чужих людей ей стыдно было работать, а ремесла она никакого не
брала. При муже она была сыта, спала вволю, водила знакомство только с
теми, кто ей нравился; больше ей ничего не нужно было, даже религия для
нее, после мужа, была на втором плане. Могла ли эта женщина развить мой ум?
Нисколько. Она учила меня быть честным, не воровать, любить и почитать
старших для того, чтобы они любили меня, а если старшие будут любить меня,
я буду жить так же, как и ее муж, мой дядя. Часто я что-нибудь рассказывал
ей из истории; она удивлялась, но через неделю забывала. Она даже забыла
много молитв, не знала, кто раньше жил - Авраам или Христос, верила
предрассудкам и снам, гадала в карты, ходила к ворожеям и т. п. Из моих
рассказов она выводила то заключение, что я очень умен, и удивлялась:
отчего это я много знаю, а она и дядя ничего не знают? Я говорил ей, что я
еще ничего не знаю, мне надо многому учиться; она морщилась и говорила:
"Будет, зачитаешься - с ума сойдешь. Еще чернокнижником сделаешься..."
Но был ли я на самом деле умен, каким считали меня дядя и тетка? По их
разумению, я был умен, и мне больше образовываться нет надобности, так как
они думали, что я уже все знаю, знаю больше их, - и слава богу. Не хотели
они большего моего образования потому еще, чтобы я не зазнался и не
отделился от них. В это время я был очень задумчив и приглядывался к жизни,
к окружающим меня людям, которых сравнивал с собою, с дядей и теткой, - но
выходил какой-то хаос. Но самое лучшее было для меня - это сидеть на берегу
реки или на реке в лодке с удилишком, простору было много, но толку
все-таки не выходило. Часто случалось, что я, сидя на реке в лодке, глядел
куда-нибудь вдаль, глаза останавливались на одном месте, а в голове
чувствовалась какая-то тяжесть и вертелись только слова: "Как же это?..
отчего же это?.." - и в ответ ни одного слова. Очнешься и плюнешь в воду;
начнешь удить и думаешь: "Ах, если бы у меня были деньги, я бы накупил книг
много-много, я бы все выучил... и человека бы такого надо, который бы
объяснил мне все это". В голове черт знает что; осердишься, вздохнешь и
скажешь: зачем же они взяли меня к себе, измучили, сделали из меня дурака?
Зачем же я не остался таким же дураком, как и почтальоны, нигде не
учившиеся, которые только и думают об том, как бы им наесться, напиться,
поспать да угодить начальству?.. И жил бы я, как животное, а то вот все
думаешь, все хочется узнать: что, и как, и отчего, и почему происходит.
Узнаю я, других буду учить, пользу какую-нибудь принесу, спасибо скажут, а
что за человек, когда я ничего не знаю, когда я гожусь только в
переписчики!
Многого мне хотелось, много хотелось знать, но мне мешали, меня ругали
за это желание; и чтобы я не думал много, не сидел понапрасну долго и не
марал понапрасну бумагу, дядя решил определить меня на службу как можно
скорее. До сих пор чиновный люд я понимал так, что они только пишут и за
это получают деньги и чины, но я не думал, чтобы они приносили кому-нибудь
какую-нибудь пользу. Для кого же они пишут-то? думал я и спрашивал дядю. Он
говорил, что они - служат.
- Кому? - спрашивал я.
- Царю и отечеству.
- Что же они делают?
- Служат.
Значит, думал я, кто пишет и кто носит форменную одежду, тот служит
царю и отечеству. Что же они делают? Дядя не объяснял, его знакомые тоже не
объясняли, и я думал: ужели у царя и отечества так много дела?.. Да, думал
я, значит, они служат, и за это им дают чины такого рода, что они
возвышаются во мнении других людей, гордятся этим, а раньше получения чина
- хлопочут, чтобы получить этот первый чин. Дядя говорил, что получить чин
не всякий может, что чиновник избавляется от телесного наказания и не
платит никаких податей. "Что ж, - думал я, - поступлю и я на службу, коли
уж дяде не хочется, чтобы я учился; буду и на службе учиться". "Это самое
важное - служба коронная, - говорил дядя, - на эту службу не всяк может
поступить, и чиновника никак нельзя сравнить с купцом, или мещанином, или
солдатом, так же как нельзя сравнить почтальона с сортировщиком или
почтмейстером". Дядя говорил это по своему понятию, потому что он очень
рано поступил на коронную службу; служить купцу или вообще частному лицу -
он считал последним делом, несмотря на то, что у этих господ служащие
получали гораздо больше жалованья, чем коронные. "Там служит кто? -
мещане... А мещане подати платят, рекрутов ставят; да и понравишься ты
купцу - ладно, не понравишься - прогонит; а в нашей службе - шалишь: на все
закон, силой не выгонишь". Но как дядя ни рассуждал, а я чувствовал, что
мне не стерпеть этой тяжелой службы, что мне долго придется служить до
чину, и я завидовал таким людям, которые на пятнадцатом году были уже
чиновниками или на девятнадцатом году, кончивши курс в университетах,
поступали столоначальниками губернских присутственных мест или становыми.
"Служи, - говорил дядя, - я тридцать лет служу - и все жду чина..."
Дядя ждал первого чина, как чего-то великого, особенного, что должно
точно переделать его. Он никак не думал, что бог пошлет ему эту благодать,
потому что ни отец его, ни вся его родня не имели чинов. Я тоже ждал этого
чина и думал: что это такое? как из нечиновного дядя превратится в
чиновника? Четыре раза по каким-то причинам ему отказывали от чина, и дядя
каждый раз печалился от этих отказов. Чин ему нужен был еще и потому, что
ему хотелось получить должность почтмейстера, а без чина его не хотели
определить, хотя он и исправлял, во время отсутствия почтмейстеров, их
должности. Каждую почту он справлялся в "Сенатских ведомостях": не
произведен ли он в чин, и один раз сам, своими глазами, увидел в "Сенатских
ведомостях" свою фамилию и производство его в коллежские регистраторы. С
неописанным восторгом дядя сообщил это тетке, которая от радости заплакала,
но все еще плохо верила.
- Ты бы хорошенько посмотрел.
- Уж не беспокойся... Произведен.
- Слава тебе господи! А ты бы еще посмотрел.
По этому случаю тетка, носившая на голове косынку, купила теперь
шляпку. Она была того убеждения, что шляпку следует носить только
чиновницам. Особенной перемены я не заметил ни в дяде, ни в тетке: дядя
только хвалился своим чиновничеством.
- Теперь меня ни одна свинья не смеет обижать, - говорил он храбро.
- Ты бы того... Да у тебя в котором месте чин-то?
- Чин в голове!
Тетка не понимала: она предполагала в чине какое-нибудь отличие.
- Все бы надо что-нибудь...
- На бумаге произвели - прямо в коллежские регистраторы... Да.
- Ты бы сюртук с позументом заказал.
- Закажу, когда буду почтмейстером... А мне, слышь, плохо верится, что
я произведен в чин. Чин-чин, говорят... Они бы звезду какую-нибудь дали.
- То-то. А то чиновник, говорят, а кто тебя узнает, что ты чиновник?
- В голове, сказано, чин...
По-видимому, дядя обижался, что ему не дали такого отличия, по
которому бы его все люди знали, что он чиновник. Он ходил по-прежнему в
контору в сюртуке, дома в халате, но с почтальонами уже не играл в карты;
по-прежнему ел, пил, спал, пел, скучал и играл со скуки на дрянной скрипке
песни: "Выйду ль я на реченьку", "Возле речки, возле мосту", "Среди долины
ровныя". Но играл недолго, не как прежде: его точно что-то мучило, он
теперь сделался сосредоточеннее и говорил отрывочно; но прежняя простота и
теперь осталась в нем, только он теперь прилепил к своей фуражке кокарду, и
в этой фуражке он ходил только в церковь; в будни же ему почему-то было
совестно носить ее. Тетка же стала носить черную шляпку, но эта шляпка была
ей не к лицу, как мне показалось с первого раза и как показалось также
почтальонкам; да и самой ей как-то неловко было идти по улице: нечиновные
ее знакомки удивлялись такому наряду и спрашивали:
- Чтой-то с тобой? али муженек-то чин получил?
- Получил, слава те господи; первый чин получил.
- Слава те господи! Гля-кось... а шляпка-то ровно у те боком, матка...
Тетка досадовала на это замечание. Раньше она многим почтальонкам
говорила вы, теперь ей казалось неприлично говорить так, и она говорила на
ты, что очень обижало почтальонок; они говорили промеж собой: зазналась
баба... не к лицу это седло напялила, - и ругали мужей за то, что они,
вахлаки, не купят им шляпки, для того чтобы протереть глаза моднице, моей
тетке.
Это производство случилось вскоре после того, как я кончил курс в
уездном училище. По заведенному сыздавна порядку, дяде следовало сделать
поздравку для почтовых, на том основании, что он получил большую радость,
которую должны разделить и почтовые; но дядя не сделал поздравки, говоря
напрашивающимся: эка важность, что я чин получил! а сколько я до него
служил-то? посмотрите-ка вы лямку-то...
- Да ведь вы получили и должны на радостях сделать поздравку.
- За што? Без вас произвели бы - выслужил, значит.
Стал он просить губернского почтмейстера назначить его уездным
почтмейстером; тот представил другого за сто рублей; открылась вакансия
помощника почтмейстера в одном богатом уездном городе; попросил он
почтмейстера, тот отказал. Дядя послал прошение выше. До этого времени он,
в надежде на определение, был несколько весел и любезен с теткой. Особенно
он хвалил себя:
- Нат-кось, и я чиновник.
- И я чиновница, - говорила тетка.
- Конечно, ты не кухарка какая-нибудь... А все это по моей милости.
- У, ты мое золото!.. - Тетка целовала дядю; дядя тоже целовал ее, А
это случалось очень редко, потому что он не любил любезничать, и я редко
замечал, как дядя целует тетку.
- Да, толкуй тут, а я свой род возвеличил! - хорохорился дядя.
- Все божья воля.
- Ну уж... А я все-таки один из всего своего рода чин получил и тебя
чиновницей сделал, и Петиньку чиновником сделаю... Вот каков я!
Дядю определили помощником почтмейстера туда, куда он просился. По
этому случаю он сделал поздравку - обед, на который пригласил почтовую
аристократию. Тетка прилежно стряпала, после стряпни нарядилась в шелковое
платье, бегала, суетилась, ворчала на меня; дядя тоже суетился и просил
тетку не подгадить. Мне ведено было сидеть в кухне за дверьми. Я никогда не
бывал среди "аристократии", и потому мне очень хотелось узнать, что это за
штуки такие. В двенадцать часов стали собираться гости, совсем трезвые,
поздравляя дядю и тетку с чином и с должностью. Когда собрались все, выпили
по рюмке водки и вели разговоры как-то натянуто, как будто находя, что они
пришли к человеку низшего сорта. Выпили по две и по три; развязались языки,
поздравляли дядю и тетку; за обедом больше молчали и отшучивались,
подсмеиваясь над угловатостью дяди. Дядя и тетка усердно потчевали,
говорили им любезности, и особенно усердствовали перед губернским
почтмейстером, которому они льстили, поддакивали и старались ловить каждый
его разговор. Дядя бывал в таких обществах, но все как-то вел себя
принужденно, загибая левую руку назад, а правой почесывая правый висок;
тетка не бывала в таких обществах, - робко подносила кушанья и убирала
посуду. По ее неряшеству оказывались невымытые ложки, ножи, о чем ей
замечали любезно:
- Пожалуйста, возьмите ложку, я не хочу больше.
- И, полноте! у меня другие есть.
Впрочем, она старалась пустыми мелочами угодить гостям: подносила
другие салфетки, просила есть больше; гости подсмеивались над ней. Но
больше всего гости рассуждали про меня.
- Ну, что ваше-то чадо?
- Кончил курс.
- Дело... А какой господин замечательный!.. Бедовый парень!
- Что делать, смучился...
- Я бы не стал такого держать.
- Теперь он ничего. Не знаю, куда определить бы его. Денег нет.
- Полно-ка. Поди, сундуки у тебя ломятся, - говорил почтмейстер
по-дружески.
Под конец гости тоже рассуждали по-дружески и, по-видимому, вполне
остались довольны поздравкой.
Часть вторая
ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ СЛУЖАКА
В губернском городе дядя не приискал мне места и повез меня с собой в
уездный город. Этот город вдвое больше и богаче губернского, поэтому дядя и
рассчитывал на богатые доходы; но он не умел сойтись с почтмейстером,
который забрал все доходы себе; особенно почтмейстеру не понравилось то,
что ему в помощники назначен не тот, о котором он просил, а мой дядя,
который хвалился честностью. На первых порах он не дал дяде казенной
квартиры; потом говорил корреспондентам, что ему послали помощника невежу,
не знающего свое дело. Дядя написал в губернский город, что его обижают, и
вследствие этой жалобы почтмейстер очень не залюбил дядю и все-таки дал ему
казенную квартиру. В губернской почтовой конторе дядю уважал почтмейстер,
несмотря на то что он был сортировщиком; сюда он ехал как начальник, для
отдыха, и какова была его досада, когда почтмейстер говорил всем об нем
очень худо и заставлял его заниматься наравне с почтальонами и каждую
неделю ездить на станции разбирать жалобы проезжающих на ямщиков и
смотрителей. Дядя ничего не мог сделать с почтмейстером и был доволен
только тем, что получал порядочное жалованье и занимал три комнаты и свою
кухню. Так как комнаты были расположены дурно - на два семейства, то мне
комнаты не полагалось, а были отведены антресоли в прихожей между двумя
комнатами, которые я назвал полатями; тут-то я устроил свой кабинет,
гостиную и спальню, в которые надо было залезать по лестнице, стоявшей у
печки. Но моя палата была тем хороша, что из гостиной дяди меня никто не
мог видеть, а я вое мог видеть. Теперь мне, как кончившему курс, было
разрешено курить табак и читать книги. Я покупал махорку и, к радости дяди,
стал выживать ею нелюбимых гостей. Книги мне светло было читать, и я
доставал всякие, без разбору, у теткиных знакомых; но все эти книги были
пустые, потому что у дяди не было образованных знакомых.
По почтовому ведомству дядя не хотел меня определить; притом здесь у
него не было таких людей, которые приняли бы меня на службу. Один только
уездный судья был ему знакомый. Этот судья и решил мое дело. Он согласился
принять меня в уездный суд.
Идти в суд за чем-нибудь дядя считал за бесчестие, - так был ему солон
суд. Поэтому можно судить, каково было мне закабалить себя на службу в этом
месте. Поплакал я ночью, а утром почтальон привел меня в суд. Я шел туда с
намерением узнать, что такое суд, изучить делопроизводство и потом перейти
куда-нибудь в другое место, - со временем, когда дядя познакомится с
важными должностными лицами. В суде я ничего худого по наружности не
заметил: стены выштукатурены и белые, на стенах два портрета, служащие
одеты прилично. Только мне не нравилось, как говорили служащие, оглядывая
меня:
- Это что за птица?
- Верно, на службу... Всякую дрянь принимают.
Судья мне ничего не сказал, а призвав какого-то Загибина в сереньком
пальто, велел ему взять меня к себе. Я сел смиренно, меня окружили шесть
служащих, в числе которых были и моложе меня. Все они расспрашивали меня,
кто я такой, где учился, что нового в губернском городе, скоро ли к ним
будет губернатор?.. Стал я приглядываться к служащим. Многие из них писали
очень скоро, перья сильно скрипели; многие шептались, немногие
перекрикивались. Вон встал один, сидевший на конце стола, взял в губы перо
и чуть не бегом пришел к шкафу, откуда вытащил какое-то дело, посмотрел в
него и опять бросил в шкаф. К нему подошел высокий служащий и ударил по
верхушке его головы рукой, предварительно плюнув на ладонь; какой-то
служащий, смотревший на это, захихикал, а получивший любезность схватил за
волосы обидчика и таким манером притянул его к полу, тот вскрикнул:
"Отпусти, черт!.." Вон какой-то служащий среди тишины сказал на всю
канцелярию: "Пичужкин, дай табачку..." На это ему ответили сальностью...
Вон из другой комнаты выбежал в шапке и в пальто долговязый служащий; его
остановил сидевший на углу: куда?.. "Хапать!" - сказал служащий в сером
сюртуке, продолжая писать... Вон привели арестантов, подвели их к какому-то
столоначальнику; тот с одного просит за что-то деньги... Но это не так
занимало меня, как занимал сидевший против меня, за одним столом, человек
лет сорока пяти в горнозаводском сюртуке. Лицо корявое, давно не бритое,
глаза плутоватые; на переносье торчат очки с засаленными стеклами в медной
оправе. Он то и дело выглядывал из-за очков, то на меня, то на обе стороны,
и часто сморкался на пол, придерживая одну половину ноздрей и держа перо в
зубах. Он, согнувши спину, наклонивши голову на левый бок и высунувши язык
на левую сторону к усам, писал очень старательно косые строчки; так и
казалось, что он не пишет пером, а скоблит. У дверей в прихожую какой-то
служащий с листом гербовой бумаги берет от женщины, бедно одетой, медные
деньги.
- Ишь, собака! Много ли дала? - спросил мой визави у этого служащего,
считавшего деньги.
- Молчи, корявая рожа, - отвечал тот.
- Будь ты проклят, пес! - сказала рожа.
Вдруг подскочил к нему Загибин и ударил его по голове линейкой; он
плюнул на него и попал плевком как раз в левую щеку. К нему подошли еще
трое служащих и, трепля его, приговаривали: "Формочка, формочка! усь!
усь!.." Он злился, плевался, ругался, отмахивался линейкой...
У меня попросили папирос, и я отправился курить. Суд помещался во
втором этаже; внизу помещался земский суд. Служащие уездного и земского
судов зимой и летом курили на крыльце под уездно-судейской лестницей.
Сойдется человек восемь из обоих судов: кто свою курит папироску, а кто и
на счет другого пробавляется; одна папироска часто курится четырьмя, и
хозяину ее редко достается курок. Здесь они занимаются, между прочим,
политикой, то есть говорят о новостях и сообщают друг другу разные
сведения, не касающиеся службы. От судейских служащих я узнал, что в суде
три столоначальника: один занимает должность надсмотрщика крепостных дел и
приходо-расходчика, которого любит судья, и этот судья так доверился ему,
что даже определяет и увольняет служащих по его желанию и назначает
жалованье по его же совету; писцов - штатных шесть, вольнонаемных
тринадцать. Во всей канцелярии только два чиновника. Всей суммы на
канцелярию полагается в месяц сто пять рублей, и так как ее немного, то
многие писцы получают только по три рубля, а новички по два месяца служат
даром.
Второй и третий день я привыкал к служащим и уже не дичился их. До
прихода секретаря служащие ничего не делали, а рассказывали разные истории,
сообщали друг другу разные сведения, бранились и корили друг друга
чем-нибудь, не обижаясь, впрочем, ругательствами. Приходил секретарь; ему
кланялись, не вставая со стульев и табуреток, разбегались по своим местам и
начинали писать. Секретарь здоровался за руку только с надсмотрщиком, на
служащих он глядел гордо, вообще держал себя по-секретарски и говорил всем:
"На, перепиши!.."; "Дай мне такое-то дело". Заседателям отдавали такую же
честь, как и секретарю, и они тоже здоровались только с надсмотрщиком. При
них служащие уже крепко занимались, но держали себя по-прежнему вольно.
Судья приходил в суд тихо, но как только служащие завидят его в прихожей,
столпившиеся разбегутся на свои места, схватывают перья и делают вид, что
они пишут, или показывают, что они чинят перья. Не занятые ничем служащие
тоже держат в руках что-нибудь - или том свода, или какую-нибудь бумагу. В
это время все затихают. Показался в канцелярии судья - загремели стулья
враз, враз все встали, каждый пошевелил губами: здравствуйте, мол! Судья
важно кланяется два раза на обе стороны и молча проходит в присутствие.
Случалось, что судья заставал канцелярию врасплох, как, бывало, в училище
грозный смотритель или инспектор; тут служащие терялись: стоявшие не смели
идти на свои места, говорившие на своих местах точно приседали еще ниже.
Выходило очень смешно. В присутствии начинался говор, оживлялась и
канцелярия; начинался гвалт, крик, драка. Выходит секретарь из присутствия
и говорит грозно: "Тише, вы!.." Канцелярия смолкает, потом опять слышны
хихиканья и гвалт. "Смирно вы, сволочь!" - кричит секретарь... Так и
проходило время в суде. Каждый служащий должен был непременно прийти на
службу вечером, несмотря ни на какую погоду и на то, что он жил далеко.
Служащие готовы были прилежнее заниматься делом до пяти часов, только бы им
не ходить по вечерам; они даже советовались об этом между собой, но
предложить судье не смели, да судья, пожалуй, и не разрешил бы этого, имея
в виду расход на свечи. Вечером служащие очень мало занимались делом,
потому судья никогда по вечерам не бывал в суде, а заседатели бывали очень
редко, и когда приходили, то разговаривали со столоначальниками о
чем-нибудь. Вечером служащие рассказывали друг другу или компании, человек
в пять, о своей удали: хвастались, как они разбили стекла в каком-то
открытом доме и как надули такую-то девицу за доставленное такому-то
судейскому ловеласу удовольствие. Меня очень злили эти разговоры, но
приводилось их слушать каждый день, потому что они забавляли служащих, да и
кроме этого предмета не о чем было говорить.
В первый день моей службы я переписывал копию и плохо понял ее
содержание, потому что переписывал с неразборчивого почерка очень
старательно, боясь пропустить какую-нибудь строчку или букву. Мне стыдно
было, когда я что-нибудь приписывал лишнее и это лишнее нужно было
соскабливать; я краснел, кода мой столоначальник говорил мне: "Вы соврали
немножко, нужно поправить". А без ошибок я никак не мог переписать бумаги,
вероятно потому, что такое занятие было для меня новостью. На другой день
мне дали переписать рапорт в губернское правление. Я долго мялся, не зная,
как начать; два раза прочитал черновое и ничего не понял, что надо уездному
суду: чего-то он просит покорнейше и о чем-то имеет честь донести. Слово
"донести" было для меня новостью. Мне показали, как нужно писать; я писал
очень старательно, выводя как можно красивее буквы, и в это время думал:
неужели мое занятие или моя служба в том заключается, чтобы выводить на
бумаге красивые буквы? Оно в первый раз так и вышло: я протянул "р" очень
далеко, поставил не русское; заседатель велел переписать мне. Все-таки я
считался переписчиком лучшего сорта, и поэтому мне давали переписывать
рапорты и донесения. Занятия в суде было много, так что я занимался и дома;
время шло незаметно, но развития для меня все-таки не было. Зато теперь я
был уже служащий человек и сам получал жалованье. А получал я уже три рубля
серебром в месяц. Я понимал, что я служу в таком месте, где решаются дела о
людях, и гордился этим, хотя, по-видимому, никто из канцелярских братии не
гордился своей службой. Дядя интересовался моей службой. Приду я домой - он
уже спит. Встанет к чаю и спрашивает:
- Ну, что, как служба?
- Ничего.
- Судья ничего?
- Ничего.
- Ты бы попросил, чтобы он прибавил ему жалованья, а то и на сапоги
недостанет, - просила тетка дядю.
- Они ведь, скоты, все любят, чтобы им даром делали.
- Да и работа-то какая, - все копии.
Дядя обижался, что мне давали мало жалованья; он понимал, что я смыслю
сочинять, но просить судью не хотел и думал, что я, верно, сам того
заслуживаю. Я не обижался таким жалованьем, потому что служащие,
поступившие раньше меня, получали по рублю и меньше, да мне и хорошо жилось
у дяди. Так прошло два месяца. Наконец получился указ губернского правления
о зачислении меня на службу. Дядя обрадовался этому. Нужно было принимать
присягу на верность службе.
Присяжных листов на этот предмет в суде не имелось; служащие наизусть
присяги не знали. Поэтому я целые два дня ходил по разным присутственным
местам и только в одном нашел доброго человека, который снабдил меня
присяжным листом. Пошел я в собор, стоящий против суда. Там я попросил
священника привести меня к присяге, но он запросил рубль; я попросил
другого, тот сказал, что ему некогда. В суде говорили, что меня можно
привести в присутствии, при всех членах, и тогда я ничего не заплачу
священнику. В наш суд почти каждый день ходил один священник и приводил к
присяге арестантов при отобрании допросов. В этот день он был в
присутствии, и я вошел туда с присяжным листом и попросил секретаря об этом
предмете.
- Батюшка, вот еще этого приведите к присяге, - сказал секретарь
священнику.
- Этого? Неужели такой молодой попался?
- На службу определен.
- А... да мне некогда... Ужо, в другой раз.
Отложили до другого разу. На этот раз священника просил сам судья. Мне
велели стать к столу и поднять руку кверху. Судья и члены смотрели на меня.
Я молчал и смотрел в окошко, дожидаясь конца присяги.
- Вслух говорите! - прикрикнул на меня судья.
Я стал повторять слова шепотом, смотря в окно, клялся, забывая все
окружающее. Повторяя слова, я думал: зачем я изменю?.. я буду верно
служить, не так, как они; буду служить для пользы людей... Когда вечером я
лег спать, я долго думал об этой присяге: не лгал ли я? Нет, я клялся от
чистого сердца, и когда я представил себе всех служащих, все ихние деяния,
я ужаснулся: где же клятва? где же те желания? отчего эта присяга имеет
свою силу только тогда, когда произносишь слова ее?.. неужели то же будет и
со мной? От этого я перешел к тому, что я в суде служу честно, переписываю,
знакомлюсь с служащими, нахожусь в их обществе - и только; я получаю
жалованья три рубля, хотя и стараюсь каждую бумагу переписать на отличку, и
если я грешу чем-нибудь против присяги, так разве тем, что я досадую, что
мне дают немного жалованья. Отдавая дяде три рубля, я вполне обеспечен: у
меня есть теплая квартира - полати; меня одевают, кормят, мне дают деньги
на махорку. Больше мне ничего не нужно было. Я даже думал, что я все буду
жить у дяди и буду служить честно; потом дядя похлопочет за меня, и судья
сделает меня столоначальником, и я буду получать жалованья десять рублей,
из которых пять я буду отдавать дяде, а половину буду держать у себя... При
этом я представлял себе положение бедных служащих. Многие из них получали
от пяти до семи рублей и жили с женами на квартирах; кроме этого, они пили
водку в компании, ходили в разные увеселительные заведения... Я думал, что
жить на таком жалованье нельзя, иметь постороннюю работу невозможно при
судейских занятиях; и сначала я обвинял служащих в пьянстве и в том, что
они не умеют беречь деньги, но потом и сам рассудил, что жить честно на
пятирублевом жалованье совершенно невозможно в большом городе и что нужно
приобретать какие-нибудь доходы - брать взятки. Но ведь это нечестно... А
жить если нечем? Голодом живи?.. А для какого черта?.. Долго я думал и,
сбившись совсем с толку, заснул, но и во сне мне мерещились разные страшные
хари, которые я почему-то называл судейскими.
И стал я служить в уездном суде, и прослужил уже полгода, и многому
насмотрелся я там, многое я изучил там; но мне не приводилось получать
доходов, потому что я только переписывал то, что мне дадут члены и мой
столоначальник.
Дома я постоянно сидел на полатях-антресолях, где и читал повести или
романы и разные старые газеты, какие я только доставал у теткиных знакомых.
Дядя и тетка на мое чтение смотрели равнодушно, называя меня уже большим
человеком, которому можно читать книги для того, чтобы не дичиться перед
людьми; но мог ли я не дичиться, живя на полатях? Если к тетке или дяде
приходили гости да я был в комнате, - меня гнали прочь: чего сидишь, пошел
на свое место... С своей стороны, и я не желал знакомиться с гостями, от
которых я, кроме хвастовства, ничего не слыхал хорошего. Ходил к дяде
помощник казначея, по-видимому не глупый человек и шутник до того, что я,
сидя на полатях, заслушивался его, и ежели слышал что-нибудь смешное,
хохотал, зажавши рот. Раз я не утерпел и высунул с полатей голову. Чиновник
рассказывал о каких-то старинных своих похождениях и о карточной игре и,
взглянув на полати, струхнул.
- Это что у тебя за зверь? - спросил он дядю. Я тотчас же спрятался и
стал слушать.
- Где?
- Вон там.
- Это мой племянник.
- Как он меня испугал! Я часто вслушивался: что это такое скрипит
там?..
- Это он. Я тебя, шельма! Что ты там не сидишь смирно!..
- Я ничего, - сказал я.
- Что же ты не покажешь его мне?
- Не для чего. - И дядя принялся рассказывать с разными прикрасами
историю про меня. Я злился и досадовал, что он рекомендует меня очень худо.
Этот чиновник часто ходил к дяде для того, чтобы он отправлял его
письма во всякую пору, за что он угощал дядю вином. Он был богатый человек,
имевший много знакомых, но сколько дядя ни просил его пристроить меня в
казначейство, он говорил, что нужны для этого деньги. Казначей так же не
любил его, как и дядю почтмейстер, и эти два приятеля постоянно ругали
своих начальников, с тою только разницею, что дядя ругал решительно всех, а
его приятель хвалился тем, что ему председатель обещал место казначея.
Странно мне казалось то: почему это помощник казначея не познакомит мою
тетку с своей женой и сам редко приглашает к себе дядю, хотя он и жил очень
близко от почтовой конторы. Когда он приходил к нам, постоянно говорил
какие-нибудь любезности тетке, которые даже ей казались приторными. Тетка,
в свою очередь, справлялась у дядина приятеля о здоровье его жены и
посылала ей свой поклон, хотя никогда и не видала ее. "Моя жена такая
хворая, занятая детьми..." - говорил обыкновенно. чиновник, а на самом деле
это была тучная женщина. Жизнь этих обоих супругов, как надо полагать, была
очень легкая, время шло незаметно. Он, впрочем, рассказывал, что женился на
богатой, образованной воспитаннице какого-то московского института, и жена
ему каждый год исправно рожает ребенка. Поэтому дядя и прозвал жену своего
приятеля утробой, а тетка - модницей, на том основании, что она, то есть
жена приятеля, ничего не делает. Впоследствии приятель стал уж очень
надоедать дяде своими письмами, частыми посещениями, от которых дядя
выпивал две лишние рюмки водки, буянил дома, втянулся в карточную игру и
всегда проигрывал деньги. Тетка стала поэтому с неудовольствием принимать
дядина приятеля, говоря: вы человек богатый, вам нечего не значит проиграть
десять рублей, а у нас где деньги-то?
- Ну-ну! Поди, у вас тысячи водятся. Нечего прикидываться-то, -
говорил приятель.
Тетка хмурилась. Стала она бранить дядю, что как придет его приятель,
водки и папирос много выходит; пол он вымарал плевками - и проч.
Сначала дяде весело было с ним, но потом и он соскучился; он был
сосредоточенный человек и любил больше одиночество.
Дядя часто скучал по губернском городе, где у него было много
знакомых, жилось хорошо, можно было порыбачить; а здесь народ гордый, город
скверный, рыбачить далеко. В самом же деле у него в губернском городе хотя
и много знакомых, но ни эти знакомые не ходили к нему в гости, ни он не
ходил к ним - значит, шапочное знакомство; конечно, ему бы можно приглашать
их и ходить к ним, но у него не было много денег, чтобы играть с ними в
стуколку, без чего дружба в губернском городе была немыслима. Здесь у него
было много знакомых того времени, когда он еще был почтальоном в здешней
конторе, но многие его знакомые из бедняков сделались теперь богачами,
золотопромышленниками, у которых все власти были в руках и от которых эти
власти поживались хорошо. Такие люди уже, конечно, за стыд считали водить
прежнюю дружбу с дядей. Злился дядя на этих людей, очень злился еще потому,
что он весь век мается для других, - и черт знает, для чего он мается?
- Хоть бы до пенсии, будь она проклята, дали дослужить, а то съедят,
подлецы, раньше могилы... Тогда бы и я на боку лежал или пошел бы на
пароход в капитаны... - И злился же дядя очень, представляя свое незавидное
положение. - Скоро пятьдесят лет будет, как я живу на сем свете; сколько
городов изъездил, сколько людей видал, а что нажил для себя?.. Ну-ка, вы,
свиньи эдакие, ткните сундучишко-то! Вы говорите, я богат; ткните-ко, все
переворочайте... Скажите, где я запрятал деньги?.. Подлецы, вот что я вам
скажу! Напрасно только обижаете бедного человека. Если бы я воровал да
обманывал, - стал бы я разве служить? Я бы торговлю открыл; а то как жил
честью, и ничего не нажил. Умри я, жена по миру пойдет. К родне ей, что ли,
идти? - свои деньги неси, такая же голь... И черт это знает, зачем человек
родится? Живешь- все зависть берет, все мало, все бы хапал... А и завидно
опять, что люди хорошо живут; ты ни то ни се; да они же и смеются над
тобой, понукают, проклятые...
- Ну, полно, - унимает его тетка, - на бога надейся.
- Ты надейся, а я устал.
- 0-о-о-хо-хо, грех тяжкий.
- Где грех? Ну-ка, скажи, что я худое сделал? Обидел ли я кого-нибудь?
- Нет, а все же...
- Ну, то-то и есть. Ты вот молишься, а все кому-нибудь хочешь
отомстить. Все на мужнину шею надеешься. Ну, что ты сделала для меня?
Тетка в слезы. Она действительно немного сделала для дяди: она была
ему жена, любила его, стряпала на него, шила на него, а деньги приобретал
все-таки он. На себя она ничего не приобрела, потому что мать ее была
бедная, а потом она сама не умела нажить денег.
С почтмейстером дядя не мог ладить. Главное обстоятельство,
послужившее к этому, было то, что почтмейстер, во-первых, был сын
председателя, во-вторых - женившийся на богатой, и в-третьих, называл дядю
невежей, необразованным и свиньей. Почтмейстер, под конец, предоставил ему
простую корреспонденцию, то есть письма и пакеты. Приходил почтмейстер в
контору раньше дяди. Дядя приходил, подавал ему руку; почтмейстер нехотя
протягивал ему свою левую руку, ядовито улыбаясь, или говорил: поздненько
пришли!
Дядя садился на свое место молча или, когда был сердит, говорил: "Что
мне здесь делать? ведь я здесь вместо мебели у вас!"
Почтмейстер злился, но, как вежливый человек, говорил: "Все же вы ведь
помощник, должны раньше меня приходить".
Дядю взорвет, и он скажет: что же, по-вашему, я должен на стены
смотреть да слушать, как корреспонденты будут ругаться?
- Ну, хоть бы и так! все же вы должны приходить раньше меня.
- А отчего вы запираете печать? Чем я буду письма запечатывать?
- До меня оставьте. Я приду и выну казенную печать.
- Покорно благодарю... Да и вы не приказываете мне принимать денежные
и страховые письма.
- Разумеется.
Дядя что-нибудь скажет про себя шепотом.
- Скотина! - скажет почтмейстер.
Так и сидят почтмейстер с помощником, как два медведя: сидят молча,
косятся друг на друга, и каждый думает: вот с каким чертом бог сподобил
меня служить!
Почтмейстера не любил весь город за то, что он, во-первых, спускался
из своей квартиры вниз, в контору, поздно и не доверял помощнику принимать
и выдавать корреспонденцию, для того чтобы тот не получал доходов:
корреспонденты дожидались его подолгу в приемной конторы, ругая его на чем
свет стоит. Когда он приходил, то отпускал таких корреспондентов, которые
часто слали ему подарки, а те, которые не присылали подарков, простаивали
до первого часу, когда почтмейстер уходил, - а приходил уже на другой день,
а потому и случалось, что они ходили целую неделю. Писать жалобу на
почтмейстера не стоило, потому что губернская контора на такие жалобы
"плевать хотела". Если кто-нибудь замечал почтмейстеру: "Ведь у вас
помощник есть", - он говорил: "А, это дрянь! я боюсь, вредный человек"...
Корреспонденты знали дядю за честного человека, дивились слышанному и
пересказывали дяде все, что слышали. Во-вторых, почтмейстер никому не
отдавал мелкой сдачи; например, если нужно сдать одну или три копейки, он
говорил: "А сдачи нет, после сдам"; или: "На том свете жаром рассчитаемся".
Чтобы избавиться на некоторое время от дяди, почтмейстер то и дело
посылал его разбирать жалобы проезжающих на ямщиков и станционных
смотрителей. Дядя не мог противиться воле почтмейстера и разъезжал почти
каждую неделю. С ямщиками и смотрителями он поступал добросовестно. Жалобы
писались капризными проезжающими, которые думали, что если дорога худая,
так в том непременно виноваты ямщики. Но случалось обыкновенно так, что
ямщики, жалея своих лошадей и зная, сколько им полагается ездить в час
верст, гнали их как им вздумается, имея в виду то, что этим лошадям
придется еще раза два сбегать до этой станции; случалось, что смотрители
пьянствовали, били ямщиков, которые, из злобы к смотрителю, старались ему
чем-нибудь насолить. Дядя делал по совести, стараясь выслужиться перед
губернской конторой, но с управляющими вольных почт и смотрителями он
ничего не мог сделать, потому что они дарят начальство по начальству, и от
этого бывало то, что вольные почты лишали дядю месячного жалованья, и
ямщики все-таки не получали никакого удовлетворения; смотрители отдавали
все свое жалованье почтмейстеру, при жалобах дарили его; почтмейстер писал
на дядю доносы, что он берет с ямщиков деньги, и потом прекращал дела по
своему усмотрению. Дядя злился, называл всех подлецами и говорил: "А где же
правда-то, черти вы эдакие!"
Меня почтмейстер не любил, никогда не кланялся на мои поклоны, и так
как я был посторонний в конторе человек, то он не приказывал пускать меня в
контору. Я часто ловил рыбу неводом и после рыболовства всегда развешивал
невод посреди двора, а когда он просыхал, починивал прорванные места.
Дворник почтмейстерский часто гнал меня прочь с неводом, по тому случаю,
что куры почтмейстерские будто бы ломали свои лапы об ячейки невода. Я не
слушал дворника. Однажды я развесил невод по забору. Часа через два после
этого я сидел у окна и вдруг увидал, что дворник разрезывает невод в разных
местах перочинным ножиком. За это я, как только увидал около невода любимую
почтмейстерскую курицу, свернул ей голову и потом бросил в отхожее место.
Это было ночью. Почтмейстер решил, что это сделал я, и при выдаче ляде
жалованья удержал из него пять рублей. Дядя злился, но деньги отдал и
все-таки велел мне развешивать невод. Раз я починял невод. Почтмейстер
сидел у окна с женой, дядя у своего окна. Вдруг почтмейстер сказал:
- Ты, скотина, опять тут с неводом!
Я посмотрел на дядю, тот мигнул мне, как будто говоря: не показывай
виду, что я здесь.
- А что? - спросил я.
- Конечно; вот пошлю дворника, будет - что; скот...
- Съем, что ли, я двор-то? Ведь он казенный.
- Тебе коли сказано - нельзя тут развешивать - и баста.
- А что такое - баста?
- А то, что если ты еще развесишь, я велю собрать и запру в кладовую.
- Ну, и будешь ты хороший мошенник.
Я взглянул на дядю, тот показал мне кулак.
- Поговори ты еще, плут ты эдакой!
- Сам плут! Колбасы берешь, сдачи не отдаешь...
- Это что такое значит, щенок ты эдакой!
Вышел почтальон. Почтмейстер увидел его и сказал ему: сбери невод и
принеси ко мне! Почтальон не знал, что делать.
- Не тронь! - заревел дядя. - Вы не смеете брать мою вещь, потому что
она моя, и дарить я се вам не намерен. А если надо, то я подарю вам на
саван, - отнесся он к почтмейстеру.
- У, крючкотвор! - сказал почтмейстер неизвестно кому.
Последствием этой ссоры было то, что дядю вытребовали в губернскую
контору, откуда его послали исправлять должность какого-то почтмейстера, на
время его отпуска. Я развешивал невод на другом дворе, с хозяевами которого
тетка была знакома.
Почтмейстерша была гордая женщина, как ее называли все почтовые
женщины. Она, кроме одной почтальонки, исправлявшей у нее должность
горничной и поверенной ее сердечных тайн, никого из почтовых не принимала,
да и посторонние бывали у нее редко, и она так была недоступна, что дядя
прозвал ее китайским императором, о котором я когда-то вычитал ему из
какой-то книги. Тетку она никогда не принимала; не принимала ее даже и
тогда, когда тетка, в большие праздники, приходила к ней с визитом. Тетка
была женщина тоже неуступчивая и, после того как ее почтмейстерша не
приняла два раза, прекратила всякие путешествия в почтмейстерские
обиталища. Почтмейстерша обзывала тетку разными зазорными словами, говорила
всем своим знакомым, что ее помощница грубая необтесанная женщина. Если
случалось почтмейстерше встретиться с теткой, она отворачивала голову в
противоположную сторону, тетка смотрела в землю, как будто не примечая
почтмейстерши.
В этом городе, да и во многих городах нашего православного отечества,
жены любят присваивать себе какую-то мнимую власть над другими женщинами,
так же как и мужчины над мужчинами. Жена чиновника, просто-напросто писца,
- уже модница, считает себя дворянкой, хотя бы муж получил чин на
пятидесятом году своего служебного поприща; считает за необходимость носить
шляпки, брезгует нечиновницами, забывая свое прошлое, и терпеть не может,
если нечиновница, жена писца, мещанина, солдата, одевается приличнее ее,
носит шляпки. Жена столоначальника уже требует, чтобы жены писцов, служащих
в столе ее мужа, приходили к ней с визитом, то есть поздравить с
рождеством, Новым годом и пасхой. Жена начальника принимает уже жен
помощников ее мужу, ведет себя с достоинством, требует от них повиновения,
капризничает, заставляет ждать себя подолгу, и если женщина чем-нибудь не
понравилась ей, она никогда не примет ее в свое общество, как бы та ни
добивалась этого. Такова была тетка и почтмейстерша. Тетка уже зазнавалась,
обижалась тем, что к ней за чем-нибудь приходили почтальонки, никогда не
угощала их, не ласкала по-прежнему, говоря: они не стоят чести... Она
хотела, чтобы к ней ходили с визитами, приходили прощаться в прощеный день,
и если кто не делал этой чести, она высказывала какой-нибудь почтальонке
свое нерасположение. Со своей стороны, почтальонки старались выслужиться
перед ней, надеясь на то, что их мужьям будет небольшое облегчение, потому
что тетка попросит об них дядю, а тот напишет в губернский. Сортировщицы
приходили с визитами только ради формы и у тетки не заискивали ничего, зная
от мужей, что дядя в конторе - ни рыба, ни мясо. Но тетка не хотела
заводить знакомства с женщинами, неравными ей, то есть по должности ее
мужа. Она хотела знакомиться и вести дружбу с женщинами такими, мужья
которых занимали важные должности. Но при бедности дяди, при том, что она
не любила гулять, ходить в театр, была неразвита, - в таком большом городе
ей трудно было свести знакомство. Она