упеческим выражениям и сыпал ими как бы на смех своему почтенному сословию; у него же, несмотря на все его недостатки, была память, наблюдательность и при этом постоянная охота над кем-нибудь трунить или кого-нибудь передразнивать, он мастер был рассказывать и про Наполеондру, и про турецкую принцессу, у которой во всю щеку лицо, а под носом румянец.
Как бы назло патриархальности, преловко волочась за хорошенькими купчихами, он рассказывал сестре своей о своих успехах, посвящал ее в тайны любовных интриг своих и, таким образом, являл собой пример редкого братолюбия, а сестра его, Паша, только что вышедшая из пансиона, несмотря на то, что осуждала резкие манеры своего братца, была не только дружна с ним, но уже и настолько опытна, чтобы помогать ему, требуя, разумеется, и от него такой же, в подобных случаях, братской помощи.
О молодых Куляпкиных больше, как кажется, и распространяться незачем, послушаем лучше разговор в гостиной Бакановых.
- А что? - мешая в стакане с чаем ложечкой, спрашивает Куляпкин,- если только это не нескромный вопрос, скоро ли г. Христофорский напишет стишки, которые, как кажется, обещал Александре Степановне.
Христофорский усмехается.
- А разве он пишет стихи? - спрашивает Паша Куляпкина.
- Это пустяки стихи писать,- говорит Христофорский.
- А как вы думаете, кто лучше умеет стихи писать, Пушкин или Булгарин?
- Это пустяки стихи писать,- повторяет Христофорский, избегая ответа,- ибо стоит только хорошенько приняться.
Паша Куляпкина фыркает.
Марья Саввишна смотрит на Христофорского так, как бы желает сказать: экой детина уродился, все умеет делать!..
Александра Степановна сидит, немного потупившись.
- Ну, чему вы смеетесь, чему вы смеетсь,- возражает Куляпкин на смех сестры своей.- Неужели уж так-таки, кроме Пушкина, у нас никто и писать не в состоянии? Я убежден, и совершенно убеждаюсь, что, влюбись в кого-нибудь г. Христофорский, храм сердца его раскроется, и оттуда польются стихи, да такие стихи, что вы растаете.
Христофорский молчит и покрывается румянцем; он не знает, как понимать ему слова Куляпкина.
- Не правда ли, Саша,- говорит Паша на ухо Александре Степановне, - Христофорский глуп.
- Может быть... Впрочем, он нарочно так прикидывается, чтобы смешить, иногда он очень рассудителен, - отвечает шепотом Александра Степановна и смеется, чтобы скрыть свое смущение.- "Боже мой,- думает она,- нет-то ни одного человека, который бы над ним не тешился! Нужно же терпение, чтобы все это выносить! Впрочем, слава богу, он обидчив, это я заметила".
- Что вы тут толкуете? - спрашивает Степан Степаныч, входя в комнату и подпоясываясь.- Ты тут вечно, как приедешь, начнешь плести турусы на колесах.
- Что вы, дядюшка, помилуйте! - возражает Куляпкин. - Какие турусы! Мы говорим о поэзии, о по-э-зи-и! Какие же это турусы?
- Сам ничего не смыслишь, а туда же! Ну, что ты смыслишь в поэзии?
Христофорский усмехается, Куляпкин складывает руки и обращается к Баканову.
- А вы так думаете, что я не смыслю?
- Так-таки и думаю.
- И вы... вы это думаете?
- Ну, да, думаю.
- И это вы не шутя думаете?
- Не шутя. Что пристал!
- Не шутя... а, чему же вы смеетесь? Ведь вот сейчас и видно, что шутите. Эх вы, поговорил бы я с вами, да вот чай несут. Мокей Трифоныч, почтеннейший, позвольте мне в ваш стакан немножко ромку подлить, - и, не ожидая ответа, он бухнул в стакан Христофорского порядочную дозу коньяку.
Христофорский сконфузился, даже вспыхнул.
- Я с ромом чай никогда не пью,- сказал он,- я даже со сливками никогда не пью.
И он поставил свой стакан обратно на поднос улыбающейся горничной.
- Пойдем, Паша, в залу,- сказала Александра Степановна,- да, ради бога, вызови сейчас как-нибудь Мокея Трифоныча. Твой брат уж очень вольничает, того гляди опять выйдет история.
- Неужели за такие пустяки?
- Пожалуйста, вызови.
- Мокей Трифоныч, подите-ка сюда! - сказала Паша.
Христофорский вскочил и вышел за ними в залу.
- Где вы достали такого дурака? - заговорил Куляпкин вполголоса.
- Ну, да ведь не всем, же быть такими умниками, как ты, - отвечал Баканов.
- Опять, опять шутки, почтеннейший Степан Степаныч.
В зале же происходил следующий разговор:
- Вы зачем нынче утром ушли, даже пирога не доели - и вдруг ушли! Как это вам не стыдно!
Христофорский хотел было откровенно сказать на это, что он забыл в замке ключ, испугался, что Трофим или кто другой его обокрадет, и побежал домой, но Александра Степановна, не дождавшись его ответа, продолжала:
- Доктор пошутил, а уж вы сейчас и обиделись. Конечно, и ему так дерзко и так глупо шутить не следует, всякий благородный человек может за такие вещи обидеться!
- Да...- сказал озадаченный ее словами и как бы просветленный ими Христофорский.- Доктор всегда меня обижает, я мог бы сам ему ответить, но предпочитаю лучше уходить; я, действительно, Александра Степановна, был очень обижен, ушел оттого, что доктор, так сказать, позволяет себе; я этого не люблю, потому что всегда был в хорошем обществе, и если доктор опять придет, я опять уйду.
В эту минуту дверь из передней отворилась, и вошел доктор.
Христофорский остановился как вкопанный, даже рот разинул, он был и сам не рад последним словам своим, но они были сказаны, и он смутно понял, что делать нечего. Ему надо уйти, чтобы показаться чем-то особенным в глазах Александры Степановны;
Доктор подошел к барышням и стал с ними любезничать, взял Пашу Куляпкину за пульс и сказал: - ого!
Паша начала с ним кокетничать, Христофорский взял со стола свою фуражку, вышел в переднюю и, надевши там калоши, вышел на улицу.
Доктор не обратил на это ни малейшего внимания.
Александра Степановна почему-то осталась довольна поступком Христофорского. Она вообще не любила, чтоб он был у них при Куляпкиных.
В 9 часов вечера, когда вышел Христофорский от Бакановых, было уже темно на улице.
Христофорский, отойдя несколько шагов от ворот, остановился. Долго стоял он, как столб, немножко на сторону нагнувши голову - очевидно, что он размышлял. Воротиться ему или идти домой? Влюблена в него или не влюблена Александра Степановна? Тут он вынул из бокового кармана шелковый платок, отданный ему Александрой Степановной, приложил его к носу - и убеждение, что он любим безумно, любим пламенно, проникло до мозга костей его. Куда же идти? еще рано,- зайду к моему сослуживцу Стуколкину - он даст мне совет, что мне делать в этом случае. Он дока и поможет мне - непременно поможет.
Так он решил и отправился к Сухаревой башне искать квартиру Стуколкина; он же раз был у него с бумагами - стало быть, найти можно, только если не переехал.
Стуколкин был дома; он сначала взбесился на свою горничную (она же и кухарка), зачем она впустила к нему Христофорского, даже не вытерпел: оставил гостя у себя в спальне (она же и кабинет) и пошел на кухню, нашел там свою горничную и вытаращил на нее глаза свои. Потом стиснул зубы, ущипнул ее за руку и пробормотал: "Ты опять не доложила, ты опять, опять! Вот, погоди ты, что я с тобой за это сделаю!" - Бледная, получахоточная горничная с ужасом и мольбой посмотрела в грозные очи своего барина, на его сине-багровый нос, на его белые зубы, на все мясистое, разгневанное лицо его - и не смела оправдываться.
Пригрозивши своей горничной, Стуколкин, отдуваясь, обратно вошел в свой кабинет.
- Зная все ваше ко мне расположение, истинно родственное расположение,- начал говорить ему Христофорский,- я зашел к вам, Осип Осипович, поговорить с вами.
Стуколкин надел на голову ермолку, сел против него у стола и стал на него смотреть с выражением неприязненного выжидания. "Вот попробуй-ка только ты у меня денег попросить, шельмец ты эдакий, дам я тебе денег, - думал он, - дам я тебе родственное расположение!".
- Зная ваше родственное ко мне расположение,- продолжал гнусить Христофорский с таким невозмутимым спокойствием, как будто был вполне убежден в глубокой симпатии к себе Стуколкина,- я решился прибегнуть к вам за помощью.
Стуколкин пригнул голову, как бы вслушиваясь, и, поглядевши на него исподлобья, спросил:
- А позвольте спросить, за какой это помощью в десятом часу ночи вы изволили ко мне пожаловать?
- Вы, по доброте вашего сердца, я уверен, мне поможете.
"Я те помогу - черт ты эдакой!" - подумал про себя Стуколкин. Он был страшно зол на своего посетителя, ибо расположен был остаться дома и любезничать со своей горничной. Не приди Христофорский, была бы сцена самая нежная.
- Дайте мне совет, Осип Осипович.
- А! Совет! Гм! а какой это совет? - позвольте вас спросить.
- Да вот какой. В меня-с влюблена одна купеческая дочка: как вы советуете, написать ли ей прежде письмо или прямо идти к ее отцу и свататься,- хоть я и уверен, что он с радостью за меня отдаст дочь свою... Только, так как я знаю, что вы ,в этих делах человек опытный, так сказать, всегда в этих делах успех имеете, то я и пришел с вами поговорить, если только вы не рассердитесь.
Выслушавши до конца Христофорского и узнавши из слов его, что Баканов чуть-чуть не миллионер, что у него одна дочь и что дочь эта без ума от Христофорского, Стуколкин почесал у себя затылок, сдвинул ермолку на сторону и подумал: "Чем черт не шутит! чего доброго, пожалуй, выкинет такую штуку, что женится, будет богат и наплюет на нас на всех прежде, чем мы на него наплюем. Вот ты и знай!" На широком лице его показалась улыбка; суровые глаза навыкате покрылись влагой и поглядели на Христофорского действительно с какой-то родственной нежностью, хоть и мелькало в них нечто вроде скрытого недоверия.
- Вы,- начал Стуколкин, упирая в него глаза свои и в то же время снисходительно улыбаясь,- вы не врите, потому что я никому шутить с собой не позволю.
Христофорский почувствовал в себе силу глаз его и нежность улыбки, он покраснел и побожился, что не шутит.
Стуколкин закусил губу и замолчал.
- Валяйте сплеча, куйте железо, пока оно горячо: это главное, не робейте, толцыте и отверзится,- начал он голосом, не допускающим возражения,- сначала пишите к ней и у нее просите согласие. Нежным же эдаким вздохам, намекам, да там эдаким всяким любезностям не верьте! Все это вздор! Судя по всему, что вы мне говорили, она уже не молодая и не совсем красивая, рада будет этому случаю,- ну, и куйте железо, пишите к ней,- и вот, когда получите ее собственное согласие, тогда идите к ее папеньке и... когда женитесь, и когда... Гм! Я, хотите, кстати вам и письмо сочиню, такое письмо, что, верьте вы богу, она с ума сойдет. Только я не философ, вы это знаете - за письмо я возьму с вас взяточку,- я ж вам так дело обделаю, что вы будете человек богатый и далеко пойдете.
- Я тогда, Осип Осипович, тысячи не пожалею: что мне тогда тысяча! - И Христофорскому действительно представилось, что тысяча вздор, если только у него будут сотни тысяч - и в то же время какой-то бесенок нашептывал ему на ухо: обещай хоть четыре тысячи, ведь к присяге не приведут тебя - можешь и надуть.
- Тысяча, гм! Не мало ли? Впрочем, если вы такой скупой,- пожалуй, идет: по рукам! - сказал Стуколкин.
- Если поможете, по рукам! - сказал Христофорский.
- Я вам сочиню письмо, вы его перепишите, и...
Тут Стуколкин, как человек быстрой проницательности, смекнул, что может сейчас же испытать, не врет ли Христофорский.
- Вы его перепишите, мы его запечатаем. Вы напишите адрес, и завтра чуть свет я сам снесу его и отдам горничной или попрошу дворника передать его барышне, разумеется, за это я заплачу дворнику, ну да уж это мое дело.
- Я, пожалуй... я на все согласен... Осип Осипыч. "Не врет!" - подумал Стуколкин,- ну-с; теперь я начну сочинять письмо, а вы посидите. Вон сядьте на этот диван. Это у меня и диван и постель. Я вам после когда-нибудь покажу, как это я устроил.
- А нет ли у вас чего покурить?
- Была где-то тут папироска, только черт ее знает, кто ее взял. Я сам, знаете, не курю; голова с табаку у меня кружится; крови много, знаете; боюсь, когда-нибудь кондрашка хватит. Ну да теперь не о том речь... Кондрашка так кондрашка! А вот мы теперь такую вам цидулку сочиним, что...
Стуколкин сел к своему письменному столу; ермолка слезла ему на затылок; широкий, мясистый лоб его, озаренный свечкой, пришел в волнообразное движение. В бумаге и перьях у Стуколкина недостатка не было; нужно было думать об одном -с чего начать? И вот стал он припоминать все любовные записки, которые он когда-то писывал, перехватывал или получал,- а получал он их немало с Кузнецкого моста, с Трубы и Плющихи, и недаром в казенной палате считали его чем-то вроде Дон Жуана. Об его похождениях знал даже столоначальник Яков Михайлыч, добродушнейший из добродушнейших смертных.
Пока Христофорский сидел, вытянувши ноги, и мечтал, Стуколкин, коренастый и жилистый, сгорбился над четвертушкой казенной бумаги и писал:
Мое сердце не лжет; и если только вы не коварное существо - вы меня любите. Знайте, божество мое, что я люблю вас так же безумно и пламенно. Решаюсь просить руки вашей. Да или нет? Вознесите меня на высоту райского неземного счастья или погрузите меня в бездну отчаяния. Если вы согласны пить со мной чашу жизни, я на днях явлюсь к вашему батюшке (слово "батюшка" Стуколкин вымарал и написал сверху "родителю"), к вашему родителю, и буду просить его подтвердить ваше согласие и осчастливить меня вашей рукой. В ваших руках жизнь моя и смерть, ибо с тех пор, как я увидел вас, я лишился сна, аппетита, и только брежу вами. Ты мой ангел, мой идеал, моя богиня. Плененный вами, падаю к вашим ногам и говорю вам: сжальтесь над несчастным и разрешите мои тяжкие сомнения. Теряю рассудок мой и жду услышать ваш ответ, лично или письменно. Остаюсь
Подбирая не без труда все эти фразы, Стуколкин сам над ними мысленно тешился, он был глубоко убежден, что, кроме этих фраз, ничего не нужно для того, чтобы заставить сердце любой московской девицы забить тревогу, загореться и сжалиться. И что, не будь он Осип Стуколкин, никогда бы Христофорский не сумел пустить в ход такого зажигательного брандера. "Глуповат! сильно глуповат!" - думал про него Стуколкин. Впрочем, заключил он мысль свою:- "видно, еще не очень глуп, что пришел ко мне за помощью".
- Ну, что-с?- спросил Христофорский.
Стуколкин молча перечел черновое письмо и посмотрел на Христофорского, потом опять взглянул на письмо и потом опять на Христофорского.
- Написали?
- Гм! Слушайте.
Стуколкин оглянулся на дверь, поправил на голове ермолку и стал читать таинственным голосом: "Александра Степановна!
Мое сердце не лжет, и если вы не коварное существо- вы меня любите". Хорошо так начать?
- Это очень будет хорошо,- согласился Христофорский, щуря от удовольствия глаза свои.
- Не врет! - подумал Стуколкин и дочел все письмо.
Христофорский остался совершенно доволен им, сел на место Стуколкина и начал переписывать на почтовой бумаге его. В это время Стуколкин ему услуживал, подвигал к нему чернильницу, спрашивал, хорошо ли перо, не надо ли починить, указывал, где лежат облатки, даже не утерпел сам взять коробочку с облатками и выбрал из них самую красивую, розовую, с каемкой. Одним словом, к будущему богачу он невольно почувствовал родственное расположение.
Когда письмо было переписано, запечатано и надписано, Христофорский рассыпался в благодарностях, просил Стуколкина сохранить тайну, и проч. и проч.
- Уж надейтесь на меня, как на каменную стену,- сказал Стуколкин.
- Я это очень знаю и ценю,- сказал Христофорский.
Наконец, Стуколкин, шлепая туфлями, проводил его чуть не до ворот.
Христофорский исчез во мраке ночи, а Стуколкин, воротившись в свою спальню, принялся на чем свет стоит ругать Христофорского. "Ну кто бы мог подумать, что эдакий дурак... это эдакому свинье такое счастье! Ни кожи, ни рожи! Да еще и сам письма сочинить не может. Тьфу! А ведь женится! Ну, и она хороша - эта Александра Степановна! Ну, для чего она за него выйдет?.. Для того, чтоб за нос его водить. Да я у него отобью ее, вот только попробуй он - женись! Ей-богу, не будь я Стуколкин, если я не отобью у него эту Александру Степановну, и не будь я Стуколкин, если она не озолотит меня! Малашка, стели постель. Покажи, где я тебя ущипнул?
Малаша, глядя ему в глаза и как бы не смея ему противоречить, бледная, обнажила бледную руку.
Стуколкин припал губами к ущипанному месту, и затем всю ее привлек к себе своими широкими лапами.
Она - чужих господ девушка - не имела сил ни возражать ему, ни сопротивляться.
За час до полуночи воротился Христофорский домой.
Люди такого громадного ума и таких гениальных способностей, как Мокей Трифоныч, редко бывают рассеянны, но сцепление маленьких приключений совершенно свернуло ему голову. Спрятанная гармоника к война с Трофимом, найденный платок, за который и деньги уже вычтены, и опять-таки война с Трофимом, Александра Степановна, ее несомненная страсть к нему, и война с доктором, неожиданное появление доктора в зале у Бакановых и его собственное исчезновение из этой залы, для него самого неожиданная способность обижаться, открытая в нем Александрой Степановной, и опять-таки доктор, о котором он и не думал и которому пришлось вдруг показать свою ненависть, уйти и даже отказаться от ужина, - все это вместе взятое сделало его до того рассеянным, что он из передней Бакановых унес чужие калоши, и именно калоши Куляпкина. Все время калоши эти жали ему ноги, а он думал, что у него новые сапоги и еще не разносились,
Стуколкин, его соучастие, письмо к Александре Степановне, все это еще более расшевелило мозги его и увеличило рассеянность. Он не заметил, кто ему отпер калитку, не спросил, дома ли Трофим, машинально поднялся на лестницу, снял шинель, сбросил калоши, зажег свечу, заперся и стал раздеваться.
Раздевшись, он выкурил трубку, потом осмотрел на своих ногах мозоли, наконец, лег и собрался заснуть, перебирая в голове всякую всячину. Так ветошник перебирает собранные им тряпки и любуется на красивые лоскутья, бог весть каким ветром занесенные на улицу, с той только разницей, что ветошник не рядится в свои тряпки, а Христофорский с самоуслаждением наряжался в них и воображал себя героем,
В эффекте письма он не сомневался, не сомневался, что Александра Степановна будет очень рада его предложению, и уже воображал себя едущим в коляске: подле сидит жена его в салопе, а у него бобровый воротник подпирает уши. "Будет великолепно!" - думал Христофорский.
"Зачем только я связался с этим Стуколкиным?" - продолжал думать Христофорский, но тут, конечно, ему следовало бы сознаться в маленькой подлости. Ему хотелось перед своим начальством похвастаться своими успехами, своим намерением и тем будущим, которое может ожидать его; но как ни был иногда подловат Христофорский, он этого не сознавал, напротив, считал себя гордецом первой степени.
"Как жаль, - думал он, - что я предоставил Стуколкину право написать ей письмо. Напиши я сам, было бы гораздо красноречивее, кто ж лучше меня может написать! Но... что же делать! я должен был доставить это удовольствие помощнику нашего столоначальника. Он такой сердитый, что я очень рад, что он принял во мне такое горячее участие!"
К часу ночи он стал засыпать, но все еще с боку на бок поворачивался, и так упирал ноги в задок кровати, что она трещала.
Счастливого смертного уже бог Морфей принимал в свои объятья!..
Вдруг он вздрогнул, упираясь руками в матрац, поднял голову и перекосил по направлению к двери нос свой.
Кто-то входил на лестницу и шарил руками.
Христофорскому вдруг вообразился Трофим (недаром у него было такое зловещее лицо), Трофим с топором, Трофим с мошенниками, готовыми на все, и бог знает, что ему вообразилось. Он страшно струсил. В дверь кто-то постучал, потрогал ручку замка и опять постучал. Христофорский замер.
- Барин! - послышался глухой голос,- отоприте...
Христофорский вскочил с постели, стал искать спичек и не нашел.
- Отомкните! - послышалось за дверьми...
Голос Трофима послышался в ушах Христофорского.
- Кто там?! - во все горло заорал Христофорский, да так заорал, что у него самого встали дыбом волосы.
Три удара в дверь кулаком.
- Отоприте... надо... я... жду...
- Караул! - заревел Христофорский. В ушах у него звенело, сердце билось...
- Ну! - послышалось за дверью, и опять кто-то стал спускаться с лестницы. Послышался чей-то говор внизу. Чьи-то шаги по двору, лай собаки, стук какого-то экипажа на мостовой за воротами. И опять все стало тихо, только собака все еще ворчала и по временам лаяла.
"Это он не один приходил... это он с мошенниками... что если б дверь-то я не запер...- думал Христофорский, тихонько подходя к двери и щупая задвижку...- Это он все за гармонику... это он все за то, что я за платок вычел... подлец!.. Нет, я пистолет выпрошу у Баканова, что это за житье! Убить хотят... что это за анафемство!.. Ну уж... постой же, если так... если..."
Приложа ухо к двери, Христофорский с полчаса не двигался с места.
Наконец, когда собака затихла, а петух запел, он воротился в постель и перекрестился. "Трофим меня хотел убить, это ясно", - думал он, засыпая.
"Это ясно, он хотел убить меня!" - думал он, просыпаясь на другой день раньше обыкновенного...
А Трофим и дома не ночевал... Исчезновение гармоники огорчило его гораздо сильнее, чем вычет рубля из жалованья. Он знал, что приходил барин, и знал, что, пока он ходил за дровами, никого на дворе не было: это его штуки, догадался Трофим, и напала на него злость и досада великая. Рассердился Трофим. Не хочу же ему служить, черт он эдакий! Прости господи! Не хочу, плевать мне на их жалованье, пойду к Степану Степанычу, просто скажу, так и так, не хочу служить...
И пошел он с этой мыслью к Степану Степанычу, да дорогой вспомнил свою солдатку и отправился к ней куда-то к Крымскому броду. У солдатки нашел он маленькую трехгодовалую дочку в жару, чуть не при смерти, и, забывая все на свете, несчастный Трофим остался у ее тряпичной колыбели. Он то брал ребенка на руки, то качал его, то закутывал его ножки в дырявое стеганое одеяльце.
Так прошел весь вечер, и так прошла половина ночи. Солдатка дала Трофиму поужинать, поднесла ему стакан водки и уговорила его ночевать. Трофим остался ночевать, но проснулся на заре, и ушел от солдатки прежде, чем та успела за водой сходить: Трофим вспомнил, что дома надо ему вычистить сапоги Христофорскому и поставить самовар. Привычка, или, лучше сказать, врожденный инстинкт долга, заставили его спешить домой на послуги к тому самому Христофорскому, которого накануне он бранил всеми употребительными и в печати неупотребительными словами. "Еще успею с ним развязаться! - утешал себя Грофим, шел и ворчал себе под нос.- Да-а! Ты со мной расквитайся, не то деньги подай, не то струмент (гармонику свою он называл струментом), Струмент мне подай, не ты за нее деньги платил, вот что... растакой ты сякой!.." И тому подобное...
Когда Трофим пришел домой, Христофорский был уже на ногах и ходил по кладовой, обозревая, все ли цело.
Христофорский узнал, что Трофима нет, что камора его заперта, и его ночные подозрения превратились в несомненную уверенность; он уже думал, что Трофим бежал и что он, Христофорский, обо всем этом обязан дать знать полиции, как вдруг, проходя нижние сени, он совершенно неожиданно застал Трофима под лестницей. Трофим преспокойно ставил самовар.
Христофорский остановился, сначала струсил, потом вытянулся и подбоченился.
- А где ты был ночью? - спросил он Трофима.
- В Москве был,- спокойно отвечал Трофим, не поворачивая спины.
- Где ты был? Я тебя спрашиваю!
- Ходил место искать.
- Места искать! Нет, я тебя в полицию. Ты зачем ко мне ночью стучал, зачем в двери ломился? А?..
- Может, кто и стучал, почем я знаю. А вот вы куда струмент-то мой дели? Вот что...
Христофорский вспылил: будущий богач не вынес, не мог вынести такого оскорбления, он схватил Трофима за воротник его чуйки и стал его дубасить.
Трофим был в десять раз сильнее Христофорского; не выносил своего барина и еще более был на него зол, но, несмотря на то, что даже губы его дрожали от негодования, он, не разгибая спины, позволил себя дубасить Христофорскому.
- Вы не смеете меня трогать... вы!.. я еще не вам служу, еще руки у вас коротки...- шумел Трофим.
А Христофорский продолжал, что есть силы, давать ему подзатыльники.
- Я сейчас напишу записку Баканову, что ты хотел ночью обокрасть меня.
- Я сам сейчас пойду... скажу, что вы меня обокрали, сейчас пойду.- Трофим, только что перестали его бить, разгорячился, расходился не меньше Христофорского, уронил самоварную трубу, схватил шапку и вышел, размахивая сжатыми кулаками.
Прошло полчаса, у Христофорского еще и кровь не успела успокоиться, еще глупое лицо его было красно, как гребень индейского петуха, как уже пришлось ему вполне разочароваться насчет своей ночной смелости, в минуту явной опасности быть убитым и оскорбленным.
Только что Христофорский стал мечтать о том, что Александра Степановна нынче же с матерью отправятся к Иверской и отслужат молебен за то, что небесные силы заступились за такое, как он, сокровище, явился перед ним, как лист перед травой, кучер от Куляпкина и объяснил ему, что Куляпкин, узнавши о перемене калош, по дороге от Бакановых на Тверскую заехал с сестрой к нему, Христофорскому, и велел кучеру достучаться и взять у него калоши, так как они рано утром ему могут понадобиться, а калоши Христофорского сваливаются с ног и до того растоптаны, что и ходить в них совестно.
Передавая все это, кучер ухмылялся во всю свою кучерскую бороду. Доказательство у него было в руках - калоши Христофорского.
Христофорский силился улыбаться, щурил глаза, извинялся, сказал, что Трофима не было дома, и что он боялся отворить дверь, так как по соседству много воровства, наконец, пошел за калошами Куляпкина, осмотрел их со всех сторон и, можете себе вообразить, достал из жилета двугривенный и дал кучеру на водку. Последнее обстоятельство красноречивее всего говорит, до какой степени Христофорский, несмотря на свой медный лоб, был сконфужен. Он смутно понял, что из всего этого может выйти какая-нибудь история, ибо Трофим, несомненно, побежал на него жаловаться Баканову, и в какой день! в тот самый день, когда его любовная записка к Александре Степановне должна решить его участь...
"Гм! как только отделаюсь, - решил Христофорский, закуривая трубку, - сам пойду к Баканову и расскажу ему, что Трофим... что... мне от этого скота житья нет, что он вывел меня из терпения... Гм!.. Надо будет сказать, что он и святого выведет из терпения".
Трофим на этот раз не шутя пришел жаловаться к Баканову, но не застал его дома; хозяин с утра уехал хлопотать по коммерческим делам. Трофим зашел на кухню, напился там квасу, потом отправился в Девичью чай пить и всей дворне нажаловался на Христофорского. От дворни жалоба его какими-то путями, через горничных, дошла и до Марьи Саввишны. Все узнали о диком нраве и драчливости Мокея Трифоныча, узнали о пропавшем платке и о пропавшей гармонике.
- Вот, приди-ка он сюда, сударик, мы ему намылим голову,- говорила Марья Саввишна.- Экой фофан!
- Что такое? - спросила Александра Степановна; она дурно спала ночь. Ложась в постель, перечла стихи, переписанные для нее Христофорским, долго потом молилась, потом долго думала; под глазами у нее были темные тени.
- Дерется, фофан эдакий! У нас и в купеческом быту этого не было. Нашел отец твой эдакое сокровище! Трофима, который жил у нас три года, словечка не слыхал, вдруг ни за что ни про что приколотил, разбойник эдакий.
- За что?
- Да вот поди ты, спрашивай, за что. Да я бы на месте Степана Степаныча прогнала его. Вот что!
Александра Степановна, не говоря ни слова, вышла, и, бледная, очутилась в девичьей. Битый Трофим в своем зипуне стоял у лежанки и уже вприкуску пил чай, поддерживая на толстых растопыренных пальцах дымящееся блюдечко. Расспрашивать его при свидетелях Александре Степановне стало совестно. Она ото всех скрывала страсть свою и ни перед кем никогда не обнаружила своего участия к Христофорскому. К этой скрытности еще с детства приучила ее ее тетушка, которая до последнего издыхания своего пилила ее за нескромность и ветреность. Ей иногда казалось, что тень этой тетушки и до сих пор следит за ней и пилит ее.
Она обвела глазами горничных, как бы прислушиваясь к толкам, и, когда все замолчали, судорожно улыбнулась и спросила:
- Говорят, кто-то прибил Трофима: за что это?
В этом вопросе всем почудилось, что барышня принимает в Трофиме живейшее участие, и со всех сторон начались россказни: нянька начала с того, что Христофорский озорник и прощелыга; горничная сказала - за платок; ключница - за то, вишь, что домовой его ночью душить приходит; наконец, кто-то еще сказал: ну, что за беда! Был хмелен, да не выспался.
Последнее замечание отозвалось очевидной клеветой и недоброжелательством в ушах огорченной Александры Степановны; она знала, что Христофорский ничего не пьет. Это возмутило ее до глубины сердца; все клевета, подсказало ей тайное чувство. Женщины всегда оправдывают тех, кто им нравится, или даже тех, кому они нравятся.
- Кто же это лез ночью к твоему барину: что за домовой? - спросили Трофима.
- А почем я знаю? Кому лезть!
- Может быть, ты за чем-нибудь?
- Да я... помилуйте: я и дома-то всю ночь не. был,- откровенно ляпнул Трофим,- я еще вчера ходил новое место искать. Вот что.
- А! Так ты не ночевал!.. А!.. Вот что? Так поделом же тебе,- сказала Александра Степановна горячо, повернулась и, разгневанная, вышла вон из девичьей.
"Всегда так, - думала она, садясь за пяльцы,- не разберут и обвиняют. Этот болван не ночевал дома, а тот, может быть, только пальцем его тронул, и вот... такая история! Что он за ангел, чтоб и не сердиться, точно он не человек!"
Так, вышивая в пяльцах почти что до самого обеда, продолжала размышлять Александра Степановна и была не в духе. Бедная Александра Степановна! В этот день ждала ли она сюрприза! Все, чего она могла ожидать,- это что придет Мокей Трифоныч и посмотрит на нее так, как еще никто из смертных не глядел в ее ясные очи; ей будет мысленно жаль его, и она скажет ему два-три утешительных слова; скажет: вас бранят, но хорошо вы сделали, что побили Трофима, я бы сама его приколотила до смерти.
Вот до чего додумалась эта добрейшая в мире девушка, ни разу в жизнь свою не убившая мухи. Но... читатель сам может догадаться, какого рода сюрприз ожидал ее. За час до обеда Марья Саввишна позвала ее в спальню.
- Зачем это? - спросила она горничную.
- Не знаю-с,- отвечала Марья,- какое-то письмо.
- Какое там письмо, очень мне нужно! Александра Степановна накрыла пяльцы и с недовольным видом отправилась к матери.
Мать свою застала она сидящей у окна под образом с письмом в руке и с вытаращенными на нее глазами.
- Поди-ка сюда, мать моя!- сказала она... помолчав.
- Ну, что еще?
- Марья, стол накрывать ступай, - сказала она любопытной горничной, - поди-ка сюда, это к тебе письмо подбросили?
- Почем я знаю: вы получили!
- Ах ты бессовестная, бесстыжие глаза твои, какого жениха нашла!
Девушка вздрогнула, с недоумением поглядела на мать и побледнела: сердце ее забилось, оно смутно подсказало ей, кто этот, который пожелал руки ее.
- Какого я жениха нашла? - спросила она с тем же недоумением.
- Дурака безмозглого, озорника, драчуна такого, что во всей Москве хуже нет, вот кого ты нашла! Прочти, мать моя... На, прочти, коли не слепа; вот, гляди!.. Читай!
Девушка робко взяла письмо и стала читать, щеки ее ярко вспыхнули, казалось, она вдруг все поняла и ударилась в слезы, бросилась лицом на брачное ложе своих родителей и стала плакать.
Марья Саввишна, как вы уже могли заметить, читатель, была женщина неглупая, у нее был такт и было сердце; ее поразили неожиданные слезы дочери, она подумала, что оскорбила дочь свою, что Саша плачет от злости на Христофорского, что этот дурак жестоко обидел ее, приславши ей такое письмо с таким предложением. Долго не унималась Александра Степановна. Письмо выпало из ее рук и лежало на ковре, Марья Саввишна подняла его и спрятала к себе в карман, чтоб оно, проклятое, и на глаза не попалось ее Сашеньке.
Наплакавшись, Александра Степановна встала и хотела сейчас же выйти, но, подошедши к дверям, остановилась и полуобернулась к своей растроганной матери.
- Маменька! - сказала она.- Пожалуйста, не говорите ничего папеньке, никому не говорите, я сама ему скажу, если надо, сама. Я не хочу, не хочу, чтоб это кто-нибудь знал, не хочу!
- Ну, ну! Не скажу, не скажу,- начала утешать ее Марья Саввишна,- да и зачем это, стоит ли говорить! Мало ли дураков на свете, никому не закажешь.
- Ну да-с! Конечно, дурак, но и дураку спасибо за то, что он... что он один полюбил меня...
Последние слова Александра Степановна произнесла с усилием, слезы опять навернулись в ее глазах, и она с опухшим носиком ушла к себе в комнату.
А в это самое время на другом конце дома Степан Степаныч выслушивал жалобу Трофима, которого привели к нему в кабинет через коридор и переднюю, а вслед за Трофимом в зале случайно появился Христофорский и, услыхавши голос своего слуги, остановился, вытянул лицо, насторожил уши и стал подслушивать... что такое говорит Баканов, а Баканов, усталый и измученный, только что воротившийся, говорил Трофиму:
- А зачем ты ему сдачи не дал! Эх! Глуп же ты, братец. Он тебя, а ты бы его, ну и были бы квиты.
Христофорский, услыхавши такую мораль, постоял с минуту и, рассудив, что он пришел не вовремя, незаметно скрылся из залы и так же незаметно вышел из дому.
Его сильно озадачили слова Баканова; он никак не мог переварить их. "Черт знает какое невежество! Вот что значит необразованность!" Гордость заговорила в его мелкопоместно-дворянском сердце. Никогда еще лицо его не казалось таким измятым, никогда еще глаза его не глядели так мрачно и так тупо на проходящих и едущих по улице.
- А я только что был у вас, - сказал Христофорскому знакомый голос, и чья-то рука тяжело легла ему на плечо.
Это был Стуколкин.
- Я ходил прогуляться, - сказал Христофорский.
- Ну, что?
- Ничего. А вы разве отнесли письмо?
- А вы сомневаетесь, а?
- Неужели же отнесли?
- Гм! А как вы смеете сомневаться? - И Стуколкин посмотрел на него свирепо и с недоверием.
- Я очень, напротив, благодарен вам..
- Нет, вы скажите, вы меня вчера, может быть, морочили. А? Может быть, и девицы такой нет?
- Ей-богу, Осип Осипыч, я...
- Что ей-богу?
- Ей-богу, все есть, и если вы отдали письмо, то как вы думаете, дошло оно или не дошло?
- А почему бы ему не дойти, если я сам отнес его и отдал кучеру?, три рубля ему дал на водку. За вами три рубля серебром, вы этого не забывайте, и когда я принимаю в ком-нибудь участие, то я не шучу. Понимаете вы меня?
- Я уверен, Осип Осипыч.
- Что вы уверены?
- Уверен в вашем истинно родственном ко мне расположении.
- Ну, то-то же.
- И уверен, что девушка эта до безумия влюблена в меня и что никакие препятствия...
- А разве есть препятствия? Как же вы мне вчера сказали, что никаких препятствий...
- Очень может быть, что и никаких препятствий... Вы курите?
- Нет, не курю.
- А я хотел предложить вам Жукова трубку, если вы ко мне зайдете, то...
- Это еще будет, это еще впереди, мой любезнейший, зайду к вам я еще, не раз и не два зайду, ждите меня через три дня. А где ваша квартира? А! Здесь! Как же это к вам вход-то - со двора? А! вижу, вижу теперь. Слушайте: через три дня вы мне, как отцу родному, должны все сказать и не солгать ни на волос, ни, ни... Боже вас избави! А то вы, пожалуй, вчера мне наврали с три короба, ну, не наживите себе беды. Я на вас начальству донесу... только за жалованьем и являетесь в конце месяца.
- Неужели вы мне не верите, Осип Осипыч! - сказал Христофорский и повесил нос.
- Ну, хорошо, верю, - снисходительно отвечал Стуколкин, подозрительно взглянув на поникший нос Христофорского, - погляжу, как вы на миллионе женитесь, погляжу, прощайте.
И Христофорский, с чувством пожавши красную, покрытую волосами руку Стуколкина, расстался с ним.
Пришла ночь; вслед за ней, не спеша, и Степан Степаныч пришел в спальню к своей Марье Саввишне.
При свете неугасимой лампадки он начал раздеваться и заметил, что подруга его жизни глядит во все глаза, не спит, как будто дожидается его так, как дожидалась когда-то в медовый месяц.
- Аль больна? - спросил он жену. - Что болит?
- Больна не больна, а ты вот ложись, и, как ляжешь, я тебе новость скажу.
- Какую? - не без удивления спросил Степан Степаныч и даже приостановился; спальный сапог так и остался у него в руке. Он вообразил, что его или надули, или обокрали приказчики, или какой-нибудь вышел такой необычный скандал, что Марье Саввишне не терпится, чтоб не передать его со всеми подробностями.
- Какую новость?
- А вот ложись...
Степан Степаныч снял халат, обошел массивное брачное ложе, лег подле своей супруги и уперся подбородком в дебелое плечо ее.
- Ну, вот, лег, матушка ты моя! Ну, какая тут у тебя новость? - заговорил он заигрывая. - Ничто не ново под луной.
- За Сашу жених сватается,- помолчав, сказала Марья Саввишна.