Главная » Книги

Рекемчук Александр Евсеевич - Товарищ Ганс, Страница 5

Рекемчук Александр Евсеевич - Товарищ Ганс


1 2 3 4 5 6 7 8 9

   Не мог он тогда, конечно, знать, этот бойкий парнишка, по имени Педро, и даже бабушка его, цыганка, не могла нагадать, что все случится иначе. Что не республика победит врага, а враги победят республику. Что ни ему, ни его друзьям не суждено будет даже через двадцать лет вернуться в Мадрид. Что они останутся жить в России, станут здесь взрослыми, что здесь родятся их дети, и они уже будут с трудом говорить на родном языке. Их обычные судьбы растворятся в миллионах обычных судеб. И лишь порой чей-то взгляд вдруг задержится на газетной строке: "Фрезеровщик Мигель Гутьерес перевыполнил сменную норму...", "...решающий гол забил левый крайний торпедовцев Д.Каррера", "Хесус Рамон де Сигуэнса, прож. Нижняя Масловка, 30, возбуждает дело о разводе..."
   Горел костер. Желтые языки огня терзали хворост.
   Звенела песня:
  
   Бандьера росса,
   Бандьера росса...
  
   Карл Рауш, обогнув костер, подошел ко мне, наклонился, обнял, колючей щекой коснулся моей щеки.
   - Хорошо, Санька,- сказал он.- Это отшень хорошо, что вы все вместе. Когда вы все вместе, вам нит-шего не боятся! Понимай?..
   - Дядя Карл...- Я вдруг вспомнил, что давно хотел его спросить.- Дядя Карл, а почему ты не поехал учиться вместе со всеми?
   - Я?- Рауш посмотрел на меня с некоторым удивлением. Потом вздохнул.- Я уже стары для это дело... Я уже слишком стары - учиться.
  
  
   Я проснулся за секунду до этого звонка. Не по звонку, а именно до звонка.
   Не знаю, как у кого, но у меня и поныне сбереглась эта непостижимая способность. Скажем, я завожу будильник на пять утра - нужно ехать на вокзал или еще куда, и я, чтобы не проспать, ставлю будильник на пять. Но ровно за секунду до этого срока я просыпаюсь, будто стрелка установлена не на циферблате часов, а в моей сонной голове. Я внезапно просыпаюсь, открываю глаза, а потом уже раздается урочный звонок.
   Но в ту, ночь никакого звонка не предвиделось.
   И будильника у нас не было. И я крепко спал, без всяких снов,- как приник щекой к подушке, так и заснул, упоенно и здорово.
   А посреди ночи проснулся вдруг. Открыл глаза. И тотчас в передней раздался звонок.
   Какое-то время я еще лежал не шевелясь, не понимая, где я, что и почему.
   Была ночь. Был предрассветный час. Все вокруг еще утопало в глубокой тьме, и лишь постельная белизна уже высветилась из тьмы.
   Чуткая тишина стыла в квартире.
   И снова ее прорезал истошный вскрик дверного звонка.
   Я вскочил и зашлепал по паркету босиком. Но не в переднюю, не к двери, а в соседнюю комнату - туда, где спала мама Галя.
   Она спала, свернувшись клубочком. Очень маленькая и очень одинокая в широкой двуспальной кровати. Спала и ничего не слышала.
   Я тронул ее рукой за плечо. Она как-то по-детски, вопросительно простонала, повернулась на другой бок и снова задышала спокойно.
   - Ма,- позвал я.
   Длинно прозвенел звонок.
   Она вскинулась, набросила на плечи халат, не глядя, отыскала ногами домашние туфли и пошла к двери, заспанная, взлохмаченная, встревоженная. Я за ней.
   - Кто там? - хриплым со сна голосом спросила Ма.
   За дверью молчали. Нет, не молчали, а было слышно через дверь, как кто-то порывисто дышит, будто хочет ответить и не может...
   Мама Галя, не снимая цепочки, отперла, приоткрыла дверь.
   Там стояла Софья Никитична Якимова. В наспех надетом, расстегнутом, вероятно первом попавшемся под руку, платье. Бледная, ни кровинки в лице. Глаза какие-то остекленелые, ничего не видящие перед собой.
   - Софья Никитична?..- Ма откинула цепочку.
   Софья Никитична машинально переступила порог и опять остановилась, не произнося ни слова, вперясь глазами в пустоту.
   - Что случилось?..
   Якимова молча, ступая тяжело и неверно, сгорбясь, будто за одну ночь состарилась, направилась к окну.
   - С Танечкой что-нибудь? - испугалась Ма.
   - Она... спит,- едва слышно ответила Якимова.
   Мы подошли к окну следом за ней.
   Там, за окном, едва развиднелось. Бесчисленные окна нашего дома были свинцово бельмасты, слепы. Двор пуст и чист.
   Близ нашего подъезда стояла машина. Небольшой автобус, "пикап", крашенный темной краской, без окон.
   Поначалу я даже не обратил особого внимания на эту машину, не поставил ее ни в какую связь с ночным звонком, с появлением Софьи Никитичны. Мало ли всяких машин приезжало в наш двор и уезжало?.. Я смотрел из окна на пустынный наш двор, недоумевая: что же такое произошло? В чем дело?'
   По узкому тротуару, норовя держаться поближе к стене, торопливо и как-то воровато семенила женская фигура. Цветастый крепдешин, сумочка, каблуки -:цок, цок, цок... Она шла, застенчиво опустив голову. Но я, приглядевшись, узнал: это была хохлуша с фабрики-кухни, четвертая жена Яна Бжевского, та самая, которая заставила его сбрить усики. Откуда же она так поздно? Вернее, так рано, под утро?.. Нехорошо так долго гулять, щеголять в крепдешинах, когда муж в отъезде. То-то она озирается, то-то жмется к стене... Может быть, из-за этого, из-за нее, из-за этой хохлуши так расстроилась Софья Никитична?
   Но едва я успел поделиться с самим собой этой догадкой, как чернобровая гулена, что-то заметив, вдруг остановилась, а потом опрометью метнулась в ближайший подъезд - не в свой...
   А внизу, под нашими окнами, хлопнула дверь парадного.
   И я увидел. По ступенькам подъезда сходил Алексей Петрович Якимов. В одной руке его был узелок, а на сгибе другой - плащ.
   А на шаг впереди него и на шаг позади - двое в хромовых сапогах, гимнастерках с портупеями и фуражках васильковой масти.
   Старая дворничиха Степанида, в замызганном переднике и мохнатом платке, вышла следом за ними, неловко затопталась на крыльце.
   Фыркнув, ровно заурчал мотор автомашины.
   Один из конвоиров распахнул глухую дверцу в задней стенке кузова.
   - Алеша!..
   Вероятно, Софье Никитичне показалось, что она крикнула, что она выкрикнула это имя, а на самом деле даже мы, стоявшие рядом с ней, едва расслышали, как она позвала:
   - Алеша!..
   Но Алексей Петрович, все же услышал этот зов.
   Уже у распахнутой дверцы он обернулся и, улыбнувшись растерянно, помахал рукой. Однако смотрел он при этом на окна своей квартиры, а не сюда, где стояли мы, где была Софья Никитична...
   Пропустив арестованного в железную каморку, один из конвоиров полез за ним следом, а другой запер снаружи дверцу на ключ и сел в кабину рядом с шофером.
   Машина пересекла двор и скрылась в подворотне, оставив после себя клок синего дыма.
  

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

   - Костин.
   - Я.
   - Садись... Лебедченко.
   - Я.
   - Садись... Матюхин.
   - Я.
   - Садись... Нестерук.
   - Я.
   - Садись... м-м... Перельштейн.
   - Я.
   Она была сухопарая, с плечами угловатыми, костлявыми, спереди у нее был приколот наробразовский значок, сзади же - этого сейчас не было видно, но как-то угадывалось - остро торчали лопатки. Ей, вероятно, лет тридцать, но выглядела она куда древнее из-за старушечьей прически с куцым узелком на макушке. Из-за нарочито строгого темно-синего, чернильной синевы кашемирового платья с кружевным воротничком. Еще на ней, конечно, были очки, а одна дужка этих очков, конечно, сломана и толсто обмотана черной ниткой, а хвост этой нитки неряшливо свисал на скулу. Безусловно, старая дева.
   - Садись... Рогачева.
   - Я.
   - Садись... Рымарев.
   - Я. (Здрасьте, наше вам с кисточкой, очень приятно...)
   - Садись.
   Серые ресницы за стеклами очков опускались к странице классного журнала. Она внятно и твердо произносила очередную фамилию, как бы намертво запечатлевая ее в памяти. В ответ громыхала крышка парты. Ресницы приподнимались - и наступала секундная пауза: она, по-видимому, старалась с одного раза запомнить в лицо каждого, и, как выяснилось тотчас, это ей блестяще удавалось.
   Сегодня она впервые пришла на урок. Наша новая учителка. Новый классный руководитель.
   И поэтому в классе стояла какая-то особая, настороженная, скованная тишина, наэлектризованная любопытством.
   - Садись... Терещенко Эн.
   - Я.
   - Садись... Терещенко Пэ.
   - Я.
   - Садись... Якимова.
   - Я.
   Ресницы за очками, сморгнув, вновь опустились. И вновь приподнялись. На сей раз пауза была куда более продолжительна. Томительна. Сосредоточенна...
   Может, потому, что уже кончился список в классном журнале? Ведь известно, что "я" - последняя буква алфавита. И Таня Якимова была у нас последней в журнальном списке. Первая с конца, согласно школьной премудрости.
   Но пауза длилась. Длилась, становясь зловещей.
   Глаза за очками завораживающе остекленели.
   - Так это твоя мать была до меня классным руководителем?- Новая учителка с нескрываемым интересом разглядывала девочку, поднявшуюся за партой.
   Я сидел позади Татьяны. И мне не видно было ее лица. Я лишь видел тонкие косицы, сиротливо и жалобно - одна от другой врозь, отчужденно - поникшие вдоль ее спины.
   Я только услыхал едва слышное:
   - Да.
   - А... где твой отец?
   Еще я видел Танины руки, послушно и покорно заложенные за спину. Они были сцеплены, и пальцы - я это видел - с каждой секундой все больше белели в суставах.
   Оцепенелая тишина стыла в классе. Та самая тишина, при которой, согласно все той же школьной премудрости, слышно, как муха пролетит. Но мухи не летали. Лишь несколько полудохлых осенних мух неприкаянно ползали меж оконными рамами...
   На "Камчатке" оглушительно выстрелила крышка парты. Это вскочил Телицын.
   - Ее отец арестован как враг народа!- торжествующе заявил он.
   Серые брови новой учителки недовольно и строго нахмурились.
   - Сядь...- приказала она и, не заглядывая в список, уточнила:- Телицын, сядь.
   А сама поднялась из-за стола и неторопливо приблизилась к парте, за которой, уронив голову, стояла Таня.
   Она приблизилась. И неожиданно, подняв легкую руку, погладила Таню по голове.
   - Я хотела, чтобы об этом сказала сама Якимова.- Она попыталась из-под низу, вкрадчиво заглянуть в глаза девочке.- Мы ведь обойдемся без подсказки, правда?..
   Таня молчала.
   - Садись.
   Новая учителка двинулась между рядами парт. Шаги ее черных шнурованных ботинок на резиновой подошве были неслышны, бесплотны, и только половицы недавно выкрашенного пола щенячьи повизгивали.
   - Раскройте тетради... Пишите: "Контрольная работа... двадцать четвертое октября... тысяча девятьсот тридцать седьмого года..."
  
  
   Я выскочил из класса, едва прозвенел звонок.
   Тогда уже наступил век электричества, но электрических звонков в школе - во всяком случае, в нашей школе - еще не было, а был медный колокол, которым давала звонки школьная сторожиха. В положенное время, по часам, она брала этот колокол и трезвонила им на всю школу: с урока, либо на урок, либо вообще конец урокам.
   Я так стремительно выскочил из класса и так прытко спустился по лестнице, что, когда уже был внизу, у раздевалки, сторожиха еще не отзвонила свое и в руке у нее все еще трясся, мотал языком старый гимназический колокол.
   Мне нужно было дождаться Татьяну.
   Я как-то не решился подойти к ней прямо в классе после урока, поскольку и так доставало во дворе и в школе досужих разговоров про "жениха и невесту"- про меня и про нее. Еще не хватало, чтобы после всего происшедшего, после всего, что стряслось, ей еще клеили "жениха". Ей и без того хватало радостей. Сполна.
   Я с независимым и праздным видом прохаживался близ школьной калитки - уже по ту сторону калитки,- будто я вообще нынче не был в школе, будто мне сегодня недосуг было посещать школу, будто у меня справка от врача, что я заразный.
   Мимо меня, класс за классом, выкатывались на улицу школяры.
   Шли козявочки-первоклашечки, такие маленькие и глупые, что даже жалко: ну какое с них учение? Им бы в куклы играть, в кубики. А вот идут, бедолаги, при портфелях, с чернильницами в торбочках.
   Шли мальчишки из шестого и девчонки из шестого: все уже вымахавшие свой положенный взрослый рост - в длину, но в ширину еще не достигшие никакого соответствия, все, как один, голенастые, тощие, нескладные; рукава у них у всех по локоть, штаны у всех чуть пониже колен, а пальтишки у всех до пупа, зато башмаки на ногах - скороходы, бахилы, с крайней полки обувного магазина, где все для великанов, носи на здоровье.
   Шли десятиклассники, выпускники, забота и гордость учительской. Девочки-барышни, и таким не ровен час по незнанию подступишься на улице с "тетей"- только фыркнет в ответ... А парни - те еще неуклюжи, развинченны, вроде бы уже и усаты, вроде бы уже и басят, но басы эти то и дело сбиваются на петушиный фальцет.
   Вот и наши. Нестерук. Рогачева. Терещенко Эн. Терещенко Пэ. Сергеева. Телицын.
   Таня.
   Я пошел рядом с ней, беззаботно размахивая портфелем, который у меня, как и положено, болтался на бечевке. Я пошел вместе с ней, так как всем известно, что мы живем в одном доме и нам по пути.
   Я сказал ей:
   - Ты знаешь? Из зоопарка смылся удав. Схватил какую-то гражданку и залез с ней на дерево. Когда пожарные с милицией пробуют достать - он сжимает кольца и душит ее. Ничего не могут поделать. А стрелять нельзя: боятся попасть в гражданку... Может, это и враки, но все утверждают. Давай так: пообедаем, сядем на трамвай...
   Пронзительный свист хлестнул по ушам.
   Я на расстоянии ощутил, как вздрогнула Татьяна. И не успел сообразить, что к чему, как она уже метнулась за угол дома, мимо которого мы шли, хотя ей сворачивать было ни к чему: нам ведь прямо и прямо...
   Но ее уже не было рядом. Я обернулся.
   Сзади, шагах в пятидесяти, топали вразвалочку Терещенко Эн, Терещенко Пэ и Славка Телицын.
   Я сразу же понял, что Славка.
   - Ты зачем? - спросил я его, когда они подошли.
   - Да так просто.- Тон его был дружелюбным. Дружелюбно-издевательским.- Тренирую легкие.
   Славка Телицын был на голову выше меня. И крупнее. Он уже ростом и статью догнал своего папашу, которого я видел однажды. И папаша подарил ему со своего плеча бежевую шерстяную гимнастерку, на левом рукаве которой осталось темное невыгоревшее пятнышко от споротой ведомственной эмблемы.
   Еще папаша ему подарил широкий комсоставский ремень с пряжкой. Мировой ремень. Все завидовали. Я тоже.
   Я никогда не дрался с Телицыным. И сейчас не собирался драться. Но нам необходимо было кое-что выяснить. И на всякий случай, чтобы не беседовать у всех на виду, мы - Славка, я и оба Терещенки,- не сговариваясь, отошли в ближайшую подворотню, благо подворотня оказалась рядом.
   - Понимаешь,- сказал я Славке,- это подлость. Ее нельзя обижать. Ей ведь и так плохо...
   - Вот и хорошо, что плохо,- с непреклонной убежденностью ответил Телицын.- Отец сказал, что мы их всех подчистую выведем - до пятого колена...
   - Кого их?- удивился я.
   - Врагов.
   - Какой же она... враг?
   Я улыбнулся - настолько позабавила меня напускная Славкина суровость.
   А кроме того, мне не хотелось драться. Я хотел по-хорошему. Чтобы он понял.
   Но, кажется, моя улыбка лишь обозлила Славку. Он побагровел, напряглись челюсти.
   - Ее отец - враг народа! Я покачал головой.
   - Нет. Не может быть. Вот увидишь, разберутся и выпустят... Я его знаю.
   - Знаешь?- Телицын, не скрывая торжества, оглянулся на своих приятелей, Эн и Пэ.- Конечно, знаешь! Вы все друг друга знаете... Где, например, этот твой...- Славкина губа брезгливо выпятилась.- Ну... матери твоей муж... Где?
   - Он уехал учиться.
   - У-чить-ся? - Телицын захохотал.- Он, должно быть, вместе с Танькиным папашей припухает. В одном месте. Отец говорил...
   Не знаю, что там еще говорил его отец.
   И я больше ничего не говорил.
   Я ударил по этой морде - наотмашь, звонко, не раздумывая, ненавидя.
   Но, как всегда, когда бьешь ненавидя, когда бьешь необдуманно, когда слишком размахнешься, когда чересчур много звона, удар получился несильным.
   Славка даже не пошатнулся.
   Он лишь отступил на шаг. Бросил наземь желтокожую полевую сумку - тоже, поди, отцовский подарок - и медленно, ощупью, не сводя с меня сузившихся зрачков, начал расстегивать пряжку ремня.
   Я успел подумать, что зря некоторые отцы делают такие опрометчивые подарки своим сыновьям. Ведь если бы, скажем, телицынский отец мог хотя бы предположить, для каких таких целей станет использовать этот щедрый подарок его кровный сын, то он, безусловно, погодил бы с этим подарком. Ведь не стал бы он сам вот так - медленно, сузив зрачки, зная, что собирается делать,- расстегивать комсоставский ремень со звездой.
   А сын его Славка между тем сложил этот ремень вдвое и, набычась, шагнул ко мне.
   - Ладно вам!- зароптал где-то справа, за моей спиной, Терещенко Пэ.
   - Кончайте...- не на шутку встревожась, глухо бормотнул где-то слева Терещенко Эн. Латунная пряжка взвилась в воздух.
  
  
   Я слышал, как Ма пришла с работы, как она отпирала дверь, как снимала в передней боты и как она меня окликнула:
   - Санька, а что я тебе купила... Санька!
   Интересно, что там она мне купила? У нее сегодня была получка. Наверное, какую-нибудь шоколадку за полтинник. Или книжку за гривенник. Чего еще? Спасибо и за то. Ведь с нашей нынешней получки не разгуляешься.
   Но я не откликнулся на этот зов. Промолчал. Я тянул время, стараясь отдалить момент приятного свидания.
   Я сидел в умывалке, примостившись на краю ванны. Из крана шепелявой струйкой текла вода, дробилась об эмалированное днище, но я все же слышал, как Ма бегала по квартире из комнаты в комнату, а потом на кухню и обратно, разыскивая меня.
   - Санька!
   Но я не откликался, хотя знал, что она тоже услышит дребезжание и плеск воды и этой встречи все равно не избежать.
   - Саня...
   Дверь ванной открылась, она заглянула, вошла. Разутая, в одних чулках, а в руке сумка: не терпится, значит, показать покупку.
   Ну, я, право же, не знаю, что она увидела, что ей бросилось в глаза, на что она в первую очередь обратила внимание и как ей показалась эта картина: голова моя и лицо были иссечены досиня, так, что не осталось живого места, левая бровь вздулась, губа лопнула, на голой шее, на ключицах теснились ссадины и царапины. Все это было синее. Красное-то я уж все отмыл, а синее осталось. На мне.
   А вот на моей одежке - на рубахе, на майке, на всем прочем, что висело сейчас на борту ванны,- там этого красного было предостаточно, все замарано, забрызгано красными соплями, все запятналось, покуда я плелся домой.
   Вот примерно что она увидела и какая ей предстала картина, когда она заглянула в ванную.
   - Санька...- вымолвила Ма.- Ты где это так? Я махнул рукой неопределенно: там, дескать. Какая разница где?
   - Дрался?
   Я пожал синим плечом и ничего не ответил. Мне самому не было ясно: дрался ли я? Вряд ли это называется драться...
   - С кем?
   Но я снова ничего не ответил.
   Потому что эти вопросы меня меньше всего занимали - где, что и с кем.
   У меня у самого были вопросы. Куда важнее.
   Я поднял голову и посмотрел на нее одним глазом - Другим-то я ничегошеньки не видел, он весь заплыл, и лишь какие-то тусклые искры отрывисто вспыхивали перед ним. Но я и одним глазом посмотрел на нее, как надо: требовательно, в упор, заранее не допуская отговорок.
   - Мама... Где Ганс?
   Я следил: отведет ли она взгляд.
   И она отвела его.
   Но как-то так, что я сразу успокоился. Она его отвела не испуганно, не смущенно. Она его даже не отвела, а просто перевела на мою рубашку, заляпанную кровью, бездыханно повисшую на краю ванны; на мои плечи, исполосованные вдоль и поперек; на мою стриженую голову, вспухшую темными буграми.
   Но ей был задан вопрос. И я ждал ответа.
   А вместо этого она нагнулась к своей сумке и стала доставать оттуда что-то завернутое в магазинную обертку.
   - Смотри, Санька, что я тебе купила.
   Признаться, меня не очень-то интересовала покупка, этот подарок с получки, ведь у нас был серьезный разговор.
   Но когда она развернула сверток, я моментально забыл обо всем. И про наш разговор. И про жжение замытых ссадин. И про свои непустячные обиды.
   Да, это был подарок!
   Суконная шапочка о двух торчащих вверх уголках - спереди и сзади. По шву она оторочена кантом. И густая шелковая кисточка свисает на витом шнурке. Испанская шапочка. Боевой убор республиканцев. Заветная мечта всех мальчишек и девчонок той поры.
   Я схватил эту шапочку и метнулся к зеркалу, висевшему над умывальником. Ладонью отер с зеркала пот. И как положено - лихо, чуть набекрень, на правое ухо - надел эту шапочку на голову.
   Конечно же мой вид в зеркале был далеко не блестящ. Лицо мое походило на палитру художника, который писал картину голубыми, синими и фиолетовыми красками - скажем, морской пейзаж. И было оно, мое лицо, таким же скособоченным, как палитра. Ужас что за лицо!
   Но я сумел исключить из этого вида все, что сейчас не заслуживало внимания, все, что портило впечатление, я как бы отмел все, что мешало мне видеть главное.
   Испанскую шапочку.
   Я любовался ею. Я любовался собой в этой шапочке.
   А все остальное, несущественное, я сумел исключить из этого вида.
   Я не мог исключить лишь одного: там, в зеркале, были еще глаза. Не мои, а мамины. Они смотрели на меня из-за моего затылка - очень пристально, сосредоточенно, напряженно, будто стараясь мне что-то внушить, подсказать...
   Что?
   Ее глаза в зеркале смотрели прямо в мои глаза, будто говорили мне что-то, упрашивали, чтобы я был посмышленей, чтобы я не был таким дураком.
   Дескать, сопоставь, свяжи: ты спросил меня, а я ничего не ответила. Я только дала тебе эту шапочку... Ну!
   Я замер, пораженный догадкой. От волнения перехватило горло.
   - Он... там? - едва выговорил я.
   - Да.
   И все. Все вдруг стало на свое место. Все непонятное сделалось понятным.
   Я понял, почему плакала Ма, провожая Ганса,- ведь так не плачут, когда человек просто едет учиться. И почему ей не разрешили ехать на вокзал. И почему мы до сих пор не получили ни одного письма, а ведь прошло уже столько времени. И чем объясняется смущение Карла Рауша, когда я спросил, отчего он не поехал вместе со всеми...
   - И дядя Франсуа? И Гибсон?!
   - Да.
   Ну, конечно. Ведь они уехали в один день и час. Одним автобусом. И никто из них еще не присылал вестей о себе.
   - Санька... Но об этом никто не должен знать. Никто.
   Мама Галя говорила шепотом, хотя, кроме нас, никого не было в четырех стенах нашей тесной ванной.
   - Это тайна. Очень важная тайна. Понимаешь? Я кивнул.
   О, если б это не было тайной!.. С каким торжеством я ответил бы на ехидное "где?" Славки Телицына! Где?
   Знаешь, где? Эх ты, ничтожество, шкура!.. И ты посмел, ты посмел сказать!..
   - Мама, а Танин отец?
   Я заметил, как враз погасли ее зрачки. Как в одно мгновение посерело и осунулось лицо, сделалось чужим, недоступным.
   - Он тоже там?- уже понимая, что спрашивать не стоит, что это уже кощунство, лепетнул я.
   - Нет.
   Она поднялась, резко крутнула кран - толстая струя воды ударила в днище ванны.
   Собрала развешанные там и сям непотребные мои одежки - рубашку, майку, носовой платок,- швырнула в воду. Вот уж стирка некстати...
   Я видел, что она старается уйти от этого разговора. Что ей сейчас тяжко. Но был безжалостен, как умеют быть безжалостными мальчишки:
   - Мама, он враг народа?
   - Не знаю.- Голос ее был глух. И еще его заглушало бренчание воды о воду.- Не думаю.
   - Он друг народа?
   Она вскинулась, раздраженно нахмурила бровь. Но тут же - я заметил - укорила себя за это и локтем медленно отвела со лба свисшую темную, уже сырую прядку.
   - Что за чепуха! Кто это - друг?
   - А кто же? Она пожала плечами.
   Вода в ванне, кипятясь и булькая, взошла уже до половины. Ма завернула кран, взялась за мыло.
   - Еще вот это...- сказал я, протягивая смятый в ком пионерский галстук.
   На нем, на красном, запеклись густые, уже твердые на ощупь пятна. Я им утирал юшку, когда брел домой.
   Ма потрогала эти пятна, горестно покачала головой.
   - Ты только не сердись,- попросил я.- Ведь это правильная кровь?
   Она взяла галстук, пригляделась, будто хотела удостовериться, правильная или нет.
   - Может быть,- сказала она.
  

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

   Когда Ганс вернулся домой, уже никто не искал в газетах рубрику "На фронтах Испании". Впрочем, ее и не стало.
   А доселе каждый, купив газету, первым долгом отыскивал на третьей полосе эту бессменную рубрику. И на улицах поутру густо толклись люди у газетных витрин, и было нетрудно заметить, что все глаза, все очки устремлены к одному: "На фронтах Испании". Там же карта Пиренейского полуострова. Полуостров похож на сжатый кулак.
   Карту извилистой жирной чертой межевала линия фронта. Даже малейшие ее колебания приводили людей то в восторг, то в уныние.
   И уже привычными, как название родного города, были слова "Гвадалахара", "Бильбао", "Герника", "Университетский городок"...
   Бушевали митинговые страсти. Осыпался с неба снегопад листовок. Звенели боевые песни. Привет, Испания! Салют, Испания! С тобой, Испания!
   Но вот фронтовой извив на карте дрогнул, пополз вспять. Потом эта линия рассеклась надвое. Подобралась. Сжалась. Шевельнулась в последних корчах...
   Уже все пережито. Падение Теруэля. Падение Барселоны. Предательство Касадо. Предательство Миахи. Мятеж в Картахене. Триста тысяч бойцов республики уходят через перешеек во Францию. Там их ждут концлагеря. А тех, кто остался, ждет еще худшее.
   И уже никто не ищет в газетах рубрику "На фронтах Испании". Нет такой рубрики. Нет фронтов. И кажется, нет Испании.
   На том самом месте, где была карта, похожая на сжатый кулак, появились другие карты. Там, где печатались телеграммы из Испании, теперь пестрят другие телеграммы - они снова тревожат сердце, повергают в озноб и ярость.
   Это место - на третьей полосе газеты - никогда и никому не сулит покоя.
  
  
   Гражданский аэродром тех лет, да еще не столичный, выглядел идиллически.
   Вместо бетона посадочной полосы - травка-муравка. Вместо радаров, вместо сложной системы сигнализации трепыхается на ветру смешная полосатая колбаса, похожая на оторванную штанину старомодного женского купальника.
   И самолет, который идет на посадку, еще куда ближе музейному "Илье Муромцу", нежели нынешним лайнерам: угластые очертания фюзеляжа и крыльев, обнаженные цилиндры звездообразного мотора, неубирающиеся колеса - именно колеса, а не шасси.
   Самолет садится. Помельтешив еще мгновение, замирают пропеллеры. Отворяется похожая на чуланную дверца. Пассажиры спрыгивают на землю, подавая друг дружке чемоданы...
   Когда Ганс обнял маму - молча, порывисто, судорожно,- я впервые не отвернулся, а смотрел на это с сочувственной улыбкой. Ведь и вправду давно не видались. Ведь это хорошо - вот так встретиться. Ведь это не шутка - вернуться с войны!
   Они проходили мимо нас по неслышной траве - вернувшиеся с войны.
   - Салуд!- весело крикнул Алонсо, оскалив белые зубы: он стал совсем черномазым, загорел дострашна.
   - Здравствуйте,- вежливо поклонился чех Выскочил.
   - Привет!- бросил, проходя, еще кто-то, я не заметил кто.
   Признаться, нам сейчас было не до окружающих.
   Ганс подхватил меня на руки и, по старой памяти, хотел, очевидно, подбросить вверх, но тотчас, крякнув натужно, опустил на землю, сказал удивленно:
   - О-о, какой ты стал... Тяжелый. Какой взрослый...
   Да, это верно. Я и впрямь успел повзрослеть, покуда он был в отъезде. Ведь прошло сколько времени!
   Вот прошло столько времени, а когда у ворот аэропорта мы сели в такси, в черную "эмку",- мама Галя и Ганс расположились на заднем сиденье, я сел рядом с шофером, а чемоданы запихали в багажник,- И машина легко тронулась с места, и через несколько минут она уже неслась на пределе по загородному шоссе, от аэродрома к городу, и, размазываясь от скорости, мчались за окошками назад, в противоположную сторону, подступившие к самой дороге молодые деревья, то ли акации, то ли рябины, не разберешь на ходу, и, казалось бы, вот сейчас, после такой долгой разлуки, оставшись наедине,- шофер нас не знает, он не в счет,- казалось бы, сейчас бы и заговорить, затараторить без умолку, выкладывая новости, расспрашивая, отвечая... А вместо этого мы все молчали. Лишь прислушивались к скорости летящей по шоссе машины.
   - Что же ты не рассказываешь? - первой не вытерпела Ма.- Рассказывай.
   - Я...- тихо отозвался Ганс.- Знаете... пока я ехал к вам... Я так долго ехал... И все рассказывал вам, каждый день рассказывал... И теперь...- Он вдруг рассмеялся.- Теперь мне уже нечего рассказывать.
   Я прямо-таки поразился, услышав эти слова. Не тому, что после такого долгого отсутствия ему, Гансу, нечего нам рассказать. А тому, как он это произнес. То есть я еще не слыхал, чтобы наш Ганс Мюллер так здорово, так уверенно и чисто изъяснялся по-русски. Безо всякого акцента. Безо всяких уморительных падежей, которые умеют изобретать одни лишь иностранцы. Я сейчас услышал натуральную русскую речь. Как будто этот человек был не там, где он был, а, скажем, в Рязани, где специально в течение столь долгого срока обучался русскому языку.
   Ма тоже обратила на это внимание.
   - Как ты стал хорошо говорить,- удивилась она. Ганс опять рассмеялся. Но не стал тут же объяснять, где и каким образом обучался он русской речи.
   - А как вы здесь жили? - спросил он.
   - Мы... жили,- ответила Ма.- Мы ждали.
   Вслед за этим на заднем сиденье опять все смолкло. Я понял, что никакого дальнейшего разговора пока не предвидится, и стал прилежно изучать шкалы и циферблаты на приборной доске машины: я ведь впервые в своей жизни ехал на "эмке".
   Затем я опустил боковое стекло и высунул голову на ветерок.
   Мы как раз, чуть сбавив ход, проезжали крутой поворот шоссе, и мне из окошка была видна другая "эмка", тоже такси, следовавшая за нами, нагонявшая нас.
   В ней рядом с водителем сидел Гибсон - я его тотчас узнал по усам, хотя с тех пор, как я последний раз видел Гибсона, эта приметная щеточка усов изрядно побелела, поседела. Заметив, что я высунулся в окошко, Гибсон подмигнул мне, а я ему в ответ тоже подмигнул. А в глубине этой следовавшей за нами "эмки" сидел еще кто-то. Я напряг зрение и, кажется, угадал: там сидели Бжевский и Барбу, тоже старые мои знакомые.
   - А где дядя Франсуа?- спросил я Ганса, не убирая головы из окошка.
   Но Ганс почему-то не ответил. Не расслышал?..
   Я втянул голову обратно, с ветерка внутрь машины, повернулся к заднему сиденью.
   Ганс сидел, откинувшись к стеганой кожаной спинке, прямой и строгий.
   Только сейчас я вдруг увидел, как сильно постарел он за минувшее время. Лицо его исхудало, сделалось обтянутым и жестким, резкие морщины иссекли его: от крыльев носа к губам, и под нижней губой, отчеркнув подбородок, и на лбу, повторив многократно линию бровей. Глазницы запали. А сами глаза были усталы.
   - А дядя Франсуа? - повторил я.
   Ма, как и я, не скрывая интереса, смотрела на Ганса.
   Он поднял руку - она тоже оказалась исхудавшей до костей, до жил, очень смуглой, в бурых мозолях, в трещинах, в порезах, как тогда, когда он еще работал у станка,- он поднял руку и медленно стащил с головы свой черный берет.
   Ну, конечно, в такую жару - берет.
   Я не понял. Нет, я ничего не понял. Я не могу этого понять. Не надо! Слышите, не надо... Ведь я еще маленький. Мне не надо понимать такое...
   Но Ма поняла сразу. Она побледнела как мел. И все лицо ее мучительно исказилось:
   - Он...
   Ганс повел глазами в сторону шофера, а затем сурово и требовательно посмотрел на маму, на меня. Губы его при этом были плотно сжаты, будто запечатаны. Он давал нам понять, что нельзя. Что сейчас нельзя. При постороннем человеке. Нельзя. Ничего нельзя. Даже плакать.
   Я отвернулся. Я сидел смирно и смотрел прямо перед собой.
   Навстречу летело шоссе, раскаленное, плавящееся от жары, исполосованное шинами, выщербленное траками гусениц, запятнанное бензином и маслом, посыпанное у обочин конскими яблоками.
   Шофер - человек уже пожилой, грузный, с крючковатым носом и печальными, навыкате, темными, как маслины, глазами, армянин вроде - одной рукой слегка пошевеливал баранку, а другой рукой, в которой был зажат несвежий платок, то и дело отирал пот со щек, с шеи. Во рту у него был погасший "гвоздик", дешевая такая папироска, и он, посасывая, перекатывал этот "гвоздик" из одного угла рта в другой.
   Он тоже неотрывно смотрел перед собой, на летящее в лоб шоссе.
   Он был молчалив и безразличен, этот посторонний человек, наш водитель. Ему-то что? Ему лишь бы работа была, лишь бы случались пассажиры. Лишь бы они деньги платили по счетчику. Да полтинник в придачу. А то, что они говорят меж собой,- это ему и слушать неохота и знать ни к чему. Мало ли о чем рассуждают пассажиры, усевшись поудобней на кожаных сиденьях такси. Всего не переслушаешь. Кто откуда приехал, а кто куда уезжает. Кто вернулся, а кто не вернулся. Кто жив, кто мертв... А ему все это безразлично. Ему лишь бы деньги платили.
   - Ну, а как там Якимов? - бодро спросил Ганс. Он, по-видимому, искал другую тему для разговора, чтобы не было так тягостно молчание, чтобы не омрачалась радость встречи. Но ему никто не ответил.
   Я украдкой заглянул в зеркальце, висевшее над ветровым стеклом. Мама Галя косила глаза на спину шофера: не надо об этом, нельзя при постороннем человеке...
   А посторонний человек, наш водитель, неотрывно смотрел перед собой, шевелил баранку и посасывал мокрый "гвоздик". Лицо его было безразлично, а глаза печальны.
   Разные попадаются пассажиры. Одни болтают невесть что. А другие молчат: боятся лишних ушей. Опасаются, как бы чужой человек не догадался, о чем они ведут беседу. Спросит один несмышленыш: "А где, мол, дядя, куда он подевался?" Ему же в ответ - молчок. И заграничный беретик - долой... Приезжий осведомится: "Как там поживает такой-то?" А никто и ответить не смеет, косятся на шофера...
   А шоферу - ему-то что? Ему все это и слушать неинтересно и знать неохота. Ему лишь бы деньги платили по счетчику. Он ничего не слыхал, ничего не видал.
   Но, по правде говоря, на белом свете нет более понятливых людей, чем шоферы такси. Нет на свете более знающих людей, чем эти таксисты. Они все понимают, все знают: и то, о чем говорят, и то, о чем помалкивают.
   А сами вертят баранки, сосут папироски, неотрывно глядят на дорогу.
   Вон и город.
  
  
   Потом он мне часто рассказывал об Испании.
   Он рассказывал мне, как советский пароход пробился к испанскому берегу. Ганс плыл на этом пароходе туда. Он, конечно, плыл не один. С ним плыли его старые друзья и тысячи новых друзей, которых он даже не знал по имени. Впрочем, имена старых друзей тоже пришлось переучивать: Петер стал Педро, Йозеф - Хосе, а сам Ганс заделался Хуаном... Кроме пассажиров, на этом пароходе было еще немало всего прочего: они не с пустыми руками спешили на помощь испанским братьям.
   На подходе к Аликанте корабль задержали английские и французские крейсеры - те самые, что соблюдали "нев

Другие авторы
  • Радклиф Анна
  • Чарторыйский Адам Юрий
  • Лесевич Владимир Викторович
  • Арапов Пимен Николаевич
  • Козин Владимир Романович
  • Барбашева Вера Александровна
  • Соловьев Сергей Михайлович
  • Аксакова Вера Сергеевна
  • Языков Николай Михайлович
  • Никитин Андрей Афанасьевич
  • Другие произведения
  • Сологуб Федор - С. С. Венгеров. Ф. К. Тетерников
  • Плавт - Привидение
  • Дмитриев Михаил Александрович - Возражения на разбор "Второго разговора"
  • Плетнев Петр Александрович - Плетнев П. А.: Биографическая справка
  • Горький Максим - Материалы по царской цензуре о заграничных изданиях сочинений М. Горького и иностранной литературе о нем
  • Григорьев Петр Иванович - Григорьев П. И.: Биографическая справка
  • Крашевский Иосиф Игнатий - Ермола
  • Краснов Петр Николаевич - Душа армии
  • Жданов Лев Григорьевич - Третий Рим
  • Серафимович Александр Серафимович - Великая Отечественная война
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 321 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа