Главная » Книги

Писемский Алексей Феофилактович - Аннинский Л.А. Сломленный, Страница 7

Писемский Алексей Феофилактович - Аннинский Л.А. Сломленный


1 2 3 4 5 6 7 8 9

Писемского. - Л.А.) Но другое дело, как эти начала прилагаются... Для вас достаточно фраз, а для Никиты Безрылова, худ ли, хорош ли он, надобно дело. Я радикал, а вы шарлатаны-докторишки: замазавши больному то в том, то в другом месте общее расстройство организма, вы уверяете его, из личных выгод, что он уже здоров. (Это важнейшее место, если, конечно, расшифровать иносказания: Писемский не верит в обновление после реформ, может быть, оттого, что побывал в деревне... Но читаем дальше. - Л.А.)... И понимаете ли вы, что человек с нефельетонной душой, для которого только одна правда имеет высокую цену, - как он должен беситься, мучиться, терзаться, когда вот уже около десяти почти лет он только и слышит около себя слова, слова, слова, и ни на вершок дела!.. Когда вы в вашей статье восклицаете про мою статью: "О, тупое непонимание!", то делаете это так, только для форсу, чтобы бросить пыль в глаза публике. Говорите, отвечайте мне сейчас же, не сходя с места: что вы еще понимаете в эмансипации женщин? И ничего не скажете, а прежде должны сбегать к какому-нибудь вашему патрону, который бы вас поднаучил! И таким образом, не зная, в сущности, ничего, схватив все с ветра и наконец трубя с чужого голоса и не понимая еще хорошенько этого голоса, если он несколько посерьезнее и поумней, вы это называете общественной деятельностью? Подите вы! Да замкнутся мои очи от видения вас когда-нибудь, мои уши от слушания вас! Вы говорите, что я подвергнул насмешке литературные чтения. Позвольте! Литературные чтения прекрасное дело, но если их в год будут давать по сту и если будут читать одни и те же литераторы перед пустой залой... Все очень хорошо поняли, на что я бил, а чего вы не уразумели - вините себя! Поняли ли вы, наконец, меня и чувствуете ли, как я выше вас: я даже не рассердился на вас!
   Подписано: "Никита Безрылов".
   И на отдельной страничке журнала - подписанное уже не псевдонимом, а именем: "А.Писемский" - полное обиды заявление, краткость которого (белое поле чистой страницы щедро оставлено вокруг девяти строк) подчеркивает нежелание объясняться (за которым стоит, конечно, жгучее желание объясниться).
   Вот эти девять строк:
   "Предоставив фельетонисту "Библиотеки для чтения" ведаться со своими противниками, я все ругательства, помещенные в "Искре" и касающиеся собственно меня и моих убеждений, отдаю на суд публики, которой, смею думать, достаточно уже известны и мои симпатии, и мои антипатии. Как ни слабы мои труды, но моим непотворством ни вправо, ни влево я - полагаю - заслужил честное имя, которое не будет почеркнуто в глазах моих соотечественников взмахом пера каких-то рьяных и неизвестных мне оскорбителей моих".
   Увы, будет "почеркнуто", но Писемский еще не знает этого.
  
   Он начинает... собирать подписи.
   Формально дело обставлено так: среди литераторов ходит "протест". "Мы, нижеподписавшиеся, считаем себя обязанными выразить печатно наше полное негодование..." Под текстом подписываются те, кто берет сторону Писемского против "Искры". Любопытная форма идейной борьбы: не поиск аргументов, а подсчет сторонников: у кого больше? Нужны ли еще доказательства тому, что дело идет не о полемике заведомых противников, а о расколе внутри лагеря, решающего, за кем идти?
   7 февраля. В Москву, Островскому: "Любезный друг Александр Николаевич! Здесь составляется и уже составлен адрес против поступка "Искры" со мной в том тоне, что если они кинули грязью в меня, то кинут и во всякого, кто им подвернется, а потому литераторы протестуют против этого; хочешь ли ты подписаться или нет - уведомь меня сейчас же, - протест на днях будет печататься. Отвечай сейчас же. Твой Писемский".
   Брат драматурга Михаил Островский (будущий министр государственных имуществ) делает приписку: "Проект адреса я читал: он написан не очень резко и уже подписан Кушелевым, Краевским, Майковым, Потехиным, Благосветловым и другими".
   Негусто. Кушелев и Краевский не в счет - это не писатели. Майков тоже не в счет: родственник. Потехин - земляк и близкий друг. Он, кстати, сам собирает подписи и в параллельном письме сообщает Островскому, что заручился поддержкой Гончарова, Дружинина и Максимова. Положим, это фигуры ожидаемые, но Благосветлов! Интересно, Благосветлов - друг Герцена, однокашник Чернышевского; Благосветлов, который три года спустя будет настаивать на буквальном толковании писаревского бойкота Лескову; Благосветлов - на стороне Писемского! - стало быть, еще не все потеряно?
   Островский подписывать протест отказывается.
   В Париж, Тургеневу: "Хорош гусь Островский; желая подделаться к Некрасову, ругает меня, вас, Гончарова и оплакивает Панаева и Чернышевского - подлая кутейническая душа не выдержала-таки и заявила себя...".
   Это написано спустя год после событий.
   В разгар же событий, в феврале 1862 года, в Париж летит следующее послание: "Мой дорогой Иван Сергеич! Невдолге опять к вам пишу; до вас еще, может, не дошло, что на меня здесь поднялся целый кагал. "Искра" напечатала на меня такую статью, какой еще и примера в литературе не было - по дерзости и нахальству тона. Дело произошло из-за следующего обстоятельства: вы знаете, как меня уже издавна (? - Л.А.) ненавидит "Современник"; но прошлого году и в декабрьской книжке нынешнего года "Библиотеки для чтения" я позадел их издателей, но позадел так, по признанию их самих (!? - Л.А.), очень весело и совершенно безобидно (!? - Л. А.). Но это было только, видно, на словах, но в самом деле злоба только была затаена, и вот один из клевретов их, какой-то выгнанный, говорят, попович из службы, некто Елисеев, написал по поводу этого фельетон на меня, более, чем брань; заставили то же сделать какого-то дуралея - фельетониста "Северной пчелы", и скоро, вероятно, появится о том же и в "Современнике". Словом, заругают насмерть. Некоторые невраждебные мне редакции и литераторы хотят, говорят (! - Л.А.), подать протест, а в отношении вас мне советовали вам написать обо всем и просить вас написать по поводу этому и вообще обо мне письмо в "Петербургские ведомости" (заметим этот вариант; редактор - Валентин Корш. - Л.А.), где оно сейчас же и будет напечатано. Написать тоже не надо медлить. Но если это найдете со своей стороны почему-либо неудобным, то и не делайте. Я, признаться сказать, не стал бы и писать вам этой просьбы, да приятели (! -ЛА.) утверждают, что это необходимо сделать, и вашему раздавшемуся за меня голосу посильнее публика поверит, а без того ведь она у нас матушка - дура. Отвечайте, бога ради, поскорее..."
   Несколько слов после подписи говорят о том, чего стоит Писемскому эта просьба: "P.S. Письмо мое, по прочтении, изорвите..."
   Через несколько дней - еще письмо: "Мой дорогой Иван Сергеевич!.. Пакостное дело, о котором я вписал вам, приняло еще более худший для меня оборот: несколько друзей и сторонников моих решились было на первых порах подать протест против выходки "Искры", но потом струсили и, уже подписавшись в числе 30 и более человек, стали отказываться от своих подписей и таким образом нанесли мне оскорбление - все это меня потрясло до глубины души, - если бы вы были в Петербурге, при вас бы этого, я думаю, не случилось бы: постыдились бы!.. Изорвите и это мое письмо".
   Тургенев письма не изорвал. Ни этого, ни предыдущего. Благодаря чему они нашлись в его парижском архиве и сто лет спустя увидели свет.
   Однако вдумаемся в историю с протестом. "Тридцать и более подписей" - какая же магическая сила сдула их прочь? Вообще, вся история эта темновата, плохо освещена у мемуаристов. Кто инициатор? Кто, кроме Потехина, собирает подписи? Кто пугается первым? Почему?
   На стороне Писемского явно и недвусмысленно остается только "Русский мир" - малозначащая еженедельная газетка, но и здесь связь откровенно деловая: газетку издают Гиероглифов и Стелловский - те самые, которые уже полтора года как купили у Писемского за 8 тысяч серебром полное собрание сочинений. Спасение вложенных денег? Честь мундира?
   10 февраля 1862 года "Русский мир" помещает большую статью: "О литературном протесте против "Искры"". Я процитирую первый ее абзац - единственный, который будет удостоен внимания оппонентов, и выделю в этом абзаце слово - единственное, которое будет удостоено ответа:
   "В обществе здешних литераторов и журналистов составляется протест по поводу напечатанной в No 5 "Искры" заметки о г.Писемском. Когда лист с подписями находился в редакции "Русского мира", подписавшихся было до 30, и ожидается еще значительное число. Мы встретили здесь имена почти всех лучших представителей русской литературы и редакторов и сотрудников наших наиболее популярных журналов: "Современника", "Отечественных записок", "Русского слова", "Санкт-Петербургских ведомостей", "Северной пчелы", "Иллюстрации" и проч... Заметка "Искры" произвела общее негодование... Сделанное г.Писемскому незаслуженное и дерзкое оскорбление не должно оставаться без публичного осуждения... Если бы какой-нибудь английский журналист попробовал, подобно "Искре", бросить так же прямо грязь в лицо Диккенсу или Теккерею, то, конечно, оскорбителю пришлось бы на первом же пароходе уехать в Америку... Но нам, конечно, до этого далеко..."
   Засим, хоть нам до этого и далеко, газета начинает объясняться за Писемского по существу: он-де, мол, ни прямо, ни намеком не хотел опорочить ни "воскресных школ", ни "литературных вечеров"; он, может быть, и скептик, но уж ни в коем случае не обскурант; в отношении его иронический тон, проскальзывающий в дубоватой статье "Искры", неуместен и напоминает, между прочим, иронию "Современника", но там это бывает на своем месте и не имеет того мелочного смысла, как в "Искре"...
   Тут "Русский мир" уже на грани заискивания: попытка отделить "Искру" от "Современника", вернее, сделать вид, что они разделены, - попытка жалкая. Еще более жалки, конечно, порывы объясняться по существу. Не потому, что "Русский мир" по существу не прав; он прав: Писемский действительно не обскурант и ничего не имеет против "воскресных школ". Но дело в том, что это уже никого не интересует. Существо-то уже в другом. "Русский мир" перемены не чувствует, точнее, ее не чувствует бедный медик Александр Гиероглифов, два сезона назад попавший в журналистику. В последнем абзаце Александр Степанович храбро принимает на себя ответственность за редакционное выступление своей газеты, но и этот последний храбрый абзац будет проигнорирован его противниками. Удар будет нанесен по первому абзацу, и этот удар решит дело.
  
   Вот этот решающий удар: двадцать пять строк и пять подписей на последней странице "Искры": "Письмо к В.С.Курочкину. Редакторы и сотрудники "Современника" послали в редакцию газеты "Русский мир" следующую заметку, которую просят вас напечатать и в вашей, уважаемой нами газете..."
   Подождите... Тут ведь и даты "работают". Редактор "Искры" Василий Курочкин помещает это письмо 16 февраля. Всего через шесть дней после того, как выходит статья в "Русском мире". Ведь, формально говоря, письмо-то сначала туда послали. Так Гиероглифов должен прежде всего отказать (либо не отказать) авторам письма, и лишь потом те должны передать письмо в "Искру"; ясно, что за шесть дней (да еще ведь и написать надо, и подписи собрать) два еженедельника с такой двойной операцией вряд ли могли бы обернуться. Так это же и есть первая пощечина: письмо отправлено в "Искру" одновременно или даже до "Русского мира". А может быть, в "Русский мир" вовсе не отправлено; редакторам "Современника" нет дела до того, напечатает или отвергнет их письмо газета "Русский мир", они в ее публикации не нуждаются; у них есть свои органы печати, в силе которых они абсолютно уверены.
   Вот что такое борьба в журналистике.
   Теперь - текст письма:
   "В редакцию газеты "Русский мир".
   В номере 6 "Русского мира" на стр. 158.. напечатано, между прочим, следующее: "В обществе здешних литераторов... протест... подписавшихся было до 30... мы встретили здесь имена... редакторов и сотрудников... "Современника"" (Я сокращаю цитату. - Л.А.).
   "Какие подписи лиц, принадлежащих к нашему журналу, могла видеть на этом протесте редакция газеты "Русский мир", мы не знаем, - замечают авторы письма, - потому что не видели этого протеста. А не видели мы потому, что господа собиратели подписей к этому протесту не обращались к нам и с вопросом о том, согласимся ли мы подписать их протест, и в этом случае они поступили очень благоразумно, потому что мы вполне одобряем ту статью "Искры", против которой, по объяснению редакции "Русского мира", хотят они протестовать. М.Антонович, Н.Некрасов, И.Панаев, Н. Чернышевский, А.Пыпин, 10 февраля 1862 г."
   Это короткое заявление содержит убийственную для Писемского истину, или, как сказали бы теперь, "информацию". И заключается информация вовсе не в том, что "Современник" поддерживает "Искру" - это-то и так все знают, - а в том, как об этом заявлено. В том ледяном презрении, с каким проигнорированы всякие объяснения по существу. В той брезгливой краткости, с какой объявлен приговор. В той сквозящей в каждом слове уверенности, что достаточно поставить под приговором подписи - и прогрессивная Россия его утвердит и примет. Да ведь так это и есть в реальности! Молодое поколение действительно на стороне "Современника"; широкая же публика не станет вмешиваться в расправу; она покорно примет тот факт, что видный писатель, недавний всеобщий любимец, несостоявшийся вождь несостоявшейся русской демократии, приносится в жертву движению.
   Эту реальную ситуацию чувствует, конечно, не только Чернышевский: ее моментально оценивают и те "тридцать литераторов", чьи подписи стояли под протестом: после заявления "Современника" их как ветром сдувает! Так человек, стиснутый толпой, вдруг подсознательно знает, куда толпа шатнется в следующее мгновение, и подается вместе с нею.
   Писемский видит, что дело проиграно.
   Он пробует в последний раз воззвать к публике. В февральской книжке "Библиотеки..." идет второй фельетон Никиты Безрылова. Сам по себе фельетон достаточно пустяшный - о суете редакторской жизни. Но начало! "Читатель! Благодарю тебя, ты понял меня: я получил от тебя столько лестных приветствий..."
   Столь бодрый зачин - не что иное, как хорошая мина при плохой игре, и выдает это - финал фельетона, вопль отчаяния, обращенный по тому же адресу: "Читатель!.. Я знаю, что ты давно уже обвиняешь русскую литературу, мягко говоря, что она бог знает до чего дошла... И не сам ли ты тут виноват? Жадный до всякого скандала, ты сам их ободряешь своим вниманием, позволяешь забавлять себя их тупым и неумным смехом... Отрезвись сам, и только что в воздухе почувствуется твое презрение, как сейчас же сложат лапки все эти нахалы-публицисты, идиоты-юмористы и сороки-фельетонисты..."
   Но складывает лапки сам Никита Безрылов. О том свидетельствует название фельетона: "Заключительное слово к читателю ". Отныне Безрылов смыкает уста.
   20 февраля - Тургеневу: "...Партия "Современника" в полном торжестве... Она вошла теперь в стачку с вшивой "Искрой"..."
   Вшивая "Искра", в сердцах подчеркнутая Писемским, выдает в нем бессильную злобу, да некоторую уже и потерю чувства реальности: ему кажется, что все дело в жалком сатирическом листочке, что кабы только не "Искра"...
   В том же втором номере "Библиотеки..." идут "Пестрые заметки" Петра Нескажусь, и в частности фельетон "Бессмертный экспромт г.Чернышевского": о недавнем выступлении того на одном из литературных вечеров. Редакторской рукой Писемский (не говоря ни слова Боборыкину) вписывает в фельетон несколько слов (я их выделю): "...г.Чернышевский начал с того, что молодость ничего не значит и что Добролюбов, несмотря на свои 25 лет, был гений. Затем последовал рассказ. Я отказываюсь (пишет Боборыкин) передать тон и перлы этого рассказа во всей их непосредственности. Все это принадлежит к области "Искры" (вставляет Писемский)... и она - если только по своей не совсем благородной натуришке не струсит - должна воспользоваться экспромтом г.Чернышевского..."
   Прочтя в журнале про "натуришку", редакторы "Искры" направляют Писемскому вызов: "...Мы не хотим знать, кто писал эту статью; она помещена в журнале, издающемся под вашей редакцией), и потому вы должны отвечать. Мы требуем, чтобы вы немедленно... отказались от этих слов. Если вы не согласны, вы должны дать нам удовлетворение, принятое в подобных случаях между порядочными людьми, и тотчас же уведомить нас, когда и где могут переговорить наши свидетели об условиях... В противном случае копии с этого письма будут сегодня же разосланы во все редакции и, независимо от этой меры, с нашей стороны будет вам сделан вызов понятнее".
   Меж тем Петр Боборыкин, с изумлением обнаруживший в своем уже вышедшем в свет фельетоне дерзкую вставку, бежит к своему редактору за объяснениями - и застает того пьяным...
   Писемский и дуэль? Действительно нонсенс. Ощущение игры и провокации не покидает меня во всей этой истории. Как же они собираются с ним драться, тридцатилетний Курочкин и пятидесятисемилетний Степанов? На пистолетах? На рапирах? Двое против одного? Замечательный поэт и замечательный художник - против замечательного прозаика? Хорошая сцена... Да, полно, они ведь и не собираются драться! Тут опять: делается одно, а имеется в виду другое. Курочкин отлично знает Писемского: они люди одного круга, еще недавно - одного кружка. Писемский виден в этой истории насквозь: по слабости нервов он и вообще-то не годится ни в литературные бойцы, ни в журнальные редакторы, а теперь он еще и в отчаянии, он потерял над собой контроль до того, что вписал дерзость в чужой текст. Он нарушил правила литературной игры: "подставился". Выволакивая его из "литературы" в ситуацию реальной дуэли, Курочкин тычет надломленного противника носом в собственную его слабость - психологически добивает его.
   ...Придя в себя и отрезвев, Писемский отсылает записку: "На каком основании вы требуете у меня ответа?.. В вашем журнале про всех и вся и лично про меня напечатано столько ругательств, что я считаю себя вправе отвечать вам в моем журнале, нисколько уже не церемонясь, и откровенно высказывать мое мнение о вашей деятельности, и если вы находите это для себя не совсем приятным, предоставляю вам ведаться со мною судебным порядком".
   Эту записку Курочкин и Степанов выставляют на всеобщее обозрение в витрине книжного магазина Серно-Соловьевича. Тексты вызова и ответа пущены также и по рукам. Один из списков попадает к Петру Усову, редактору "Северной пчелы", и тот двадцать лет спустя, уже после смерти Писемского, предает оба текста гласности в "Историческом вестнике".
   Откуда мы их и знаем.
   Год спустя, в январе 1863 года, в журнале "Время" зацепит "свистунов" Достоевский. Но не так, как следовало бы по логике их борьбы, не так, как привычно им, его прямым противникам. То есть не "справа", но и не "слева", а... в иной плоскости. "Вы думали, что мы так же, как вы, начнем лупить... с правого фланга: Пушкина, Гоголя, Островского, Тургенева, Писемского?.." - иронически спросит Достоевский Елисеева, Минаева и других "свистунов". Писемский будет упомянут неспроста и отнюдь не только потому, что - в обязательном списке: Достоевский в высшей степени в курсе истории с Безрыловым. Вот его позиция:
   "Вы, - обращается он к публицистам "Искры", - бездарно волочили великую мысль по улице и, вместо того чтоб произвести энтузиазм, надоели публике, а надоесть в этом случае публике - великое преступление. На бездарность-то вашу мы и досадовали, и часто нам бывало очень больно, когда вы дело проигрывали. Мы болели за вас душой, когда год назад вы проиграли (! - Л.А.) дело с г-ном Писемским, по поводу фельетонов Никиты Безрылова. А между тем вы были совершенно правы. Проигрывать такие дела не годится. Вы били своих и не ведали, что творили, да и теперь не догадываетесь..."
   Фантастический поворот! Надо иметь головокружительную способность Достоевского так подниматься на "высоту вечности" и так поворачивать текущие земные дела, чтоб, оставив вне прикосновений великие идеи времени (прогресс, правду, благо народа), так спокойно выдернуть почву из-под ног противников, уверенных, что эти идеи - исключительно их достояние... Так обернуть проигрыш на выигрыш.
   Писемский не обладает ни такой высотой, ни такой твердостью духа. Оставаясь на уровне текущей схватки, он убежден, что терпит поражение. И потому он - терпит его.
  
   С весны 1862 года безрыловская история делается чем-то вроде модного потешного анекдота в свистящей, жалящей и пересмешничающей сатирической прессе. "Буря, брат Никита, для тебя настала: вся литература на тебя напала. Только то спасает, что ты спрятал рыло; а без псевдонима очень дурно б было" (Лев Камбек, "Петербургский вестник", отдел "Ерунда"); "Спустившись в мир из сферы мифов, вкрутясь в журнальную среду, Гиероглиф Гиероглифов шипит глухую ерунду. - Чего робеть красе зоилов? Сей витязь храбрый не один - с ним в стачке явной сам Безрылов, Петр Нескажуся и Зарин..." (опять "Искра"); "И пришел на бой Безрылов, автор дивных трех страниц, и хотел всех свистофилов преклонить покорно ниц. "Хроникер" же пред толпою, защищая свой принцип, посмотрел, тряхнул главою... - Ахнул дерзкий - и погиб" (Дмитрий Минаев, "Русское слово"). Впрочем, зачем с ним так круто! Он же не враг нашего прогресса! Он просто Собакевич, он - проврался, он - широкая натура, а широкие натуры любят бить стекла. Что же до Аскоченского, то Виктор Ипатьевич должен быть даже польщен: сначала его сравнивали с Катковым, потом с Иваном Аксаковым, а теперь уж и с Писемским - акции растут... (тот же Минаев, "Русское слово").
   Историки, между прочим, скажут: Минаев выгораживает Писемского...
   В "Гудке" - карикатура (довольно, впрочем, бездарная): Курочкин, изображенный, естественно, в виде курицы, наскакивает на большого слона, которому приклеено лицо Писемского. Соотношение величин, несколько удивительное для современного читателя, который Писемского помнит плохо, а стихи Курочкина, "русского Беранже", знает наизусть. Подпись под карикатурой объявляет устами слона-Писемского: "Нам неудобно драться, вы слишком мелки, чтобы в вас попасть". Так ли соотносились силы в 1862 году, как кажется карикатуристу "Гудка"? Учтем, что "Гудок" - приложение к газете "Русский мир", а редактор "Гудка" - тот же выгораживающий Писемского Минаев. Но ведь Минаев - поэт левый, он сотрудник той же "Искры", травитель Фета...
   Современный читатель, попадающий в это пересечение страстей, несколько теряется. Мы все-таки привыкли к некоторой логике, которая вскрывается в событиях, от "обратного", "от результата". Мы знаем, что демократическая, радикальная мысль по логике борьбы как бы двоится, троится, она расщепляется в своем развитии, нащупывая внутри себя все более твердые элементы; говоря современным жаргоном, мы видим в этой борьбе нечто вроде "кубковой пульки" с финальной схваткой в конце: "Русское слово" - против "Современника" (Писарев - против Щедрина). "Современник" объявлен окончательным победителем, и с этого момента вся история шестидесятников выстраивается в нашем сознании как многоступенчатое восхождение к чистоте и твердости "Современника".
   Но изнутри борьба выглядит совсем иначе.
   Хаос! "Все перегрызлись, перессорились, все уличают и обличают друг друга. Сам я тоже начал зубоскалить", - это Писемский докладывает Тургеневу, еще только влезая в драку, еще только приступая к "Запискам Салатушки".
   Из парижского далека Тургенев оценивает ситуацию еще красноречивее: "Дела происходят у вас в Петербурге - нечего сказать! Отсюда это кажется какой-то кашей, которая пучится, кипит... Освистанные Костомаров... Аксаков... Никита Безрылов... Освистанный Чернышевский. Все это крутится перед глазами, как лица макабрской пляски (танец мертвецов, - Л.А.), а там, внизу, как черный фон картины, народ-сфинкс..."
  
   Но вот в мае 1862 года, словно вспышкой молнии на всю прессу, -в этом "хаосе" высвечиваются два "стана". Знаменитая статья Каткова в "Русском вестнике" от 16 мая: "Неужели суждено еще продлиться этому анархическому состоянию общественного мнения, этому положению вещей, в котором раздраженные и разлаженные общественные силы сталкиваются между собою, парализуя себя взаимно и предоставляя агитировать кому вздумается, какому-нибудь свободному артисту, который уже серьезно воображает себя представителем русского народа, решителем его судеб, распорядителем его владений, и действительно вербует себе приверженцев во всех углах русского царства, и, сам сидя в безопасности за спиною лондонского полисмена, для своего развлечения высылает их на разные подвиги, которые кончаются казематами или Сибирью, да еще не велит "сбивать себя с толку" и "не говорить ему под руку"? Кто этому острослову, "выболтавшемуся вон " из всякого смысла, кто дает ему силу и этот призрак власти?.. В этом Цезаре и в этом мессии читаем мы ясно свое собственное безобразие..."
   Чтобы понять, почему именно с катковского удара начинается в прессе и в интеллигенции повальное размежевание сторон, надо учесть, что доселе Герцен еще как бы в полузапрете, с ним заигрывают (чтобы не сказать: перед ним заискивают), его еще готовы "переманить" в союзники подцензурные органы печати; что же до "Колокола", то его почти открыто читает "вся Россия": от гимназиста до либерального царя, который (как свидетельствует в своем дневнике Елена Штакеншнейдер) иногда громко спрашивает у приближенных: нет ли у кого случайно последнего выпуска?
   С весны 1862 года начинает раздвигаться пропасть. Сигнал - выход "Русского вестника" со статьей либерального англомана против английского изгнанника. Зловещими знамениями сопровождается этот сигнал: вспыхивает в Петербурге Апраксин двор; горит столица; кто поджег? из уст в уста идет слух о прокламации: "Молодая Россия" объявляет кровавую войну существующему строю, триста тысяч жизней назначены в жертву, чтобы расчистилось место для нового общества.
   Писемский в этот момент уже за границей. Формальный повод для поездки - Третья Всемирная Выставка в Лондоне. Фактически же Лондон - совсем иная Мекка. Помните вопрос Писемского к Майкову: "Был ли в Лондоне?"
   Писемский едет в Лондон к Герцену. Зачем?
   Дженни Вудхаус, современная западная славистка, опубликовавшая большое исследование о Писемском, полагает, что мотивы и стремления последнего к встрече с Герценом неясны {The Slavonic and East European Review, vol. 64. No 4 okt. 1986. P. 491.}.
   Сергей Плеханов, современный советский биограф Писемского, полагает, что мотивы эти, напротив, ясны: Писемский едет в Лондон, чтобы объяснить Герцену, что на самом деле происходит в России. Сам разговор реконструирован в книге С. Плеханова в тональности "спора равных": выдвинутые аргументы взаимно уничтожены, но арсеналы отнюдь не истощены; стороны расходятся во всеоружии, поняв невозможность убедить друг друга, и Писемский, по ощущениям С. Плеханова, чувствует себя в этом споре даже несколько тверже Герцена: он лучше знает новую российскую реальность.
   Эта тональность не подтверждается лондонскими материалами, хотя материалы одной стороны, конечно, еще не вся истина. Но поскольку истину в данном случае приходится восстанавливать несколько интуитивно, я скажу, что у меня вызывает интуитивное недоверие сценка, которая у С.Плеханова служит уже прелюдией к разговору: Писемский и его спутник, явившись в дом Герцена, некоторое время, ожидая его появления, спокойно ждут и прогуливаются по саду. Вот эта неспешность, это спокойное ожидание - как-то "не в ситуации". У меня возникает другая "картинка": Писемский к Герцену спешит. Да, да: вальяжный, исполненный самоуважения, плотный, в хорошо сшитом костюме, Алексей Феофилактович как-то непривычно быстро движется со своим спутником к подъезду дома. Словно боится не успеть или просто нервничает.
   Зачем он спешит к Герцену?
   Искать справедливости.
   Впрочем, я лучше воздержусь далее от "картинок по воображению". Тем более, что события все-таки до некоторой степени восстанавливаются по лондонским материалам. Герцен-то оставил об этой встрече несколько строк. И тональность их далека от "спора равных".
   Итак, летом 1862 года Писемский является в Лондон. Его сопровождает Валентин Корш. Присутствие этого Вергилия (Корш связан с Герценом дружескими отношениями) должно смягчить первую встречу. Писемский явно побаивается.
   Оба гостя приходят в дом Герцена 12 или 13 июня.
   Стоп. Заметим дату. Как раз в эти дни Герцен пишет письмо к Серно-Соловьевичу: предлагает Чернышевскому перенести издание "Современника" в Лондон или Женеву. Через пару дней письмо в Россию возьмется перевезти торговец Ветошников. На границе его обыщут. Письмо найдут. "Современник" приостановят. Герцену эта история будет стоить "ночей без сна" (см. "Былое и думы", ч. VII, гл. I). Чернышевскому она будет стоить двадцати лет Алексеевского равелина, Нерчинской каторги и Вилюйской ссылки. Писемскому эта история даст... но проследим дальше ход событий.
   12 или 13 июня Корш и Писемский являются в дом Герцена. Хозяина нет: он отдыхает в Вентноре, на острове Уайт.
   Писемский посылает Герцену - видимо, через его сына - записку с просьбой о встрече.
   Получив записку, Герцен отвечает сыну: "...Мне Писемского вообще не хочется видеть, - он писал дурные вещи, в самом гадком смысле и направлении..." И тут же: "...Статья Каткова забавна - может, напишу несколько слов в ответ, но чему же дивиться, что обиженный... лягается?"
   Герцен, конечно, в курсе безрыловской истории. Как в курсе и катковских филиппик. Любопытен, однако, контраст эмоциональных реакций. Катков забавен, а Писемский гадок. О Каткове в тот же день Огареву: "Неужели я так стар, что Катковские ругательства производят во мне один смех - почти добродушный, или в самом деле я себя вообразил Цезарем?.." Вот и закономерность: противник явный, открытый, ожидаемый - вызывает задор; еретик, неожиданно выскочивший из своих же рядов, - вызывает презрение.
   Писемский об этом презрении еще не знает. Он ждет встречи. 13 или 14 июня он посылает Герцену в Вентнор вторую записку. И с нею - в дар - том своих сочинений.
   Записка эта, как и первая, Герценом выброшена вон. Но текст ее известен - в позднейшем герценовском издевательском цитировании. Текст такой: "Одна из главнейших целей моей поездки в Лондон состояла в том, чтобы лично узнать вас, чтоб пожать руку человека, которого я так давно привык любить и уважать. Когда вы воротитесь? Пожалуйста, сообщите об этом Огареву, которого я имел счастие знать еще в России. Алексей Писемский. P.S. Я прошу вас принять новое издание моих сочинений в знак глубокого-глубокого уважения к вам".
   Подержав в руках сочинения, "переплетенные в сафьянах и позолотах" (Стелловский постарался), Герцен откладывает их, не читая.
   Полтора года спустя он и этот факт (свой отказ читать Писемского) обнародует в "Колоколе". Вместе с текстом записки, процитированной в доказательство рабской низости писавшего. Имени Писемского Герцен, правда, не назовет. Имен вообще не будет; последняя фраза записки получит следующий дурацкий вид: "Сообщите об этом NN, которого я имел счастие знать еще в RR". Но все это секрет полишинеля, и дочь Герцена догадается, что это о Писемском, их госте, идет речь. Герцен почувствует необходимость успокоить дочь (а может, и себя?), и он объяснит ей, уже в январе 1864 года: "Писемский написал роман "Взбаламученный омут" (так! - Л.А.), в котором самым гнусным образом рассказал историю о взятии Ветошникова, о том, как мы ему дали печатные вещи etc; etc... А ты как же думаешь, Тата, что их за такие проделки по головке гладить?"
   В июне 1862 года Писемский еще и не начинал романа "Взбаламученное море", не говоря о "Взбаламученном омуте", он и в глаза не видел Ветошникова, не видел и самого Герцена, которого еще только просит о встрече.
   Герцен все-таки чувствует необходимость принять непрошеного гостя и перекладывает часть тяжести на плечи своего ближайшего друга. Из письма к Огареву от 15 июня: "Я приеду в середу - в обед или... во вторник вечером. Я думаю, ты должен непременно написать записку к Писемскому; я получил от него еще письмо. Он просит, бог знает как, уведомить о твоем и моем приезде. В середу, так в середу, но, полагаю, черкнуть подобает..."
   Огарев сообщает это Писемскому, и 19 июня тот в сопровождении Корша предстает перед Герценом и Огаревым.
   Что еще любопытно: на большой прием единомышленников, устроенный в самый день приезда Герцена, Писемского не допускают (благодаря чему Писемский и не видит пока что Ветошникова; однако и втертые в окружение Герцена доносчики III Отделения не видят пока что Писемского. Первый разговор идет вчетвером).
   Содержание разговора мы знаем опять-таки из позднейшего издевательского изложения Герцена: подчиненный является к начальникам:
   "Подчиненный (т.е. Писемский. - Л.А.): - Находясь проездом в здешних местах, счел обязанностью явиться к вашему превосходительству.
   Начальник А (видимо, Огарев.- Л.А.): - Хорошо, братец. Да что-то про тебя ходят дурные слухи?
   Подчиненный: - Невинен, ваше превосходительство, все канцелярская молодежь напакостила, а я пред вами, как перед богом, ни в чем-с.
   Начальник В (видимо, Герцен. - Л. А.): - Вы не маленький, чтобы ссылаться на других. Ступайте".
   Конечно, в реальности сцена была не так груба, впрочем, тогда же, 21 июня, Герцен, между прочими новостями, сообщает Н.Тучковой-Огаревой: "С Писемским и Коршем - были сильные и сильно неприятные объяснения". Возможно, Корш все-таки помог. Возможно, и сам Писемский сумел смягчить впечатление Герцена от безрыловских фельетонов. Так или иначе, сцена не завершилась репликой: "Ступайте". Далее последовало нечто вроде: "Впрочем, постойте..."
   Иначе говоря, Писемский получил разрешение явиться в дом Герцена в очередной приемный день. Здесь он уже мог увидеть и Ветошникова. И многих других единомышленников великого изгнанника. И его, Писемского, здесь увидели.
   Из отчета Главного Начальника III Отделения князя В.А.Долгорукова за 1862 год: "...По наблюдению за русскими, посещавшими Герцена в июне месяце минувшего года, оказалось, что их было человек до тридцати, и что они делились на таких, которые приходили к нему в определенные приемные дни, преимущественно из любопытства, и на таких, которые участвуют более или менее в преступных его намерениях. К сей последней категории принадлежали, кроме постоянно бывших у Герцена известных выходцев, следующие приезжие лица, большею частью мелкие журнальные писатели: Альбертини, Достоевский, Мартьянов, Писемский..."
   Участвовал ли Писемский в "преступных намерениях"? Получал ли от Герцена поручения? Пытался ли провезти в Россию запрещенные бумаги? О том история умалчивает. Но что на границе Писемского подвергли хорошему полицейскому "шмону", - это история фиксирует. Это - то есть полный список предназначенных к обысканию - польские корреспонденты "Колокола" в свою очередь успели переправить Герцену, и тот немедленно опубликовал имена: от Федора Достоевского до... Александра (так! -Л.А.) Писемского.
   Случайная ошибка? Или Герцен намеренно подменил имя? С какою целью? Уязвить демонстративной небрежностью? Вывести из-под угрозы новых полицейских неприятностей? А может, вывести из революционного контекста имя еретика и отступника, даже касанием компрометирующего в глазах Герцена революционное дело?
   Ведь и перед смертью, то есть семь лет спустя после встречи и пять лет спустя после того, как автор "Взбаламученного моря" был оглушен в "Колоколе" безжалостным ударом, - Герцен в статье "Еще раз Базаров" напишет: "Что бы ему (Тургеневу. - Л.А.) было прислать Базарова в Лондон? Плюгавый Писемский не побоялся путевых расходов для взбаламученных уродцев своих..."
   Это опубликовано в 1868 году. "Плюгавый Писемский" уже сидит в Москве, вдали от питерских либералов, он пишет ностальгический роман о "людях сороковых годов". Читает ли он в ту пору "Колокол"? Знает ли о том, что Герцен все еще поминает ему ту злосчастную встречу? Сам Писемский, надо сказать, до последних дней испытывает к Герцену что-то вроде неразделенной любви, и следы этой любви, противоречивые, наивные и странные, разбросаны по его романам семидесятых годов...
   Итак, он возвращается в Петербург из Лондона осенью 1862 года.
   В "Библиотеке для чтения" как раз готовится для двенадцатого номера статья под коллективным псевдонимом - о полемике Каткова и Герцена. Цензура эту статью вскоре снимет, заметив, что в ней, при всех оговорках и хитростях, Катков оспорен, а Герцен поддержан. Приглаженная и ослабленная, эта статья выйдет в свет месяцем позже - в январе 1863 года. (Первый, неприглаженный вариант ее тотчас будет включен в подготовленный тогда же к печати закрытый "Сборник статей, недозволенных цензурою", - и вот ирония судьбы: том этот стоит и по сей день на рабочих полках историков, между тем как мало кто перечитывает канувшие в Лету номера межеумочной "Библиотеки для чтения", вышедшие сто двадцать лет назад!)
   Но нам интересно другое. Нам интересно участие Писемского в той зарубленной цензурою "прогерценовской" статье. Это один из пунктов, по которому, надо сказать, не прекращаются до сих пор споры среди биографов писателя.
   Я думаю, нет оснований сомневаться в том, что главный редактор журнала несет за эту статью полную ответственность. То есть: нет сомнения, что в 1862 году Писемский относится к Каткову с тою же сдержанной, но недвусмысленной неприязнью, какую он впервые продемонстрировал, придя в журнал пять лет назад. И нет сомнения, что в конце 1862 года его симпатии к Герцену нимало не поколеблены.
   Сомнения могут быть в другом: участвует ли главный редактор в работе над статьей лично? Вряд ли. И причины тут - чисто технические. Запершись на даче, Писемский запоем пишет. Пишет роман, в который изливает, наконец, все, что накопилось в душе.
   Он уверен, что это его лучший роман - дело всей жизни.
  
   Уверенность Писемского можно понять: задумано нечто всеохватное и вместе с тем злободневное, прямо ввязанное в злобу дня. Как теперь сказали бы: "всеобщий" политический роман. И пишет его крупнейший беллетрист своего времени, признанный всеми, успевший задеть всех.
   Он не знает, что первое отдельное издание его романа ("на веленевой бумаге") останется, увы, последним. Что этот роман сделается символом... нет, лучше сказать, клеймом, жупелом - знаком решающего раскола в русской литературе и в русском сознании. Что сто двадцать лет спустя, я, читатель 1985 года, разыщу текст лишь в собрании 1910 года, то есть в издании семидесятипятилетней давности, - разыщу этот роман уже как полузабытый - с тем, чтобы попробовать прочесть его "ничего не знающими глазами".
   ...Картины, идущие из глубин русской литературной традиции. Дикое барство и хамство господ, сверхсильный труд и скотство крепостных. Комнатные романы милого барича, "интеллектуальное" фанфаронство университетского студента, приехавшего в "провинцию". Его наложница - одновременно бедная девочка-жертва и затаившаяся маленькая хищница. Молодой кутила, только что из корпуса, наглец и попрошайка. Столичные умники, в табачном дыму и водочных парах спорящие о том, нужна ли мыслящему человеку Венера Милосская. Студенты, в театре швыряющие дохлых кошек под ноги артисткам. Провинциальные власти: казнокрады, взяточники, лгуны - куда там Щедрину! Писемский похлеще берет: один Иона Циник чего стоит - растлитель крепостных "девок", безнаказанный негодяй, достойный преемник "Лешего"!
   Русские парадоксы. Юнец, ненавидящий службу, ищет протекции в той же службе. Попав в среду чванных и тупых чиновников, тут же сам начинает важничать: ставит всех прочих "на место". Барство и холопство во всех видах и сочетаниях. Лакей и его любовница режут барина за деньги, а заявляют, что убили его за зверское обращение (зверское обращение тоже правда). Власть плутует и бесчинствует; народ пьет и зверствует; умники витийствуют. Отец семейства, Бакланов, главный герой романа, либерал и романтик, от скуки не знает, что ему сделать: то ли интрижку амурную завести, то ли в гражданскую деятельность пуститься: муки самца густо перемешаны с муками совести. Господа спорят о том, как бедному мужику помочь на земле устоять, а мужик ждет не дождется воли, чтобы бросить эту землю, сбежать в Питер и там стены "обойками оклеивать" (вот они, достойные преемники "Питерщика"). Однако ругать мужика интеллигенты не решаются: боятся прослыть отсталыми. Эти умники, бог знает чему учившиеся в семинариях, готовы все пустить под откос, только бы не прослыть отсталыми. Удаляясь в фамильные рощи, они беседуют о материях умственных, разглагольствуют о нашем заграничном (то есть лондонском) гении; имя гения не названо, но ясно, кто имеется в виду: "остроумный памфлетист, прелестнейший, задушевнейший беллетрист, забавнейший и незаменимый по веселости обличитель разных русских пакостей", "а дарованье-то какое!" - "Блестящее!" - "Какое смелое сочетанье мыслей!" - "Фаворит решительно общий..."
   "Колокол" вперемежку со скабрезными картинками хранится у бретера и пропойцы, промышляющего в эпоху "гласности" обличительными статейками: статейки - новый вид шантажа: "жидов" надо припугнуть - пусть откупаются! Горничная, сбежавшая от госпожи на волю, крадет у той бриллианты; дальше - больше, она доходит и до убийства, причем раскаяния никакого: все одно пропадать, так и эдак гореть в геенне огненной. Поля лежат незасеянные, имения стоят опустелые, разворованные, а кругом галдят посредники, стрекочут уполномоченные, кричат и мечтают ораторы на дворянских съездах, бунтуют и орут мужики на сходках, куражат

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 280 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа