о; но что сам он тут решительно ничего не понимает. "Как же ты не понимаешь,- возразил император Александр,- что при теперешнем порядке всякий раз, что объявляется рекрутский набор, вся Россия плачет и рыдает; когда же окончательно устроятся военные поселения, не будет рекрутских наборов".
Вероятно, Александр и в самом деле искал добра, но, в противоположность греческому царю, от прикосновения которого все превращалось в золото, здесь все чернеет: разговоры и кое-какие меры в пользу крепостных - крепостным хуже; конституция Польше, тайные проекты будущей конституции для России - и аракчеевщина. Расходы на улучшение дорог - дороги не лучше, крестьяне разорены работами. Мечты о том, чтобы Россия вследствие военных поселений не рыдала от рекрутских наборов,- рыдает и от тех, и от других.
К тому же царь Александр впадает в павловское заблуждение: запреты, расправы, может, прежде и хуже бывали, по всему свое время - Павла задушили люди, уж хлебнувшие "екатерининских свобод". Александр ограничивает тех, кто однажды вздохнул в 1801-м и еще свободнее - в 1812-м; то есть просвещенных полтавских старичков и петербургских гвардейцев.
Василий Васильевич Капнист имел устойчивые привычки: "После обеда, отдохнув самое короткое время на диване в гостиной, выпив с трубочкой свою чашечку кофею, он сходил по террасам вниз в свой любимый небольшой домик, выстроенный на берегу реки и окруженный высоким лесом, где царствовали вечный шум мельниц и вечная прохлада; здесь по большей части он писал все, что внушало ему вдохновение".
К нему часто приходят крестьяне за советом или с жалобою на несправедливости и притеснения исправников и заседателей.
Софья Капнист помнит, "в какое негодование, в какой ужас он пришел раз, когда увидел, катаясь зимой по деревне, в сильный холод и мороз, почти нагих людей, привязанных к колодам на дворе за то, что они не платят податей. Он немедленно приказал отпустить их. Он так был встревожен этим зрелищем, что, приехав домой, чуть было не заболел и впоследствии своим ходатайством лишил исправника места".
Старик Капнист так любил свою Обуховку, что собирался уехать в Америку, если бы при раздело с братьями она ему не досталась.
Иван Матвеевич, по наблюдениям дочери Капниста, явно исповедует ту же веру.
Он любит гостей, которые в Хомутце, рассаживаясь вокруг камина, беседуют, читают вслух и восхищаются чудным пением хозяина и дуэтами с прекрасной его дочерью Еленой... Старик был до неимоверности учтив, ласков, приветлив к гостям.
Много лет спустя Софья Капнист напишет: "В нынешний эгоистический, холодный век такая любезность, конечно, казалась бы смешною, но в то время она, истинно, была трогательна".
"Эгоистический век" придет, когда состарятся сыновья и дочери любезников. Но успеют ли состариться?
Гвардия в Москве. Если поверить случайному письму Сергея Ивановича к Ожаровскому (сохранившемуся в архиве), то главные события выглядят так:
"Долгие дни, оживляемые лишь свадьбами; Каблуков женился на Завадовской, Обресков на Шереметевой, конногвардеец Сергей Голицын - на юной графине Морковой и 300 000 рублях впридачу. Но Вы не думайте, что я собираюсь под ярмо Гименея; по Вашему совету - жду самую прекрасную, самую умную и любезную москвичку, хотя соблазн велик - и тогда, когда найду, я оставлю службу императорскую, чтобы посвятить себя ей - и стать философом... Никита здесь и чувствует себя хорошо; Ипполит более учен, чем Аристотель и Платон и очень важничает" (по-французски - буквально - "выглядит как новый мост").
Шуточки шутит гвардии капитан, хотя вперемежку с рассуждениями о "прекрасной москвичке" вскользь брошены знакомые слова - "оставить службу", "стать философом". Но все же было бы совершенно невозможно "договаривать за Сергея Ивановича", если б о тех днях сохранился только этот документ.
Якушкин: "Меня проникла дрожь; я ходил по комнате и спросил у присутствующих, точно ли они верят всему сказанному в письме Трубецкого и тому, что Россия не может быть более несчастна, как оставаясь под управлением царствующего императора; все стали меня уверять, что то и другое несомненно. В таком случае, сказал я, Тайному обществу тут нечего делать, и теперь каждый из нас должен действовать по собственной совести и собственному убеждению. На минуту все замолчали. Наконец Александр Муравьев сказал, что для отвращения бедствий, угрожающих России, необходимо прекратить царствование императора Александра и что он предлагает бросить между нами жребий, чтобы узнать, кому достанется нанесть удар царю. На это я ему отвечал, что они опоздали, что я решился без всякого жребия принести себя в жертву и никому не уступлю этой чести".
На следующий день это предложение было отвергнуто. Особенно подействовал на собравшихся Сергей Муравьев-Апостол. Он был болен и передал через Матвея записку, доказывающую "скудость средств к достижению цели", то есть: ничего не сделаем после убийства царя.
Другой семеновец, Федор Шаховской, потребует, чтобы дело было передано в его руки. Он так горячится, описывая гибель тирана, что товарищи улыбаются, а Сергей Муравьев-Апостол отныне величает его тигром.
Тигр - еще одна муравьевская шуточка, с виду вполне добродушная, но добирающаяся до сути и оттеняющая некоторую несерьезность, чрезмерную пылкость молодого офицера.
Дело далеко зашло. Вспомнив о религиозных чувствах Сергея Ивановича и заметив, что о заповеди "не убий" серьезные разговоры не ведутся, вычисляем: "Священное писание" поощряет его не к смирению, а к жертвенности. Вопрос только, и только, в том, какой вид жертвы целесообразней!
По некоторым признакам тут был вот какой ход мысли: молодой человек видит тяжелое положение родины, в уме складывается ясное решение, что следовало бы переменить, какую жертву принести. Тот, кто додумался, может возблагодарить разум; однако старинное религиозное чувство нашептывает: если мозг дошел до таких высоких мыслей, это неспроста, это знак, сигнал "свыше". Разумная идея подкрепляется, усиливается особым чувством, иногда даже экзальтацией.
Из века в век так бывало: Жанна д'Арк думает о своей несчастной Франции, тут же слышит некие таинственные "голоса" и ей кажется, что "голоса" первыми произнесли - "несчастная Франция"! Правда, Жанна жила совсем в другое время. Просвещенный же век чаще выводит к действию иной человеческий тип: мозг логический, математический, погасивший до возможных пределов религиозную чувствительность. Наполеон, Вашингтон.
Для Пестеля и его ближайших помощников, Баратинского, Крюкова, эмоции, страсти, религиозные размышления - только "подданные" в царстве разума. Математический склад ума Сергея Ивановича, кажется, должен вести его в этот ряд сильных людей. Но первый ученик пансиона Хикса не перестает прислушиваться к "голосам".
"Ум ищет божества, а сердце не находит",- это строчка Пушкина, с которой соглашался Пестель.
Но Сергей Иванович, вероятно, тут бы задумался, промолчал, не принял: сердце "находит". И если так, то Апостол слабее, неувереннее тех твердых логиков, кому не нужно подкреплять разум сигналами свыше. Сильный разум вступает в конфликт с нежной, нервной, эмоциональной натурой.
Однако логика чувств зато безусловнее чистого разума. Если уж Жанна д'Арк вышла в поход, ее не остановить. Можно ли переубедить того, кто слышит "голос"?
Пока поставим на этом точку. Поход только начинается, Первые клятвы только произнесены.
"По некоторым доводам,- вспомнит будущий царь Николай I, - я должен полагать, что государю (Александру I) еще в 1818 году в Москве после богоявления (то есть в январе) сделались известными замыслы и вызов Якушкина на цареубийство: с той поры весьма заметна была в государе крупная перемена в расположении духа, и никогда я его не видал столь мрачным, как тогда..."
Вероятно, Александр имел своего осведомителя. Позже получит список членов тайного общества - и не один раз; заговорщиков под благовидными предлогами удалят из столицы - в дальние дивизии, гарнизоны. Но при этом никаких арестов. Однажды царь скажет князю Васильчикову: "Не мне их судить". Возможно, царь имел в виду, что сам поощрял когда-то "либеральные надежды"; но, несомненно, здесь присутствует и тень Павла; ведь наследник был тогда в заговоре и не ему теперь судить новых заговорщиков. Царю Александру впору задуматься о своем наследнике и, может быть, об отречении.
Заговорщики произносят первые клятвы. Отцы кое о чем догадываются.
У Дмитрия Прокофьевича Трощинского 70 тысяч десятин земли, 6 тысяч душ крепостных крестьян, дома в Петербурге и Киеве, движимого имущества на сумму около миллиона рублей серебром.
Весь полтавский край замечает прибытие такого человека в имение Кибинцы (подарок Екатерины, вызвавший некогда известное восклицание "Что скажет Зубов!"). Василий Васильевич Капнист принципиально не читает газет, однако новости сами являются в облике вчерашнего министра юстиции, служившего трем царям, а ныне свергнутого Аракчеевым. "Милостивый государь мой,- пишет Трощинский одному из друзей.- Поздно отвечаю Вам на два дружеских письма по данному самому себе и вам уже известному обету - никогда не посылать писем моих на нескромную киевскую почту".
"Дай хоть посмотреть на тебя",- просили опального министра простые казаки, такие, каким он сам был когда-то.
И вот на первых же именинах экс-министра, 26 октября,- величайший съезд гостей - от генерал-губернатора князя Репнина-Волконского до всех Капнистов; и от Муравьевых-Апостолов до "Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича", ибо ссора между этими достойнейшими людьми (согласно жалобе, которую съела бурая свинья) произошла 1810 года июля 7-го дня и еще не была решена миргородским судом даже в 1831 году.
Гостей развлекает дальний родственник хозяина Василий Федорович Гоголь-Яновский, а привезенный на поклон его сын Николай смущенно раскланивается с целой залой своих будущих героев... Как будто оценивая собравшихся, Иван Якушкин издалека замечает: "Все почти помещики смотрели на крестьян своих как на собственность, вполне им принадлежащую... Вообще свобода мыслей тогдашней молодежи пугала всех".
Заметим "все почти" в начале этой фразы и "всех" в конце: Якушкин и его молодые друзья, случалось, пугали своим свободомыслием даже тех, кто не смотрел на крестьян, как на продаваемый и покупаемый предмет... Молодые спорили и с хорошими стариками, не попавшими в группу "все почти", но вздрагивающими вместе со всеми.
С некоторых пор не только отдаленная полемика - прямые стычки. Матвей Муравьев-Апостол, по-прежнему числясь по Семеновскому полку, переводится из столицы поближе к родне - в адъютанты к малороссийскому (полтавскому) генерал-губернатору князю Репнину-Волконскому, не худшему из начальников (между прочим, родному брату декабриста Сергея Волконского). В прямой и заочный спор вступает меж тем сильный противник - Николай Михайлович Карамзин, с которым Сергей и его друзья довольно часто видятся в Петербурге.
"Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан; и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку. Все исправить - мечта доброго сердца. Перемены произойдут лишь посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов". Когда люди уверятся, что для собственного их счастья добродетель необходима, тогда настанет "век златой...". Всякие же насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот.
"Предадим, друзья мои, предадим себя во власть Провидения; оно, конечно, имеет свой план; в его руке сердца государей - и довольно.
Легкие умы думают, что все легко; мудрые знают опасность всякой перемены и живут тихо".
Молодым брошено предостережение - "легкие умы". Но "мудрый" тут же получает в ответ цитату из собственного сочинения: "В Англии нет человека, от которого зависится жизнь другого" (имеется в виду суд присяжных).
И еще слышит из Карамзина: "Цветущее состояние швейцарских земледельцев происходит наиболее от того, что они не платят почти никаких податей и живут в совершенной свободе и независимости, отдавая Правлению только десятую часть из собираемых ими полевых плодов".
Ну а российский суд, российский земледелец?
Иван Матвеевич извещает Капниста, что очень доволен историей Карамзина, особенно предисловием к ней.
"Молодые якобинцы,- по словам Пушкина,- негодовали... Некоторые из людей светских письменно критиковали Карамзина. Никита Муравьев, молодой человек, умный и пылкий, разобрал предисловие или введение".
Юный поэт видит в Карамзине умного защитника "самовластья и кнута".
Важный спор все резче. Суд присяжных, конституция, заговоры... "Молодым якобинцам" начинает возражать не старец - ровесник, Федор Герман, образованный чиновник, родственник и приятель нескольких декабристов: "Гражданское общество должно состоять из граждан; законы должны иметь исполнителей; а ни теми и ни другими не могут быть ни дикие, ни полудикие дети природы... Какая, например, мне выгода в суде присяжных, когда они будут судить меня бессовестнее неприсяжных, не понимая святости клятвы и предавая свою присягу моему обвинителю?.. Кто будут у нас представители, кто избираемые и избраны? Одним словом, нам потребен другой Петр I со всем его самодержавием, а не Вильгельм III, не Людовик XVIII с их конституциями; даже не Франклин и не Вашингтон с их добродетелями... Младенческий возраст России пройдет... Тогда сами цари даруют ей основные законы, ибо они не могут быть счастливы и истинно велики без счастья и величия народов своих".
"Еще волнуются живые голоса
О сладкой вольности гражданства!"
Но жертвы не хотят слепые небеса:
Вернее труд и постоянство.
Законы, гражданское общество, величие народов!.. А по Пречистенке из Хамовнических казарм идет батальон Семеновского полка под начальством полковника, будущего генерала Леонтия Гурко.
"Когда полк пришел в манеж,- вспоминает Матвей Муравьев,- людям, как водится, дали поправиться, затем учение началось, как всегда, ружейными приемами. Гурко заметил, что один солдат не скоро отвел руку от ружья, делая на караул, и приказал ему выйти пред батальоном, обнажить тесаки, спустить с провинившегося ремни от сумы и тесака.
Брат мой повысил шпагу, подошел к Гурко, сказал, что солдат, выведенный из фронта, числится в его роте, поведения беспримерного и никогда не был наказан. Гурко так потерялся, что стал объясняться с братом перед фронтом по-французски. И солдат не был наказан.
Когда ученье кончилось, солдатам дали отдохнуть, а офицеры собрались в кружок пред батальоном, тогда я взял и поцеловал руку брата, смутив его такой неожиданной с моей стороны выходкой".
Когда узнают об этом отцы, Карамзин, Федор Герман, что скажут? Ну, разумеется: "Молодец, Апостол, браво!" Но прибавят, что суть не в этом. Суть в том, откуда взялся Леонтий Гурко.
"Аракчеев и другие орудия тиранства возникли посреди нас",- восклицает Федор Герман. "Государь,- пишет Карамзин Александру,- я люблю только ту свободу, которую ни один тиран не сможет у меня отнять".
Дерзко! Хорошо, что Александр не считал себя тираном и на свой счет не принял.
Но разве молодые читатели "Истории государства российского" любят иную свободу, чем автор?
"Государь,- напишет Каховский из крепости,- мне собственно ничего не нужно, мне не нужна и свобода, я и в цепях буду вечно свободен".
Но те, кто изнутри рабы, будут ли свободны и без цепей?
Сто душ имеешь ты, поверю, за собой;
Да это и когда я мнил опровергать?
Назвав тебя бедняк, хотел лишь я сказать,
Что нет в тебе одной.
Эту распространенную эпиграмму толковали по-разному. Одни - что нужно освободить "сто душ" и еще миллионы; другие - что неплохо бы улучшить душу самого владельца. Князь Репнин-Волконский (кажется, но без влияния своего адъютанта Матвея Муравьева) заклинает полтавских дворян "не нарушать спасительные связи между вами и крестьянами". Губернатор опасается, что у дворян "в семье не без урода, а в большом семействе много уродов, и чуть ли не больше таковых, чем добрых людей".
Спорят, ищут...
Иван Матвеевич позже напишет приятелю, что главной идеей греческого трагика было показать "борьбу деспотизма с мощью сильной души, просветленной рассудком здравым, умом спасительным...".
Прометей, по мнению отца декабристов, - это герой, который не желает удостоить ни одним словом слуг тирана, ни того, кто его жалеет, ни даже тех, кто злорадствует над его несчастьем. "Он старается сдержать себя, не произнося ни единого слова, когда видит себя одним. Не напоминает ли вам это столь же сильного презрения Вергилия, когда поэт, ведя Данте по аду и показывая ему равнодушных, ограничивается лишь замечанием: "Моя стража прошла...""
Старший Муравьев-Апостол прославляет ту свободу Прометея, которую не отнять даже Зевсу. Хорошо, верно...
Итак, внутренняя свобода прежде всего! Но все же о похищении огня, подарке людям, об этих свободных действиях еще не закованного титана Иван Матвеевич почему-то не говорит... Он любит толковать с детьми с Демокрите и Эпикуре. Демокрит - вся жизнь в поисках, странствиях, борьбе, страданиях - во всем мире ищет и не находит истины и в конце концов, согласно легенде, ослепляет себя, чтобы внешний мир не мешал главному делу - познанию самого себя. Эпикур стремится к высшей истине, никуда не выезжая из родных Афин, любит тихие беседы, мирные услады, умирая, просит положить его в теплую усыпляющую ванну.
Отец зовет в эпикуры, жизнь посылает в демокриты.."
Рой пчел был в это время эмблемой, девизом нового тайного общества - Союза благоденствия. Одна пчела за всю свою пчелиную жизнь едва изготовляет один грамм меда... Ложка сладкого нектара, съеденная разом, - примерно 20 пчелиных жизней.
Таков прогресс, такова история - и если пчел много.." Один: из декабристов вспомнит: они считали, что в каждом городе (очевидно, крупном) должно быть минимум 150 членов тайного союза, и, когда это будет достигнуто, "улей наполнится". Но не найдется ли какого-нибудь иного способа увеличить добычу в 10, 100 раз, быстро овладеть сладкой тайной?
Ждать ли, пока Общество благоденствия постепенно просочится во все поры государственного механизма, улучшая по пути правосудие, экономику, нравы, освобождая тысячи людей внутренне, и лет через 25-50 добиться коренной перемены дел в стране?
Или взяться за оружие, сразиться сейчас же? Чуть позднее? Уверенность, что надо принести себя в жертву, крепнет. Но мука в том, как сделать это? Когда? Такому, как Сергей Иванович, вдвойне, втройне тяжко: нельзя не погибнуть, если велят разум и чувство; но еще невозможнее погибнуть зря, погибнуть не так... И торопиться надо, "пока свободою горим".
Пока свободою горим...
Все ли замечают это изумительное "пока"! Пока горим - надо посвятить отчизне "души прекрасные порывы". Пока... А то вдруг после гореть не будем и не посвятим?
Пушкин через шесть лет сочинит новое послание Чаадаеву:
Чедаев, помнишь ли былое?
Давно ль с восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Предать развалинам иным?
Но в сердце, бурями смиренном,
Теперь и лень и тишина,
И, в умиленье вдохновенном,
На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена.
То, прежнее, "пока горим" минуло, но перешло в иное высокое чувство: а не было бы того "молодого восторга", не пришли бы теперь "умиленное вдохновенье", "священная дружба". Кстати, второе послание к Чаадаеву начинается словами "К чему холодные сомненья?". Пушкин имел в виду точку зрения Ивана Матвеевича Муравьева на древнюю историю Крыма... Не угадал ли снова поэт разницу "холодных сомнений" отца и "горячих" ("пока... горим") - у детей?
Большой альбом, обтянутый черным сафьяном, с золотыми застежками и золотым обрезом появился в ту пору в Тригорском: подарок Прасковье Александровне Осиповой от родственника Сергея Муравьева-Апостола.
Согласно поверью,- тому, кто открывал своей записью подобный альбом, угрожала насильственная смерть. Поэтому начала хозяйка дома, будущая добрая приятельница Пушкина: "Так как я ничего не боюсь, и менее всего смерти, то и начинаю мой альбом".
Вслед за нею вписал несколько французских строк Сергей Муравьев-Апостол: "Я тем более не боюсь смерти, но и не желаю ее... Когда она явится, то найдет меня совершенно готовым, и только тогда память о Вас, любезная кузина, оставит мое сердце, если только не последует за мною на тот свет (за что я уж не могу поручиться).
Ваш кузен Сергей Муравьев-Апостол.
1816. 12 мая. Петербург".
А на следующих листах тригорского альбома несколько стихотворений, вписанных пушкинской рукой: "Редеет облаков летучая гряда..."; то самое послание Чаадаеву, о котором только что говорилось.
Еще Пушкин - "Быть может, уж недолго мне...", "Цветы осенние милей...", меж пушкинскими строками - Дельвиг:
И прежде нас много веселых
Любили и пить и любить:
Не худо гулякам усопшим
Веселья бокал посвятить.
И после нас много веселых
Полюбят любовь и вино,
И в честь нам напенят бокалы,
Любившим и пившим давно.
Так встретились в одном альбоме примечательные современники.
В рисунках, набросанных пушкинским пером, угадывается лицо Сергея Муравьева. Они встречались, может быть, не раз - у "беспокойного Никиты", в компании других родственников и друзей, например Лунина. Там были люди, к которым шли эпитеты - дерзкий, вдохновенный, мятежный, но только не холодный.
Сложнейшие перемены в душе и мыслях Пушкина происходят в странствиях, начавшихся после изгнания на столицы в мае 1820 года.
Через пять месяцев командир роты Семеновского полка Сергей Муравьев-Апостол отправляется вослед, и тень Демокрита, вызванная Иваном Матвеевичем, ждет еще одного последователя...
Желчный, наблюдательный мемуарист Филипп Вигель, осенью 1820 года встречает на Гороховой улице Сергея Муравьева с каким-то однополчанином:
"Что с вами? - спросил я.- Мне кажется, вы нездоровы?
- Нет, я здоров, только не весел, - радоваться нечему.
- Потерпите,- сказал я,- надейтесь.
Грустно взглянул он на меня, промолвив: "Жить в надежде, умереть в дерьме"; поклонился и пошел дальше".
Любимый Семеновский полк был отдан в начале 1820 года аракчеевцу Федору Шварцу, которому объяснили, что офицеры не применяют здесь телесные наказания. Шварц также не применял их первые месяцы. А вскоре...
"Недовольный учением, обращал одну шеренгу лицом к другой и заставлял солдат плевать в лицо друг другу: утроил учение..."
Затем, поняв, что семеновцы перешли на новый режим, полковой командир ввел и телесные наказания, "прославившись в армии погостом своего имени".
Матвею Ивановичу Муравьеву-Апостолу, находившемуся на службе в Полтаве, было очень интересно и важно, что происходит в родном Семеновском. Сергей написал большое письмо, оно сохранилось в бумагах Матвея, попало к следователю, после приговора было передано родне, и тут-то Бибиков, муж сестры Екатерины, "в припадке непонятного страха" (выражение его родственников) уничтожил переписку братьев... Матвей Иванович "с ужасным сожалением вспоминал о погибших тут письмах брата"...
Первая гренадерская рота полка приносит жалобу на командира, роту отправляют в крепость, солдаты ищут Шварца, тот прячется в навозную кучу. Одиннадцать других рот, в том числе рота Сергея Муравьева, выходят из казарм: "Отдайте нам стариков или посадите вместе с ними". Известие быстро распространяется за сотни и тысячи верст. Капнисту доставляют записочку из Хомутца: "Меж тем как Вы, дорогой сосед мой, любите меня и Сережу моего, то я уверен порадуетесь со мною вместо о том, что получил о нем. Я посылаю Вам копию письма Мейендорфа к мадемуазель Малфузовой" (очень близкой к семье Муравьевых).
В Киеве, к счастью, удалось ту копию разыскать, и вот она в переводе с французского:
"30 ноября (1820).
Вчера я получил Ваше письмо от 12 ноября и спешу ответить. Я, как никто, понимаю ту тревогу, которую должна была вызвать у Вас новость о Семеновском полке, но к тому моменту, когда Вы получите это письмо, у Вас не будет оснований для беспокойства. Вы, без сомнения, имеете точные и подробные описания события, важного не столько самого по себе, сколько тем, что было сделано для подавления бунта. Господин Серж {Сергей Муравьев-Апостол.} в этих обстоятельствах не изменил себе; напротив, они помогли ему обнаружить прекрасный характер и показать, как благородно он мыслит и действует. Во время кризиса он своею властью удержал всю роту, готовую восстать. Он ночевал у своих гренадеров, сумел их успокоить. Это было всего через несколько часов после того, как волнение охватило солдат, которые относились к нему с предельным уважением в течение всего кризиса. В крепости Сергей первый собрал свою роту. Это будет учтено военным судом и еще более увеличит то уважение, которое все время испытывали к нему его начальники и товарищи. Вам известен, конечно, приказ императора. Будущность Сергея не должна вызывать у Вас какого-либо беспокойства. Могу Вам сказать уверенно, что в обществе отдают должное твердому, разумному и уверенному поведению Сергея. О нем говорят только с большим уважением; даже те, которые знают его лишь понаслышке, бесконечно сожалеют, что гвардия теряет одного из лучших офицеров, который в этой ситуации сделался еще более достойным всеобщего уважения..."
Так видит события умеренный, верноподданный и тем не менее недовольный человек.
Сергей Иванович выводит семеновцев из крепости поротно и затем, как полагается, идет рапортовать Шварцу. "Этот, растроганный, подвел Сергея Ивановича к образу и сказал ему приблизительно следующее:
"Бог свидетель, я не виновен, что лишил Россию такого полка, я его не знал; мне говорили, что это полк бунтовщиков, и я поверил, а я не стою последнего солдата этого полка".
Шварца приговаривают к смертной казни, но заменяют "увольнением от службы без права вступить в нее".
18-19 октября 1820-го:
Полковник Ермолаев и Сергей Муравьев-Апостол - их другу полковнику Щербатову:
"Жаль, что для одного человека, подобного Шварцу, должны теперь пострадать столько хороших людей... Участь наша неизвестна, мы не под арестом и пользуемся свободой. Впрочем, что бы ни было, совесть наша чиста".
Солдат удержали, спасли от крови, каторги - дело хорошее. Совесть чиста. Но отчего же так невесело? Отчего - "жить в надежде, умереть..."?
Через 20 дней Федор Шаховской ("тигр") - Щербатову:
"Первый батальон преспокойно живет в крепости, второй попал только одной половиной в Свеаборг, а другая прибита бурею в Ревель, куда послан для командования Сергей Муравьев".
Кстати, это письмо, как и предыдущее, сохранилось в копии, сделанной правительственными чиновниками при вскрытии, перлюстрации чужих писем. В отделе рукописей Публичной библиотеки в Ленинграде лежит более шестидесяти таких копий, снятых с самых разных "семеновских посланий". На каждом документе пометка "с подлинным верно" и подпись соответствующего почтмейстера: если письмо вскрывалось в Москве - московского, в Киеве - киевского и т. п.
И чего только не выписывают на тех почтамтах! Вот бывший семеновец Бибиков пишет своей жене Екатерине (урожденной Муравьевой-Апостол), что во всей этой истории "из мухи сделали слона"; а у Сергея Муравьева-Апостола прочитали (и скопировали) жалобу: "Каково сдавать роту в сем ужасном беспорядке. Я тогда отдохну и порадуюсь, когда сяду в сани, чтобы ехать в Полтаву".
И вдруг - письмо 17-летнего семеновского юнкера, который доказывает отцу, что нынешнее происшествие вовсе не связано с его шалостями (как родители непременно подумают!).
"Еду в Полтаву. Долго ли пробудем, неизвестно, есть надежда, что нас простят. Ради бога, не огорчайтесь, карьера может поправиться. В бытность мою в Петербурге не успел заслужить прежние вины, но новых не делал, и вперед все возможное старание употреблю сделаться достойным Вашей любви. Михаил Бестужев-Рюмин".
Так этот юноша впервые появляется в нашем рассказе.
Иван Матвеевич - Капнисту 1 декабря 1820 года:
"Чувствительно Вам благодарен, любезный сосед, за принимаемое Вами участие в моих беспокойствах о Сереже; и не менее того благодарен и любезному Семену Васильевичу (сыну Капниста)... А я вчера получил от 16 (ноября) от возвратившегося уже из Ревеля Сережи, который в восхищении от эстляндских красавиц, пишет, что его носили на руках, давали ему званый обед у губернатора, бал великолепный, не знаю где - и вот все тут..."
Надо полагать, красавицы и губернатор давали балы оппозиционные - из сочувствия и приязни к семеновцам и неуважения к аракчеевцам. Но аракчеевцы не отдали эстляндским красавицам семеновских офицеров. Иван Матвеевич уже кое-что слышал и волнуется.
"О приказе, распечатанном в Петербурге по 16-е число (от Сережи), ни слова".
Сергей не спешит известить родных о своем появлении в их краях. Один из лучших офицеров лучшего гвардейского полка сослан в армию - сначала в Полтавский, а потом Черниговский полк. Его брат Матвей, хоть и не был в Петербурге, тоже числится семеновцем и отвечает за "историю".
"Нашелся ли хотя бы один офицер Семеновского полка, который подверг себя расстрелянию? Вы меня спросите, зачем им подвергать себя этому, но дело идет не о пользе, которую это принесло бы, а о порыве к иному порядку вещей, который был бы сим обнаружен".
Так писал позже один прежний семеновец другому: Матвей Муравьев-Апостол - Сергею. Вопрос о "расстрелянии" и "порыве" оставался нерешенным. Годом раньше Карамзин сказал: "Честному человеку не должно подвергать себя виселице". Сергей Муравьев-Апостол наверняка слышал эту фразу одного из "отцов". Может быть теперь в последний раз он пытается найти честный путь мимо виселицы; "жить в надежде"...
Через 63 года, в 1883-м, когда в Преображенской слободе праздновалось 200-летие Семеновского полка, высокое начальство и царская фамилия были поражены видом престарелого семеновца с бородинским крестом (только что ему возвращенным), спросили: кто это?
- Муравьев-Апостол, девяноста лет.
В эту пору Матвея Ивановича посещал один из знаменитейших людей. Он запомнил его рассказ, которым несколько лет спустя и начал известную статью против телесных наказаний под названием "Стыдно":
"В 1820-х годах семеновские офицеры, цвет тогдашней молодежи, большей частью масоны и впоследствии декабристы, решили не употреблять в своем полку телесного наказания и, несмотря на тогдашние строгие требования фронтовой службы, полк и без употребления телесного наказания продолжал быть образцовым.
Один из ротных командиров Семеновского же полка, встретясь раз с Сергеем Ивановичем Муравьевым, одним из лучших людей своего, да и всякого, времени, рассказал ему про одного из своих солдат, вора и пьяницу, говоря, что такого солдата ничем нельзя укротить, кроме розог. Сергей Муравьев не сошелся с ним и предложил взять этого солдата в свою роту.
Перевод состоялся, и переведенный солдат в первые же дни украл у товарища сапоги, пропил их и набуянил. Сергей Иванович собрал роту и, вызвав перед фронт солдата, сказал ему: "Ты знаешь, что у меня в роте не бьют и не секут, и тебя я не буду наказывать. За сапоги, украденные тобой, я заплачу свои деньги, но прошу тебя, не для себя, а для тебя самого, подумай о своей жизни и измени ее". И сделав дружеское наставление солдату, Сергей Иванович отпустил его.
Солдат опять напился и подрался. И опять не наказали его, но только уговаривали: "Еще больше повредишь себе; если же ты исправишься, то тебе самому станет лучше. Поэтому прошу тебя больше не делать таких вещей".
Солдат был так поражен этим новым для него обращением, что совершенно изменился и стал образцовым солдатом.
Рассказывавший мне это брат Сергея Ивановича, Матвей Иванович, считавший, так же как и его брат и все лучшие люди его времени, телесное наказание постыдным остатком варварства, позорным не столько для наказываемых, сколько для наказывающих, никогда не мог удержаться от слез умиления и восторга, когда говорил про это. И слушая его, трудно было удержаться от того же".
Запись Льва Толстого почему-то редко учитывается среди декабристских воспоминаний (между тем этот эпизод вообще сохранился для нас только благодаря писателю). Заметим слова об "одном из лучших людей своего, да и всякого, времени"; не потому только заметим, что великий Толстой хорошо отозвался о нашем герое; ведь мнение это особенно дорого, так как Лев Николаевич не разделял основных идей Сергея Ивановича, считал ложным путем мятеж, восстание, пролитие крови, даже ради самой благородной цели. Всю жизнь писателем владело искушение написать о декабристах - и несколько раз отказывался от замысла. Причин тому было немало - о "французском воспитании" уже говорилось. Но одна из главных причин - несогласие. Повторяя, что "человек, совершающий насилие, менее свободен, чем тот, который терпит его", Толстой откладывает начатый роман о декабристах, но через год-другой опять к нему возвращается. Отчего же? Да оттого, что многие декабристы были чистыми, хорошими людьми и нравственность их была такой, какую Лев Николаевич мечтал вообще видеть в людях. Итак: кровь, бунт - нет; но люди-то какие! И как быть, если решительнейший бунтовщик - "один из лучших людей своего, да и всякого, времени"? Тут концы не сходились с концами, и великий Лев волновался, даже сердился, но не мог забыть...
Между тем кончается 1820-й - последний год в романе "Война и мир", последний для старого Семеновского полка.
"Ах, Юлия,- печально заметил я -
Для чего нам отныне наша постылая
Руссо. "Юлия, или Новая Элоиза"
Аристоник восстал за свободу, разбит и
Пергам. 133-129 гг. до н.э.
Согласно "Списку существующих в Российской империи ярмарок", с 7 по 31 января в город Киев, на крещенскую, или иначе контрактовую ярмарку, съезжается достаточно торгующих людей, чтобы предложить российских, европейских и колониальных товаров на 4 миллиона 100 тысяч рублей, покупатели же увезут приблизительно половину экипажей, мягкой рухляди, вина, картин, кож, рогож, книг, оптических инструментов, шалей, медикаментов и "протчих мелочей". Другая половина названных товаров остается нераспроданной, ибо, как сообщается в том же справочнике, "народу стекается до 50 тысяч", и в среднем каждый тратит 40 рублей, каковую сумму солдатик киевского гарнизона или заезжий крестьянин едва ли соберет за год, а подполковник Сергей Муравьев-Апостол с 18-летним братом-кадетом, конечно, могут себе позволить такие траты, но задумаются, стоит ли; для генерала же Сергея Григорьевича Волконского, хозяина квартиры в сердце ярмарки, на Подоле, с 40 рублей "деньги еще не начинаются".
Январь 1823-го - два года спустя после того, как север "стал вреден" Семеновским солдатам и офицерам.
"Пестель торжественно открыл заседание". Самый юный и впечатлительный из участников подчеркнул в своей записи слово "торжественно". Запомнил.
Два генерала, Волконский и Юшневский, два полковника, Пестель и Давыдов, подполковник Сергей Муравьев-Апостол и прапорщик Михаил Бестужев-Рюмин - все из разных полков, дивизий, губерний, верст за 300-500 друг от друга. Но сейчас праздник, контракты, "вина разного продано на 107 тысяч рублей", офицерские пирушки повсюду, и даже веселому любознательному Ипполиту не нужно объяснять, отчего ему следует погулять несколько дней по Киеву одному, да и не соскучится - развлечений для всех возрастов и сословий в изобилии...
Полковник Пестель "торжественно открыл", потому что его просят председательствовать.
"Он спросил: согласны ли мы на введение республиканского правления в России.- Мы сказали: да".
Пестель объясняет, как все произойдет: начнет Петербург, ибо там "средоточие всех властей", южане поддерживают удар, берут под контроль многие губернии, корпуса и - дело сделано!
Сергей Муравьев-Апостол вдруг возражает: "Не ждать удобных обстоятельств, а стараться возродить оные", то есть не надеяться на Петербург, а самим начать.
Что произошло? Откуда эта необыкновенная решительность?
Сергей: "Со времени вступления моего в общество, даже до начала 1822 года, когда я свиделся в первый раз по переводе моем в армию с Пестелем в Киеве, я был самый недеятельный... не всегда бывал на назначенных собраниях, мало входил в дела, соглашался с большинством голосов и во все время не сделал ни одного приема. С 1822 года... имел деятельнейшее участие во всех делах общества".
Год назад он возвращался с прежних январских контрактов "боярином" - так именовались вступившие в Южный союз прежние члены Общества (кроме Пестеля и Юшневского - директоров). А те, кого примут в будущем,- братии.
С Пестелем Сергей Муравьев давно знаком по Петербургу, но впервые увиделись на юге лишь год назад. Тогда разъехались, многого не решив; Пестель изложил свою "Русскую Правду", план будущего переворота, временного правления после победы. Всем предложено думать; а так как переписываться, кроме вернейших оказий, не рекомендуется и нет возможности из разных украинских городов и местечек съехаться иначе как на следующую контрактовую ярмарку, значит, думать целый год.
Однако Южное общество создано, и Сергей Иванович Муравьев возвращается в свой Полтавский полк, а затем переходит в Черниговский "по стезе добродетели и опасности". В январе 1823-го - снова крещенская ярмарка, 50 000 покупателей; и ответы на прошлогодние задачи; и Пушкин позже запишет строки о Муравьеве, который "минуту вспышки торопил...".
Только в плохих пьесах недеятельный герой вдруг становится самым деятельным. Какая-то пружина распрямилась, нечто важное произошло с Сергеем Муравьевым между Семеновским бунтом и Киевскими контрактами. Но разве дознаешься у этого молчаливого, вежливого, добродушного офицера?
Но попробуем все же. Преследования властей, обида? Было. Еще в мае 1821 года к императору поступает злобный и толковый донос:
"С поверхностными большею частью сведениями, воспламеняемые искусно написанными речами и мелкими сочинениями корифеев революционной партии, не понимая, что такое конституция, часто не смысля, как привести собственные дела в порядок, и состоя большею частью в низших чинах, мнили они управлять государством...
Кажется, что наиболее должно быть обращено внимание на следующих людей:
1) Николая Тургенева
2) Федора Глинку
3) фон-дер-Бриггена
4) всех Муравьевых, недовольных неудачею по службе и жадных возвыситься
5) Фон-Визина и Граббе
6) Михаилу Орлова
7) Бурцова".
Доносит Михаил Грибовский, доктор Харьковского университета, библиотекарь гвардейского Генерального штаба, автор известной книги о необходимости освобождения крепостных, член Коренной управы Союза благодействия.
Уже не первый, но самый компетентный осведомитель. "Недовольные Муравьевы"... Это замечено, это сработает, и, когда командование захочет дать Сергею Ивановичу полк, наверху "придержат".
Но не стоит и преувеличивать: существует большая литература о том, почему Александр I не принял мер, не произвел арестов и позже оставлял "без внимания" сведения о тайных обществах, так что Николаю I понадобилось лишь дать ход некоторым бумагам, без движения лежавшим в кабинете его старшего брата... "Не мне их судить".
Брат Константин повсюду именуется наследником, но уже в 1819 году младшему брату Николаю сообщено, что престол достанется ему. Завещание Александра и отречение Константина запечатано и спрятано в Государственном Совете, Сенате, Синоде и Успенском соборе в Москве.