуки ходил на железную дорогу по четыре раза в сутки и
удивлялся, что сколько приедет людей в Петербург, почти столько же
отправляется из него и в Москву, но простого народа в Москву едет немного.
Вставать не хотелось. Я еще лежал лицом к стене и слышал разговоры сидевших
или лежавших мужчин в моей комнате.
- ... Ну их к чертям! На фабрике, али кака-нибудь, лучше, потому
неделю отробил, праздник гуляй, и понедельник гуляй. А извощик што?.. Вон,
я знаю, к Петрову в кабак ходит Митюха, так проклинает-проклинает свою
жизнь - беда, говорит. Лошадь своя - да корма-те ноне дороги, одному
невыгодно фатеру нанимать, ну, и пошел в подряд к Сеньке Гуляеву.
- Мой брат по рублю в день всегда наживает, - сказал другой вошедший
мужчина.
- Ну, поди, не всегда. А ты по каким ремеслам-то? -
- Столярю у Якова Карпова.
- Так.
- А тот, - ишь, кубарем-то свернулся, - из ваших? - спросил пришедший.
- Нет. Ночью, сказывают, прибег пьяной.
- Приказный, поди, какой.
- А бог его знает. Я перевернулся и сел на свою постель.
- Што, жестко спать-то? - спросил меня один из рабочих с клинообразной
рыжей бородой.
- Я привык.
- Приказный, чай?
- Что делать, дядюшка! Рабочие стали одеваться.
- А ты вот что... Не знаю, как те звать-величать, не напишешь ли
грамотку во Псковскую губерню: жона там с робятами, - сказал другой
рабочий, низенький ростом, корявый.
- Ладно, - сказал я.
- Ты не думай, чтобы даром: денег дам, угощу.
- Я и так напишу.
- Ну, брат, мы знаем, как ваша-то братья живет. А ты отколева?
- Из Ореха.
- Слыхал. Из той губерни недавно со мной робил один, сказывал -
дрянное там житье-то... Так насчет грамотки-то можно?
- Можно.
Один из рабочих накинул на себя зипун, другой поддевку, оба надели по
фуражке, один взял молоток, надел на плечи узелок с пожитками, другой тоже
надел узелок; столяр облачился в поддевку, накинул фартук, а с собой ничего
не взял. Они ушли.
Когда я вошел в кухню, мужчин там уже не было, только две женщины пили
кофей розно. Обе они поглядели на меня косо.
- А где бы мне умыться? - спросил я женщин.
- Умыться-то у нас негде: изо рта умываемся.
- Как так?
- Зачерпнем чайной чашкой из кадки... так и моемся.
Я так и умылся. Когда я умывался, женщина помоложе, которой вчера не
было в кухне, объясняла мне:
- Мы воду-то от водовоза покупаем по гривне за ведро, да хозяйка,
паскудная, ворует.
- Откуда же вода-то?
- С канавы. С Невы-то далеко, ну и покупаем у таких - дешевле.
Воду противно было пить; в ней было много сору.
- А ты как здесь живешь?
- А столяр - мой муж, а другой-то - ейной, - и она указала на другую
женщину.
- Много у нашей хозяйки жильцов?
- В той половине две девки живут, да с того крыльца чиновник с
содержанкой живет.
- Дорого берет хозяйка?
- С чиновника шесть рублей, с девок четыре, да с нас по рублю, -
значит, с одного по полтиннику приходит; а те мужики, что с вами спали, не
знаю, сколько платят, потому вчера пущены.
- А вы чем занимаетесь?
- Яблоками да ягодами торгую. Да край-то здесь дрянной: когда
четвертак выторгуешь, особливо в праздник, я то и пятака расколотого не
приобретешь...
Пришла в кухню хозяйка; от нее сильно разило водкой.
- Хозяюшка, я не один буду жить в комнате? - спросил я ее, утираясь
полотенцем.
- Что ж такое? они только ночевать приходят.
- А в праздник?
- Это уж мое дело. Нравится квартира - живи, не нравится - в
Петербурге много квартир. А ты мне паспорт свой подай да деньги за месяц. -
Я ушел в комнату, а хозяйка закричала на торговку:
- Зачем ты ему воду даешь?
- А чья вода-то - не моя, что ли?
- Молчать!
- Сама молчи, паскуда! пьяница эдакая...
- Ах ты!.. вон с моей квартиры!
- И уйду... Ты наперед деньги заплати, что за яблоки должна.
- Какие яблоки?
- Ах ты!..
Пошла ругань: присоединилась еще третья женщина; бабы раскричались и
попрекали друг дружку чем только могли. Наконец хозяйка ударила торговку по
щеке. Торговка вошла ко мне в такой агитации, что мне жалко ее стало, но на
лице ее выражалась какая-то радость.
- Вот!.. вот!.. Плюху от паскуды, не пито, не едено, получила... Она
убьет меня, и вас убьет... Я вас во свидетели ставлю.
И она убежала на улицу. Немного погодя она пришла с городовым, который
вел себя как важное лицо, еле двигался, на все смотрел флегматически, как
будто думал: "Мы эти штуки на каждом часу видаем". Он отправился прямо к
хозяйке. Сквозь дверь в моей комнате, рядом с хозяйкой, я мог слышать даже
шепот.
- Ты опять! - сказал городовой.
- Кузьма Сидорыч! я способиться не могу с ними!
- А зачем бьешь? Ведь она бой-баба, к самому частному пойдет.
- Выгони ты ее! Денег уж вот сколько не платит...
- Врешь! врешь, паскуда! - закричала торговка, услыхавшая эти слова, и
ворвалась в комнату хозяйки, но городовой прогнал ее.
Зазвенели деньги; городовой вышел на кухню.
- Ты, баба, не буянь, в квартал представлю, - сказал он мимоходом
торговке.
- Ну и представляй! Я не воровка какая-нибудь!
- Ну-ну, не разговаривай!
Городовой вышел. После этого женщина, поругавшись с хозяйкой, скоро
ушла.
Нужно мне было достать из чемодана дневник, но так как он был далеко,
то пришлось вынимать почти все тетрадки, книги, белье и сюртуки. Повесить
сюртуки, пальто и шинель было некуда, потому что нужно было еще купить
гвоздей, да и вешать неудобно, потому что утащат, и тогда я должен буду
ходить на службу в рубашке. Вообще я трусил за все мои вещи, за все мое
движимое имущество; особенно дороги были для меня тетрадки, которые могли
очень легко попасть в мелочную лавочку, где их употребят на обертки.
Перебирая и размышляя таким образом, я вдруг увидал в дверях женщину, с
которой я разговаривал вчера. Она очень приятно глядела на меня и на мое
имущество, разбросанное по полу.
- Это все ваше? - спросила она как-то глуповато.
- А что?
- То-то. Я все смотрю: вещей-то у вас много. Вы по какой части?
Я сказал. Она подошла ко мне ближе.
- Не пособить ли вам?
- Нет... Мне нечего же делать.
- Я так... Мне тоже нечего делать... А не то я пособлю... - И она
умильно поглядела на меня, потом заговорила: - Одиннадцатый год маюсь я
здесь-то, из Михайловского села Костромской губернии приехала с
мужем-сапожником; да недолго маялась с ним - помер скоро. Ну, и стала
искать работы, домой неохота... Сватался за меня подмастерье один: я тогда
красивая, молодая была. Не пошла. Думаю - сама себя прокормлю. Ну, и попала
сначала в кухарки, в хорошее семейство; год выжила; четыре с полтиной
получала, на всем на готовом... Потом хозяева уехали, кажись, в Пермскую
губернию, далеко куда-то. Звали, да куда я в экую даль поеду... С тех пор
местов много перепробовала. Дрянно. Теперь вот две недели без места,
последние гроши проедаю... В прачки думаю наняться... А вам не сходить ли
за чем-нибудь в лавочку?
Я поблагодарил ее и отказался от услуг, потому что я понял: ей
хотелось получить от меня что-нибудь.
Пошел в департамент и пришел так рано, что в нем, кроме сторожей, еще
никого не было. Здесь я чувствовал то же самое, что чувствует новичок в
училище. Сел я в дежурной, разговорился с чиновником, он послал меня в
отделение. Сел я к окну и стал думать. Скучно, страшно скучно сделалось;
хотелось заниматься, переписывать, и много бы я переписал, и так бы
переписал, что удивил бы всех своим старанием... Вот начали проходить мимо
меня чиновники: сначала один, потом еще один, и все больше и больше
прибывали; заскрипели сапоги, задвигались стулья, что-то стучало,
закашляли, заговорили, засмеялись - и начался в департаменте гул, появилось
чиновников много, запахло тяжелее, и куда делась эта мертвая тишина!
Департамент принял вид школы, только школьники были чиновники, сидевшие
серьезно за столами, по три и больше человек за каждым. Все они как будто
никого не боятся, толкуют свободно, о чем попало, смеются друг над другом.
Но вот приходит помощник столоначальника; половина писцов ему кланяются,
половине он подает руку, острит над кем-нибудь, считая, что он тоже
начальство. Он отпирает шкафы и дает работу писцам. Заскрипели перья, но не
везде; многие ходили, говорили, собравшись в кучку, читали газеты. Пришел
наконец один лысый, худой, высокий и некрасивый чиновник, которого компания
тотчас подняла на смех. Он подошел к помощнику столоначальника, Петру
Васильичу, и протянул ему руку, тот ударил его по лысине. Он выругался и
сел на свое место. Положив обе руки на стол и нюхнув воздух, он достал из
стола бумаги с подкладкой, посмотрел правым глазом на бумагу так близко,
как петухи смотрят, что в нем изобличало близорукость, еще повернул,
поглядел так же и, положив на стол, взял простое перо, так же поглядел на
него и стал чинить. Очинив перо, он попробовал его и, положив на стол,
вытащил из кармана сюртука пеклеванную булку, стал кушать, пройдясь к
другому столу.
- Жеребенок! - сказал один чиновник.
Двое чиновников захохотали.
Пришел какой-то гладенький чиновник. Его прозвали "Канарейкой", -
"Жеребенок" назвал его Соловьевым. Он стал смеяться над "Жеребенком",
называя его Дворянчиковым.
- Маменькин сынок! нахапал денег-то...
Дворянчикову, вероятно, было обидно, и он, сев на свое место, сказал:
"Скотина! блюдолиз!" Глаза его больше прежнего покраснели, на лице
выступили красные пятна.
- Господин... как вас?.. вы не связывайтесь с этими скотами, - сказал
он мне и стал выводить на черновой бумаге от нечего делать: "департамент",
"его превосходительство" и т. д.
Собрались все чиновники, кроме столоначальников, и наше отделение было
похоже на гимназический класс, потому что чиновники, семейные люди,
походили своими шутками, остротами и выходками вполне на гимназистов;
молодые, недавно служащие писцы, еще не чиновники, или переписывали, или,
молча слушая товарищей, улыбались. Они учились развязности.
Занятие мое было легкое: я переписывал с предписания копию или писал
отпуск к делу. Другие, почище меня почерком, тоже переписывали с черновых,
написанных карандашом, предписаний. Наконец пришли и столоначальники; они
поздоровались с помощниками да с двумя писцами, а прочих удостоили кивками
голов. После всех их пришел Черемухин. Все встают с мест и кланяются, а
Черемухин делает два кивка головой, мимоходом протягивает два пальца
столоначальникам и зовет помощников. В отделении стихает говор; каждый
старается сделать вид, что он занимается.
В первый же день службы я узнал от служащих, что Черемухин в высшей
степени казенный формалист, старающийся во всем быть аккуратным человеком;
что вся жизнь его заведена по часам, так что у него сутки распределены на
разные роды занятий, - у него определено: когда вставать, когда чай пить,
когда читать, писать бумаги, когда любезничать с женой, детьми, когда
устраивать вечера. Узнал я также, что он очень самолюбив и честолюбив и
никогда не уничтожит лоскутка бумаги, на котором он что-нибудь сочинил, и
эти лоскутки у него хранятся в особой комнате, которая вся загромождена его
творениями. Впрочем, говорили, что его понять довольно трудно - что он за
человек. Мне же с первого раза бросилась в глаза его формалистика. Сторож
приносит ему письмо.
- Откуда?
- Из города какова-то, ваше превосходительство.
- Сколько за мной?
- За пять писем - двадцать пять, ваше превосходительство.
- Как за пять?
- Точно так-с, ваше превосходительство.
Журналист принес ему ведомость о бумагах, выпущенных в эту неделю, и о
числе разной бумаги, издержанной тоже в эту неделю
- Господа, - обратился он к чиновникам, - не марайте много бумаги! Я
на счет поставлю... Отчего вы гусиными перьями не пишете?
Все молчали. Каждый как будто боится вызова, каждый, точно
первоклассный гимназист, боится директора.
Отправляли какое-то дело.
- Михайло Алексеич, принесите мне полпалки сургучу, большой конверт...
печать, бечевку... - говорил он с расстановкой журналисту. Тот приносит и
кладет все это на стол. Черемухин подзывает к себе журналиста, писца и
помощника столоначальника.
- Петр Васильич, держите конверт.
Петр Васильич держит конверт.
- Цел?
- Точно так, ваше превосходительство.
Обвязывает Черемухин дело бечевкой, прикладывает печать и кажет
окружающим его трем человекам.
- Хороша печать?
- Хороша.
- Держите конверт.
И Черемухин сам всовывает дело в конверт, запечатывает его, обвязывает
бечевкой, печатает, кажет при этом то журналисту, то помощнику
столоначальника, и сам отдает дело с относной курьеру.
Уже шестой час, а Черемухин все копается; он сначала все уходил - то к
директору, то терся в других отделениях; теперь он начал писать какие-то
письма и между тем отдавал приказания помощникам. Столоначальники уже давно
ушли, а писцы идти не смеют. Делать им нечего, хочется есть, идти нельзя,
они и шепчутся громко: эк его, рассиделся! Недовольство выражается все
громче и громче, и это, кажется, надоедает Черемухину, - он возглашает:
- А! кому нечего делать, может идти. Только вы, - говорит он
помощникам и журналисту, - останьтесь да по писцу из стола оставьте.
Пошел я обедать в харчевню, в которой, как мне сказывали, порция щей
стоит три копейки. Харчевню составляют три небольшие комнаты, в одной шесть
столов, а в двух по три. В той комнате, в которую я вошел, было шесть
человек, кроме меня: за одним столом обедали четыре извощика, за другим
какой-то человек в шинели, вероятно чиновник, с мальчиком. Я спросил щей и
жаркого, Щи, по случаю середы, сегодня не полагались, а вместо них принесли
уху и жаркое из какой-то рыбы. Хлеба можно было купить тут же. Извощики
толковали о своих делах, и перед ними на столе стояли две осьмушки. В
остальных комнатах говорили громко, ругались - это были все рабочие люди,
за исключением разве чиновника, которого, по его бедному наряду, впрочем,
не считали за чиновника.
Уха оказалась дрянною: накладены какие-то кости, вода с песком, пахнет
салом; жаркое, состоящее из двух черненьких маленьких рыбок, тоже пахнет
свешным салом. Чиновник жаркое не брал, а взял две порции ухи, набивая ею
свой и сына своего животы пополам с черным хлебом. По непривычке, я не мот
хлебать уху. и есть жаркое, а ел хлеб с солью.
- Вы, верно, в первый раз здесь? - спросил меня чиновник.
- Да.
- Есть можно, дешево.
Пошел я в трактир, а попал в портерную.
- Пивка прикажете: белого али черного? - спросил меня сиделец, с
красным лицом, немолодой.
- А можно у вас получить пирог с мясом?
- Можно. Прикажете бутылочку?
- Я не пью пива. Водки, пожалуй, выпью.
Заказав мне пирог, он стал просить меня, чтобы я его угостил пивом. Я
так и сделал. За пивом он мне сказал, что он хозяин харчевни и портерной,
что прибыли здесь нет, даже от харчевни мало выгоды; кутил сюда почти не
ходит, потому что трактир и портерная с харчевней находятся не на видном
месте.
- Вы не поверите, - рассказывал он мне, - я да зять наняли сообща - я
здесь три комнаты за тридцать пять рублей в месяц, он - во втором этаже
шесть комнат за шестьдесят пять рублей; на свой счет меблировали,
покрасили, занавески повесили, капиталу одного две тысячи серебряных
затратили, да эти свидетельства чего стоят! А уж полгода, как мы здесь
торгуем, хошь бы грош выручили. Уж стараемся и так, и сяк, а пользы нет.
Иной день и никто не зайдет. В трактир ходят, да в праздники... Хотел я
бильярд здесь устроить, да зять говорит: отобьешь от меня гроши... Теперь
хочу постоялый двор завести. Потрачу еще двести рублей, авось и поправлюсь.
На прощанье он еще стянул с меня бутылку пива и попросил посещать его
почаще.
Между тем капитал мой убывал незаметно. Дорогой, сосчитавши деньги, я
с ужасом узнал, что у меня всего их только пять рублей двадцать восемь
копеек. Стал я ворочать мозгами - как бы жить так, чтобы денег не тратить?
Но, сообразив, что везде лупят большие цены, я шел как помешанный и решил
завтра же продать свой хороший неформенный сюртук, который в Орехове стоил
мне пятнадцать рублей.
Хозяйка была уже пьяная и опять ругалась с жиличкой в кухне; чиновник,
живший с содержанкой, праздновал свои именины, и потому в его комнате
происходило веселие велие. Хватился сюртука, на который я хотел еще
взглянуть в последний раз и посоветоваться с жиличкой, куда бы его продать,
- сюртука в чемодане не оказалось, а замок заперт сомнительно. Объявил я
свою претензию хозяйке, она закричала:
- Извольте убираться! очищайте комнату!
Такое предложение мне было сказано в первый раз в жизни, и я
возмутился, но промолчал. Вечером у нее был гость, какой-то унтер-офицер.
Он пришел пьяный и за что-то бил хозяйку, которая ругалась, плакала, и
причитала: "Ты подлец! ты мою душу загубил, подлый человек!" Унтер тоже
ругался и плакал, приговаривая: "Ты не любишь меня, собака! я в гроб
вколочу твою подлую душу!.." - и все-таки они после этого затихали и
целовались. Пришли рабочие в кухню и в мою комнату. Пришли они уже выпивши.
Долго они ругались, потом запели все враз: "Не вчерась ли я гуляла" - но
выходило нескладно. Потом они долго калякали о своих делах, ругались и
вообще обращались друг с другом без церемонии, а один так чуть драку не
затеял. Со мной обращались тоже попросту, просили полштофа водки, но я
отказался, они обругали меня и скоро заснули. Они легли спать опять
по-вчерашнему, только мои товарищи, спящие в комнате, положили под головы
свои узелки.
И я лег спать, но долго не мог заснуть. Рабочие храпели, но хозяйка
все еще ругалась, но уже охриплым голосом, и, казалось, была очень пьяна.
Слышно было, что унтер говорил несвязно: "Ты свинья! ты добродет... не
чувствуешь... да!.."
- Спи, пьяница.
- Я тебе покажу!.. покажу...
Вдруг что-то грохнуло - не у хозяйки, где-то в другом месте, но из
хозяйской комнаты слышались только глухие ворчанья... слышался где-то
свист, кажется, отворяли ворота... где-то скрипели двери... Страшно мне
сделалось в этой берлоге, долго я не мог заснуть и заснул только к утру.
Мне хотелось жить в каменном доме. "Чем выше, - думал я, - тем воздух
чище". Долго я бродил по разным переулкам и наконец в одном из них увидал
бумажку с надписью, что отдается комната с мебелью. Дворника не оказалось.
Вышла с крыльца немолодая женщина, которая рекомендовала мне хозяина за
хорошего человека. В этом деревянном доме-флигеле была питейная лавочка, в
которой торговал хозяин флигеля, то есть квартирный хозяин. Он был молодой
человек, и когда я вошел в лавочку, читал "Сын отечества". Со мной он
обошелся любезно, говоря скоро: комната для вас будет оченно хорошая-с и по
месту довольно дешевая-с! - точно как будто он продавал мне водку или
какие-нибудь вещи. Я рассказал ему про неудобства моей старой квартиры, он
принял во мне участие:
- Помилуйте-с, как можно жить в такой квартире! Это настоящие
мазурики, они обокрадут вас. А у меня жильцы все хорошие; Насчет спокою
можете не сумневаться.
Он повел меня показывать комнату через питейную лавочку, заставив свою
жену, Агафью Егоровну, сидеть вместо него в лавке.
Вошли мы в кухню. Там запахло кожей, сыростью, табаком и еще чем-то
кислым. У окошка сидело двое мужчин, - один хромой, с начинающими седеть
волосами, без бороды, но небритым лицом; другой походил на немца или скорее
на финляндца. Не вставая, они проговорили хозяину:
- А, Андрей Петрович, как вас бог милует? Что, комнату отдавать? дело!
Мы пошли дальше. Наконец вот и комнатка, с одним окном и еще двери
куда-то. Она была хотя и небольшая, но совершенно отдельная, светлая,
недавно оклеенная обоями.
- Вот-с комната! - сказал хозяин, вздохнув и как будто желая уверить
меня, что товар налицо, и он сознает, что лучше этого товару вы нигде не
сыщете. - А это чердак. Тут вы, когда будет жарко, спать можете, - прибавил
он, показывая мне чердак.
- В нем никто не будет жить?
- Как можно-с!
- Сколько же вы возьмете?
- Без лишнего пять рублей. Вам и самовар сюда будем носить.
Мы порешили на четырех рублях. Два рубля я дал задатку, хозяин принес
мне кровать, стол и три стула. Скоро я переехал.
После занятий в департаменте я, напившись чаю и закусивши черным
хлебом, короче познакомился с хозяином. Он поставил мне в кабаке осьмушку
вишневки и сказал, что он московский мещанин, квартиру-флигель нанимает за
триста пятьдесят рублей в год.
- А много у вас всего жильцов?
- Да есть-таки. Только народ-то рабочий, бедный. Больше водкой
забирают.
Приходили в кабак покупатели. Все они знали моего хозяина, и он со
всеми ими был очень вежлив, так что я удивился, заметив в хозяине кабака и
в квартирном хозяине вежливого и простого совсем человека, которого, как
видно, все уважают.
- Главное, не нужно заедаться с людьми; всякие есть. Нужно так делать,
чтобы всех удовлетворить. А без эвтого ничего не поделаешь.
- Есть ли выгода?
- Какая выгода! С квартиры ровно ничего. Вот и здесь я только с женой
и торгую. А то ежели мальчика держать, так надо платить шесть или больше
рублей, кормить, да сколько еще водки выдует. И тут пользы мало, потому
много развелось нашего брата. - Приходили жильцы и жилички за водкой, и он
отпускал им в долг, записывая долг в книжку, причем шутил с ними, вроде
следующего:
- Смотри, Семеныч, коли не заплотишь, верить не стану я твоему
красному носу.
- Уж ты не говори! право слово, отдам.
- То-то! ишь, губы-то в яйцах выпачкал!
- Поди ты! с пасхи в рот не бирал. - Хозяин хохочет, а Семеныч идет к
зеркалу.
В кабаке было зеркало и разные картинки, прилагаемые при воскресных
нумерах "Сына отечества".
Хозяин понравился мне за свою простоту, и я думал, что я теперь заживу
ладно. Но на душе было невесело. Денег осталось уже два рубля тринадцать
копеек, а я вот уже полторы недели не хлебал щей, не ел мяса. Покупал я
молоко, но молоко через шесть часов претворялось в творог. На службе не
было ничего особенного, квартира тоже ничего, соседи хотя и говорили
громко, пели, хохотали, но все-таки я читал. Только по вечерам в кабаке
пели песни рабочие очень пронзительно, потому что кабак был подо мной, и
плясали так, что дом трясся. Заходил ко мне и первый хозяин, Андрей
Васильич. Он сначала пил водку на мой счет, а потом, как узнал, что до
конца месяца еще неделя, то и сам покупал водки. Он просил меня пить, я пил
и не чувствовал, как засыпал. Славно спалось; в это время я ничего не
чувствовал, даже во сне ничего не видел, только утром болела голова, но я
не мог пить водку утром. Зато вечером я выпивал по осьмушке, чтобы уснуть
скорее: иначе я вплоть до шестого часу не мог уснуть от блох и клопов, на
которых не действовали никакие персидские порошки и ромашки.
Меня очень полюбил один сапожник - похожий на немца, Филат Никитич.
Приходит он ко мне утром и говорит:
- Извините, милостивый государь, что я побеспокоил вас.
- Мне очень приятно, - отвечал я.
- Хорошо ли почивали? - Хорошо. Вчера чуть блохи не съели.
На это он замечал всяко; раз заметил: "Ну, этого не бывает. Только
ведь римского царя какого-то вши съели... Одолжите папироску... Я вас не
беспокою? Приходите к нам покалякать. Не принести ли вам самоварчик?"
Он всегда, ради папироски, ради рюмки водки, навязывался на
какое-нибудь дело: то сапоги вычистить, то в лавочку сходить и т. п. Но я
все это делал сам.
А к половине месяца денег у меня не стало ни копейки. Как быть? Есть
хочется, денег нет, а одним чаем сыт не будешь. Хорошо еще, мне верила
торговка Акулина, которая жила у хозяина: она мне давала булки, черный
хлеб, огурцы и яйца в долг.
Прислуги у хозяина для жильцов не было, а Акулина, уж неизвестно
почему, часто приносила в мою комнату самовар. Эта женщина играла у хозяина
роль, а именно - торговала в кабаке булками, черным хлебом, огурцами,
яйцами и проч. Она хозяину ничего не платила за квартиру, и все-таки
хозяину выгодно было держать ее. Дозволяя ей торговать в лавочке бесплатно,
хозяин имел больше посетителей, которые, закусывая, больше пили водки;
значит, хозяин посредством торговки имел больше барыша, чем торговцы других
кабаков, не имеющие права отпускать посетителям ничего из съестного, кроме
сухарей. Хозяин в этом случае умел ладить с городовым, который аккуратно
приходил к нему за выпивкой утром и вечером и потому не обращал внимания на
торговку, которая налицо имела только булки и огурцы, а в кухне держала
папиросы из миллеровского табаку, которые она продавала по одной копейке за
штуку. Для мелочной торговли на улице ей нужно было взять билет из думы в
полтора рубля за год. Кроме этого, она была у хозяина что-то вроде слуги:
мыла и мела полы, шила белье, помогала стряпать хозяйке, и за это ее
кормили, поили чаем, и она так привыкла к хозяевам, что ни за что не хотела
отойти от них.
В первые дни на этой квартире меня заинтересовало, кто живет в
соседней со мной комнате. Хозяин говорил, что там живет какой-то бедный
приезжий отставной чиновник. Этого чиновника я не видал, а только слышал,
что за стеной кто-то играет на гитаре "Во саду ли, в огороде девица
гуляла"... Раз я был в кухне и толковал о чем-то с сапожниками. Вдруг из
соседней со мной комнаты послышалась игра на гитаре.
- Черт ее подери, эту жизнь поганую! непременно куплю себе гитару, -
сказал хромой сапожник Семен Васильич.
- Ну, брат, тебе гитары не купить, потому что ты пьяница, что
называется, первый сорт. Есть деньги - в кабак, нет денег - ходишь с пустым
животом и жалуешься: ой, в животе ветры ходят!.. Туда же, безмозглая
голова, гитару захотел!
- Не я один пьяница на бело