.
Генерал Гейсмар - генералу Роту:
"Не могу при этом не прибавить, что в деле с мятежниками, и даже во время атаки, Ушаков вел себя, как то подобает верному слуге его величества государя; я тем более мог это заметить, что сам был во главе этого эскадрона и произвел с ними первую атаку на изменников".
Биография обыкновенного офицера Ушакова приобретает "среднестатистические" очертания...
В это самое время Соловьев, увидя недалеко от себя Сергея Ивановича, медленно идущего к обозу, подбежал к нему, чтобы помочь. "Муравьев был в некотором роде помешательства; он не узнавал Соловьева и на все вопросы отвечал:
- Где мой брат, где брат?"
Соловьев берет его за руку и пробует вести. Бестужев-Рюмин бросается к Муравьеву, осыпает поцелуями и утешениями. "Вместе с Бестужевым приблизился к ним один рядовой первой мушкетерской роты. Отчаяние изображалось на его лице, вид Муравьева привел его в исступление, ругательные слова полились из дрожащих от ярости уст его.
- Обманщик! - вскричал он наконец и с сим словом хотел заколоть С. Муравьева штыком. Изумленный таковым покушением, Соловьев закрыл собою Муравьева.
- Оставь нас, спасайся! - закричал он мушкетеру,- или ты дорого заплатишь за свою дерзость".
Только когда Соловьев схватил лежащее на земле ружье, "бешеный солдат удалился, не сказав ни слова... Когда надежды успеха исчезли, Ипполит Муравьев, раненый, истекая кровью, отошел несколько шагов от рокового места, и почти в то же самое время, когда гусар наскочил на него, он прострелил себе череп и упал мертвый к ногам лошади гусара. По приказанию генерала Гейсмара, гусары окружили офицеров и раненых солдат и отобрали от них оружие".
Сохранилось предание, что тот "бешеный солдат" кричал Муравьеву: "Заварил кашу, кушай с нами", а на следствии показал, что препятствовал бегству Сергея Муравьева и за то будто бы произведен в унтеры...
Сергей Муравьев на следствии:
"Когда же я пришел в себя, нашел батальон совершенно расстроенным и был захвачен самими солдатами в то время, когда хотел сесть верхом, чтобы стараться собрать их; захватившие меня солдаты привели меня и Бестужева к Мариупольскому эскадрону, куда вскоре привели и брата и остальных офицеров".
Командир хочет как-то выгородить солдат.
Бестужев-Рюмин на следствии:
"Муравьев предпочел лучше пожертвовать собой, чем начать междоусобную войну. Он заставил войска сложить оружие. Ни одного ружейного выстрела не было произведено... Картечный залп поверг Муравьева. Тогда я повторил приказ рассеяться и, подняв Муравьева, пошел с ним навстречу гусарам, которым мы сдались".
Следователи вцепились в противоречие: сами офицеры сдались или солдаты их сдали?
Бестужев-Рюмин хочет, чтобы все было, как сказал Сергей Иванович (ведь они, по словам Пестеля, "собственно говоря, составляют одного человека"), и поэтому соединяет обе версии:
"Мы, не говоря ни слова, оба почти без чувств шли, не зная сами куда. Между тем колонна расстроилась, и гусары стали подъезжать к оной. Тогда некоторые солдаты Черниговского полка кинулись на нас и, вероятно, хотели тащить навстречу гусарам. Но один гусарский офицер подскакал к нам, мы ему сдались".
Матвей ничего не видит и только после, с чужих слов, сообщает, будто Сергей успел сказать солдатам, что "виноват перед ними, возбудив надежду на успех", и что "стал махать белым платком". Следствие не будет углубляться в эти подробности, но в приговоре Сергею будет фраза: "В_з_я_т_ _с_ _о-р_у_ж_и_е_м_ _в_ _р_у_к_а_х".
"Ипполит, полагая, что брат убит, застрелился..." - но откуда Матвей знает, какова последняя мысль Ипполита? Может быть - из вчерашнего разговора о _с_у_д_ь_б_е?
Те же, кто был под огнем, решили, что молодой Муравьев застрелился, чтобы не сдаться: ведь клялся...
Вряд ли когда-нибудь появится книга о младшем брате: 19-летняя жизнь оставила всего несколько следов в документах, преданиях. Трехлетний мальчуган, которого везут к отцу через наполеоновскую Европу, смутные воспоминания о похоронах матери, отец, любимые братья и сестры, корпус, идеи, первое и последнее самостоятельное путешествие. Где-то рядом были стихи, горе, радость, первые увлечения - не знаем. 3 января 1826 года - смерть.
"Ах, как славно мы умрем!" - восклицал перед 14 декабря молодой декабрист и поэт Александр Одоевский. Но на Сенатской площади пули и картечь пощадили офицеров - юноши ушли в Сибирь, чтобы там остаться или вернуться стариками.
"Ах, как славно мы умрем!" Самый молодой из погибших в 1826-м - Ипполит Муравьев-Апостол, который был моложе даже самого Бестужева-Рюмина...
Соловьев на каторге рассказывает друзьям, что около 60 солдат, а также 12 крестьян, находившихся в обозе, были убиты или тяжело ранены. "Быстрицкий получил сильную контузию в правую ногу; шинель Бестужева была прострелена в нескольких местах. Это служит доказательством того, под каким убийственным огнем стоял Черниговский полк и сколь мало офицеры думали о своей жизни. Носились слухи, будто бы гусары сделали атаки на безоружных черниговцев и рубили их без пощады. Долг истины заставляет сказать, что сие вовсе несправедливо. Они, догнавши некоторых, окружили; других, разбежавшихся, собирали в одно место. Один только вахмистр начал ругать черниговских офицеров. Соловьев, обратись к гусарскому поручику, сказал:
- Господин офицер, прикажите этому глупцу молчать.
Офицер полновесною пощечиною заставил вахмистра быть учтивее".
Пощечина, которая непременно была бы запрещена в случае успеха восставших, вдруг служит им мимолетную службу...
Число убитых показалось черниговцам несколько большим, чем на самом деле, но раненых хватает... Имена убитых солдат занесены в реестр: Исак Акусов, Мин Юрий, Юрий Юрий, Степан Иванов, Никифор Епифанов, Ефим Михайлов. Первые три, возможно, из чувашей или других приволжских народов. Нелегко было начальству установить фамилии солдат, которые не только фамилий, но и отчества не имели: видно, не добившись толку насчет батюшки солдата Юрия, его имя просто удвоили. И так должен Юрий Юрий уйти в землю - без молитвы и креста, как государственный изменник, и в этом уравненный с офицерами-дворянами Михаилом Щепиллой и Ипполитом Муравьевым-Апостолом (к которым через несколько часов присоединится еще один).
Шестерых офицеров да разжалованных Ракузу и Грохольского везут в Трилесы, куда черниговцы хотели прийти в строю и откуда все начиналось. Кузьмин, в отлично от всех, шутит, смеется, но велит товарищам не объявлять конвою о его ране, чтобы не осмотрели и не нашли пистолета в рукаве шинели. "Рана моя легкая, я вылечусь без перевязки и пластыря". И действительно, вылечился: в корчме, согревшись, тихонько простился с друзьями и снес себе пулей полчерепа. Старый пистолет Кузьмина помог Ипполиту; пистолет Ипполита - Кузьмину. От выстрела все караульные разбежались, и арестанты едва их успокоили. Вскоре явился гусарский офицер и просил, чтобы арестованные "не погубили их, что они не знают, как отделаться за смерть Кузьмина, который мог застрелиться только потому, что они по деликатности не хотели исполнить своей обязанности". Матвей Муравьев никогда не забывал этих минут, когда "от выстрела, сделанного Кузьминым, с братом повторился обморок, которому он уже несколько раз до того подвергался, вследствие потери крови от неперевязанной раны... Сначала начальник конвоя долго не соглашался на нашу просьбу дозволить нам проститься с братом нашим Ипполитом, потом повел нас к нежилой, довольно пространной хате. На полу лежали голые тела убитых, в числе их и брат наш Ипполит. Лицо его не было обезображено пистолетным выстрелом, на левой щеке под глазом заметна была небольшая опухоль, выражение лица было гордо-спокойное. Я помог раненому брату Сергею стать на колени; поглядели на нашего Ипполита, помолились богу и дали последний поцелуй нашему убитому брату".
Сейчас они в полубреду; бой, раны еще отнимают внимание, не дают сосредоточиться на потере, ощущение настоящего горя придет позже, когда раны заживут и будет много свободного времени.
Достоевский заметил, что пытки облегчали участь казнимого, так как мешали ему сосредоточиться на своей судьбе...
Помещик Руликовский:
"Когда васильковский исправник прибыл в Трилесы, то военные власти поручили ему похоронить убитых. Похоронили их в одной большой яме в давнем кургане, вблизи сельской околицы и кладбища, при дороге из Трилес на Паволочь, и в напоминание, что тут лежат христиане, поставили крест на их могиле. Со временем приказом Сената было запрещено отдавать почести погибшим повстанцам, но крест этот остался там и позднее".
Исправник: "Убитых четырех рядовых и означенных трех офицеров предал земле".
1925 год. По поручению Киевского музея революции в Трилесы выезжает исследователь декабристского движения В. М. Базилевич. Суховатый язык официального научного акта, вероятно, передает в этом случае больше, чем самое искусное повествование: "На месте вылепилось, что в селе имеются четыре кладбища... Осмотр был начат с более старого. Оно оказалось в стороне от дороги и не у околицы села.
Во время осмотра его житель с. Трилесы К. С. Якивец сообщил, что незадолго перед тем при добывании глины был раскопан курган у выезда из села. При этом в кургане было найдено четыре скелета. Скелеты лежали в беспорядке, никаких предметов найдено не было, один из черепов был сильно поврежден, на другом, с хорошо сохранившимися зубами, было видно отверстие от пули.
Эти данные совпадали с сообщением источников - тела были брошены в могилу голыми, череп декабриста Л. Д. Кузьмина снесен при самоубийстве, юный Ипполит Муравьев-Апостол застрелился.
Личный осмотр раскопанного кургана прибавил и другие признаки, совпадающие с указаниями источников... На месте раскопок при осмотре было найдено несколько человеческих костей. Черепа же из кургана, по словам Якивца, были снова закопаны крестьянами в другом месте.
Таким образом, все данные говорят за то, что разрытая при добывании глины могила - братская могила декабристов, участников восстания Черниговского полка. То обстоятельство, что было найдено только четыре скелета, а не семь, как следовало бы, исходя из данных источников, можно объяснить тем, что или не весь курган раскопан и остальные скелеты еще не обнаружены, или, что они были найдены раньше, так как добывание глины в данном месте, по словам жителей села, носит длительный характер"...
|
Я старший был пятью годами
И вынесть больше брата мог.
В цепях, за душными стенами
Я уцелел - он изнемог.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нам тошен был и мрак темницы,
И сквозь решетки свет денницы,
И стражи клик, и звон цепей,
И легкий шум залетной птицы.
|
|
Пушкин. "Братья разбойники"
|
Волны от удара, землетрясения - во все стороны. Пленных черниговских офицеров по дороге расспрашивают конвоирующие их гусары и, когда узнают цель и намерения восставших, тотчас начинают лучше обращаться с арестантами, жалеют, что не знали всего этого прежде: их уверили, будто Черниговский полк взбунтовался для того, чтобы безнаказанно грабить. Гусары простодушно уверяли пленников, что при малейшем сопротивлении Муравьева, при первом ружейном залпе они обратились бы назад и не стали бы действовать против него.
Генерал Рот приезжает 4 января посмотреть на захваченного Муравьева, которого в последний раз видел у себя за обедом десять дней назад. Очевидец вспоминает, что Рот "ужасно гневался на Гейсмара за то, что он, по силе данного ему предписания, не дождался его, Рота, прибытия и дерзнул без него одержать блистательную победу над бунтовщиками". Тем не менее Рот посылает в штаб армии капитана Стиха с извещением о своем успехе. Это донесение Рота отправляется в Петербург из Могилева с тем же Стихом, а в столице "так были осчастливлены развязкою этой несчастной истории, что Стих произведен в подполковники, а сам Рот получил ленту Александра Невского".
Генерал-майор Гейсмар посылает тут же в штаб армии жалобу на Рота: "О том, что я был лицом, командовавшим так называемым средним отрядом, упомянуть о котором генерал, по-видимому, счел излишним".
По всей округе разъезжают гусарские и жандармские отряды в поисках убежавшего Ивана Сухинова. Тот пытается застрелиться, но неудачно, бежать за границу - тоже без успеха. В конце концов он через два месяца захвачен в Кишиневе; по дороге в штаб армии над ним издевается частный пристав, и неистовый Сухинов хватает со стола нож, как прежде обнажал саблю:
"- Я тебя, каналью, положу с одного удара, мне один раз отвечать, но твоя смерть послужит примером другим мошенникам, подобным тебе.
Испуганный полицейский чиновник упал на колени и, дрожа весь от страха, просил прощения во всех оскорблениях, нанесенных им Сухинову; обещал впредь быть вежливым и делать все, что от него будет зависеть. Частный пристав сдержал свое слово, от Житомира до Могилева заботился о Сухинове как о своем родном".
Жандармы обшаривают Хомутец и Обуховку. Испуганные коммерсанты и помещики пробираются на киевские "контракты", на которых уж многих нет, кто сходился здесь в прежние годы, а теперь под охраной проносятся мимо.
Иван Матвеевич в Петербурге еще не знает о восстании и по-прежнему читает в своем кругу по-гречески и старофранцузски. 877 солдат ждут, кого простят, кого - на Кавказ, кого - сквозь строй, кого - еще хуже. А на их кандалы уже потрачено 100 пудов железа, пожертвованных спасенной графиней Браницкой.
Главнокомандующий 2-й армией Витгенштейн регулярно доносит из Тульчина, что "прапорщик Ипполит Муравьев-Апостол еще не прибыл сюда и где теперь находится - неизвестно".
В двух избах у Белой Церкви, где размещены пленные офицеры, в Киеве, Полтаве, Кибинцах, Могилеве, Москве, Петербурге уже начаты те разговоры, которым не было и не будет конца:
- Отчего неудача? Отчего черниговцы так медлили? А если б пошли на Киев? Почему в Испании Риэго имел больший успех? Почему... Почему... А если бы...
Волны уходят от центра удара, не возвращаясь.
Сергея Апостола и других везут. В тюремном евангелии Матвея: "4 января (понедельник). Мы прибываем в Белую Церковь, где меня разлучают с Сергеем". Затем другими чернилами позже дописано: "...которого я уже больше не видел до самой моей смерти".
"В разговоре с подполковником Сергеем Муравьевым; усмотрел я большую закоснелость зла, ибо сделав ему вопросы: как вы могли предпринять возмущение с горстью людей? Вы, которые по молодости вашей в службе не имели никакой военной славы, которая могла бы дать вес в глазах подчиненных ваших: как могли вы решиться на сие предприятие? Вы надеялись на содействие других полков, вероятно потому, что имели в оных сообщников: не в надежде ли вы были на какое-нибудь высшее по заслугам и чинам известное лицо, которое бы при общем возмущении должно было бы принять главное начальство.- На все сии вопросы отвечал он, что готов дать истинный ответ на все то, что до него касается, но что до других лиц относится, того он никогда не обнаружит, и утверждал, что все возмущение Черниговского полка было им одним сделано, без предварительного на то приготовления.- По мнению моему надобно будет с большим терпением его спрашивать".
Рапортует из Могилева в Петербург начальник штаба 1-й армии генерал-адъютант Толь. Сквозь штампованные обороты пробиваются отзвуки живого разговора - удивление важного генерала, как можно восставать, "не имея никакой военной славы... веса в глазах подчиненных"? Наверное, еще пренебрежительнее разговаривали с участником единственного в своей жизни сражения подпоручиком Бестужевым-Рюминым. О нем в том же рапорте: "Подобно Муравьеву, усовершенствованный закоснелый злодей, потому что посредством его имели сообщники свои сношения; и он по делам их был в беспрестанных разъездах; ему должны быть известны все изгибы и замысли сего коварного общества".
Разговор был грубым, жестким. Если слово "злодей" несколько раз появляется в рапорте Толя, то, понятно, начальник не стеснялся и в разговоре, так же как престарелый и "заболевший от огорчения" главнокомандующий 1-й армией Остен-Сакен...
"Могилев. При названии этого города должно вспомнить русскому своего мученика Муравьева-Апостола: когда его скованного привели перед Остен-Сакеном, и когда Сакен стал бесноваться, вмешивая красные слова, то Муравьев потряс оковы от сдержанного волнения, плюнул на Сакена и повернулся к выходу (из рассказа старого капитана, конвоировавшего Муравьева до Петербурга)".
Эти строки были опубликованы 35 лет спустя в герценовской газете "Колокол"; их прислал один из тайных корреспондентов-поляков.
Было так или легенда?
Могло быть. Другие заключенные свидетельствовали, что начальство 1-й армии, "собственно, не допрашивало, а ругалось". В этом случае Сакен был крайне заинтересован скрыть плевок, бесчестие и не упоминать о том нигде... Но возможно, что "рассказ старого капитана" - увеличенный отпечаток действительного разговора, резкого, раздражительного.
Начальник штаба армии генерал Толь - начальнику главного штаба Дибичу в Петербург.
"Привезенный сюда глава мятежников подполковник Сергей Муравьев, также Полтавского полка поручик Бестужев-Рюмин. Оба сии последние отправляются в С. Петербург; Муравьев в ведении старшего адъютанта подполковника Носова и с штаб-лекарем Нагумовичем, дабы на пути пользовать рану его и иметь всякую предосторожность, чтоб злодея сего доставить в С. Петербург живого".
Пять лет не были в столице после семеновского дела. Тогда 24-летний капитан и 17-летний юнкер ехали тою же дорогой, только в обратном направлении; меньше месяца назад по ней ехал Ипполит; восемь месяцев назад - тот пушкинский прапорщик, появлявшийся в отрывке "Записки молодого человека".
Пока приговор не вынесен, арестованных именуют: "Господин подполковник Муравьев", "Господин подпоручик Бестужев-Рюмин..."
От Могилева до Петербурга пять дней. Двумя днями раньше везут брата Матвея...
Бестужева-Рюмина привозят в полдень 14 января. Генерал Левашов снимает первый допрос, молодого человека запирают в крепость и пять дней не тревожат.
Сергея Муравьева сначала - в Главный штаб, тоже встреча с Левашовым, а поздно ночью 20-го везут во дворец. Три дня назад Левашов, очевидно при царе, допрашивал Матвея. Подавленное настроение старшего Муравьева замечено. Этот тип заключенного уже не раз встречался за прошедший месяц.
Для начала старшему брату разрешено написать отцу - будто подслушали тот, последний разговор с Ипполитом - о любимом существе и счастье общения с ним:; четыре дня спустя Матвей Иванович дает подробные показания:
"Одним только точным повествованием всего того, что происходило в моей совести, могу выразить и глубину моего раскаяния и признательность, коею я проникнут оказанною мне государем императором милостью, что дозволено мне писать к моему отцу. Вы мне дозволили, Ваше превосходительство, адресоваться к вам. Я намерен продолжить несвязное повествование, начатое в прошлое воскресенье. И умоляю о снисхождении к тому, у которого при душевном унынии и мысли не иначе могут следовать, как с трудом и память помрачается".
Матвей понятен. Теперь - Сергей. И ему на другой день, 21-го, разрешают писать к отцу:
"Мой дорогой и добрый батюшка! Сам государь был так милостив, что позволил мне писать вам, и я его благословляю от всего сердца, потому что этим он дает мне возможность, которой я всячески домогался и которой, конечно бы, не получил,- испросить у вас на коленях прощения за все горести, которые я вам доставил в печальное, только что протекшее время. Поверьте мне, дорогой батюшка, сердце мое сжимается, когда только вспомню о глубокой скорби, которую вы должны были пережить; но ради бога, простите меня, не откажите в этой милости сыну, обращающемуся к вам с полным раскаянием и надеющемуся еще на снисходительность отца, даже когда он теряет право на снисходительность других. Мой бедный брат Матвей достойнее меня, потому что он последовал за мной в деле, которому не сочувствовал, единственно чтобы не разлучать своей участи от моей. Я вам объявляю это, дорогой батюшка, потому что это правда; все поведение Матвея было только делом дружественной преданности, и мне приятно ознакомить вас ближе со всей чистотой его характера. Я прошу прощения у матушки. Я возблагодарил ее только горем за всю любовь, которою она всегда меня окружала, и за ее ласки ко всем нам. Клянусь, однако, что был бы счастлив, если бы жизнь доставила мне случай не одними словами доказать ей преданность и благодарность, которые не перестану питать к ней. Прошу также прощения у доброй моей Екатерины и Бибикова; благодарю их за постоянную их дружбу ко мне и от всего сердца молю бога, чтобы он сохранил их и детей их. Обращаюсь с тою же просьбой и теми же желаниями к моей доброй Анюте, к Елене; крепко целую дорогих моих Дунюшку, Лизыньку и Васильку: в них вы найдете, дорогой мой и достойнейший батюшка, все утешения, которые мы должны были бы вам доставить. Мне необходимо, дорогой батюшка, чтобы вы уверили меня в вашем прощении, чтобы вы сказали,
что не отказываете в вашем благословении; эта уверенность даст мне возможность перенести мою судьбу, какая бы она ни была. Позвольте мне также просить вас сохранить на память обо мне перстень, который я носил и который находится теперь в моих пожитках. Я уверен, что вам не откажут в нем, если вы попросите. Этот перстень был дан мне Матвеем и никогда не покидал меня в течение пяти лет. Пусть он напоминает вам сына, которым вы некогда гордились, мой милый и добрый отец, сына, доставившего вам много горя, за которое он на коленях вымаливает ваше прощение, уверяя вас, что несмотря на все, никогда не переставал глубоко любить и уважать вас. Целую ваши руки.
Покорный ваш сын Сергей Муравьев-Апостол".
Подписав письмо, Сергей Муравьев еще просит отца в постскриптуме позаботиться о служивших ему людях, о "двух сиротах", которых он усыновил и которые "теперь в Хомутце". Наконец, желает, чтобы прислали Евангелие: "Напишите своей рукой на первой странице, что вы меня прощаете и даете свое благословение".
Обратим пока внимание на одну фразу: "Если б жизнь мне доставила случай не одними словами доказать... преданность и благодарность", то есть "если буду жив" (надежда, появившаяся после встречи с царем).
Николай I: "Никита Муравьев был образец закоснелого злодея".
Из продолжения этой записи, сделанной несколько лет спустя, видно, что царь перепутал Муравьевых, подразумевая Сергея Муравьева-Апостола: "Одаренный необыкновенным умом, получивший отличное образование, но на заграничный лад, он был в своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд. Тяжело раненный в голову, когда был взят с оружием в руках, его привезли закованного. Здесь сняли с него цепи и привели ко мне. Ослабленный от тяжкой раны и оков, он едва мог ходить. Знав его в Семеновском полку ловким офицером, я ему сказал, что мне тем тяжелее видеть старого товарища в таком горестном положении, что прежде его лично знал за офицера, которого покойный государь отличал, что теперь ему ясно должно быть, до какой степени он преступен, что - причиной несчастия многих невинных жертв, и увещал ничего не скрывать и не усугублять своей вины упорством. Он едва стоял; мы его посадили и начали допрашивать. С полной откровенностью он стал рассказывать весь план действий и связи свои. Когда он все высказал, я ему отвечал:
- Объясните мне, Муравьев, как вы, человек умный, образованный, могли хоть одну секунду до того забыться, чтобы считать ваше предприятие сбыточным, а не тем, что есть - преступным, злодейским сумасбродством?
Он поник голову, ничего не отвечая...
Когда допрос кончился, Левашов и я, мы должны были его поднять и вести под руки".
Легенда: "При допросе императором Николаем Сергей Муравьев так резко высказал тягостное положение России, что Николай протянул ему руку и предложил ему помилование, если он впредь ничего против него по предпримет. Сергей Муравьев отказался от всякого помилования, говоря, что именно и восставал против произвола и потому никакой произвольной пощады не примет".
Другая редакция той же легенды, записанная в семье декабриста Ивашева (со слов Матвея Ивановича):
"Во время допроса царем... Сергей Муравьев-Апостол стал бесстрашно говорить царю правду, описывая в сильных выражениях внутреннее положение России; Николай I, пораженный смелыми и искренними словами Муравьева, протянул ему руку, сказав;
- Муравьев, забудем все, служи мне.
Но Муравьев-Апостол, заложив руки за спину, не подал своей государю"...
Не было, конечно, такой сцены. Но мы ведь и не знаем, что на самом деле царь обещал в ночь на 21 января. Только можем угадывать из письма Сергея Муравьева, отправленного пять дней спустя:
"Государь.
Пользуясь личным разрешением вашего императорского величества представить непосредственно вам все, что я мог бы добавить к сделанным уже мною показаниям, я позволяю себе сообщить еще следующие подробности".
Затем идут некоторые факты о польском обществе, об армии.
"Подтверждаю еще раз мое показание о том, что ни я сам и никто из знакомых мне членов никогда не воздействовал на солдат ни путем приема их в общество, ни путем каких-нибудь особых присяг, ни прочими способами. Единственной системой, проводившейся в отношении их, было старание привязать их к себе, проявляя к ним интерес и снабжая их деньгами для удовлетворения их нужд... Армия всегда будет подвержена волнениям, пока существуют такие источники ее недовольства...
Что касается лично меня, то если мне будет дозволено выразить вашему величеству единственное желание, имеющееся у меня в настоящее время, то таковым является мое стремление употребить на пользу отечества дарованные мне небом способности; в особенности же если бы я мог рассчитывать на то, что я могу внушить сколько-нибудь доверия, я бы осмелился ходатайствовать перед вашим величеством об отправлении меня в одну из тех отдаленных и рискованных экспедиций, для которых ваша обширная империя представляет столько возможностей - либо на юг, к Каспийскому и Аральскому морю, либо к южной границе Сибири, еще столь мало исследованной, либо, наконец, в наши американские колонии. Какая бы задача ни была на меня возложена, по ревностному исполнению ее, ваше величество, убедитесь в том, что на мое слово можно положиться.
Единственная милость, которую я осмеливаюсь просить у вашего величества, как благодеяния, которое никогда не изгладится из моего сердца, это разрешение мне соединиться с братом.
Благоволите, государь, милостиво отнестись к просьбе..."
Заниматься рассуждениями на тему, что Муравьев указал на меньшее число фактов, чем другие, не станем.
Показания дает, не молчит; царь в беседе "лично разрешил" представлять сведения непосредственно ему самому. За месяц с лишним Николай I очень многое узнал, и желающему "запереться" невыносимо трудно: он обложен чужими показаниями со всех сторон, да еще намекают, что, оспаривая ответы друзей, ухудшаешь их положение.
Но если Сергей Муравьев разговаривает с царем, как не повторить, что армия недовольна своим положением и поэтому легко поддается агитации; повторить надо - вдруг что-то улучшится, и, конечно, об этом уже говорилось ночью 20-го, и ровесник закованного (старший всего на три месяца и три дня), император, конечно, искусно поддерживал разговор, даже как будто соглашался, вздыхал о солдатах. И, как позднее на допросах Каховского или в беседе с Пушкиным, привезенным из Михайловского, царь сказал что-то вроде "крайне жаль, когда такие способные люди употребляют свои таланты не за, а против власти, и что было бы прекрасно теперь объединить усилия". Муравьеву дана надежда.
След этого обещания наблюдается даже в царском воспоминании ("Муравьев... одаренный необыкновенным умом... отличное образование"), и Муравьев, пожалуй, отзывается на эти царские слова, когда пишет "дарованные мне небом способности". Не стал бы он так наивно говорить о рискованных восточных экспедициях, если б ему не намекнули: пиши и о своих желаниях. И он начинает: "Что касается меня, единственное желание..." И еще: "Милость соединиться с братом".
Разрешение говорить о себе, намек на будущую "общую службу" - все это, умноженное в несколько раз слухами и воображением, дает легендарный итог: "Николай протянул ему руку и предложил ему помилование".
Царь и подполковник расходятся почти что д_о_в_о_л_ь_н_ы_е_ друг другом. На Сергея Муравьева в следующие недели и месяцы не будут кричать, не будут надевать железа, он будет давать показания.
Но его тяжкое печальное отступление будет все же происходить "в боевом порядке"; он не выйдет из спокойного, стоического, римского, философского настроения; в основном, на девять десятых, подтвердит то, что скажут другие, и, как это ни парадоксально и трагично, его последние месяцы отчасти облегчены тем, как много власть уже узнала до его появления перед следователями: с 14 декабря по 20 января список арестованных уже почти исчерпан.
И все же с Муравьевым-Апостолом - один разговор, а с Михаилом Бестужевым-Рюминым - юным, пылким, легко переходящим от подъема к отчаянию - разговор совсем иной.
Бестужев-Рюмин - царю, 26 января:
"Государь.
Я много наблюдал и хотел бы представить вам свои наблюдения. Единственная милость, о которой я хотел бы вас просить,- не принуждать меня назвать вам имена лиц,- и взамен этого я имел намерение умолять ваше величество сделать меня ответственным за все то, что могли замышлять члены Общества, в котором я состоял. Я всегда думал и сейчас полагаю, что вожди, пригодные к осуществлению революции, значительно важнее, чем лица, которые впервые возымели замысел осуществить ее... Позавчера вечером, вынуждаемый назвать имена, подавленный строгостью вашего величества, я был как одурманенный. Но не страх смерти действовал на меня. Много людей могут вам подтвердить, что только любовь к родителям привязывала меня к жизни, давно уже потерявшей прелесть. Но, государь, строгое обращение со мной, боязнь подвергнуть тому же других, уверенность, что это повергнет множество семей в отчаяние, все эти соображения привели меня в состояние упадка духа, от которого я в настоящее время с трудом пытаюсь отрешиться, хотя, чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь, что бесполезные строгости внушают вам отвращение.
Государь, я вас умоляю даровать мне еще аудиенцию, но как милости прошу вас о том, чтобы вы не наводили на меня страх. Размышляя о людях, ваше величество должны знать, что можно не бояться смерти и, однако, смущаться от одного разговора с человеком - и не тогда даже, когда говоришь со своим государем. Может быть, в дальнейшем вы уверитесь, что отсутствие чувства мне не свойственно и что, не требуя ничего для себя, я могу быть полезным моему отечеству, для которого вы можете быть благодетелем, сохраняя всю свою власть..."
"Позавчера", значит, царь кричал, "наводил страх". Повой аудиенции, однако, Бестужеву не дают.
Через день он обратится к одному из главных следователей, генералу Чернышеву:
"Генерал, благоволите испросить у Комитета, чтобы он соизволил разрешить мне отвечать по-французски, потому что я, к стыду своему, должен признаться, что более привык к этому языку, чем к русскому".
Ответ: "Отказано, с строгим подтверждением через коменданта, чтобы непременно отвечал на русском языке".
Тут дело не только в том, что затруднялось делопроизводство (писари Комитета наделали бы массу ошибок, если б разбирали французские строки): Николай I нарочито подчеркивает национальный характер власти, здесь уже виднеются будущие - "православие, самодержавие, народность"; вот-де каковы эти бунтари-освободители, по-русски не знают.
Соседи Бестужева-Рюмина вспоминали, что по ночам из его камеры доносился беспрерывный шелест страниц: в поисках точного перевода с французского на русский перелистывались словари. Александр Одоевский не мог перестукиваться по системе, изобретенной его товарищами, так как не знал на память русского алфавита.
Но Одоевский писал прекрасные русские стихи, а живой ум и одаренность Бестужева-Рюмина хорошо видны даже в его официальных показаниях...
Плохо ему пришлось на следствии, тяжелее, чем другим; и если изобрести некую "единицу тюремной тяжести" - число допросов, очных ставок и прочее, деленное на число лет допрашиваемого, - то, наверное, было ему тяжелее всех.
11 февраля Следственный комитет постановляет:
"Бестужеву-Рюмину объявлено высочайшее повеление, что по замеченным в ответах его уверткам и уклонениям от истины положили: заковав его, дать ему вновь допросные пункты".
Вскоре была исчерпана милость Ивану Матвеевичу - военный министр сообщает коменданту крепости: "Сергею Муравьеву писем не писать".
"Из России приходят печальные вести. В этом проклятом заговоре замешаны также знаменитые писатели Пушкин и Муравьев-Апостол. Первый - лучший стихотворец, второй - лучший прозаик. Без сомнения оба поплатятся головой". Так в феврале 1826 года представляются дела одному чешскому литератору, который смешал Сергея Ивановича, Ивана Матвеевича, Александра Сергеевича и других, но в главном не ошибается. "Печальные вести"...
Шли месяцы; по камерам больше 500 заключенных; допросы Пестеля, Бестужева-Рюмина, Сергея, Матвея, Славян, Северян. Никому не весело, но Матвею и Бестужеву-Рюмину труднее, чем Сергею, ибо Сергей нашел в те месяцы особую линию поведения, по-видимому, наиболее точно соответствовавшую его характеру. Лишнего не говорит, но и не отпирается. В показаниях его не найти слов вроде "не скажу", "умолчу", отвечает на все вопросы, если не помнит, то, по-видимому, действительно не помнит: "Показание брата Матвея, что члены на последнем совещании в Лещине подтвердили торжественно честным словом принятое уже до того решение непременно действовать в 1826-м году, справедливо, и я, кажется, так же показал сие обстоятельство в моих ответах. Показание же полковника Давыдова о мнимой присяге Артамона Муравьева на евангелии посягнуть на жизнь государя не основательно".
Сожалеет, но не кается и, по-видимому, внушает определенное уважение даже следователям: все ясно, взят с оружием в руках, умел восстать - умеет ответ держать.
В обращенных к нему "вопросных пунктах" и в других документах Следственного комитета встречаются иногда несколько необычные обороты:
"1826 года 3-го февраля, высочайше учрежденный следственный комитет требует от г. подполковника Сергея Муравьева-Апостола следующего показания:
В дополнение вчерашнего показания своего объясните, с свойственным вам чистосердечием, сие..." и т. д.
5 апреля. "Допрашивали Черниговского пехотного полка подполковника Сергея Муравьева-Апостола... Пояснил некоторые обстоятельства, но вообще более оказал искренности в собственных своих показаниях, нежели в подтверждении прочих, и очевидно принимал на себя все то, в чем его обвиняют другие, не желая оправдаться опровержением их показаний. В заключение изъявил, что раскаивается только в том, что вовлек других, особенно нижних чинов, в бедствие, но намерение свое продолжает почитать благим и чистым, в чем бог один его судить может, и что составляет единственное его утешение в теперешнем положении. Положили: дать ему допросные пункты".
Комитету обидно, конечно, что "только бог судить может". Сергей Иванович же точно и ясно соединяет две мысли: об исполнении и намерениях.
Намерение благородно, исполнение печально: и солдат он повел, иногда прибегая к вымыслу ("царь Константин", другие полки "обязательно помогут"), и братья гибнут, и сам не сделает, что мог ("лишь пред концом моим, внезапно озаренный, узнает мир, кого лишился он"). Однако ни разу извинение, сожаление о содеянном не просачивается в тот непроницаемый отсек души, где находится его идея.
Мы знаем, как в тюрьме письменно формировалась эта мысль: на чистых страницах или обложке Евангелия, которое было у Сергея в крепости. Возможно, это было то самое Евангелие, что он просил у отца, или так же, как Матвей, получил его от мачехи (наверное, это было примерно в одно время, логично, что две книжки посланы сразу обоим братьям).
Книжка до нас не дошла, но Матвей, вернувшись из ссылки, видел ее или по крайней мере знал записи, которые делал там Сергей, его тюремный дневник:
"Одно только намерение составляет виновность. Действия, как действия, ничего не доказывают, потому что можно сделать много зла с самыми лучшими намерениями и принести много добра с самыми превратными намерениями. Что виновность вытекает из намерений, а не из действий, это до того справедливо, что главная трудность в обязанности судей состоит не только в том, что они должны быть беспристрастны, но должны обладать кроме того достаточной проницательностью, чтобы быть в состоянии проникать, на сколько возможно, в намерения подсудимого сквозь целый ряд доказанных фактов, и даже эта произвольная власть судить действия и намерения казалась до того неимоверною и выше человеческих сил, что есть страны, которые разделили судопроизводство на суд присяжных и судей, из которых первый есть судья намерений, а вторые только применители закона. Эти рассуждения покажутся многим глупостями, не стоющими внимания. Для судопроизводства же дело гораздо проще. По их понятиям, это действительно ложе Прокруста, которое всем впору, кто ни попадет на него, естественным ли образом или нет, что до того! Однако выходит ли из всего сказанного нами, что так как намерения каждого известны ему одному только, то хорошее судопроизводство должно требовать от каждого подсудимого самооправдания? Конечно нет! Потому что мало людей имели бы духу к откровенному признанию, и даже можно сказать, что самые невинные и чистые скорее чем развращенные, были бы способнее обвинить и осудить себя. Но без сомнения суждения людей подвержены все погрешности, колебанию и только приблизительны; чем они решительнее, тем более они плод ничтожества и беспечности и тем они ближе к заблуждению. Великая ответственность лежит на каждом судье; эта ответственность увеличивается в размере с произвольной властью, данной судье, и следовательно снисходительность, милость и любовь не только самые благородные, но и самые разумные и твердые основания приговоров. И вот мы доходим до нравоучений Евангелия... Эта книга нам тоже возвещает великий суд, исправляющий все остальные. Она нам возвещает, что некогда наш божественный спаситель (единственный праведный судья, так как, испытуя сердца, судит действия по намерению) придет, окруженный славою, воздать каждому по делам его... Будем же все надеяться и бояться этого дня, который обличит намерения каждого!"
Как видно, он чуть ли не жалеет судей, глубоко сочувствует судьям. И царя жалко - он еще "ближе к заблуждению". Кажется, будто Апостол снова на площади Василькова толкует свой Катехизис:
"Великий суд... Для чего бог создал человека?
- Для того, чтоб он был свободен и счастлив... Закон божий гласит: да первый из вас послужит вам".
Как причудливо и противоречиво сталкиваются и отталкиваются разные идеи!.. Судить по намерению - вот чего хочет сейчас Муравьев; но сам же, как и его единомышленники, хотел в случае победы ввести современный суд, который будет воздавать более по делам, чем по умыслу; за "дурные намерения" издревле преследовали людей тираны, церковное право.
Это так. Но сейчас ведь - суд тиранический, произвольный; для него благое дело - это худое дело; какой же приговор, если в задачу подсудимых входило, в частности, сломать этот самый суд? Поэтому, говорит Муравьев, лучше вернемся "назад" - оценим намерения! Конечно, и в этом случае невозможна большая объективность, но при сложившейся ситуации, он думает, лучше, честнее воздать по намерению, чем по содеянному...
А следователи-судьи, собственно говоря, не против. Они и судят большинство декабристов за намерение (например, намерение к цареубийству). Пестеля, к примеру, арестовали до всякого действия, его "вина", большая, чем у других, состоит в намерениях; но Комитет не смущается и осудит любого с любой стороны - по делам, по умыслам...
Впрочем, Сергей Иванович уже сам вынес себе приговор, и остальное, в сущности, не очень даже ему интересно и важно. Это высокий уровень самосознания: пусть вы правы в ваших оценках, у меня - свои.
Самые близкие к нему люди не могут удержаться на этом уровне. Если б он, Сергей, мог хоть час с ними поговорить...
Бестужев-Рюмин: "Сделано было мне предложение вступить в Общество; я имел безрассудность согласиться. Все остальное (как люди глубокомысленные легко поймут) было неминуемое последствие первого пагубного шага. Угрожаемый бедою, уплачивая себя софизмами, я ревностно содействовал скорейшему достижению желаемой цели - не видя, что самый успех наш был бы пагубен для нас и для России. Но мне определено было раскрыть глаза уже в оковах".
Матвей Муравьев: "Удостойте обратить внимание на прискорбное и ужасное влияние, которое оказывает Тайное общество на членов, которые хотели бы уйти из него. Можно сравнить это с ролью, которую играла судьба в трагедиях древнего мира. Напрасно хочешь уйти - покинув путь долга, вы осуждены вращаться в порочном кругу, который вновь приводит вас к той точке, от которой вы хотели бежать. Экзальтация погубила меня".
Экзальтация - это Бестужев-Рюмин, его дар слова, который гипнотизировал Соединенных славян и был "музыкой" тайного общества. Но в дни упадка молодость духа оборачивается некоей странной, талантливой, страшной искренностью.
"Обвиняемый многими, не будучи в состоянии дат