всегда.
Ирина думает.
Полно. Ни о чем она не думает. Она уже все передумала. .
Ей просто очень нравится сидеть здесь - на этой сырой скамейке. В этом нелепом парке с воображаемыми деревьями. Ей очень нравится греть руку в мохнатом рукаве оленьей куртки. Ей очень хочется, чтобы он ее поцеловал. А он не смеет.
Что же касается Коли Бабушкина, то он уже целый час решает - не поцеловать ли ее? Потому что на всех скамейках, которые отсюда видны, целуются напропалую. А он вроде бы не смеет. И даже удивляется своей былой отваге: как он тогда, при первом знакомстве, на лютом морозе, когда они барахтались в снегу, хотел поцеловать ее ради смеха... А теперь не смеет. Или смеет?
- Поздно уже, - говорит Ирина, поднимаясь со скамьи. В голосе ее отчетливо звучит сожаление. - Мне ведь далеко. За реку...
По дороге Ирина думает о маме.
Мама наплакалась заранее - еще до ее отъезда в Джегор. А на вокзале она не плакала, лишь сказала - внушительно и строго: "Не делай ошибок". Мама - учительница. "Постараюсь", - ответила Ирина.
Мамины страхи оказались напрасными. Это очень легко - не делать ошибок. Трудно другое: различить, что - ошибка, а что - нет...
Они идут по Меридианной улице. К мосту.
По дороге Коля Бабушкин размышляет. Не осмелиться ли? Не повернуть ли ее сейчас - за плечи, круто, к себе - и поцеловать?
Но в это время они подходят к свежесрубленному дому, в окнах которого полыхает, колышется свет (а все остальные окна на улице темны); из-за стен которого проникает наружу ладное и благостное пение (а вокруг тишина); у дверей которого теснятся люди (а вокруг безлюдье)...
- Что это? - интересуется Ирина.
- Ничего, - хмуро отвечает Николай. - Нет, погоди. - Она останавливается. - Это церковь? Сегодня пасха...
- А ты откуда знаешь?
- Мне бабка сказала, у которой я живу... Пойдем посмотрим, - предлагает Ирина.
- Тоже - невидаль... - Николай спешит пройти мимо.
Проходя мимо, он замечает в толпе десятника Волосатова, который смачно целуется с какой-то бабкой: "Христос воскрес!" Он замечает Волоса-тиху, которая, вытянув губы трубочкой, целуется с каким-то мужиком: "Воистину воскрес!.." Все подряд целуются.
Коля Бабушкин твердо решает сегодня не целоваться.
Взрыв. Взрыв. Взрыв.
Первый из этих взрывов Коля Бабушкин услыхал еще во сне. А во сне в нем были как бы два человека: одному человеку, допустим, снится какая-нибудь чушь, и он, в тревоге, уже готов проснуться, а другой человек его успокаивает, говорит: "Ты спи, спи. Рано еще... Это тебе снится. Просто снится. Взаправду ничего такого нет... Спи давай".
И первый человек спит дальше. И видит дальше свой сон.
Так вот, когда Коля Бабушкин услыхал во сне взрыв, первый человек хотел уже было проснуться, а второй человек ему сказал: "Спи давай... Это тебе снится военный сон. Про войну".
Известно, что самые долгие сны - под утро особенно - на самом деле длятся всего лишь несколько мгновений.
И в эти несколько мгновений - между двумя взрывами - Николай увидел сон.
Будто он лежит на земле, прижавшись к ней щекой, ухом, всем телом - словно стараясь слиться с землей. А земля еще дрожит, гудит от взрыва. Вот сейчас, сейчас опять - засвистит, забалабонит, застигнет, накроет... Почему-то веришь, что в тебя не попадет. То есть не веришь, что может попасть в тебя. Однако же и другие не верили. А попало. Вот сейчас - засвистит...
Но тихо. Совсем тихо.
Николай осторожно приподнял голову - глянул перед собой.
Космы черного дыма плывут наискосок по ветру. Мутно от пыли.
Земля изрыта, истерзана.
Что такое?..
Напротив, в ста шагах - из окопа ли, из воронки - голова. Каска на голове вроде ночной посудины или же яичной скорлупы с тупого конца. Вот и плечи поднялись над бровкой: на них какие-то немыслимые погончики-шеврончики. Николай сроду не видел эдаких погончиков, эдакой каски...
А вот и руки высунулись. Лег на бровку куцый ствол карабина. Каска приникла к прицелу. В линзе сверкнул солнечный зайчик.
Николай сразу понял, какой это карабин.
"Ну, погоди!.."
Он быстро пригнул голову, выхватил из сумки гранату, на ощупь определив какая это граната, размахнулся и - вздрогнула земля, кольнуло барабанные перепонки.
Он проснулся.
Еще дребезжало от взрыва оконное стекло. Еще ходил ходуном пол комнаты. А за стенкой, в соседней квартире - было слышно - плакал ребенок. Девочка, Иринкой зовут. Годик ей...
Николай проснулся. И впервые - не во сне, а наяву - те самые два человека всё ещё были в нем. Один, в тревоге, приподнялся с подушки. А другой сказал: "Спи, спи. Рано еще... Это - неправда. Это не может быть правдой. Раз уж тебе довелось проснуться - считай, что все в порядке и ничего такого нет..." Взрыв. Дрогнул пол.
Николай метнулся к стене, вонзил вилку репродуктора.
- ...два, три, четыре. Раз, два, три четыре... Не задерживайте дыхания. Кому трудно, переходите на ходьбу... Раз, два...
В окно сочилась нестерпимая утренняя синева.
Взрыв. Тряхнуло раму.
Но Николай уже понял. Удивительно, как он сразу не догадался - проснувшись. Даже странно, что он об этом во сне не догадался: можно было догадаться прямо во сне и спать дальше.
Ведь он уже не первый раз слыхал, как рвут на реке лед. Весной, в канун ледохода.
Его очень просто рвут. Долбят во льду лунки, закладывают аммонит, поджигают шнур и -
Взрыв. Взрыв. Взрыв.
Николай посмотрел на часы: половина седьмого. Можно бы еще поспать. Да уж ладно... Тем более что сегодня особенный день. Сегодня на Пороги пойдет караван автомашин, груженных керамзитовыми блоками. Как и обещал Черемных: первая партия блоков - туда. Как и было обещано: с музыкой, с флагами. Сегодня - особенный день.
Николай надел ковбойку поярче и пошел на завод.
А по дороге на завод он вспомнил, какой ему сон приснился нынче под утро. Вспомнил - и досадливо поморщился. Приснится же такое культурному человеку!
У керамзитового цеха уже стояла вереница грузовиков. Их капоты и крылья были утыканы флажками, а над кабиной головного плескался и щелкал на ветру кумачовый транспарант: "Привет... будущего города!" Кузова осели под тяжестью массивных, четко ограненных, сухо поблескивающих на солнце блоков.
А на трубах оркестра, дожидающегося в сторонке, пока ему прикажут играть, солнце горело так ярко и жгуче, что смотреть было невозможно. Николай засмотрелся все-таки на одну трубу - раззявленную, как сопло реактивного самолета, обвившую трубача, как удав. Он вспомнил, что Ирина посоветовала ему заняться музыкой. Чтобы он на чем-нибудь научился играть. Вот научиться бы на этой. Уж если играть - так играть.
- Здравствуй, тезка. Николай обернулся.
Из украшенной флажками кабины самосвала смотрел на него водитель. Тот самый. Которого тоже Николаем звать. За которого Коля Бабушкин хлопотал в райисполкоме, а фамилию спросить забыл, и все хлопоты оказались впустую.
- Здравствуй, - обрадовался встрече Николай. - Мне как раз тебя надо спросить об одном: твоя как фамилия?
- Фамилия? - насторожился шофер. - А зачем?
Николай объяснил вкратце.
- А-а... - Скосив глаза, шофер задумчиво повертел в пальцах папиросу. - Ну, спасибо тебе. Только зря ты хлопотал. Теперь уж все это ни к чему...
Зажег. Пустил длинную струю дыма.
- Развелись мы с Нюркой.
- Брось, - не поверил Николай.
- Да вот так. Хоть брось, хоть подними. Теперь я отдельно живу.
- А она?
- Она тоже отдельно. Там, на старой квартире.
Шофер пристально глянул на Колю Бабушкина и, уловив в его глазах другой, невысказанный вопрос, ответил:
- Он тоже съехал... Он как только узнал про все это - сразу съехал с квартиры. Уволился из гаража. И куда-то дальше подался на Север... Его Геннадием звать.
- Выходит...
Шофер, щурясь от едкого дыма, искурил папиросу до мундштука, до самой "Явы" и кинул наземь.
- Выходит какая-то совсем непонятная петрушка, - сказал он глухо. - Может, я зря на них подумал? Может, у них ничего и не было?.. Я из-за всяких этих сомнений с Нюркой развелся, а сейчас у меня, понимаешь, опять начались сомнения - задним числом... Может, у них и не было ничего?
- А ты сходи к ней, к жене, - посоветовал Коля Бабушкин.
- Нет. Не пойду, - покачал головой шофер. - Теперь мне гордость не позволяет. Я, видишь ли, с детства очень гордый. И нервы у меня совсем расшатанные.
Он снова полез за папиросой, но на полпути остановился, спросил:
- Ты на Пороги нынче едешь? А то садись - вместе поедем. Как тогда.
- Нет, - ответил Коля Бабушкин, - я сегодня еще не могу ехать. У меня тут, в Джегоре, есть один нерешенный вопрос.
- Ну, тогда будь здоров.
- Постараюсь, - сказал Коля Бабушкин. Почему-то в торжественный этот день все подряд стали интересоваться, когда же он - Коля Бабушкин - намерен возвращаться на Пороги.
Шел навстречу вдоль каравана груженых машин Василий Кириллович Черемных. Шел, как генерал вдоль строя, - широким победным шагом, на груди ордена, подбородок вправо. Только что руку не держал у козырька. И музыка покамест не играла.
Увидев Николая, он чуть сбавил размашистый шаг, подошел к нему и тут уж совсем по-штатски тряхнул за плечо, сказал:
- Поздравляю тебя, Николай.
Ну, Коля Бабушкин тоже не стал выгибать колесом грудь и орать: служу, дескать...
- Тебя тоже, - по-штатски ответил он. Черемных улыбнулся, взлохматил пятерней свои черные с проседью кудри и, помявшись чуть, задал вопрос:
- Ты когда собираешься ехать на Пороги? Сегодня?
Просто удивительно, до чего вдруг всех стало интересовать, когда же он - Коля Бабушкин - уедет отсюда, из Джегора?
Вот когда надо было оборудовать на заводе новый цех, когда понадобилось сколотить монтажную бригаду, когда потребовалось день и ночь работать на ударной стройке - тогда никто не спрашивал, надолго ли он, Николай Бабушкин, прибыл в Джегор и есть ли у него желание околачиваться тут три с половиной месяца. Ему сказали - надо остаться. И он остался. А теперь - еще не успел уйти на Пороги первый караван - все вдруг начали допытываться: когда, мол, ты уедешь отсюдова?
- Я сегодня не поеду на Пороги, - сказал Николай. - И завтра тоже не поеду. У меня, Василий Кириллович, есть в запасе три неиспользованных выходных дня. Работала бригада, помните?.. Так вот эти неиспользованные дни я хочу использовать здесь, в Джегоре. Не возражаете?
Черемных отвернулся, посмотрел на готовые в путь, украшенные флажками грузовики.
- У тебя тут... личное дело?
(А стоит ли, товарищи, тянуть резину?)
- Мое личное дело находится в отделе кадров разведочного треста, - твердо сказал Коля Бабушкин. - А здесь, в Джегоре, у меня девушка, которую я люблю. Если хотите, я могу назвать ее по имени...
- Не надо, - быстро ответил Черемных. Нахмурясь озабоченно, он потащил из кармана цепочку часов.
- Опаздывает начальство.
- Начальство задерживается...
- Вот именно.
И как раз в этот самый момент в распахнутые заводские ворота, швыряясь грязью, на полном ходу влетел райисполкомовский "козлик". Из "козлика" выскочил Каюров.
Николай и Черемных направились было к нему.
Но Каюров - необычно взволнованный, стремительный, деятельный - уже подбежал к головной машине и, махая рукой в сторону ворот, что-то кричал шоферу.
Взвыл мотор "ЯАЗа", клубы синего дыма выметнулись из-под колес, машина рванулась с места. За ней - другая, третья... Каюров бежал вдоль колонны.
"Мост..." - коснулось слуха. Николай, не раздумывая, шагнул на проезжающую мимо подножку.
Позади - опамятовавшись - не в лад грянул оркестр.
Никудышная речка - Чуть. В сухое лето ее дно выступает наружу, бесстыдно оголяется, и на глинистом глянце отпечатываются следы трясогузочьих лапок. Осенью, в пору дождей, уровень воды в Чути повышается - чуть. А зимой она промерзает до самого дна.
Но весной...
Бывает человек - тише воды, ниже травы. Незаметный, робкий. Не то чтобы слово сказать поперек - вообще слова не скажет. Если все вокруг смеются, он лишь улыбается. Если все вокруг возмущаются, он лишь глаза потупляет. Не человек, а улитка - и то безрогая... Но однажды, при какой-нибудь коллективной вылазке за город, человек этот выпьет рюмку водки, хватит другую - и тут уж он так себя покажет, такой проявит характер, такую заведет карусель, что только держись. Никто глазам своим не верит: полно, да он ли это?..
У речки Чуть был подобный характер.
Когда Николай, весь забрызганный грязью, спрыгнул с подножки грузовика у моста, он своим глазам не поверил.
Еще не прошел лед. Угластые серые льдины - как выстреленные - неслись по реке, догоняли, врезались, вламывались, громоздились, лезли, старались утопить одна другую... Это было похоже на битву, в которой противники не идут друг на друга. - лоб в лоб, - а насмерть бьются, катясь лавиной в одну и ту же сторону. Как будто цель этой битвы заключается лишь в том, чтобы, опередив других, достигнуть устья и вырваться на печорский простор... Скорей, скорей! Бей, круши все подряд! Пробиться - или пусть никто не пробьется...
Но страшнее льдин была сама Чуть.
За полчаса вода поднялась на три метра. Река вздулась, вспухла. Рыжая, мутная, шальная, кипящая, верченая вода шла на берега взахлест. Уже неслись по течению бездомные лодки, смытые заборы, сорванные боны сплавной запани...
Теперь, как видно, Чуть решила расправиться с мостом. Она навалилась грудью, пытаясь с разбега его опрокинуть. Но сила воды ускользала меж свай, ей не хватало собранности, и с ходу сломить мост реке не удалось.
Тогда она метнулась вбок, к предмостью. Она попробовала плечом поддеть край моста, поднять, оторвать от берега и кинуть на стрежень. Закряхтели, сопротивляясь, опоры. Кряхтенье сменилось натужным скрипом. Стоном... Мост кренился, дрожал. Но пока он стоял, судорожно вцепившись в берег, вода не могла совладать с ним.
Будто убедившись в этом, Чуть принялась подкапывать берег. Глыбы земли отваливались, сползали, катились кубарем и рушились в быстрину. Обнажились сырые, трещиноватые, дряхлые бревна...
Среди людей, толпившихся у моста и наблюдавших за этим разбоем, пестрели красные околыши. Вся джегорская милиция явилась сюда - при свистках и наганах. Но что могла поделать милиция с одичавшей разгульной рекой?
- Как председатель паводковой комиссии, я приказываю... - услыхал Николай голос Каюрова.
Каюров и Черемных стояли друг против друга, лицом к лицу. Лицо Черемныха потемнело. Губы сжаты. Недобро подергивался подбородок.
Однако лицо Каюрова в данный момент было еще решительней, еще тверже. Скулы напряжены. Ноздри круглы. Козырек надвинут на глаза. В данный момент он не был похож на того - размякшего, расплывшегося в кресле, как тесто в квашне. Даже когда он гневался, сидя в. том кресле, гнев его напоминал пыхтенье перебродившего теста... Но в данный момент - в эту минуту опасности - он весь отвердел, подобрался. Будто затянул ремень до первой дырки. До той начальной дырки, после которой - год за годом, дырка за дыркой - отпускал...
В данный момент он внушал уважение.
Но когда головной самосвал колонны - с кумачовым транспарантом над кабиной "Привет строителям......города!" - развернувшись, скрежеща тормозами, стал задом съезжать к реке, когда его кузов начал медленно опрокидываться, когда новехонький керамзитовый блок, тронувшись с места, заскользил по железу, когда он рухнул, взметнул пенистый столб воды -
- Коля Бабушкин почувствовал, как что-то надорвалось в его душе.
Мост выстоял.
Такого половодья не помнили старожилы Джегора. Впрочем, старожилами Джегора считались люди, поселившиеся здесь три года назад. А до этого здесь никто не жил. И какие тут прежде бывали половодья, никто не знал. Может, и хуже бывало. Но джегорские старожилы не помнили такого половодья.
Сперва, насытясь окрестными снегами, вышла из себя Чуть. Потом разлилась Печора. Она затопила курьи и старицы, отодвинула устье Чути и вплотную подошла к городу.
К исходу дня Заречье оказалось в воде. Правда, в больших домах, выстроенных недавно на том берегу, залило лишь первые этажи и жильцы просто поднялись по лестнице этажом выше - они даже ног не замочили. Но от маленьких частных домов на поверхности остались лишь крыши да трубы, и возле тех труб, пригорюнясь, сидели с узлами хозяева...
По улицам Заречья сновали катера и лодки. Они причаливали к крышам, оттуда снимали людей, собак и кошек, грузили барахло и перевозили на этот берег. На этом берегу их встречали члены паводковой комиссии. Они выдавали ордера на временное вселение.
Катеров и лодок было мало, а людей в Заречье жило много. Эвакуация затянулась до самой ночи.
Но уже наступили белые ночи. Было светло. Чистое, сиреневое небо простиралось до самого горизонта. И до самого горизонта оно отражалось в зеркале разлива.
Уже за полночь в одной из лодок Николай увидел Ирину.
Она сошла на берег. Поставила в глинистую жижу чемодан. С ее руки понуро свисала белая шубка. Только-то и успела захватить что чемодан да шубку. А может быть, у нее ничего другого и не было. Всё тут.
Лицо Ирины - когда Николай подошел - казалось очень бледным, ни кровинки.
В сумеречном свете этой ночи все лица казались бледными: не было теней, которые вместе со светом лепят лицо - вот нос, вот лоб, а вот на щеке ямка; сейчас тени пропали, остался лишь смутный свет, и в этом свете маячили бледные плоские лица.
Но лицо Ирины было особенно бледно - ни кровинки. Должно быть, натерпелась там, на крыше сидя. А кругом вода...
Коля Бабушкин всегда удивлялся, какой разной она бывает. Всякий раз он как будто впервые видел ее. И сейчас он видел ее как будто впервые - такую. Притихшую. Сомлевшую от усталости. Большеглазую от испуга.
Он, ни слова не говоря, подхватил чемодан и двинулся вверх по крутому съезду. Он сообразил, что говорить ничего не нужно. Что если он станет говорить и уговаривать, то она наверняка откажется.
Он правильно сообразил. Заговори только он об этом - она бы отказалась. Наотрез. Но он не стал заговаривать. Он просто подхватил чемодан и двинулся в гору. И ей ничего другого не оставалось, как следовать за ним. Ведь отказываться от того, что не предложено, возражать против того, что не сказано, - глупо. А спросить: "Куда ты меня ведешь?" - не позволяло достоинство.
Обычно она шла впереди. У нее была такая привычка - забегать вперед. Даже когда идешь с ней под руку, невозможно приноровиться к ее шагам - она учащает шаг и все равно оказывается впереди. А отпустить руку - она, сама того не замечая, убежит вперед за версту, и даже не оглянется: где ты есть и есть ли ты вообще...
А сейчас она плелась позади. То ли ноги устали, то ли ноша тяжела: повисшая на руке шубка. Стороной обходила лужи. Спотыкалась на ровном месте. Коля Бабушкин часто останавливался и ждал, пока она догонит.
На улице было совсем светло. Как днем. Матово белели незажженные фонари. Непроницаемо поблескивали окна домов. Если бы сейчас по улице ехали машины, шли люди, носилась детвора, если бы слышен был тот нестихающий городской шум, который настолько привычен, что его не замечаешь, то и нельзя было бы различить - день или ночь.
Но машины не ездили. На всем пути им не повстречался ни один прохожий. Непривычная тишина поражала слух.
Тем оглушительней в этой пустынной тишине звучали шаги: размашистые, четкие, уверенные и - поодаль - мелкие, сбивчивые, цокающие...
Ночь. Белая ночь.
Он осторожно (чтобы соседей не тревожить) отпер дверь, пропустил Ирину, вошел сам.
Два дня назад Коля Бабушкин собственноручно побелил квартиру - она засияла прохладной белизной. Основательно выскреб пол. Мокрой тряпкой надраил мебель. Навел такую чистоту, что сам не без страха переступал порог. Загляденье.
И теперь огорчился, заметив, что все его труды остались без внимания. Ирина рассеянным взглядом окинула стены кухни. Молча прошла к столу, села. Растопырив пальцы, подперла, заслонила с боков лицо - будто ей смотреть неохота на эту чужую квартиру, куда она и идти-то не хотела, да нужда заставила: куда же ей деться?.. Ужас до чего плохая квартира. Известкой воняет. А картина-то, картина за дверью - с русалкой - кошмар...
Так она, вероятно, думала, заслонив лицо.
А может быть, она и не думала так. Может быть, она и лица не заслоняла. Просто - подперла голову, тяжелую от усталости, от дремы. Еще бы, натерпелась там, бедняжка, на крыше сидя. А кругом вода... Наверное, она и не ела ничего со вчерашнего утра. Ведь заречный магазин тоже залило. Что ли вплавь до него добираться - купить еды?.. Вот она и сидела на крыше голодная почти целые сутки...
Николай отвернул газовый кран, поджег горелку - ухнуло синее пламя. Поставил на огонь сковородку. Откупорил банку консервов "Макароны с мясом". Очень хорошие консервы. Там вперемешку макароны и мясо. Добавить ложку масла, согреть - и такая вкусная вещь получается! А главное, вся эта кухня занимает минуты три, не больше.
Николай подхватил сковородку с жаревом, поставил перед ней. Приложил чистую вилку, нарезал хлеба.
Она не шелохнулась. Не отняла рук от головы - только слегка поморщилась от дыма, пышущего со сковородки. Дескать, что - пожалел масла? Вон как пригорело... И вообще, разве это еда - макароны с мясом, да еще консервированные? Тем более если консервы несвежие - они, наверное, год в магазине пролежали, никто на них и не смотрел, пока один дурак не выискался... А хлеб зачем принес? Какой же это разумный человек станет макароны с хлебом есть, муку с мукой?..
Так она, вероятно, думала.
А может быть, она и не думала так. Потому что, когда Николай прошел в комнату, он услыхал через стенку бодрое звяканье вилки и ерзанье сковородки.
Здесь, в комнате, стояла кровать с шишаками. Высился шкаф. Николай разобрал постель, раскидал пуховики и подушки - застелил начисто. Для нее.
Он ведь никогда не спал на этой огромной кровати с шишаками. Чересчур мягко - проспишь работу, чересчур просторно - заблудишься. Он, как всегда, на кухне спал, на раскладушке. Он и сегодня решил там лечь. Ему не привыкать стать. Ему не привыкать - спать на раскладушке. А эту огромную кровать он застелил для нее.
Нужно позвать. Пора ложиться. Время позднее.
Николай вернулся на кухню.
Она уже поднялась из-за стола. Она теперь стояла у окна, и лицо ее было так близко к стеклу, что Николай заметил, как нежно мутнеет и тотчас проясняется стекло. Она безотрывно и пристально смотрела в окно, как будто там, за окном, было что-то интересное. \
А за окном ничего интересного не было. Все та же пустынная улица. Но сейчас она казалась еще пустынней, потому что взошло солнце. Оно очень рано восходит в эту майскую пору - посреди ночи. Оно и заходит-то всего на час-пол-тора. И снова появляется - умытое, румяное. Как будто для этого только и заходило - умыться. Оно, разбежавшись, взмывает в синеву - брызжет золотом, пышет жаром: "Что же вы спите, добрые люди? Вставайте! Я уже встало..."
Значит, именно солнце заставило Ирину подняться, подойти к окну. Должно быть, увидев залитую солнцем улицу, она очнулась от дремы, превозмогла усталость.
И решила, что сейчас же уйдет отсюда. Вещи оставит, а сама - налегке - выйдет на улицу и, жмурясь от солнца, ежась от утренней свежести, зашагает по улице - куда глаза глядят. И будет идти час, два, три, четыре, пока не проснется город, пока не прошелестит шинами первый автобус, пока у пивного ларька не соберутся хмурые пьяницы, пока сторожа не отопрут школьные двери, пока веселой стайкой не пробегут обремененные сумками почтальонши, пока не наступит время идти на работу...
Ирина сладко зевнула - стекло помутилось.
Николай подошел, коснулся рукой ее плеча - покатого и плавного, теплого, дрогнувшего, затрепетавшего в ознобе.
Она обернулась - внезапно, гибко, отчаянно - и прильнула к нему. Николай ощутил, как круглы и упруги ее маленькие груди. Увидел шелковистые темные струйки волос, сбегающие к шее.
- Аринка...
Она замерла. Потом откинула голову.
Удивленно подняты брови, недоверчиво - будто ослышавшись - смотрят глаза.
- Меня еще никто... так, не на...
Он быстро наклонился, губами зажал ее губы. Как запечатал. Чтобы она ничего не говорила. Чтобы она не врала.
А она не соврала.
Павел Казимирович Крыжевский умирал. Отчего умирал? От старости. Правда, врачи теперь говорят, что человек не должен умирать от старости, что старость - понятие растяжимое. Что некоторые люди, которые дышат горным воздухом и едят простоквашу, доживают до ста пятидесяти лет и чувствуют себя прекрасно, даже работают в колхозе. А Павел Казимирович Крыжевский прожил лишь половину указанного срока - какая же это старость?
Ну, так он не от старости умирал. Просто - сосуды подточил склероз, сердце стало проявлять недостаточность, почечный камень проник в мочеточник, и это причиняло самые тяжелые муки до тех пор, пока в желудке не появились боли еще мучительней: последний диагноз врачи довели до сведения бюро райкома партии...
К больному прикрепили медсестру, и он лежал дома. Каждый день его навещали - группами и в одиночку, - чтобы он не скучал, приносили яблоки, апельсины, шоколад.
Как раз в тот момент, когда Николай явился проведать Павла Казимировича, оттуда, из квартиры, высыпала гурьба школяров - они приходили поздравить Крыжевского с избранием его почетным пионером Джегора.
Павел Казимирович лежал на белоснежной простыне, укрытый одеялом в белоснежном пододеяльнике, запрокинув голову на белоснежную подушку. Волосы его были белы как снег, лицо бело как снег, даже губы - белы. И тем яростней, жарче пылал пионерский галстук, повязанный вкруг его шеи, - школяры повязали.
У постели умирающего сидел Даниил Артемьевич Лызлов, первый секретарь райкома. Увидев Николая, он, не говоря ни слова, кивнул на свободный стул.
А Павел Казимирович даже не шевельнулся. Веки его были плотно смежены. Впалая грудь бездыханна... Спит? Или сознание потерял от боли?
Или - испугался Николай - он мертв уже: только что умер?
Нет, он жив. И в сознании. И не спит.
Коля Бабушкин понял это, взглянув на руку. Рука Крыжевского, выпростанная из-под одеяла, лежала на руке Даниила Артемьевича. И не просто лежала. Она - обескровленная, немощная, покойницкая рука - цепко обхватила кисть Лызлова, стиснула, сжала. Напряглись узловатые вены... Это можно было истолковать как просьбу: "Ты, пожалуйста, не уходи, Даниил Артемьевич. Посиди еще... Я знаю, что у тебя дел невпроворот, что дела не ждут... Но ты все-таки посиди... Недолго... Уже недолго..."
Лызлов, однако, и вида не подавал, что торопится, что его ждут дела. Не отнимал руки.
И тогда Колю Бабушкина осенила догадка. Ему вдруг открылся иной - суровый и горестный смысл этого рукопожатия.
На днях Николай зашел в библиотеку и попросил какую-нибудь книжку про бога. Библиотекарша ему сказала, что про бога ничего нет, а есть против бога. Николай ответил, что ему и нужно против. Она ему дала толстую книгу "Конфуцианство и буддизм". Николай эту книгу читал целую неделю и, дочитав, обнаружил, что книга эта совсем не про того бога. Эта книга была про китайского бога. Николай хотел уже поругаться с библиотекаршей - столько времени потерял зря, - но в самом конце книги нашел такое указание: хотя боги бывают и разные, но у них одна общая хитрость - все они сулят людям загробную жизнь. А поскольку умирать никому неохота, то некоторые несознательные люди клюют на эту приманку и становятся верующими. На этом и держится любая религия. С этого попы и живут.
И Коле Бабушкину вдруг открылся невысказанный смысл происходящего здесь.
Крыжевский, конечно же, знал, что умирает. Что наступает конец.
Если бы он верил в бога, верил, что есть другая - загробная жизнь, то он бы сейчас рассуждал так: "Вот и все. Пришла минута прощаться... Я ухожу. Еще неизвестно куда, и как там будет- лучше или хуже. Ведь оттуда никто не возвращался обратно, никто не делился впечатлениями. Это - самая тайная тайна для людей... Ну да ладно, посмотрим. Главное - там что-то есть.... Прощайте, друзья. Я ухожу, а вы остаетесь. Может быть, мы никогда больше не встретимся. А может быть, и встретимся - там. Мне хочется верить в это. Легче умирать, когда веришь..."
Но Крыжевский не верил. Он был убежденным коммунистом-безбожником и не мог так рассуждать. Ему приходилось рассуждать иначе: "Вот и всё, товарищи. Пришла минута прощаться... Вы уходите - вдогонку времени, опережая время. Вы идете в ту новую жизнь, ради которой жил и я, и все мы твердо знаем, что эта грядущая жизнь, будет лучше прежней. Если даже и вам не суждено застать эту новую жизнь на земле, то все равно - вы идете к ней, вы в пути!.. Я шел вместе с вами, но через несколько шагов, через несколько минут я упаду и мне уже не подняться, я отстану и мне уже не догнать вас - никогда. Вы ухбдите, а я остаюсь... Прощайте, друзья!"
И, взглянув на эти обескровленные немощные пальцы, судорожно обхватившие руку Лызлова, Николай подумал, что безбожнику-коммунисту умирать труднее, и горше, и обидней, чем верующему человеку.
Тем большее уважение почувствовал сейчас Николай к безбожникам-коммунистам, которые знают, на что идут. Идут, однако. К Павлу Кази-мировичу Крыжевскому. К Даниилу Артемьевичу Лызлову. И к себе.
- Как там у вас дела с керамзитовыми блоками? - вдруг спросил Лызлов.
Николай опешил от неожиданности. Он сперва и не расслышал этого вопроса, хотя в могильной тишине, застывшей в комнате, вопрос прозвучал громко и внятно. Он как-то не сразу сообразил, что вопрос обращен к нему. Что секретарь райкома спрашивает у него насчет керамзитовых блоков. И что этот вопрос вообще мог быть задан здесь - у постели умирающего.
Но вопрос все-таки задан. И Лызлов смотрит на Николая, выжидающе посверкивая очками.
- Так ведь мы их... в реку покидали, - шепотом ответил Николай.
- Слыхал, - по-прежнему громко сказал Даниил Артемьевич. - Что же, вы их и дальше будете в реку кидать?
Вот те, бабушка, и Юрьев день... Выходит, что это он, Бабушкин, велел утопить первую партию керамзитовых блоков в одичавшей Чути.
- Мне вчера звонил с Порогов прораб Лютоев. Интересовался блоками... И о тебе спрашивал.
- Спрашивал? - обрадовался Николай.
Но обрадовался он вполголоса, тихо. Не мог же он прыгать от радости тут, у постели умирающего человека... И вообще Николай до сих пор не мог понять, как это Лызлов набрался духа заговорить на такую тему у постели умирающего - о керамзитовых блоках, хотя эти блоки, безусловно, очень важное и перспективное дело.
- Сейчас машинам на Пороги не пробиться, - шепотом объяснил он Лызлову. - Дорога раскисла... Мы по реке отправим блоки. Как только лед пройдет - нагрузим полную баржу и отправим. Я этим рейсом тоже уеду на Пороги...
Коля Бабушкин покосился вбок - и вздрогнул.
Павел Казимирович Крыжевский по-прежнему лежал неподвижно. И впалая грудь его по-прежнему казалась бездыханной. Но веки чуть приоткрылись, и меж век смутно голубели глаза - живые, слушающие глаза...
Должно быть, разговор привлек его внимание, остановил ускользающую память. Должно быть, этот разговор заставил его забыть на минуту о боли. Заставил забыть о той летящей навстречу черте, за которой они - Лызлов и Бабушкин - пойдут дальше, беседуя о керамзитовых блоках, а он останется...
И должно быть, неспроста - догадался Коля Бабушкин - затеял Даниил Артемьевич этот неуместный разговор.
В углу тонко звякнуло стекло. Пышная медсестра в косынке коробом направилась к постели, держа в одной руке ватный тампон, а в другой - шприц, иглой вверх. По пути она мельком, но выразительно глянула на Николая: дескать, не пора ли вам, молодой человек, сматываться. Тут не театр...
У подъезда Коля Бабушкин присел на скамью. Он вмиг опьянел от сырого запаха весны, с ходу бьющего в ноздри.
Во дворе было шумно. Школяры играли в футбол - вероятно, те самые школяры, которые приходили к Крыжевскому повязывать ему красный галстук. А может быть, и другие. Они побросали в грязь свои портфели (между портфелями азартно прыгают вратари) и, горланя, носились за мячом - раздутой резиновой камерой, без покрышки, с торчащей пипкой.
Да, молодежь нынче пошла. Тут, рядом, человек умирает, а они вон чем занялись... Небось на Пушкина кивают: мол, пусть у гробового входа младая будет жизнь играть... Так не в футбол же!
И добро бы еще играть умели. А то сшиблись в кучу - мяча не видно. Ни пасовки, ни... Куда бьешь, мазила?.. Тьфу, смотреть тошно.
Коля Бабушкин перестал смотреть, скрестил на коленях руки, опустил голову - тотчас солнечный луч припек макушку.
Под скамьей, у столбца, в тени притаилась горка ноздреватого, жемчужной голубизны снега. А из-под снега - прямо из-под его слезливой кромки - торчали зеленые перья травы.
Николай нагнулся, ближе разглядел эту траву стараясь определить: то ли это прошлогодня трава, то ли это новая трава. Надо полагать, чтс прошлогодняя, - новой откуда взяться в эту пору А впрочем, солнце несколько дней уже печет - могла и новая проклюнуться.
Коля Бабушкин родился в деревне, и для неге все растущее на земле не представляло диковины Одного лишь он не мог понять, сколько ни ста рался.
Вот, скажем, пришла весна. И на крутом при горке, что против солнца, быстро стаял снег. Oн еще и стаять не успел, а пригорок сплошь зелен Ясно: это - прошлогодняя трава, которая зимо вала под снегом.
Хорошо. Приходишь завтра - пригорок зелен. Послезавтра - зелен. На третий день - зелен. Но вглядишься - а трава уже не та, что была. Прошлогодней травы нет и в помине. Растет молода, и свежая трава. Когда она успела пробиться? Когда она успела сравняться с прежней и ростом и цветом? И куда подевалась та трава, которая еще третьего дня была на месте?.. А пригорок все зелен. Чудеса.
- Товарищи! Сегодня у нас большой и радостный день. Дружными усилиями коллектива завоеван успех, значение которого трудно переоценить. В кратчайший срок оборудован и сдан в эксплуатацию цех керамзитовых блоков. Это хороший подарок...
Федор Матвеевич Каюров читал свою речь по бумажке. Он, должно быть, сберег эту бумажку с того дня, когда первую партию блоков собирались отправлять на Пороги. Но тогда эти блоки собирались отправлять на машинах, а нынче их отправляют на барже. Вся и разница.
Тот же самый оркестр сейчас дожидался в сторонке, пока ему прикажут играть, то же самое солнце жгуче горело на трубах, и Федор Матвеевич Каюров читал по бумажке ту же самую речь, которую намеревался произнести тогда, а не довелось.
У грузового причала на зыбкой волне колыхалась самоходная баржа "Нельма" с кумачовым транспарантом на борту: "Привет..."
- ...строителям наших молодых городов, - продолжал Федор Матвеевич Каюров. - Смелая новаторская мысль рабочих, инженеров и техников Джегорского кирпичного завода...
Николай слушал речь и дивился. Попробуй поверь, что именно этот человек - Каюров - четыре месяца назад, на заседании исполкома кричал: "Вы нам сказки не рассказывайте! Слыхали мы эти сказки... Мы не можем поощрять всякие фантазии..."
Было это или не было?
Коля Бабушкин даже ущипнул себя - на всякий случай, для проверки.
Было.
Неужели Федор Матвеевич этот случай запамятовал? Может быть, в сумятице дел, среди всех служебных треволнений, он просто-напросто позабыл об этом случае?
Или, может быть, эту сегодняшнюю речь он не сам составлял? Скажем, недосуг ему было, и он поручил составить речь своему заместителю. А теперь читает и думает: "Мать честна, накрутил же ты, братец... Поскромней надо было, помягче... Да уж ладно, на ходу не исправишь".
И читает, как есть.
Хорошо. Допустим, Каюров про этот случай забыл. Или речь ему составлял заместитель.
Но Черемных ведь забыть не мог? Ему тогда солоно досталось - на заседании райисполкома. Чуть с работы не сняли. Он-то должен помнить...
Николай покосился - Василий Кириллович Черемных стоял с ним рядом. Стоял и слушал. Лицо его было просветленным, растроганным и чуть смущенным - каким бывает лицо человека, когда его хвалят при всем народе. Но вот по лицу скользнула тень, обозначились желваки, посуровел рот - сейчас он спросит...
Нет, не спросил.
Николай оглянулся.
Лица. Слушающие лица. Чуть удивленные лица людей, которые сделали свое невеликое дело и даже не подозревали, что об этом можно говорить так пышно и складно...
Вот сейчас кто-нибудь перебьет оратора: "Товарищ Каюров, а как лично вы помогали заводу налаживать производство керамзита?.."
Николай нетерпеливо оглядывался.
(А почему ты оглядываешься, Коля Бабушкин? Почему ты оглядываешься на других?
Почему ты - депутат райсовета - не выступил на очередной сессии и не сказал с трибуны: "Товарищи депутаты! По моему глубокому убеждению, наш председатель райисполкома Федор Матвеевич Каюров - консерватор, бюрократ и вообще... Мне кажется, товарищи депутаты, что его давно пора турнуть из председательского кресла. Давно пора. И я вношу такое предложение..."
Но ты, Коля Бабушкин, не выступал на очередной сессии. Ты там только сидел. И ушами хлопал.
А тебя не затем выбирали в депутаты, чтобы ты хлопал ушами. Понял? Не затем, чтобы ты на других оглядывался... Зеленый ты еще государственный деятель, Николай Бабушкин!)
Услышав все эти обидные слова, которых ему никто не сказал, Николай по