p; Напомнит деву красоту.
Вот тебе экспромт; прощай, поклонись твоему дядюшке, твоей матушке, твоей нянюшке, всем, всем; пиши ко мне в деревню Тютькино,*... уезда на имя А. И. К. и не забывай
Не помню, чтоб когда-нибудь какая-нибудь самая поэтическая страница любой поэмы тронула меня так сильно, как это наивное послание товарища. Я был просто огорчен, я чуть не плакал; пуще всего упрекал себя за то, что уже давно, почти с тех пор, как кончились экзамены, не заходил я к Саше, как будто счел его недостойным своей дружбы после таких несчастных для него экзаменов. Даже хозяйка, бледная, высокая женщина, повязанная платком по-купечески, стоя на крылечке, была тронута моим отчаянием. С чувством глубочайшей признательности взял я завещанный мне горшок с резедой, надвинул козырек фуражки себе на глаза и пошел из ворот домой, с твердым и злостным намерением на дороге никому не кланяться.
Мрачный, пришел я домой, горшок с резедой поставил у себя в комнате на окне и тут же своим носом в сумерках вынюхал всю пыль, которая была в цветах. Звонкие крики мальчишек, собравшихся у нас на дворе играть, и хохот моего дядюшки вскоре, однако ж, вызвали меня на открытый воздух. Солнце село, и только одно облако с бледно-розовой вершиной стояло над потемневшими кровлями. Все же было не настолько темно, чтобы я не мог заметить тройки чужих лошадей и телеги с охапкой сена, у забора, между кухней и погребом.
- Это за учителем? - спросил я дядю.
- За учителем,- отвечал он и расхохотался.
Митька полетел на Гараську, не успел перескочить, сел ему на шею, и оба шлепнулись...
Мне было не до смеху; я пошел домой, прямо в комнату матери... Расположение духа, в котором я находился целый вечер, дало мне полную возможность разжалобить и расстроить ее своими просьбами.
Мать моя была женщина редкой доброты... но в ее любви ко мне была какая-то сдержанность. Никогда она громко меня не хвалила и никогда сразу не соглашалась на мои просьбы... Впрочем, строгость ее ко мне была не строгость, а скорее личина строгости - я ее, по совести сказать, мало боялся. Придирки дяди, который был весь - доброта, были для меня во сто раз несноснее, и я гораздо больше боялся их, потому что, бывало, право не знал, куда от них спрятаться: я в гостиную - и он в гостиную, я в коридор - и он в коридор, я в сад - и он.
- Ну, хорошо, хорошо,- сказала мне матушка,- утро вечера мудренее. Арина, вели подать свечу, да опару... надо бы... с вечера...
"Ага... опару,- подумал я,- значит, еду",- и, помолчав немного, я спросил у матери позволение уведомить Хохлова.
Я уж ничего не хотел делать без позволения.
"Вася,- написал я,- лошади за тобой приехали, завтра мы чуть свет выезжаем".
Эту записку я с вечера же послал с Ермолаем-кучером.
Кое-как высидел я ужин, благополучно простился с дядей, молча расцеловал руки у матушки, потом уложил книги, которые давно уже замышлял взять с собой, и наконец улегся.
Долго мне не спалось. В девичьей также не спали. Тонкий запах резеды как будто еще больше способствовал мне уноситься в мир мечтаний. Мысль, что я должен покинуть этот несчастный горшок под надзор Арины или Михалыча, который, вероятно, сдуру, при первом удобном случае, его выкинет, была единственная мысль, которая меня слегка беспокоила; комары также мне надоедали. Вошла Арина. Я притворился спящим. Тихонько подошла она к комоду, выдвинула ящик и стала оттуда выкладывать белье мое... Я очень хорошо понимал, что все это значит, и торжествовал...
Уткнувшись в подушку носом, я заехал бог знает куда, в какое-то тридесятое царство, и заснул как убитый.
На другой день, едва раскрылись глаза мои, словно молния с громом влетела в мою комнату - до такой степени испугался я солнечного луча, осветившего столбик моей кровати. "Проспал! - подумал я и вскочил с постели с быстротой подстреленного зайца.- Меня не разбудили! Хохлов уехал, конечно!" - подумал я и, не находя сапогов, босиком отправился на крыльцо посмотреть: уехала ли телега, или еще стоит. Женщина, раздувавшая на заднем крыльце самовар, подумала, что я с ума сошел. Лошади, слава богу, стояли еще на том же месте; но уже было восемь часов, и, стало быть, я все-таки проспал.
Что касается бедного Васи, то он, по моей милости явился к нам на двор чуть ли не с восходом солнца целый час сидел у нас на фундаменте; наконец, видя что и в доме, и в людских, и в конюшне царствует мертвая тишь, что на всем дворе сон повсеместный, решился войти в переднюю, растолкал Михалыча, спавшего на ларе, оставил у него свой мешок, в котором, кроме белья, тетрадей да свежих огурцов на дорогу, ничего не было, и от нечего делать ушел купаться...
Мы выехали часу в первом пополудни, после сытного завтрака. Почтовая столбовая дорога на десятой версте ушла от нас влево, и мы довольно медленно стали подвигаться вдаль проселками.
Не описываю дороги... и без меня написано много путевых заметок - да и каких ждать заметок от пятнадцатилетнего мальчика!
Пятьдесят верст мы ехали целый день; часу в десятом вечера, не раньше, под небесами, темными от наплыва дождевых облаков, увидали мы огни, беспрестанно задвигаемые черными массами деревьев, рассеянных где-то не близко, но гораздо ближе, чем хоромы Хрустина.
- Вон Ока! - сказал наш сутулый кучер, не поворачивая головы.
- Где? - спросил я.
Ответа не было; я устремил взоры свои в потемневшую даль; видел где-то, как будто на краю низменной долины, огонек, но реки не видал.
Наконец послышался отдаленный лай собак. Мы проехали мельницу, которая, растопырив крылья, темная, в темном поле, стояла одиноко и как будто вслушивалась в шум воды, падающей у плотины возле другой мельницы, не дальше как в полуверсте от нее и, быть может, не дальше как в полуверсте от деревни Хрустина.
Вскоре проехали мы плотину с перекинутым через шлюзы мостиком. Водяная мельница осталась за нами в овраге. Теперь каждый поворот колеса, каждая минута заметно приближала нас к дому, где так добровольно я осудил себя прожить целый месяц, так настойчиво добиваясь этого благополучия. На меня напало нечто вроде робости, чувство, похожее на маленькие душевные спазмы молоденькой неопытной институтки, которую в первый раз везут на бал. Завернувшись в летнюю шинель, я замолк и дико выглядывал из-под козырька моей фуражки. Аграфена Степановна, о которой я что-то такое смутно слышал не совсем доброе, представилась моему воображению совершенной ведьмой, от которой, быть может, думал я, придется мне в город, к матушке, пешком уйти. Сам Хрустни (которого я видел раза два в кабинете моего дядюшки) также мне представился. Я вспомнил, что это был среднего роста человек, очень скучный и очень толстый, с темным лицом и с двумя черными клочками волос вместо бровей, в широком сюртуке травяного цвета и с толстой цепочкой от часов на широком животе. Сзади голова его казалась тумбой, посаженной в воротник; ходил он медленно, и тогда руки его тяжело висели вниз, как будто они были чугунные. "Скука мне будет в этой трущобе!" - подумал я и с этой мыслью въехал в широкий, немного покатый двор с каменными воротами.
В темноте, на скрип нашей телеги, подошел какой-то человек без шапки и стал вполголоса разговаривать с нашим кучером; тот вынул ему что-то из-за пазухи, отдал и спросил: к подъезду што ль?
- Вези их к горенке.
- К горенке?
- Вестимо... вчера там для него и постель поставили...
"Значит,- подумал я,- меня не ждали, ждали одного учителя",- и мне стало неловко, досадно, совестно; но я молчал. Вася также молчал.
- Для вас, сударь,- обратился ко мне человек (неизвестно, впрочем, ко мне или к Хохлову),- Аграфена Степановна комнату велела опростать,- с приездом имею честь вас поздравить, все ли подобру, по-здорову, сударь?
Кучер поворачивал телегу, которая, как черепаха, Двигалась по двору, а человек без шапки шел с ней Рядом и говорил:
- У нас только что отслужили, сударь, всенощную - завтра день рождения нашего барина,- да и барышня была не так здорова.
"Что это за горенка? - думал я,- уж не кладовая ли?" Человек побежал за фонарем и скоро вернулся.
Когда мы вошли в горенку, наш новый слуга, малый лет двадцати пяти с бледным лбом и впалыми щеками, с лихорадочным проворством переставил свечу из фонаря в подсвечник и точно так же проворно перетаскал из телеги все наши вещи. Пока они раскладывались да размещались, я как ошпаренный уныло присел на диван и, ни в чем не принимая участия, с любопытством оглядывал нашу горенку: увидав наконец стеклянную дверь, встал и отворил ее. Запах цветов заставил меня жадно вдохнуть свежий воздух; темный сад таинственно шушукал листьями, так что мне показалось, не накрапывает ли дождичек.
Барский дом, с высокими чердаками и антресолями, с балконом и четырьмя темнеющими колонками, стал мне в профиль, как только я сделал два или три шага.
Не успел я оглядеться, как за нами пришел посол.
- Господа,- сказал он,- только что сели за ужин, Аграфена Степановна просит вас пожаловать.
Вася посмотрел на меня... я посмотрел на Васю. Мы были в пыли и не причесаны.
- Что за беда! Пойдем! - сказал я; даже подумал, что так гораздо лучше, гораздо как-то поэтичнее, если мы войдем в пыли, будем иметь вид путешественников, только что с дороги... Мне, начитавшемуся переводных романов старой немецкой школы, даже вообразилось, что я странствующий рыцарь и меня приглашают в замок. Каких мыслей не приходит в голову беспечной, благословенной, первой нашей молодости для того, чтобы польстить самолюбию!
Путешественники, то есть я и Вася, пошли по следам нашего путеводителя. И вот, через переднюю, тускло освещенную оплывшим сальным огарком, привел он нас в коридор и отворил дверь налево.
Мы очутились в комнате, где был накрыт стол, горели две свечи в высоких шандалах, стояли лакеи с тарелками и где Хрустин сам-четверт сидел за ужином.
В архалуке нараспашку и без галстука, утерев салфеткой рот, тяжело поднялся он со своего места и посмотрел на нас как на гостей, совершенно неожиданных; наконец, еще раз утеревшись салфеткой, сказал, что он рад нас видеть, спросил о здоровье моего дядюшки и отрекомендовал меня какой-то старухе, без сомнения, самой Аграфене Степановне, которая, похлопав глазами, попросила нас садиться.
Нам подали приборы и придвинули стулья.
Хрустин извинился, что не прислал за нами тарантаса. Старуха извинилась, что, по случаю пятницы, у них постный стол.
Действительно, на столе перед ней было, по выражению одного провинциала, обширное поле горшков. Сама же она была в большом белом чепце и в белом капоте.
Разговор как-то не клеился. Вася сидел красный как рак и на все смотрел исподлобья.
- Лиза,- сказала старуха, сделав движение головой, как будто на шее у нее был неловко и туго повязан галстук,- Лиза, ты никогда прежде не видала наших гостей?
- Нет-с,- отвечала ей сидевшая против меня брюнетка, высокая, бледная девушка, с темными волосами, которые в два кольца обогнули ее голову.- Мне негде было их видеть.
- Демьян,- продолжала старуха,- вели, пожалуйста, Мироновне достать все нужное: простыню, подушки - постлать на диване в горенке. Вам все равно, на диване спать или...
- Все равно-с,- отвечал я.
- Так ты, Демьян, все это сейчас же... возьми ключ от сундука у Марьи; Николай, ты, кажется, взял подсвечник? есть ли там свеча? Демьян, этих господ я отдам на твое попечение... ты их нынче возьмешь с рук на руки.
- С моим-с большим удовольствием,- мягким басом отвечал ей Демьян, высокий старик слуга в синем сюртуке домашнего сукна, с маленьким лицом, как шапочкой прикрытый волосами, серыми, как лен, и с преблагодушной миной.
Пока я слушал распоряжения старухи, Лиза через стол завела было разговор с Хохловым.
- Вот это ваш будущий ученик,- сказала она, положив руку на плечо мальчика лет десяти, сидевшего с ней рядом,- придется вам с ним помучиться.
Старуха взглянула на него из-под руки, накладывая себе в тарелку каши, и, как только кончила говорить с Демьяном, обратилась к Лизе.
- Все, моя милая,- сказала она,- зависит от учителя, да от умения, да от терпения.
- У меня ни того, ни другого,- полушепотом, как бы себе под нос, отвечала девушка и потупилась.
Комната, где мы ужинали, была какая-то кислая на вид и неопрятная. Казалось, она промерзала несколько зим сряду; обои, какого-то неопределенного цвета, отстали от стен и покоробились; мебель была простая, крашеная, старая; на окне стояла клетка с белкой; белка спала, несмотря на стук ножей и вилок. Когда, в промежутках между блюдами и разговором, наступало всеобщее молчание, мне все чудилось, что я слышу в ночной тишине шум падающей воды.
- Это наш садовник в доску стучит,- невпопад сказала старуха, заметив, что я во что-то вслушиваюсь.
Мальчик глядел на нас недоумевающими взорами. Он был круглолиц, тупонос, плотен в плечах и, должно быть, глуп; он то глядел на меня, то рассматривал свой палец, завязанный в тряпочку.
- Вон твой учитель,- сказала ему старуха, наклонясь к нему и указав на Васю,- он добрый, и ты будешь стараться.
Подали подогретые оладьи с медом, и потом, крестясь, все встали.
- Как тебе нравится моя кузина?- спросил я Васю, когда мы пришли в свою горенку и, раздевшись с помощью Демьяна, легли - он на какую-то скрипучую кровать, а я на диван, превращенный в постель с байковым одеялом и подушками.
- Ничего,- отвечал он.
- Ведь недурна?
- Пожалуй, что и недурна.
- Вот, влюбись в нее.
- Что я, дурак, что ли,- отвечал он, задув свечу.
- Зачем ты задул?
- А зачем ей гореть-то?
- А ну как к нам ночью домовой придет?..
- Ну, вот, домовой! Экой дитятко! Домовой! И он повернулся, чтоб заснуть.
- Знаешь, что мне кажется? Эта старуха не любит моей кузины: она ведь, знаешь, от первой жены, а первая-то жена была двоюродной сестрой моей матери, в старину были коротко знакомы, жили вместе,- начал я говорить в потемках.- А вторую-то жену, говорят, он увез.
- Кто?
- Хрустин-то этот, чудовище-то... видел?.. сидит и все молчит, увез, говорят, от тетки, а тетка-то, знать, и есть эта самая старуха-то... Видел? стерегла, говорят ее - старая дева... ни за что замуж не хотела отдавать.
- А ты почем это знаешь?
- Мать моя их знает, только ни второй жены, ни Аграфены Степановны никогда не видала. Она, знаешь, боялась меня отпускать-то. Страшно сердита, должно быть, эта Аграфена Степановна.
Так разговаривая, лежал я на своей новой постели... Дождь принялся барабанить по кровле и ровным шумом гудел в саду; перестал и опять принялся. Я задремал, но не мог скоро заснуть, потому что Хохлов стал храпеть - чего я терпеть не могу,- вероятно, утомленный впечатлениями дня, если только что-нибудь на свете могло утомить этого из дуба и железа сколоченного и нуждой повитого мальчика.
На другой день, как и следовало ожидать моим читателям, поутру, только что воркованье голубей, писк галчат за угловым карнизом да чиликанье воробьев разбудили меня раньше, чем бы следовало мне проснуться, я побежал осматривать сад, обошел его кругом, нашел его громадным, таинственным и незаметно спустился вниз к калитке... За калиткой, через дорогу, струилась широкая полоса Оки; я видел, как по ту сторону бурлаки тянули барку, видел за баркой противоположный берег, на котором дремучий лес, уходя корнями в желтый песок, казался мне невысоким кустарником, и, быть может, долго бы я стоял, все бы стоял и все бы смотрел, если бы вдруг сначала говор, потом - шум воды, как бы от передвижения ног, наконец - всплески и звонкий и щекотливый хохот купающихся неподалеку девушек не потрясли впечатлительных нервов моих, и без того наэлектризованных свежестью зелени и теплотой лучей. Сердце мое так застукало, так забилось, как никогда еще не билось. Я не знал, что мне делать: сойти ли еще пониже по тропинке, которая вилась по косогору вниз до самой дороги, или убежать, нагнувшись, вдоль плетня, совершенно затканного хмелем, или, наконец, под рябину спрятаться... но некстати проходивший с лейкой садовник заставил меня принять прилично-равнодушный вид, поправить на голове картуз и удалиться.
Я пошел домой, чтобы рассказать Хохлову мои утренние похождения.
Только что появился я в раскрытых настежь дверях нашей горенки, с другого конца появился Демьян.
- Ну, господа,- сказал он, почесывая за ухом,- я, признаться, пришел к вам, того... за сапогами. Ведь вот, изволите видеть, надо бы их почистить.
- Хорошо, пожалуй; если, впрочем, хочешь, я и башмаки надену, у меня и башмаки есть...
- Зачем, сударь, башмаки... Вот как бы ваксицы, я бы мигом... Погодите маленько, я сбегаю.
Демьян сбегал, то есть ушел и воротился с баночкой ваксы, щетки принес, стащил с нас сапоги и принялся их шаркать, поплевывая то в банку, то на сапоги.
Старик он был разговорчивый, и я с первого же дня подружился с ним.
- Который же это из вас, господа, учить-то приехал? Я все смотрю, и вчера это вы сидите рядышком, не разберу никак.
Я указал на Васю.
- А-а! - произнес он, поглядывая на Васю.
- А вы, сударь, погостить приехали?
- Погостить.
- Ну, погостите, сударь, погостите! отчего не погостить! Место самое, так сказать, важное,- ну, и сад большой, и река подошла почитай что вплоть, ну и все-с...
- Ты, Демьян, скорей нас как-нибудь: нынче такой день, надо поздравить...
- Еще поздравите-с, успеете, успеете, сударь, поздравить-то... к обедне уехали, к обедне, сударь, к обедне,- говорил он, продолжая шаркать...- Шут его знает, что бы это такое значило? Сало, что ль! Не берет, не берет, да и только! - сказал он, перекосив лицо и поглядывая на сапог Васи...
Я засмеялся; Вася, покраснев, подошел к своему сапогу, взял его в руки, осмотрел его со всех сторон и, не говоря ни слова, стал его натягивать себе на ногу...
- Уж я его и так и эдак, отчего бы это, думаю, не берет...- простодушно повторил Демьян...
Напомадившись и причесавшись, мы пошли в дом. Ни Лизы, ни старухи, ни самого Хрустина, ни даже Андрюши, будущего ученика, не было дома; все они отправились к Николе, версты за четыре, к обедне, в этот день нарочно заказанной. Гостиную подметали; в конце коридора, где-то в задних покоях, мололи кофе. Девушка с остриженной косой убирала из залы станок, в виде маленьких высоких яслей, на которых покоилась подушка с коклюшками. Я подошел к старинным клавикордам, приподнял крышку и постучал пальцем по первой мне под руку попавшейся клавише; но клавиша, глухо стукнув, завязла и не издала никакого звука. Когда в гостиной стали накрывать завтрак, экипаж Хрустиных подъехал к крыльцу, и Демьян, только что заставивший какого-то черномазого парня, вероятно доморощенного башмачника, прибрать свои сапожные колодки да обрезки кожи в ларь,- отворил двери в сени и таким образом встретил господ своих. Дом зашевелился, зазвенел ключами, заскрипел половицами, но не послышалось в нем ни веселых голосов, ни того шума семейной радости, который так приятно отзывается в ушах всякого, даже болезненно настроенного человека. Все это утро до самого обеда прошло для меня как-то скучно... Хрустни тяжело уселся в гостиной. Стали приезжать соседи - по большей части люди пожилые в старых, потертых фраках, с вихрями на голове,- большие охотники до водки, заедаемой пирогом с вязигой, и до сыру, запиваемого мадерой. Завтрак был уничтожен в одну минуту. Вася отправился с своим учеником в сад. Он был очень смешон, серьезен и неловок. Андрюша принялся с ним разговаривать.
- Это цветет,- говорил он,- посмотрите сюда, гвоздика... это, вот, сама бабушка посадила... пахнет... понюхайте, как пахнет..
Хохлов нагибался и нюхал,
- А это вон наш садовник, что прошел туда, Герасим его зовут; у него есть такие большие ножницы, он так их берет и ветки, чтоб в лицо не лезли, стрижет.
Хохлов смотрел вслед за удалявшимся садовником,
В таких-то поучительных беседах, без сомнения, прошло для Васи почти все утро до самого обеда.
За обеденным столом, накрытым в зале (не там, где мы ужинали), совершенно неожиданно, без всякого, так сказать, намерения, я-таки порядочно клюкнул. Во-первых, вместо квасу, по ошибке, налил себе пива и выпил; потом под шумок (гости ужасно шумели) выпил рюмочки две вишневки; потом, само собой разумеется, должен был за здоровье Хрустана хватить бокал шампанского. Щеки у меня от этого сильно разгорелись, и я стал так бойко поглядывать на всех, в особенности на Лизу, что старуха заметила и, как мне кажется, шепнула соседке своей (помещице двадцати двух душ, у которой она крестила детей) что-то такое на мой счет, чего уж я не понял да и понимать не хотел. Мне все хотелось поздравить с чем-нибудь мою кузину, но я никак в голове своей не мог найти ничего сколько-нибудь удовлетворительного, только порывался - так из-за стола и встал, ни с чем не поздравив Лизы, ни с будущим женихом, ни с желанием полнейшего в любви успеха.
После обеда, проглотив чашку кофе и бог знает для чего поцеловав руку у старой Аграфены Степановны, я ушел в сад. Долго ходил я там один-одинешенек, воображая себя будущим героем какой-то замысловато-романической истории; наконец, вспомнив купающихся поутру девушек, прямо отправился на реку, на то самое место, где они раздевались, снял с себя сюртук и лег на песке, согретом лучами жаркого июльского дня, и долго продувал меня тихий ветерок, который, скользя по широкой водяной равнине, приносил с собой всю негу ее спокойно струящейся поверхности; я видел, как одна за другой, медленно качаясь в воздухе, проносились белые чайки, называемые рыболовами; видел, как одна из них, клюнув воду, опять всплыла вверх, держа в носу своем небольшую плотвичку. На далеком изгибе желтеющей отмели, как часовой, стояла цапля; налево, вдоль всего берега, почти у самой дороги, кулики, посвистывая, перебрасывались с места на место. За мной, на обсыпавшемся крутом берегу, была другая картина: там, где кончался сад, начинались гумна, одноглазый овин, подпертый бревном, стоял на самом краю обрыва и, казалось, от одного моего толчка мог бы покатиться вниз и рассыпаться; я даже и замышлял столкнуть его. За ним, как бы из-под земли, видны мне были верхушки крестьянских изб, коньки и деревянные петушки, стоящие на крышах. Наглядевшись направо, налево, прямо и назад, что мне было очень легко, когда я ложился на брюхо и локтями подпирал голову, набрав с пригоршню раковин и поискав глазами, нет ли где какой окаменелости, я встал, надел сюртук, потом опять его снял, с тем чтоб намочить себе голову, и менее чем в десять минут, с мокрой головой, очутился на балконе, перед целым обществом.
Вася стоял у решетки. Бабушка сидела в креслах. Перед ней был кругленький, на одной трехлапой ножке, столик с тарелками изюму, пряников и грецких орехов. Лиза и с нею новое лицо, какая-то краснощекая, в веснушках девушка, в черном платье, сидели немного поодаль и грызли орехи. Андрюша поместился на пороге, доставал из шапки какие-то ягоды и ел их.
- Где это вас бог носил? - сказала старуха, положа руки на колена, глядя мне прямо в глаза и посмеиваясь.- Вот вам ничего и не осталось, мы все съели,- прибавила она, указывая на одну пустую тарелку,- а где купались?
- Я не купался,- отвечал я, стоя без картуза, также немного посмеиваясь и краснея бессовестнейшим образом.
- По голове вижу, что купались; оно ведь мне все равно,- только утонете, отец мой, здесь есть такие места, что и дна не достанете... так прямо с берега и окунетесь, как ключ ко дну. Да и плавать чай не умеете. Плавать-то умеете ли? а?
- Нет-с, еще не умею...
- Здесь опасно купаться,- подхватила вдруг девушка в веснушках, толстенькая подруга Лизы,- меня однажды рыба так-то укусила...
Лиза засмеялась.
- Карась до крови укусил,- продолжала девушка.
- Какой Герасим? - спросил Андрюша, оборачиваясь.
Разумеется, за таким вопросом последовал истерический смех обеих барышень; и я сам принялся хохотать. Бабушка, даже и та, перекосив лицо на Андрюшку, сморщилась от позыва к смеху, но разрешилась наставлением, на которое, однако ж, никто не отвечал; наставление заключалось в том, чтоб Андрюша не верил пустякам, что, дескать, караси не кусаются, а жарятся на сковороде.
- Пойдем, Лиза, в сад - что мы сидим, как дуры,- сказала ей гостья, утирая слезы, вызванные смехом.
- Разгрызи вот только мне этот орех, у тебя зубы здоровые... да не бросай здесь скорлупы: терпеть не могу, когда под ногами трещит.
- Ну, пойдем... не ворчи, на милость...
Девицы встали.
- Мы пойдем в сад,- сказала Лиза бабушке и, проходя мимо меня, дотронулась всей рукой до моей головы,- купался,- сказала она мимоходом, и обе стали спускаться с лестницы.
Мне стало досадно, я надулся... Бабушка попотчевала меня изюмом, велела Андрюше принести мне пастилы и ушла.
Не желая ни пастилы, ни изюма, как обиженный, стоял я на балконе подле Васи и смотрел на удаляющихся барышень. Вдруг слышу:
- Подите-ка сюда! - издали зовет меня краснощекая гостья и рукой даже машет,- что вы там надулись?
"Какова,- подумал я,- незнакомая, а машет".
Но с этой мыслью двумя скачками очутился я на дорожке, догнал их в аллее и присоединился к ним, радостный и довольный тем, что меня позвали.
- Как вам не грех,- начал я,- обижать меня: еще не знаете меня, а думаете, что я врал. Разве я купался... голову только намочил... эка беда.
- Эка беда, что вас поклепали,- возразила Лиза, посматривая на меня с улыбающейся важностью.- Нас беспрестанно клеплют, мы же ничего... сносим. Вот поживите-ка у нас, так и узнаете.
- Да мне все равно, что там Аграфена...
- Тс! Что вы? - перебила меня Лиза, топнув ножкой, с выражением веселой строгости,- что вы так громко...
Я струсил и обернулся. Гостья захохотала.
- Да, право же, мне все равно,- начал я тише,- лишь бы вы, кузина, не думали обо мне дурно. Мне ваше мнение дорого, кузина.
- Какая я вам кузина? Седьмая вода на киселе.
- Так вы отрекаетесь? - спросил я с чувством, как бы в порыве некоторого изумления.
- Нет, нет! Зачем отрекаться,- сказала она, вероятно, смутно поняв, что я мальчик на обиду чувствительный.- Такой милый кузен, так славно вишневку и шампанское пьет, а я стану отрекаться.
Гостья захохотала пуще прежнего... так и посыпался ее смех... я думаю, даже на балконе бабушка могла бы слышать...
- Смейтесь! - сказал я.- Смейтесь! я не знал, что вы всякую безделицу замечаете.
- Не я, другие заметили; у нас все видят и все слышат, да будет это вам известно... Вас надо вымуштровать.
- Что-с?
- Вымуштровать.
Таким образом совершенно нечувствительно, вследствие одного беглого разговора, я сошелся с Лизой на самую короткую, нецеремонную ногу; и заметьте, читатель, как она вела разговор: она сразу дала мне понять, чтоб я был осторожнее, значит, сразу поняла мою неопытность и характер настолько пылкий и откровенный, что он мог бы мне наделать кучу неприятностей. Нет, конечно, сомненья, что присутствие веселой Кати, страшной хохотуньи и вдобавок пансионной подруги Лизы, единственной, с которой было ей нескучно, много способствовало нашему сближению: я почувствовал, что можно и не церемониться. И вот, менее чем в полчаса, я в их присутствии стал бойчее, развязнее, чем где-нибудь и когда-нибудь. Высказаться мне было недолго. Мне ужасно хотелось знать, о чем это Лиза и Катя, вдруг пересев от меня на другую скамеечку, стали тихо между собой разговаривать, причем лицо моей кузины, за минуту веселое, сделалось вдруг серьезно и даже грустно, а лицо румяной Кати приняло даже какое-то озабоченное выражение.
- Верно, и у вас есть секреты,- сказал я, проходя мимо их с нетерпеливым намерением опять к ним присоединиться.
- Еще бы,- отвечала Лиза,- не у вас одного будут секреты, и у нас есть.
- А нельзя ли хоть подслушать? А?
- Смейте только подслушивать! Много будете знать - скоро состаритесь. -
Я сел от них во ста шагах на другой скамеечке; я видел, как тень от листьев и золотые пятна света скользили по складкам белого платья моей кузины и как резко эти белые складки отделялись от черной одежды Кати, или Катиш - как ее называла Лиза. Катиш вынула из кармана какое-то письмецо и, увидав меня, снова опустила его в карман; но, как кажется, Лиза была в нетерпении: по выражению лица ее и движению руки можно было вообразить себе следующую фразу: "Подай! Какая ты несносная, пусть видит. Нашла кого бояться!.."
Вообразив себе нечто вроде этой фразы, я ушел от них слоняться по саду.
Катиш была соседка, дочь одного старика, по фамилии Вифаилова. Старик был женат на дворянке, у которой было тридцать душ на господской запашке и домишко на краю деревни Хрустиных; сам же он был из духовного звания, но служил и, как говорят, прошел сквозь огонь и медные трубы. Катиш, так же как и Лиза, воспитывалась на Московской улице, у мадам Фляком в доме под вывеской: "Частный пансион для благородных девиц"... Она была нехороша собой, по крайней мере, не на мой вкус. Уездным франтам, напротив, она была по вкусу. Лицо у ней было, как месяц ясный, круглое, мягкое, в веснушках, с небольшим и задорным носиком; зато у ней был веселый, открытый нрав; хохотать и смешить было для нее нечто вроде потребности. Добрая, бойкая была она барышня! Я был не долго с ней знаком, но вспоминаю о ней с большим удовольствием.
Катиш не пришла обедать в день рождения Хрустина, потому что в траурном платье (у ней с полгода тому назад умер брат - юнкер). "В траурном платье идти неловко, а другие платья разучилась носить - отвыкла, да, чего доброго, и не влезут - толстею,- говорила она Лизе,- расползлась, матушка! пора замуж выходить! Ну, что делать, останусь у тебя весь вечер!"
И действительно, она осталась весь вечер; когда роса стала падать и когда каждый поворот в новую аллею, с густолиственным верхом, стал казаться мне то отверстием пещеры, то началом длинного, темного коридора с высоким и неподвижным сводом, а звезды зажглись на небе, мы все, покинув сад, уселись на ступеньках лестницы и сидели до самого ужина, и уж чего-чего не переговорили!
Под конец разговор принял фантастическое направление - все предания дома как будто ожили... я был самый жадный слушатель, Вася Хохлов - самый молчаливый...
- У нас,- говорила Лиза,- часто случаются вещи необыкновенные, особливо зимой. Раз,- на святках это. было дело,- сижу я у себя в комнате; вдруг на чердаке, над самой головой, как будто кто чугунный шар уронил, так я вся и вздрогнула. Ударилось что-то в потолок и покатилось... слышу - покатилось... Думаю себе, кому быть на чердаке - скоро десять часов ночи; кличу девушку: Федосья, говорю, поди, ради бога, возьми хоть Демьяна, только посмотри, что такое на чердаке, не забрался ли кто-нибудь - там часто у нас белье вешают,- не унесли бы белья... Ну... пошли на чердак, только что...- а у нас дверь на чердак прямо из коридорчика, что на антресолях,- только что Демьян вошел,- а надо вам сказать, дверь была заперта, значит, войти было некому,- только вошли, вдруг кто-то как захохочет... зафыркает да в ладони захлопает... Федосья моя бросилась вниз... разбила себе в коридоре коленко об Дарьин сундук, прибежала бледная, как смерть... говорить не может, а у Демьяна неизвестно кто свечу задул... говорит, задул кто-то. А кто? Бог его ведает.
- Ну, что ж Демьян? Чай, и он струсил.
- Э... что ему - зажег опять свечу да опять пошел-весь чердак со свечой обошел, такой бесстрашный! Никого нет, только, говорит, из-за трубы рожки какие-то... нет-нет да и высунутся, и высунутся... но, говорит, никого... и что такое это упало над самым потолком, неизвестно. Демьян! да он такой, что ничего не боится; я с ним готова хоть в лес идти ночью.- Домовые, говорит, известное дело - надо же, говорит, и им пошалить, что их бояться-то? да я, говорит, собаки иной раз больше боюсь, чем нечистого,- вот он какой!
Я почувствовал глубокое уважение к Демьяну,
- А перед смертью сестры что было!.. Право, и т верится, и страшно рассказывать...
И ее голос как бы замер.
- Что такое?
- Ну, и не рассказывай, коли самой страшно!- заметила Катиш.
- Нет, рассказывайте; мне хочется все знать...- сказал я, хотя и чувствовал, что по спине у меня мурашки ходят от таких великолепных историй; чувство ужаса не всегда уничтожает любопытство, напротив, когда мне бывало страшно, я делался вдвое любопытнее.
- Надо посмотреть,- сказала Лиза,- где Андрюша?
- Он на диване спит! - отвечал Хохлов.
- А! верно, завалился за бабушку; ну, хорошо, что спит, а то при нем нельзя всего рассказывать...
Славный был вечер, темный, несмотря на красный месяц, который загорался в просветах дубовой рощи - я даже думал, не горит ли овин,- такой он был красный! Тихий был вечер, хоть и шелестила никаким безветрием недовольная осина, хоть и слышался мне шум падающей воды, тот самый шум, который накануне приводил меня в недоумение,- я и забыл, что, переезжая плотину, я, неподалеку от деревни, миновал водяную мельницу,
- Начнем с того,- вновь заговорила кузина,- что в доме то и дело трещала мебель, да как трещала! Вдруг как будто кто из пистолета выстрелит... так даже вздрогнешь; ну, да это положим, ничего: весна началась рано, весной всегда мебель трещит... А то вот что было, это было незадолго до смерти Сони... сидим мы за ужином, вдруг слышим, в буфете как будто кто блюдо или тарелки уронил... слышим - ударилось что-то об пол и разбилось вдребезги... Демьян вышел посмотреть... бабушка рассердилась. Даже папенька сказал: "Какая это там дура посуду бьет?" Что ж вы думаете? в буфете нет ни души. Шкаф заперт - и ничего, хоть бы что-нибудь разбилось... Все целехонько... Такие, право, чудеса!
- Вы сами слышали? - Сама слышала.
- А помнишь, ты рассказывала, помнишь, про белую женщину?- сказала Катиш.
- Как не помнить!
- Какая белая женщина? - спросил я, невольно оглянувшись, не стоит ли кто в мрачной глубине старого сада.
- А вы знаете, где стоял гроб покойной Сони? - перебила меня Катиш, обратив ко мне слабо озаренное месяцем лунообразное лицо свое.
- Где стоял?
- Там, где вы спите... в горенке...
И она засмеялась.
Я побледнел.
- Что вы смеетесь?
- Ага! Трусите!..
- Что ж тут веселого?
- Я когда-нибудь надену простыню да и приду к вам...
- Я вас убью,- сказал я серьезно,- лучше и не приходите, не подвергайте жизнь опасности; что попадется под руку, так и пущу; подсвечник - так подсвечник, палка - так палку, право!..
- Вот какой вы вежливый! - сказала Катиш, но нисколько не рассердилась, приняв слова мои за выражение величайшей трусости.
- О, если б вы знали мою сестру, так не боялись бы! Бога бы молили, чтоб она пришла! - заговорила Лиза, и голос ее стал как-то звучнее и певучее.- Если б вы знали, что это было за существо! Красавица, каких вы и не видели. Такие темные брови дугой, глаза синие, улыбка... помнишь, Катиш, какая была улыбка!..
В эту минуту ночная бабочка стукнулась об стекло, за которым был свет,- я вздрогнул.
- Я бы не знала, как благодарить бога,- продолжала Лиза,- если б она с того света хоть на одну минутку пришла ко мне... видно, еще не довольно горя и не довольно слез, чтоб она...
- Полноте там городить всякий вздор,- послышался из гостиной голос старухи.- Лиза, узнай поди, скоро ли ужинать?
Лиза встала.
Так или, лучше сказать, почти так прошел этот день. Вечер в особенности оставил во мне впечатление. Я и десятой доли не в состоянии передать вам всех чудес, мною переслушанных, которые будто бы совершались в доме Хрустина; но я был так настроен, что каждое слово попадало в меня, как в натянутую струну, и эта струна дрожала.
Когда с Хохловым, после ужина, проводив Катиш до ее обиталища, мы деревней возвращались в нашу горенку, каждая тявкнувшая собака заставляла меня невольно вздрагивать.
Ночь в саду и ночь над рекой была полна каких-то таинственных звуков, и смутных предчувствий чего-то необычайного была полна трусливая душа; я был очень недоволен, очень сердит, когда спокойный Хохлов, по-вчерашнему, задул свечу и по-прежнему отвечал мне, что гореть ей незачем.
"Экая милая у меня кузина-то,- думал я между прочим,- да и Хрустин-то какой должен быть добрый человек, хоть и смотрит каким-то медведем... да и старуха-то, что в ней дурного?.. Славно я здесь проживу лето, и не увижу, как пройдет, и не увижу!"
Сверх всякого чаяния, на другой день с утра полил дождь. Хохлов после чаю сей же час, в присутствии старухи, занялся Андрюшей. Кузина была скучна и скоро ушла в свою комнату. Я вышел в залу; у окошек девки плели кружева, молча на меня косились, краснели, когда я подходил к ним слишком близко, и проворно перебирали коклюшки. Сам Хрустин сидел в кабинете, я видел в дверь только его широчайшую спину. Николай - человек, который первый привел нас в горенку,- мылил еще подбородок: он, как домашний цирюльник и даже фельдшер, собирался брить его. Газет в доме никаких не выписывалось, Читать было нечего, вообще о политике не имелось ни малейшего понятия. Новости о рекрутских наборах, падежах, пожарах и даже о назначении нового исправника доходили в барский дом через старосту.
Мне нечего было больше делать, как только уйти к себе в горенку; но одному мне там быть не хотелось... "Кого бы позвать?" - думал я.
- Демьян,- сказал я, проходя переднюю, которая в будни превращалась в мастерскую башмачника и страшно пахла кожей, салом и клоповником, то есть вениками, развешанными по стене, как запас на зимние месяцы, а может быть, как товар, сбываемый в пользу производителей.- Демьян,- сказал я,- зайди к нам, снеси мои сапоги куда-нибудь посушить... мокры...
Через полчаса Демьян застал меня на кровати вовсе без сапогов и, вероятно, повернувшись, вышел бы, не говоря ни слова, но... я решился не выпускать его... С любопытством посмотрел я ему в глаза, водянисто-серые и полузакрытые неровным разрезом отяжелевших век, с желтыми ресницами,- подумал: как это могут эти глаза без страха видеть домовых? - и вероятно, с намерением доказать старику, что все это вздор, суеверие, бабьи сказки... и больше ничего... спросил его, давно ли он живет и служит в доме Хрустиных.
- Я, сударь, давно-с,- начал он, осматривая подошвы сапогов моих и улыбаясь...
- А как давно?
- Да как бы это вам сказать... давно ли... с... Вот, дом-от, что вы изволите видеть... я уж был камердинером; уж женат был, сударь; а его еще и не было. На моих глазах и поднялся, при мне и фундамент рыли, а теперь... скоро, почитай, развалится дом-от; столбы, сударь... подгнили... да-с... Вот что, сударь!..
Мое воображение было так глупо настроено, что я испугался. "Ну, как этот дом,- вздумал я,- да и в самом деле повалится, да задавит Лизу, шутка ли? столбы какие-то подгнили!"
- Э, такой ли он был заново-то сударь! - продолжал Демьян.- Да не прожить бы ему и сорока годов, кабы не лес - это я про бревно говорю... Изволили видеть, какое бревно? а то вот зайдите, сударь, где-нибудь с заднего крыльца - так только, поглядеть зайдите,- там обшивка-то поободралась маленько. Ведь во какое бревно!
Тут Демьян расставил руки почти на аршин, но сапогов моих все-таки не выронил.
- Ей-богу, сударь! Снаружи-то, почитай, гнило, а топор не берет: такое-то здоровенное бревно!
Я совершенно успокоился насчет падения дома.
- Ведь тогда и лес же, сударь, был! Эх, лес был! Бывало, сударь, дерево... стоит... страсть!.. машта корабельная! как есть машта! да