м свете: пью на свои деньги. Да ты скажи,
кто ныне не пьет-то?
- Все-таки гитару, ты пропьешь в первый же вечер.
- А хоть бы и так... Вот теперь этот чиновник! Вчера я весь день
просидел дома нарочно, все хотел выждать: пойдет чиновник со двора или нет;
думаю: голод не тетка, побежит в лавочку за чем-нибудь... Ну, что ж бы ты
думал?.. Все сидел дома да тренькал на гитаре. Так и прошло до вечера.
Смотрю, огонь у него в комнате; ну, я и пошел к нему из любопытства, и
предлог нашел: свечку взял с собой засветить, знаешь... Вхожу, а он пишет.
"Здравствуйте, говорю, милостивый государь, извините, что побеспокоил!" -
"Ничего, говорит, покорнейше прошу садиться; папиросочки не желаете ли?" -
"Нет, говорю, не нужно". Я засветил свечку и говорю: все-то вы, милостивый
государь, дома сидите, хоть бы проветрились. "Некогда, говорит, все пишу".
- "А позвольте полюбопытствовать, говорю, что вы пишете?" - "Сочиняю", -
говорит. Ну, не понимаю, что он там сочиняет; только говорю: вы, поди, еще
сегодня не кушали? - "Вчерашний, говорит, хлеб доел. Сыт". Только
спрашиваю: на что же вы это пишете? ведь вы не служите? - "А для того,
говорит, чтобы в книгах печатали; за это, говорит, деньги платят". Ну уж,
это он прихвастывает. Потому, как бы деньги были, не жил бы так.
- Ну, а сегодня уходил?
- Уходил. Часа три или четыре не было дома. Приходит, я спрашиваю:
погулять изволили? - "Сочинение, говорит, снес, да хозяина не застал
дома... Мошенники, говорит, этот народ, не принимают меня, потому что я
бедный, провинциал". Злой такой. Вином пахло... Все спал после этого.
Я рассказал сапожникам процесс сочинения и какая бывает от этого,
польза сочинителям; сапожники плохо верили и отозвались так: конечно,
человек умный все может написать; а вон наш брат и письмо начнет писать,
так неделю собирается да две пишет. Ну, да мы не обучены. Только как же
это: сидит он дома; ну, пишет, положим, ну, ему за это деньги платят?.. Вот
если бы он сапоги шил али бы платье, то видно бы было, что он работает, а
то пишет - и что он пишет? По крайней мере, мы не знаем, какая кому польза
от его писания.
В это время вышел из комнаты молодой человек, в сером пальто,
развязный. Видно было, что он недавно встал.
- А, мое почтение, милостивый государь, - сказал Филат Никитич и
протянул ему руку. Чиновник кивнул нам головой; мне он руки не протянул.
- Все шьете? - спросил любезно чиновник Семена Васильича.
- Нельзя, милостивый государь, - помаленьку ковыряем, гроши собираем,
авось детишкам на молочишко вышьем, - сказал Филат Никитич.
- Вы, я слышал, не здешние? - спросил меня чиновник.
- Я из Ореха.
- Очень приятно. Мы чуть-чуть с вами не земляки: я из Толокнинской
губернии, - и он протянул мне свою руку. - Вы на службе?
- Да, просвещаться приехал.
- Вот это умно вы сказали, - отнесся ко мне Филат Никитич. - Здесь вы
такое себе просвещение дадите, что мое почтение! Народу здесь гибель;
всякий народец живет с подхватцом, черт бы его задрал! Я вот прибыл сюда,
милостивый государь, на барке из Финляндии мальчуганом, там у хозяина
служил, да не понравился ему, он и послал меня к тестю. А я по-русски ни
аза не знал. Приехал, глаза выпучил от прекрасных здешних мест. Стал
работать, нашпиговался: научился сапоги шить, ботинки, на двух языках
болтаю, а по-русски всякие закорючки знаю...
- Врешь ты, собачья морда! ты из Ямбурга: сам читал на твоем билете.
Чиновник пригласил меня к себе.
- Как вы находите этот народ? - спросил он меня, когда мы вошли в его
комнату.
- Народ хороший.
- Ну, нет: это избалованный народ. У них нет любви к человечеству,
уважения к женщине, к личности и тому подобное.
- Я не могу заключать, что этот народ избалован, потому только, что он
живет в таком виде. Худого же он никому не сделает. Разве он, то есть,
собственно, один который-нибудь сапожник из двух, обидит вас чем-нибудь?
- А вы давно здесь?
- Третью неделю живу.
- Поэтому вы и не можете заключить так о здешнем народе. - Мы оба
замолчали. Я стал вглядываться в его комнату: железная кровать, два стула,
стол небольшой, на столе лежат тетрадки и книги, фотографическая карточка
самого чиновника; на стене повешены - на одном гвозде гитара, на другом
сюртук, пальто и фуражка.
- Садитесь, пожалуйста, потолкуемте. Я теперь ужасно занимаюсь: пишу
комедию. Вы часто бываете в театре?
- Еще не был; денег нет.
- Существенного нет ничего... Я вот пишу существенное. Был в одной
редакции, не приняли. Я спросил, почему, - они только сказали: теперь
комедии и драмы никем не читаются. Отчего же они дрянные комедии печатают?
Это как?
Я тоже в некотором роде был драматический писатель, и мне слова его
были не по нутру, но я о своем таланте умолчал и сказал: ну, вы повесть
начните!
- Ни за что! В повестях нет интереса для простого народа. Я хочу,
чтобы мои произведения на театре показывались.
- Это, пожалуй, трудненько, особенно здесь: говорят, протекция нужна.
- То-то и есть. В своей губернии я давал содержателю театра одну
комедию, да он хотел поставить ее с переделками, я и не согласился.
- Ну, а раньше вы печатали где-нибудь?
- В губернских ведомостях печатал, да не стоило, потому что их почти
никто не читает; а если кто и смотрит их, так смотрит распоряжения
начальства и разные происшествия.
- Как же вы думаете теперь жить?
- Да вот теперь переделываю комедию. Я ее в другую редакцию снесу.
Пошли мы с ним в кабак выпить водки. За водкой он рассказал мне, что
приехал сюда именно для того, чтобы помещать свои сочинения и быть
постоянным сотрудником журнала; для этой цели он вышел в отставку. Когда же
он накопит больше денег, то поступит опять на службу, и ему дадут хорошую
должность, потому-де, что он будет образованный человек. После этого
знакомства он каждый день стал навещать меня; но он стал надоедать мне
своим хвастовством о превосходстве его над другими сочинителями и
рассказами о плутнях разных чиновников, а главное, тем, что мы пили с ним
много водки: он продал свои золотые часы, заведенные им еще в провинции.
В департаменте я не отличался от других красивым почерком и писал
вообще очень невзрачно. Начальник отделения ничего не давал мне
переписывать, да мне и лучше казалось не переписывать на него, потому что
он требовал каллиграфию, распекал за знаки препинания и т. п. Помощник же
объяснял мне, что он потому не дает мне переписывать, что ему почерк не
нравится и он привык к одному почерку. Столоначальник не обращал на меня
никакого внимания и даже не знал моей фамилии, он только знал, что у него в
столе три писца. Вообще на меня смотрели как на пустого человека, которого
можно повернуть как угодно; но когда мне предложили взять работу на дом, я
храбро сказал: у меня дома свеч нет...
- Как так нет? - запищал столоначальник.
- Очень просто: денег нет.
- Куда же вы их дели? вы писец, должны жить экономнее... пьянствуете,
верно?
- Я еще не получал жалованья из департамента.
- А зачем вы сюда приехали?
Все-таки мне на дом работы не дали. Чтобы приобрести больше денег, я
стал наниматься дежурить в департаменте за пятьдесят копеек в сутки, но
меня немногие нанимали, во-первых, потому, что еще не знали, что я за тварь
такая, и во-вторых, я был не штатный писец. Однако я уже пять раз дежурил.
Дежурных в департаменте полагалось четыре; старший дежурный только
расписывался в книге, а в дежурную не ходил и не знал, кто еще дежурный,
потому что он расписывался за неделю раньше. Поэтому один, постарше
остальных двоих, дежурил с девяти часов утра до трех часов, другой - с трех
до утра; ночью велено было спать двоим, но спал всегда третий (по книге
четвертый).. Дежурство мое только в том и заключалось, что я принимал
пакеты, депеши, то есть расписывался в приеме их; дежурному подавался
сальный огарок, который постоянно догорал в восемь часов вечера, и с этого
времени я должен был спать.
Через две недели я уже ходил в публичную библиотеку и читал там книги
даром. Между тем я успел переписать один рассказ из провинциальной жизни.
Он мне так нравился, что я думал, что его во всяком журнале напечатают, и,
по привычке ходить по кухням, пошел разыскивать редакторскую кухню.
Меня там осмеяла редакторская прислуга и послала в редакцию. С
замиранием сердца я отдал пакет лакею и ушел. Через неделю пришел в
приемный день. Какой-то свирепый на вид господин сказал мне, что статья еще
не прочитана, и велел прийти еще через неделю. Через неделю этот же
свирепый господин сказал мне важно: неудобна к печатанию.
- Почему? - я спросил.
- Да... одним словом, неудобна.
- Какие же причины?
- Извините, мне некогда. - И он отошел. Обругал я в душе этого
человека, ушел домой и долго думал, куда бы отдать статью. Перебрал я все
газеты, ничего в них нет хорошего, и надумал отдать в "Насекомую", -
наудалую, на том основании, что из газеты мне легче будет попасть в журнал,
несмотря на то, что эта газета никаких тенденций не имела и помещала черт
знает что, почему журналы уже и не говорили о ней.
В этот же день я отдал свой рассказ в контору газеты "Насекомой" при
письме, в котором я просил редактора напечатать статью и принять меня своим
сотрудником. Отдавши статью, я думал, что я так просто побаловался и статью
не напечатают, потому что мой сосед, Соколов, не одну уже редакцию обегал,
нигде не принимают; но я все-таки хотел потом переделать ее и отдать в
другую редакцию. Целые пять дней я был в тревожном состоянии: днем только и
думал о статье, думал, как я буду торжествовать, когда ее напечатают в
столичной газете и ее будут читать ореховцы и департаментские чиновники.
Между тем я все-таки сочинял другую статью. Каждый день я с трепетом
заглядывал во вчерашние нумера газеты, нет ли моей статьи. Газету очень
любил экзекутор, и потому она к нам в отделение попадала на другой день
после выхода. В шестой день я увидал в этой газете фельетон и заглавие
моего творения. Я ошалел: в глазах зарябило, кровь ударила в голову, меня
затрясло, сердце билось сильнее. Стал я читать, - мои слова, моя мысль...
Мне засмеяться хотелось от радости, перевернул я лист - моя фамилия. Но и
тут мне не дали вволю порадоваться: помощник, видя, что я читаю газету,
приказал мне: "Перепишите это поскорее да почище". Я стал переписывать, но
только думал о своей статье. Помощник заметил мне, что я больно рассеян; а
мне хотелось поделиться своей радостью с кем-нибудь. Подсел ко мне Соловьев
и спросил; как вы поживаете?
- Вы читали газету "Насекомая"? - спросил я его дрожащим голосом, как
будто меня сейчас сечь публично поведут.
- Пересматривал, да все ерунда, - сказал он важно. Мне это обидно
показалось.
- Тут... там моя статья, - сказал я тихо, язык точно не поворачивался
у меня.
- Ваша?! Неужели! Где? - спросил он с важным изумлением.
Я показал. Соловьев взял "Насекомую", посмотрел - подпись моя, и стал
читать, но читал немного.
- Так это точно ваша? Поздравляю! - И, подошедши к Петру Васильичу
Клюквину, сказал:
- У вас в столе литератор есть!
- Кто это такой?
- А вот! - и указал на меня.
- О чем? - спросил меня Клюквин.
- Это простой рассказ. - Клюквин также удостоверился, что есть моя
фамилия, и, сказав: надо прочесть,- доложил об этом столоначальнику, ткнув
в мою фамилию, напечатанную под статьей, как он тычет на статьи закона,
показывая их Черемухину. Столоначальник только промычал; а!! - и отбросил
газету в сторону. Он не любил "Насекомую".
Мне показалось обидным, что чиновники пренебрегают моим сочинением.
Когда я ходил курить, то мне казалось, что все на меня глядели и думали:
вот сочинитель! Теперь чиновники нашего отделения заговорили со мной
вежливо, спрашивали, не печатал ли я еще где-нибудь статей, а Соловьев и
Клюквин напрашивались на поздравку.
Когда Черемухин стал собираться домой, Клюквин доложил ему:
- Ваше превосходительство, у нас литератор есть в отделении.
- Кто такой? - спросил он как будто с испугом и с удивлением.
- Господин Кузьмин. Он в "Насекомой" вот эту статью напечатал, - и он
показал ему газету.
- Подпись есть?
- Точно так-с, ваше превосходительство, - и он ткнул пальцем на
подпись.
- Скажите ему, что я прочитаю.
В этот день я блаженствовал. Купил я нумер газеты за десять копеек,
прочитал и нашел в ней много своих ошибок: мне казалось, что я бы теперь
лучше сочинил; много было типографских опечаток, и хорошие места не были
напечатаны. Хозяин тоже поздравил меня и попросил вежливо остальные деньги
за квартиру, а у меня, несмотря на то, что я питался черным хлебом и чаем,
теперь денег было только двадцать одна копейка с грошем. Соколову очень не
понравилось, что напечатана моя статья, и он со мной был неразговорчив, а
выпив на мой счет косушку вишневки, которая, впрочем, отзывала клопами, он
сказал мне, что и он понесет туда свою статью, лучше моей, но какую - этого
он не объяснил. На другой день чиновники со мной здоровались, кроме
столоначальников; особенно увивались около меня Клюквин, Пьюжкин, Соловьев
и Алексеев, - и даже подсмеивались над моим костюмом. Соловьев говорил мне,
что он часто бывает у П. и даже переписывал ему одно сочинение; что он друг
брата П., который служит в таком-то департаменте, и что у меня нет
настоящего литературного слога. "Но,- говорил он мне, - вы выработаетесь; я
вам помогу; мы вместе будем читать". Я думал, что меня не заставят
переписывать, но заставляли, а начальник отделения своими руками отдал мне
черновую бумагу и велел переписать и прочитать с ним. Клюквин объяснил мне:
это означает то, что начальник отделения расположен к вам... Случилось так,
что я переписал не стараясь, некрасиво. Чиновники постарше подшучивали надо
мной и говорили, что Черемухину не понравится моя переписка. Оно так и
вышло: когда я подал ее Черемухину, он сказал, как всегда говорил
чиновникам: положите, я вас призову, - и немного погодя сказал Клюквину:
"Скажите господину Кузьмину, что так не годится переписывать: ведь ее будет
господин директор читать". Я переписал снова, старательно. Черемухин
попросил меня сесть, я сел и чувствовал неловкость. Черемухин сказал:
- Смотрите в мою черновую, - и стал читать громко. Я думал, что мне
смотреть на его черновую незачем, потому что он сам знает, что им сочинено,
и стал глядеть на его портфель.
- Что же вы в мою черновую не смотрите? смотрите, пожалуйста!
Он продолжал читать еще громче и медленнее, останавливаясь на каждом
слове.
- Вот у вас тут тире не поставлено... это нехорошо,- сказал он обидным
голосом. Я покраснел, чиновники глядели на меня и Черемухина.
- Вы, верно, без транспаранта пишете?
- Я и так умею.
- А вот эта строчка косо. Нельзя: ведь господин директор будет читать,
- сказал он наставительно.
- Тут вот опять тире. Как же вы, сочиняете еще, а этого не знаете... -
И он подписал свою фамилию, важно расчеркнувшись.
Я умильно глядел на его росчерк.
- Вы можете идти на свое место.
Я вздрогнул, покраснел и ушел. Чиновники меня ошикали:
- Что, каково? Вот те и сочинитель!
В этот день был у меня Соловьев, и мы долго толковали с ним о
литературе. Он оказался неглупым человеком, но говорил, что знает
литературу вдоль и поперек, только не хочет сам сочинять: лень. Он мне
поправил другую статью и взял один очерк для прочтения.
На другой день я отдал другую статью в ту же контору "Насекомой", в
которую подал и первую.
Итак, я торжествовал. Послал я Лене письмо, в котором подробно
описывал свою радость и надежды выйти в люди своими сочинениями. Письмо
вышло дельное, и в нем я уже называл Лену милою моею будущею подругою. В
этот день чиновники получили жалованье. Половина чиновников получили не все
жалованье, потому что на них были долги. В приемной толпились разные
кредиторы, и особенно нахальничал чиновник департамента, который
подписывается на газеты и журналы и у которого чиновники подписываются на
эти умопросвещающие и умоотупляющие вещи. Так как он обыкновенно
затрачивает много своего капитала, а чиновники пользуются этими вещами в
долг, то он и теребит с них деньги при получении жалованья.
- Деньги пожалуйте!
- Теперь не могу отдать, подождите до следующего.
- Да что же мне все ждать! Отдайте, ради бога. Чиновник-газетчик похож
был теперь на жида, просящего свой долг, а чиновники-подписчики на
бессовестных должников, старающихся во что бы то ни стало отсрочить уплату
платежа или не заплатить деньги.
Другой был пирожник, у которого чиновники брали на книжку целый месяц
и даже целый год пироги.
- Ну, подожди! Теперь нет, самому мало, - говорили одни.
- Ради бога! - Он чуть не плакал.
- Ты, каналья, на меня пять пирогов лишних насчитал, - говорили
другие, рассчитываясь с пирожником.
- Как это возможно? Ведь я не в первый год торгую у вас.
Были здесь портные, сапожники и другие люди, но чиновники старались
как-нибудь улизнуть от них. Одна какая-то госпожа очень плакалась на одного
чиновника.
- Да ведь он здесь служил!
- Да. Теперь он в отставке, уже с месяц.
- Он мне назад тому шесть месяцев вексель дал в тридцать рублей!
- А мне расписку во сто рублей. Я ему платье шил вот по ихной
рекомендации, - отозвался портной, указывая на госпожу.
- Я была у него назад тому неделю; говорит: вы ничего с меня не
возьмете, я, говорит, еще двадцати лет, несовершеннолетний.
- Да, он еще несовершеннолетний, - сказали чиновники.
- Ничего не получите, - сказал один молодой чиновник.
- Как же? он имеет чин, а я не могу с него, не имею права взыскивать
деньги! Зачем же ему чин дали, коли он несовершеннолетний? - горячился
портной.
Чиновники пожали плечами и ушли.
- Где же справедливость? - сказала госпожа и вышла с портным на
площадку, а потом и из департамента.
Мне пришлось получить жалованья только пять рублей с копейками. Всего
жалованья мне назначили восемь рублей, и из них около двух рублей вычли за
негербовую бумагу, а один рубль в эмеритурную кассу. Об этой кассе, как я
слышал от чиновников, чиновники не имели понятия, потому что им не сказали
правил; поэтому многим не хотелось платить денег - из двенадцати рублей
шесть процентов, но с них вычитали, говоря, что годов через десять они
будут получать проценты, а через двадцать пять - пенсию. Спросил я
чиновников: а могу я брать взаймы оттуда? - "Нет". - "А если я умру нынче
или выйду в отставку через год?" - "Ничего не получите. Ждите, вот правила
собираются печатать". - Я сказал экзекутору, что я не желаю платить денег,
потому что мне жить не на что.
- Не ваше дело, - сказал он и говорить больше не хотел.
Шайка, состоящая из Клюквина, Пьюжкина, Соловьева и Алексеева,
пригласила меня омывать жалованье. Трактир очень приличный. В каждой
комнате сидят чиновники, военные, гражданские. Мы вошли в какую-то
маленькую комнату, в которой было темно. Служитель зажег газ и любезно
приветствовал чиновников. Оказалось, что мои товарищи этот трактир посещают
чуть ли не каждый день.
Потребовали графин водки и закуски. После выпивки, по рюмке, они стали
рассуждать, чего бы им потребовать или чем пообедать. Потребовали сперва
карточку и еще графин водки; перебрали на карточке все кушанья, кушанья
дорогие, и потребовали каждый по своему вкусу; я же попросил щей, и мне
принесли борщ в тридцать копеек.
- Это, господа, дорого, - сказал я товарищам.
- Погоди, оботрешься. Вот как будешь получать много денег из редакции,
лучше нашего заживешь. - Товарищи в компании говорили всем "ты" после
стуканий рюмка об рюмку.
Выпивши по четыре рюмки водки, чиновники, и так говорливые, но чем-то
измученные, теперь размахнули свою чиновничью натуру; каждый высказывался,
как умел, что он решительно никого не боится; каждый высказывал, что его
обижают, что он заслуживает хорошего места и много знает; потом следовали
попреки друг другу.
- Ну, как тебе не стыдно подличать!
- Чем я подличаю? Ты перед Черемухиным, как лиса, увиваешься. Стыдись!
- А ты! Ты что говорил третьего дня: я, говорит, нагрублю Черемухину,
- а вчера что делал? - И т. п.
Началась брань, лганье, упреки хуже прежних, дошло до семейной жизни,
раскрылись все тайны чиновников. И какими они жалкими казались в это время;
они походили не на чиновников, а на подмастерьев, готовых на всякие
гадости; но в то же время заметно было какое-то горе, что-то тяготило их, и
казалось, что в водке они находят утеху и веселие.
Несмотря на то что я заказал только щи, а мне принесли борщ, за
который следовало заплатить тридцать копеек, да выпил я пять рюмок водки на
двадцать пять копеек, с меня сошло семьдесят девять копеек, потому что
чиновники, кушая разные кушанья, платили каждый поровну - это называлось
товариществом.
Еще взяли графин водки, но я уже не пил. Алексеев, журналист, был уже
пьян и ничего не мог выговорить, потому что он заикался. Прочие были еще не
пьяны и постоянно просили у Алексеева денег; он давал, а они хохотали. Этот
Алексеев был человек простой, но глуп; говорят, что он, управляя домом,
наживал деньги и давал их в долг чиновникам, которые, впрочем, ему редко
отдавали.
- Поехали в гостиницу Шухардина, но там так много грязи было вечером,
особенно в саду, что я скоро ушел домой с Соловьевым.
Напечатали и вторую статью в "Насекомой". Похвалили меня чиновники,
провозгласили по департаменту, что в таком-то отделении литератор есть,
стали меня окружать чиновники и расспрашивать, не писал ли я прежде, что я
пишу теперь и сколько получаю денег. Чиновники же нашего отделения
напрашивались на водку, а Черемухин все более и более давал мне работы и
требовал, чтобы я переписывал чисто. Служба начала противеть. Пошел я к
редактору "Насекомой", Кускову. Это был тучный, здоровый, высокий человек.
Он принял меня любезно, расхвалил, просил приносить статьи и сказал, что он
будет рассчитывать меня по три копейки за строчку. Я попросил денег и отдал
ему большую статью на пять нумеров.
- Пожалуйста, придите через неделю. Я велю сосчитать, сколько вам
придется получить, и выдам деньги.
В ожидании будущих благ, я перешел из маленькой комнаты вниз, в
комнату возле хозяйской комнатки и рядом с кабаком. Комната эта была совсем
отдельная и нравилась мне потому, что она была внизу и в ней топили печку,
а в прежней, по отсутствии печи, был страшный холод. Я стал обедать у
хозяина за семь рублей. Одно только было неудобство, что я все слышал, что
происходило в кабаке.
Не через неделю, а через две недели я получил кое-как шесть рублей, а
следовало получить тридцать пять рублей; зато я за деньгами ходил целую
неделю из департамента в редакцию, и даже раз получил выговор от
Черемухина, что я куда-то шляюсь не вовремя.
Большую статью мою на пять нумеров Кусков возвратил мне потому-де, что
ее нужно переделать и она несогласна с правилами газеты. Это меня взбесило,
но я отдал ему другую статью, и эту статью он возвратил мне.
Соколов между тем съехал, и я его не видал.
Прошло месяца три, и я от Кускова не получил и копейки. Сначала он
велел приходить мне через неделю, потом через день, а потом уже лакей и
пускать меня не стал к нему. А в департаменте говорили, что я ленюсь
заниматься. Раз я ходил долго, то есть сидел в конторе часа три и редактора
не дождался. Прихожу в отделение часу в пятом.
- Где это вы шляетесь? как я пришел, вы и ушли! - закричал на меня
столоначальник.
Я промолчал, потому что находил, что я действительно часто ухожу из
департамента. Подошел ко мне Черемухин. Я сижу.
- На вас, господин Кузьмин, столоначальник жалуется.
Я молчу.
- Вам говорят!
Я встал и покраснел.
- Куда вы ходили?
- За деньгами в редакцию.
- Можете в другое время ходить.
- Да он в час принимает.
- Если вы еще будете уходить, то выходите в отставку.
Меня взбесило это, но я промолчал. Будь только у меня в кармане сто
рублей - ей-богу, выйду в отставку, Думал я, а утром опять смирился.
На другой день после этого я получил письмо из Ореха от Лены. Она
писала, что едет на Кавказ к брату, который ей на поездку выслал сто
рублей. Грустно мне сделалось после прочтения письма, но я скоро
успокоился: письмо Лены развязало меня с ней. На ее письмо я не стал
отвечать и с тех пор не получал об ней уж больше известия.
Жить в новой комнате было и весело, и неловко. В мое окно постоянно
заглядывали шедшие и вставляли свои рожи разные люди обоих полов,
неизвестно для чего. В лавочке с утра до вечера хлопали двери. С утра - с
восьми часов - до ночи шел там разгул: крик, песни, пляска, а иногда и
драки. Раздирало слух, дрожал дом, звенели стаканы, трещали стулья... Но
мне, с помощью водки, не было дела до кабака; хозяин был человек ласковый,
кормили меня хорошо, деньги не просили вперед, долги ждали. А где я найду
такого хозяина!
Долго я вслушивался в разговоры, вглядывался в посетителей кабака и
пришел к тому мнению, что русский кабак для простого человека - клуб.
Есть люди, которые чувствуют отвращение к кабаку, говоря, что там
грязно и народ там сильно пьянствует. Есть даже брошюрка под названием
"Беги от кабака"... Теперь говорят, что много мрет народу от водки. Может
быть, последнее и правда, потому что хорошей водки бедному человеку взять
неоткуда в столице. Мой хозяин обыкновенно покупал водку из одного большого
завода, бочонками и по мелочам, потом водку из бочонков переливал в свою
посуду, разбавляя ее водой. Водку он приготовлял разных сортов: очищенную,
крымскую и малороссийскую; одна ничем не пахла, другая так пахла - с
понюшки тошнило. Поэтому и цена ей была разная. Перцовки и наливок
настоящих у него не было, а все он приготовлял сам, настаивая на кореньях,
на шафране и на масле - что я видел сам своими глазами, потому что он
настойки ставил за теплую печь или в печь, устроенную в моей комнате. На
окне в кабаке, на полочках у него стояли образцы водок, и эти-то образцы
свидетельствовал акцизный чиновник...
Простой, рабочий народ не знает, какой яд заключается в водке, и пьет
ее по разным причинам. Питухи бывают двух родов: пьяницы, ничего не
делающие, и выпивающие ради чего-нибудь. Отправляется человек на работу и
заходит в кабачок выпить осьмуху ради освежения - разбить кровь. На работе
он измучится, устанет - и опять заходит в кабак, выпить перед сном
грядущим. Без водки он делается скучным, а выпив стакан, он делается
бодрее, у него развязывается язык. Если у него есть деньги и завтра ему
хочется погулять, то он начнет разговаривать или с хозяином кабака, или с
человеком одного с ним сорта, или пристает к компании рабочих. Если он
пришел с товарищами, которые угощаются, или одним, или сообща, то, выпивши
стакана два, он располагается как дома: говорит громко, высказывает свои
мысли о ком или о чем-нибудь, спорит и, если есть у него расположение,
начинает петь песни или пристает к поющей компании. Если товарищи о
чем-нибудь толкуют, то и он высказывает свое мнение, добытое практикой или
слухами от хороших людей; если его обидели, он высказывает это товарищам,
которые, сочувствуя ему, дают ему свой совет; если его теперь обижают или
навязывают ему неподходящие мнения, он ругается и готов бог знает что
сделать с обидчиком. В этом рабочем вы не узнаете обыкновенного
деревенского крестьянина, живущего в кругу однодеревенцев и пьющего водку в
праздники.
Но отчего рабочие собираются непременно в кабаки и трактиры? ведь у
них есть свои квартиры? - спросит читатель. На это я скажу, что крестьянину
очень скучно, душно и тяжело в столице, где он живет заработками. Люди,
хоть несколько достаточные, даже не особенно зажиточные, имеют возможность
справлять свои праздники в своих семействах или вообще дома, в более или
менее удобной комнате; большая же часть крестьян живет в Петербурге без
жен, и вообще без женщин, с товарищами, не по одному, а по пяти, десяти и
более человек. В деревнях они праздники справляли в семействах, и здесь они
знают пасху, рождество, масленицу и воскресные дни. В артелях их кормят
обыкновенно худо; такие, которые не имеют матки или живут на своих харчах,
тоже питаются дрянною пищею. В комнате сыро, душно, с товарищами все
переговорено, тянет на улицу, хочется повеселиться... Куда идти? Баб нет,
девок своих нет, орать песни неловко, шататься по городу надоело, собраний
таких нет, где бы рабочий чем-нибудь занялся, - ну, и идет человек в кабак.
Там он, выпивши водки, повеселеет, покалякает с кем-нибудь, песни попоет,
попляшет, - и никто там ему не препятствует. А разве в комнате, на
квартире, ему дозволено плясать? Отчего же ему не петь и не плясать в
кабаках, когда он вырос в деревне на хорошем воздухе и укрепил свои силы в
деревне? Мне часто случалось видать на улицах лежащих мужиков с разбитыми
членами, но и это происходит оттого, что зашел человек в праздник в кабак,
выпил изрядно, выспался, опять зашел опохмелиться, да попались товарищи,
угостили, сам угостил их, а потом и не чувствует, что делается с ним, а
пробуждается уже дома, на квартире. Так он мало-помалу и втягивается в
водку, пропивая деньги, скоро хмелеет и доходит до того, что, идя один,
падает на панель и уже не может встать и, ничего не чувствуя, скоро
засыпает. Мне часто случалось видать и не одних крестьян, а и чиновников
пьяными, но зато те пьют дорогие вина, или дома, или из гостей едут в
каретах, а потом ложатся спать на пуховики... Зачем же крестьян-то обвинять
в пьянстве?..
В кабаке часто крестьяне толковали о разных предметах. А что для них
полезно было бы устроить собрания, это видно из того, что хозяин, читавший
"Сын отечества", говорил им о политике и разрешал вопросы по-своему.
- Толкуют, набор будет?
- Хозяина надо спросить. Андрей Петрович, будет набор?
- По газетам не слышно, - отвечает хозяин.
- И войны нет?
- Нет.
- Я слышал, Америка што-то замышляет.
- Америка промеж собой воюет, - сказал хозяин.
- Как так?
- Так, два народа: белый и черный. Белый - англичане и немцы, а черный
- арапы и негры. Вот немцы да англичане и покорили арапов и стали их
продавать. Хуже, чем у нас крепостные были.
- Што же царь-то ихной смотрит? Сказал бы: воля, братцы, вам, арапы, и
конец!
- Да то, што у них самосудство, все обществом...
- Што же общество смотрит? Нешто нет старост-то?
- Есть, да и они в свою сторону воротят. Вот теперича одни говорят, не
надо рабства, а другие - надо, и пошла война.
- Чья же взяла?
- Да ничья. А американцы лучше, говорят, всех. Пошли толковать об
войнах и свернули на помещиков, а потом на надел земли.
- Вот теперь комета! как покажется, будет война.
- Это так!
- Што же это за штука? Надо хозяина спросить... Эй! скажи-ка, што
такое комета?
- Это звезда настоящая, только с хвостом, - говорил хозяин.
- Ой ли?
- Она горит,- уверял хозяин.
- Ври!
Пришли покупатели, и хозяин, сам не знавший, что такое комета, рад
был, что избавился от расспросов. А рабочие долго еще толковали о комете, -
и свели разговор на урожай и неурожай и на пожары.
За одним столом сидели подмастерья, портные с маляром, за другим
четверо рабочих.
- А вот рымский папа штука! - сказал один подмастерье.
- Што? - спрашивал маляр.
- Он какие штуки выделывает: коли тебе нужно грешить, возьми из ихной
церкви записку али бумажку, и грехи долой; цена всякая: и рубль, и сто
рублей, и тысяча. Заплатил сто рублей - на сто лет грехи долой, а то греши
на тысячу...
- Врешь?
Рабочие замолчали. Они слушали подмастерья. Подмастерье божился,
крестился, что он не врет.
- Он самый набольший у католиков, выше королей.
- Чево ты врешь! - сказал маляр. - Кабы он был живой, отменил бы эти
бумажки, потому ведь тут обман. Ведь он моща! ей-богу, моща...
Все посмотрели на него в недоумении.
- Ну, вот, ты и сам не знаешь што мелешь. Дружный хохот заглушил
оправдания маляра. От индульгенций перешли к тому, что светский суд строже
духовного.
Часто приходили в лавочку шарманщики, но хозяин гнал их прочь, когда
не было народа; при народе он старался продержать их дольше. Часто здесь
бывали драки, которые разбирали городовые. В праздники, далеко за полночь,
веселился и бушевал народ с приходящими для куска хлеба, стакана водки или
пива женщинами; тут были и честные трудящиеся люди, подозрительные люди,
живущие нечестно, бедняки, выпрашивающие себе рюмку водки для залития горя
и освежения горла, - и все это кричало, пело, плясало и вело себя так
бешено в общей массе, что страшно казалось за человека, который как будто
кричал: не подходи! никому не спущу...
К декабрю месяцу служба страшно опротивела: в штат не зачисляли,
жалованья давали по восемь, по десять рублей. Кусков денег не платил. Он
говорил, что у него нет денег. Почти четыре раза я ходил к нему на неделе
за деньгами - и все напрасно: да и не я один ходил к нему... Статей моих он
не печатал.
Не забыть мне достопамятное 18 декабря. Я его беру прямо из моего
дневника.
"Отпросился я сегодня у столоначальника в редакцию. Велел приходить
скорее. К редактору, думаю, идти не стоит - не пустит лакей. Иду и думаю:
господи! сколько раз я хожу по этой дороге с надеждой: вот получу деньги и
расплачусь с Андреем Петровичем и другими; не будет мне совестно людей! И
сколько раз возвращался я этой дорогой назад обиженный, оплеванный лакеем и
конторщиком... Слезы шли из глаз, в глазах делалось мутно. И отчего это
нигде не принимают моих статей? Прихожу в контору. Конторщик поморщился и
что-то шепнул, вероятно: опять! В грязной конторе, с двумя портретами двух
дураков, ходил какой-то молодой человек в шинели, вероятно, тоже литератор.
Он на меня не смотрел, ко мне не подходил, ни о чем не спрашивал у меня,
когда я сидел на диване.
- Отчего это у вас денег нет? - спросил конторщика обиженным голосом
литератор.
- Спросите Кускова, - сказал конторщик, как будто хотя сказать: "Да
отвяжись ты!" Конторщик сводил какие-то счеты.
Пришел дворник.
- Свеч в долг не дают. Конторщик дает денег на один фунт.
- Да для типографии этого мало.
- Мне-то что за дело! Я где возьму денег?
Приходит мальчик из типографии.
- Дайте тридцать копеек.
- Я тебе, любезный, сказал, что у меня денег нет. Проси самого
Кускова.
Пришел рабочий.
- Что же деньги? - Ах, да отвяжись ты!
- Ты мне двенадцать рублей должен. Покуда я ждать-то буду!
- Пошел вон, свинья.
- Сам свинья - и с Кусковым...
Пришел лакей.
- Где дворник? - спросил он у конторщика.
- За свечами ушел. А что?
- Да какой-то подлец ворвался в залу. Я его гоню, а он сел на диван.
Я, говорит, не выйду до тех пор, пока не получу денег... Это просто беда. В
прошлый раз какой-то мазурик две книги хорошие украл.
Часа через два пришел в контору Кусков. Поздоровался с литератором.
- Извините, ради-бога, ей-богу, денег нет. Через неделю придите.
- Да я уж сколько хожу!
Кусков пожал плечами и ушел, не поговоривши со мной.
Обидно мне сделалось. Заплакал я за воротами, - и пошел; хорошо, что
люди не заметили моих слез: снег шел.
Пришел я в отделение и сел на свое место,
Помощник и говорит мне:
- Ну, Кузьмин, Черемухин задаст тебе баню. Он тебя два раза спрашивал.
Через полчаса подходит ко мне Черемухин.
- Вам уж я говорил не в первый раз, чтобы не отлучались....
- Я за деньгами ходил... меня столоначальник отпустил.
- Извольте выходить в отставку.
В глазах у меня помутилось, как будто вся кровь прихлынула в голову,
но я все-таки сдержался и отмалчивался от насмешек чиновников. Часу в
шестом половина служащих разошлась по домам, а я остался для того, чтобы
попросить Черемухина оставить меня в департаменте. Вдруг подходит к
Черемухину вице-директор с палкой, Тот самый, которого я видел в первый
день моего появления в департаменте.
- Нет ли у вас писца? Вот это переписать; нужно очень скоро.
- Кого же бы? У меня все хорошие-то вышли... Господин Кузьмин,
перепишите!
Я обрадовался, думая, что Черемухин меня помилует.
- Скорее же! - крикнул на меня вице-директор. Я доставал медленно
веленевую бумагу, медленно перо искал, вице-директор торопил. Перо попалось
дрянное, так что два слова написались точно мазилкой. Увидав это,
вице-директор закричал:
- Это что такое значит! А? Ах ты, господи. Перемени бумагу, скотина...
Опять он стал диктовать мне, а я писал; и он продиктовал какое-то
слово, я написал, он, вместо него, продиктовал снова, - другое. Увидав, что
я написал первое, он пришел в неописанную ярость.
- Это что!!! Это что!! Господин Черемухин? кого вы мне дали? он и
писать не умеет... Он нарочно...
- Он... сочинитель.
- Сочинитель! Выгнать его вон! Вон!!
И вице-директор, выхвативши бумагу, убежал из нашего отделения.
- Извольте подавать прошение в отставку, - сказал мне начальник
отделения.
Не помню, как я вышел из департамента; только помню, что я шел домой,
как шальной. Дома хозяин спросил меня:
- Что с вами?
- Дайте водки.
- Да за вами два с полтиной долгу; да за квартиру шесть.
- Я заплачу.
Выпивши залпом стакан перцовки, я сказал ему, что меня выгнали.
- А деньги когда вы мне отдадите? Я уж вашу комнату отдал.
- Будто?!
- Да... Вы мне оставьте залог какой-нибудь.
Я выпил еще стакан перцовки и сказал:
- Возьмите мою шинель. Она мне стоит пятнадцать рублей.
- Помилуйте, она всего-то пять рублей стоит.
Я немного поел и скоро лег, но долго не мог заснуть. Положение мое
было так скверно, что я решительно ничего не мог придумать...
Утром я пошел на толкучку продавать шинель. Дали семь рублей. Намерзся
я сильно в летнем пальтишке и зашел в питейный. Там я встретил Соколова; он
был пьяный.
- Что с тобой, Соколов?
- Ничего, - бурлил он. - Попотчуй водочкой, ты ведь литератор!
- Меня, брат, вчера выгнали из департамента.
- Врешь!!-И он с удивлением посмотрел на меня.
Ноги озябли, сам я дрожал от холода и с горя, голова трещала, и я
выпил опять стакан водки, еще выпил, закусил, а потом уже не помню, что со
мной было. Пробудился от боли в ноге, как будто кто-то ступил на нее.
Кое-как я открыл глаза, веки у меня словно вспухли; взглянув кругом себя, я
долго не мог понять, где я нахожусь... Передо мной стояло человек десять
мужчин с пьяными лицами, в ободранных одеждах, связанные бечевкой спинами
друг к другу. В другой кучке стоит городовой, в третьей - какая-то баба
воет, и все это кричит, ругается и вырастает надо мной, как лес; движется,
как в каком-нибудь омуте.
- Ну ка, ты, черт! вставай! - крикнул кто-то, и я почувствовал пинок в
голову. Только теперь я очувствовался