justify"> Перфильев, должно нам, конечно...
Вот что, Федя, голубчик... Сын роскоши, прохлад и нег, а я что? Я подпоручик... Ты вот барон, и майор, и ротмистр, и кавалер ордена "de la Providence", а я что? Подпоручик! Вон говорят: курица - не птица, подпоручик - не офицер, а ты птица, орел!
- А он смел меня бродягой назвать!
- Плюнь на это, Федя... Помни это, голубчик:
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет и к гробу приближает.
Но фон Вульф не мог успокоиться. Он быстро встал и направился в судейскую камеру. Там, кроме секретаря, никого не было. Смирнов сидел, приткнувшись к столу, и что-то писал, не оборачивая головы. Фон Вульф подошел к нему и, схватив за ворот, приподнял со стула.
- Что ты! Что ты!- испуганно вскрикнул тот
- А! Знаешь, кто я?- тряс его Вульф.
- Как же... ой! Знаю, Федор Иванович Вульф...
- А! Теперь Федор Иванович!
- Ой, пустите!
- То-то, пустите... У меня чины, баронский титул, а ты назвал меня бродягой!
- Караул!
- Меня император Иосиф Второй лично знал...
- Батюшка! Федор Иванович! Простите!
Фон Вульф выпустил жертву из рук и ушел в свою комнату.
- Вот что, Федя,- обратился к нему Дорожинский,- ты там, я слышал, того? Нет, Федя, ты помягче будь к народу-то... Вить они, приказные, что! чернь народ... А Державин что говорит?
Пускай в подсолнечную трубит
Тиран своим богатством страх:
Когда кого народ не любит,
Полки его и деньги - прах!
Вот что, брат Федя... Сын роскоши, прохлад и нег... А мы что!
Я червь, я раб...
- А я!- ударил себя в грудь фон Вульф:
Я царь! я Бог!
И вдруг какой-нибудь секретаришка нижнего надворного суда! Да я его, тррр! Donner-Wetter!
Утром следующего дня перед крыльцом нижнего надворного суда стояла странного вида карета, в виде глухой звериной клетки. По бокам у нее окон не было, равно не было и дверец, и только позади кузова чернело небольшое квадратное окошечко с железной решеткой. Карета была запряжена в одну лошадь, а на козлах сидела черная фигура, какие ходят только рядом с катафалками.
В церквах звонили медленно, глухо, как звонят обыкновенно в Великий пост, потому что это была пятница Вербной недели.
Прохожие, завидя странную карету, останавливались, но ходивший у крыльца с алебардой часовой отгонял их, сурово приговаривая:
- Проходите, проходите, не ваше дело.
Вскоре на крыльце показался солдат с ружьем и с кожаной сумкой через плечо. За ним шел Вульф. За Вульфом еще солдат отворил дверцу в задней части короба мрачной кареты, пропустил в нее фон Вульфа, захлопнул и засунул наружным засовом.
- В тайную!- скомандовал он, и карета двинулась.
Солдаты шли за каретой. В решетчатое окошечко виднелось бледное лицо Вульфа. Он глядел задумчиво, сосредоточенно, как бы не видя того, что делалось на улицах, по которым его провозили. А на улицах было большое оживление. Москва готовилась встречать Лазареву субботу. Одни шли к часам, другие на рынки. Бабы и мальчишки тащили вороха верб с бумажными цветами и херувимами. Сбитенщики выкрикивали сбитень горячий. Какой-то старик тащился за каретой, позади солдат, и протяжно нараспев выкрикивал:
Мак медовый,
Для сна бедовый.
Вульф, казалось, внимательно прислушивался к тому, что кричал старик, но мысль его была далеко отсюда... Думал ли он, загадывая о России, что его с таким позором повезут по улицам Москвы? И того ли он ожидал, когда там, на далеком юге, на месте храма Ифигении, он, охваченный порывом неудержимой страсти, решился остаться в России?
- В тайную экспедицию,- тихо шептал он себе,- за что? В чем мое преступление?
Некоторые из прохожих с любопытством и со страхом заглядывали к нему в окошечко и долго провожали глазами; но никто, по-видимому, не осмеливался спросить, кого везут, хотя многие догадывались, что везут "в тайную", "в бедность".
Колокола продолжали звонить медленно, протяжно, и Вульфу представлялось, что это звонят по мертвому... Кто же мертвый?
Иногда он взглядывал на лица конвоировавших его солдат, желая прочитать, что написано на этих лицах, и не мог... Думают ли они о чем и что думают?
При повороте черной кареты с улицы в переулок он видел, как по улице проехала коляска, в которой сидела дама с девочкой. Дама была в трауре и очень грустная. Он знал ее: это была Ляпунова с Дуней Бубновой, ее воспитанницей. Он хотел крикнуть им, но у него недоставало голосу, горло сдавило... Коляска остановилась около церкви...
- Молиться приехала... обо мне... А знает ли она, что со мной?
Черная карета снова поворотила в людную улицу и остановилась.
- Тайная... приехали...
Он хорошо помнил ощущение тоскливой боли перед боем, когда ожидается атака или когда просвистят первые пули. Но здесь не то, здесь больше мучительной неизвестности, чем там.
Заскрипел ржавый засов, дверца отворилась, и солдаты вытянулись. Он вышел. Казалось, он ничего не видел вокруг себя. Только по странному капризу памяти хорошо запомнил, что когда он выходил из кареты, то глаза его упали на бедненькую вывеску на углу переулка, на которой белым по синему было написано "кислощейноей"; но что, он дальше не мог разобрать.
Солдат, что был с кожаной сумкой через плечо, сделав "налево кругом", стал подниматься на крыльцо. Фон Вульф последовал за ним... Раз-два, раз-два, даже по лестнице солдаты отбивали такт.
Вот они на площадке лестницы, перед дверью. Дверь отворяется, и они вступают в прихожую, в которой тоже сидят солдаты на коннике. Дверь в следующую комнату растворена, и там виднеются столы, за которыми сидят приказные и пишут.
Конвойные ввели фон Вульфа в эту комнату. Тот солдат, что был с сумкой, снял с себя эту сумку, достал из нее засаленную книжку и подал сидевшему за первым столом приказному. Приказный, взяв со стола табакерку, стукнул пальцем по ее крышке, достал щепоть табаку и, медленно втягивая эту канцелярскую амврозию в обе ноздри, пристально посмотрел на Вульфа, а потом уже развернул книжку, достал из нее пакет, вскрыл его, медленно пробежал бумагу, снова взглянул на Вульфа и вежливо сказал:
- Не угодно ли, государь мой, присесть вон там.
И показал на стул, стоявший у стены. Вульф сел. Приказные перестали писать и взглядывали на него, как бы желая угадать, что он за человек.
- Квиток, ваше благородие, пожалуйте,- выпалил вдруг солдат, что был с сумкой.
- Квиток?- спросил приказный, вынимая перо из-за уха.
- Так точно-с, ваше благородие.
- Сейчас, братец.
И, расписавшись в книжке, подал ее солдату. - Вот тебе и квиток.
- Счастливо оставаться, ваше благородие.
Оба солдата сделали налево кругом и, стуча в такт сапогами, вышли.
Приказный, расписавшийся в получении пакета от солдата, взял вынутую из пакета бумагу, встал из-за стола и, оправив фалды камзола, на цыпочках подошел к двери, которая вела в судейскую и председательскую камеры. У этой двери стояли часовые с ружьями. Часовые пропустили приказного, и он скрылся за дверью.
"Там,- с тревогой думал про себя Вульф,- там оно..."
Но он сам себе не мог представить, что такое это оно... Приказный снова появился, но уже без бумаги.
- Пожалуйте, господин барон.
Фон Вульф машинально встал со стула и, как автомат, вошел туда, куда ему указывали. Вступив в большую светлую комнату, он увидел длинный стол, покрытый черным сукном, и несколько человек, сидевших за этим столом. На стене два больших портрета во весь рост: Екатерины II и Петра I.
На председательском месте сидел мужчина лет за пятьдесят, с живыми, блестящими, несколько холодными глазами. Несколько взбитый, сильно напудренный парик придавал его свежему лицу почти юношескую моложавость.
Это был московский главнокомандующий Петр Дмитриевич Еропкин, усмиритель московского мятежа во время чумы.
Он окинул Вульфа беглым взглядом и спросил:
- Кто вы такой?
- Ротмистр венгерского гусарского полка барон фон Вульф, ваше превосходительство.
- Господин секретарь! Снимите с подсудимого допрос по пунктам, по содержанию рапорта московского губернатора и согласно показаниям доносителя,- сказал Еропкин через стол господину, сидевшему на другом, конце этого стола перед кипами бумаг.
Секретарь, сухой старик, словно сова глядевший через огромные круглые очки, поклонился и вскинул свои совиные глаза на Вульфа.
- Где и когда вы родились?- спросил он.
- Родился я в Голландии, в городе Амстердаме, в 1753 году,- отвечал допрашиваемый.
- Скажите, кто был ваш родитель и когда и какие обстоятельства привели вас в Россию?
- Отец мой, экипаж-мейстер и вице-адмирал голландской службы барон Иоганн фон Вульф, и ныне жив. В малолетстве моем он послал меня в Цесарию для наук, и жил я в Вене, и записан был кадетом, где и дослужился до капитана. В 1777 году я, по прошению, отставлен был от службы, а в 1778 году поехал в Пруссию и записался в службу. Через год, по прошению же, отставлен от службы с чином майора.
- А патенты на эти чины имеете?
- Имею, они находятся при деле в нижнем надворном суде.
- Чем в занимались после отставки?
- Вояжировал по разным странам.
- А потом?
- А потом приехал в Россию.
- В котором году?
- В 1782 году.
- Зачем вы приехали в Россию?
- Чтоб определиться в военную службу.
- И определились? Когда?
- Сперва я жил в Петербурге и в Москве, чтоб поучиться русскому языку. Жил и в других городах. В Херсоне, потом через двух знакомых венгерского гусарского полка офицеров, Данилова и Милашевича, определился в тот венгерский полк ротмистром. Спустя же две недели командир полка князь Любомирский отпустил меня, для моих нужд, в Москву на шесть месяцев. За неокончанием своих дел в срок я отпуск просрочил, а в это время на меня подал жалобу генерал-майор Ляпунов в том, что я побил его людей. Губернатор, генерал-майор Архаров, потребовал мой паспорт и, найдя оный просроченным, приказал задержать меня и как праздношатающегося отослал под караулом в военную контору, в которой я числился под стражей четыре месяца, и в это время производилось обо мне следствие, и жил я дома под присмотром. Потом из-под присмотра уехал в Петербург, чтобы получить из военной коллегии отставку.
В Петербурге наведался я в канцелярию князя Потемкина, что по спискам я неведомо почему в службе не числюсь. Поживя в Петербурге несколько недель, приехал обратно в Москву, явился в военную контору, из которой меня отослали в губернское правление к следствию, что я будто бы самозванно именую себя ротмистром венгерского гусарского полка. Следствие это и ныне производится в нижнем надворном суде, который меня тогда же освободил на расписку, и я жил все время в Москве.
- А какой это на вас орден?- заинтересовался Еропкин.
- Орден "de la Providince", ваше высокопревосходительство.
- А кто его вам пожаловал?
- Владетельный граф резиденции Нассау - Саарбрюке Мондфорт, с которым я был лично знаком. Орден мне был прислан уже сюда с нарочным курьером.
- А диплом на оный имеете?
- Имею, ваше высокопревосходительство; он находится при деле в надворном суде.
- Хорошо, государь мой... Господин секретарь! Продолжайте ваш допрос по пунктам.
Совиные глаза секретаря перенеслись с Еропкина опять на Вульфа.
- На какие средства вы проживали в России?- спросил он.
- На собственные: я привез с собой до ста восьмидесяти тысяч рублей; но большую часть из них прожил раздачей разным людям на вексели за указные проценты и неполучением обратно; некоторую сумму проиграл в карты, притом купил себе дом здесь, в Москве. Ныне же осталось у меня тысяч с пятнадцать, из коих должен мне иностранный купец Карл Штрем тринадцать тысяч, а прочие по мелочам.
- А какой это 5 апреля у вас был случай в надворном суде?
Вульф подумал несколько, посмотрел на Еропкина и отвечал:
- Назад тому дней с пять прихал я в надворный суд за своим делом и в оном суде был задержан...
Он остановился, как бы не решаясь продолжать, но потом вдруг сказал:
- Я полагаю, что меня задержали затем, чтобы вынудить с меня взятку...
- Ну!- не то с удивлением, не то с угрозой спросил Еропкин.- Взятку?
- Да, ваше высокопревосходительство... Дело было так: по выходе из суда 5-го числа присутствующие пришли ко мне, по знакомству, для навещания; пришел асессор уголовной палаты Стогов, второго департамента судьи - Писарев, Дубовицкий, Есинов и секретарь первого департамента Смирнов. Были также иностранцы Штрем, Штаад и мой управляющий поручик Шток.
- Управляющий чего?- спросил Еропкин.
- Моего дома, ваше высокопревосходительство... И принесли они с собой три штофа полпива для угощения и закуски. Все мы пили, и я несколько опьянел и в разговоре говорил о своей службе, когда был в Цесарии и в Пруссии, как я в бывшую у прусского короля с цесарем войну на баталии был ранен, и говорил, что ежели меня здесь не примут на службу, то я пойду служить императору Иосифу Второму. Потом они все ушли, а меня оставили под караулом; я стал шуметь и побил секретаря Смирнова за то, что он назвал меня бродягой. Вот и все.
- А не называли вы себя не принадлежащим вам именем?
- Каким?
- Императором Иосифом.
Вольф с изумлением смотрел то на секретаря, то на Еропкина, то на остальных безгласных членов судилища.
- Как! Императором? Я?
- Да, вы.
- Никогда! Я и в помышлении не имел, чтобы такие речи говорить, я не безумец; только такой дурак, как Пугачев, мог думать или показывать, что он император.
Судьи переглянулись.
- Привести на очную ставку доносителя,- сказал Еропкин секретарю.
Тот встал и вышел. Фон Вульф стоял бледный и злой... "Вот до чего дошло... Это уж моей головы ищут за то только, что мало дал... О чумная, постыдная страна!.."
Через несколько минут ввели доносителя. Это и был Смирнов. Вся фигура его, весь облик, бегающие глазки, все обличало в нем самую низменную, подлую и трусливую продажность. На Вульфа, однако, он взглянул с тупым нахальством.
- Расскажи, как было дело,- с нескрываемым презрением глянул на него Еропкин.
Доноситель кашлянул куда-то в сторону, заерзал на месте и начал:
- Дело было так, ваше высокопревосходительство: когда ушли господа судьи от Вульфа, а я сидел в судейской камере на своем месте, в это время в камеру взошел Вульф и схватил меня за шиворот. "Что ты это делаешь?" - говорю я. "А знаешь ли, кто я?" - отвечал он. А я говорю: "Знаю, что ты Федор Иванович Вульф".- "Нет,- говорит,- я Иосиф Второй, император и царской крови! Я великий человек!" - "Что вы,- я говорю,- говорите? В своем ли вы уме?" - "Право, так",- говорит...
- Он лжет!- не вытерпел подсудимый.
- Не перебивайте,- остановил его Еропкин,- продолжай ты!
- "Право так",- говорит и, вынув из-за пазухи свернутую ассигнацию, предлагал ее мне. "На что это?- говорю я.- Не возьму, а скажу". Одначе Вульф положил мне ассигнацию, а я вышел из судейской камеры в сени, показал ассигнацию случившемуся там канцеляристу и объявил обо всем члену, князю Енгалычеву.
Доноситель замолчал и опять заерзал на месте, как бы желая забиться в щель.
- Что вы на это скажете?- повернулся Еропкин к Вульфу.
- Повторяю, ваше высокопревосходительство,- сказал тот с силой,- во всем этом наглая ложь! Кто свидетель?
Доноситель заметался, но ничего не сказал.
- Я одно должен добавить,- заключил Вульф,- что в ту же ночь у меня там украли золотые часы, ассигнацию в двадцать пять рублей... Не ее ли вы показывали в сенях господину канцеляристу?- с злой ирониею обратился он к доносителю,- и не показывали ли ему моих часов да тогда же пропавший полуимпериал?
Доноситель молчал, как убитый.
- Вы кончили?- спросил Еропкин, вставая.
- Кончил, ваше высокопревосходительство.
- А вы, господин секретарь, все записали?
- Все-с, ваше высокопревосходительство.
- Так пускай господин Вульф подпишет допрос, а вы (он глянул на одного из членов) объявите ему о тайности сего места и изготовьте донесение государыне императрице.
И, не взглянув ни на кого, московский главнокомандующий вышел.
- Можете идти,- сказал секретарь Смирнову, и тот на цыпочках вышел.- А вы,- сказал он Вульфу,- садитесь здесь и подпишите допрос.
Вульф сел, внимательно прочел свои показания и хорошим, крупным почерком по-русски подписал допрос по листам.
Он встал. Он чувствовал себя совсем разбитым. Встали и члены тайного судилища, и старший из них, указывая на зерцало, торжественно произнес:
- Обвиняемый! В присутствии сего священного символа высочайшей ее императорского величества особы, в священном сем месте милостивого и правого суда ее клянитесь, что, о чем вы здесь спрашиваны были и что в допросе показали, того вы во всю свою жизнь никому никогда и ни под каким видом не объявите и не разгласите под опасением, ежели кому объявите, не только тягчайшего по законам наказания, но и лишения живота. Клянитесь!
- Клянусь!- был глухой ответ.
- Отвести его под стражу впредь до получения высочайшего повеления {Весь этот допрос, как и вся последующая история злоключений Вульфа и генеральши Ляпуновой, протокольно взяты мною из сообщенных мне редактором "Исторического вестника" С. Н. Шубинским выписок из подлинного дела тайной канцелярии архива министерства юстиции, связка 389. (Авт.).}.
Пасха в 1788 году приходилась на 16 апреля. Это подтверждает и Храповицкий. В его "Дневнике" под 16 апреля записано:
"День Светлого Христова Воскресения. Подносил, вместо генерал-прокурора, вазы с фарфоровыми яйцами" {"Дневник Храповицкого", стр. 75. (Авт.).}.
Фарфоровые яйца, которые поднес Храповицкий императрице,- это для христосованья ее с придворными.
Государыне с вечера несколько нездоровилось, и потому большой выход в Светлое Воскресенье назначен был попозже, в 12 часов. До выхода же государыня оставалась в кабинете и занималась делами.
- Это мое лекарство,- сказала она Храповицкому, с помощью Захара расставлявшему вазы с яйцами, указывая на кипу пакетов, лежавших на ее письменном столе.
- Хорошо лекарство,- проворчал про себя Захар.
- Ты что, старый воркун?- улыбнулась императрица.
- Не бережете вы себя, вот что!
- Как не берегу?
- А так, все бумаги да бумаги: и день и ночь читаете и пишете... Иной бы хоть для Светлого Христова Воскресенья постыдился с бумагами-то возжаться, а у тебя вон что наложено на столе!
Императрица улыбнулась: она знала привычки старого слуги постоянно ворчать для ее же пользы.
- А как же быть-то, Захарушка?- оправдывалась она.- Всякий хозяин должен свое хозяйство блюсти. А у меня хозяйство, сам знаешь, не маленькое.
- А слуги на что? Слуг у тебя немало: вон князь Григорий Александрович, Вяземский-князь, Александр Алексеевич, Безбородко-граф, Александр Андреевич, вот их милость, Александр Васильевич (он указал на Храповицкого),- слуги все хорошие.
- Так-то так, Захар,- ответила императрица,- да и у каждого из них свое дело есть.
- Что ж, и пущай, только бы не тебе самой все писать да читать.
- А что?
- Тяжелое это дело, читать: у меня зараз голова заболит.
- У меня не болит.
- Сказывай! Пущай бы они, министры, читали да писали, а вы бы, матушка, только приказывали - на то вы и царица. Вон блаженныя памяти государыня Елизавета Петровна - та ничего не читала и не писала, а вон же царствовала.
Императрица не нашлась, что отвечать на это, и постаралась переменить разговор.
- Что это Марья Савишна долго нейдет?- сказала она, о чем-то задумавшись.
- У нее, матушка государыня, дело есть,- отвечал Захар.
- Какое дело?
- Она там Александру Матвеичу голову мылит.
- За что?
- Не знаю... Слышал только, проходя мимо, что бранит его за плащаницу.
- Как за плащаницу?
- Да говорит, что, стоя вчера у плащаницы, в церкви, с кем-то перемигивался, да и к плащанице, говорит, вместе прикладывались; это, говорит, только бесстыдники делают так во храме Божьем.
Слова Захара, видимо, произвели на императрицу тяжелое впечатление. Ей самой вчера в церкви показалось, что Мамонов часто переглядывался с молоденькой фрейлиной, с княжной Дарьей Щербатовой, и действительно, они вместе прикладывались к плащанице и очень близко друг к дружке, а когда они, приложившись к плащанице, поднялись, то он был очень бледен и взволнован, избегал взглядов императрицы, а княжна поднялась вся пунцовая - молодое, хорошенькое личико пожаром пылало. Вечером же он сказался больным и совсем не приходил.
Так не от дел нездоровилось государыне, как думал Захар, а от чего-то другого.
"Может, это и неправда... так, пошутил... Впрочем, молодость... Лучше примусь за свои лекарства, вон их сколько на столе!.."
И императрица взяла верхний пакет.
- В собственные руки,- тихо прочла она,- от московского главнокомандующего.
Она торопливо вскрыла пакет и пробежала бумагу. На лице ее показалась улыбка.
- В Москве австрийский император,- сказала она Храповицкому.
У того на лице выразилось почтительное изумление, почти столбняк.
- Иосиф Второй в Москве,- с улыбкой повторила императрица.
То же тупое изумление на лице Храповицкого. Однако Захара это не удивило.
- Понравилось, значит, матушка, у нас,- сказал он, еще раз обтирая полотенцем вазы с яйцами.
- Ну теперь уже не понравится больше.
- Отчего, государыня?
- Там его Еропкин под арест засадил.
Теперь пришла очередь и Захару удивляться:
- Как же так, государыня? Он нам за это войну объявит.
- Не бойся, Захарушка, это такой же император, как у нас был Емелька Пугачев.
- Так, стало, самозванец, матушка?
- Самозванец, какой-то барон фон Вульф, спьяну назвал себя австрийским императором, и его за это и заарестовали.
- И поделом.
В это время в кабинет вошел Лев Александрович Нарышкин в полной парадной форме, а за ним четыре камер-лакея несли на носилках исполинское красное яйцо аршина в два длиною и полтора в округлости.
- Что это, Левушка?- улыбнулась императрица.
- Красное яичко вам, матушка государыня,- отвечал серьезно Нарышкин,- пришел похристосоваться с вами.
- Очень рада... Только и яйцо уж у тебя...
- Большое яйцо, великое, как и сама ты, матушка, великая.
- Ох, льстишь ты мне, разбойник,- смеялась Екатерина.
- Не льщу, матушка, а правду говорю.
Камер-лакеи бережно положили яйцо на стол и удалились.
- Ну, похристосуемся же,- сказала Екатерина,- Христос воскресе!
- Воистину воскресе!
- А вот тебе яичко.
- А вот тебе, матушка.
Все подошли к чудовищному яйцу. Вдруг верхняя половина его сама собой открылась, и оттуда выглянуло прелестное розовое личико белокурого мальчика лет десяти.
- Баба!- радостно закричал мальчик, выскакивая из яйца и бросаясь со стола прямо на шею императрице.- Баба милая!
- Саша! Голубчик мой!- воскликнула со слезами государыня.
Это был великий князь Александр Павлович, любимый внучек Екатерины. Ему шел теперь одиннадцатый год, и он был очень живой, очаровательный ребенок. Сама императрица говорила однажды Храповицкому:
- Александр сколько ростом, столько же душевными качествами и остротою превосходит Константина, который и в росте, и в учении от него отстает {"Дневник Храповицкого", стр. 355. (Авт.).}.
Повиснув у бабушки на шее, он твердил:
- Ах, баба милая, как я рад, как рад, что раньше всех похристосовался с тобой.
Императрица гладила и целовала его.
- И точно, уж лучшего яичка мне никто не даст,- говорила она.- Спасибо, Лев Александрович.
- Не за что, государыня: я знал, что порадую вас этим.
Захар стоял и только головою качал.
- Уж и затейник же у нас Лев Александрович,- рассуждал он,- коли бы не Лев Александрович, у нас во дворце помирать надо от скуки да от делов: один Лев Александрович, спасибо ему, развлекает государыню.
- Правда, правда, Захар,- подтвердила императрица.- А как это ты, Лев Александрович, надумал этот сюрприз?
- Да сами его высочество подали мысль: хвалятся как-то на днях, я, говорят, раньше всех поздравил бабу с принятием Святых Тайн, потому что в церкви близко стоял, да и говорят: ах, если б мне и похристосоваться удалось с бабушкой раньше всех! Мне и приди в голову заказать яйцо.
В кабинет является еще одно лицо - высокий мужчине с крупными чертами лица южного типа, с несколько угловатыми, бурсацкими манерами и очень умными, под? купающими глазами. Это вице-канцлер граф Безбородко, бывший действительно когда-то бурсаком киевской академии. В руках у него папка с бумагами. На ходу он неловко кланяется.
- А! Александр Андреевич! С праздником,- приветствует его императрица.- Что у тебя там? Верно, депеши?
- Депеши, государыня, французские, сейчас курьер пригнал.
- Ну, что пишут?
- Франция ожидает от нас обстоятельного изъяснения о связи с нею...
- Какого еще ей обстоятельства!- вспылила императрица.
- Она, государыня, недовольна...
- Недовольна! Я знаю, это все проделки прусского двора.
Она встала и подошла к самому лицу докладчика.
- Ну, чем она недовольна?
- Она недовольна, ваше величество, кратким отзывом на ее предложение и требует...
- Она требует!.. Ну?
- Она просит, для медиации с Портою, на чем решимся мы остановиться в войне турецкой, подозревая des vues d'agrandissements {Далеко идущие намерения (фр.).}, по случаю отправления флота в Архипелаг.
Екатерина задумалась. Великий князь, воспользовавшись деловым разговором бабушки, ускользнул вместе с Нарышкиным и Захаром в другие апартаменты.
Екатерина прошлась по кабинету и опять остановилась против вице-канцлера.
- Я уверена,- сказала она,- такие мысли вперяет ей прусский двор, который желает взять кусок из Польши {"Дневник Храповицкого", стр. 75-76. (Авт.).}.
Безбородко молчал. Он боялся перебивать размышления своей повелительницы, хорошо изучив ее женскую находчивость.
- Только же не удастся прусскому двору поймать окуня в мутной воде,- сказала наконец Екатерина весело.- Кстати,- улыбаясь, продолжала она,- тебе, как вице-канцлеру, предстоит немало хлопот с Австрией.
Безбородко опять молчал; как истый хохол, он не был разговорчив, но охотнее слушал других.
- Император Иосиф в плену,- сказала она весело.
- У кого, государыня?- спросил ошеломленный хохол.
- У Еропкина... На, прочти бумагу.
И она подала ему рапорт Еропкина о нашем злополучном герое, о бароне фон Вульфе. Затем подошла к своему столу, взглянула на исполинское яйцо, справилась тут же, который час, и сказала, обращаясь к Храповицкому, который давно сидел за своим столиком и усердно перлюстрировал почту:
- Что, ничего не нашел?
- Ничего, ваше величество.
- Так возьми перо и бумагу, а я тебе продиктую об этом Вульфе: надо его выслать из России... Он уже был раз замешан по делу Зановичей и Зорича.
Храповицкий приготовился писать.
- Пиши: "Петр Дмитриевич! На донесение ваше о случившемся происшествии у содержащегося под стражею иностранца Вульфа с секретарем нижнего надворного суда Смирновым..." Написал?
- Написал, государыня.
- Пиши дальше: "...не можем мы иного сказать, кроме одобрения резолюции, вами данной, примечая, что ежели бы лучший был присмотр за подстражными, то не могло бы и того случиться". Готово?
- Готово, ваше величество.
- Подай.
Храповицкий подал написанное. Императрица прочла, обмакнула перо в чернильницу и крупно подписалась: Екатерина.
В дверях показалась полная и красная физиономия Марии Савишны.
- Что, Савишна?
- Пора чесаться, государыня.
- Иду.
Морозным зимним утром 1790 года из Москвы по смоленской дороге ехали, один за другим, два крытых дорожных возка, и тот и другой запряженные тройкой почтовых.
Неприглядна зимняя езда на лошадях. Неприглядны, однообразны, скучны до тоски открывающиеся глазам путника картины. Куда ни обратится взор, везде белые, слепящие глаз равнины. Овражки, бугорки, горки, жалкий кустарник, оголенный лес, на всем этом снег, как саван мертвеца. Вечно мертвая ель чернеет из-за хлопьев снега, как болезненные струпья на белом теле. Однообразная, тоскливая равнина тянется до самого горизонта, до края неба, которое тоже смотрит какою-то тускло-снежною пеленою, из которой при порывах ветра сыплется все тот же снег и снег. Изредка грубо, как-то удушливо каркая, в холодном воздухе пронесется ворона, словно и она ищет улететь куда-нибудь из этого снежного царства. Стебли засохшего бурьяна, торчащие из снега, кажутся такими жалкими, покинутыми.
Однообразно, тоскливо позвякивают колокольчики под дугами коренных. Визг полозьев отдается в сердце, словно бы и тем стало снежно и холодно.
Плотно закутавшись в медвежью шубу и надвинув почти до глаз бобровую шапку, скучающими глазами глядит на белую равнину из переднего возка белокурый мужчина, и в глазах этих как бы отражается воспоминание о других местах, о других картинах. Рядом с ним сидит молодая женщина в богатой куньей шубке, с головою, плотно укутанною белым пуховым платком. Красивые черные глаза ее, видимо, заплаканы.
- А ты весной упроси мужа за границу, на воды,- говорит мужчина, украдкой взглядывая на свою спутницу.
- Нет, муж не поедет, он догадается,- грустно отвечает женщина.
- Почему же ты думаешь?
- Я его знаю: он и то упрекал меня этим.
- Как упрекал?
- Он говорил: ты бы, наверное, говорит, ускакала за своим любовником, да только никто тебе, говорит, паспорта не даст.
Читатель догадался, конечно, что это были фон Вульф и Ляпунова.
По определению сената, утвержденному императрицей, фон Вульф высылается из России, с тем чтобы впредь никогда в нее не въезжать. Ляпунова была в отчаянии. Более года она не осушала глаз, пока ее возлюбленный судился и сидел под арестом. Но тогда она хоть надеялась, что рано ли, поздно ли, а увидит его. Теперь же она расставалась с ним навеки. Ей казалось, что она не перенесет этой потери. Как ни бдительно следил за ней старый, ревнивый муж, однако ей удалось усыпить его подозрительность, и теперь она вырвалась, чтобы проводить своего идола, чтобы хоть лишний часок побыть с ним, видеть его, слышать его голос. Вот почему она теперь и ехала с ним в одном возке. Но дальние проводы - лишние слезы: почти всю дорогу она проплакала.
В другом возке тоже сидели двое, мужчина и женщина, скорее девочка, очень молоденькая девушка. Мужчина был полицейский офицер, командированный Еропкиным для сопровождения Вульфа до границы, а девушка - это Дуня Бубнова, воспитанница Ляпуновой.
- А помнишь Крым?- снова заговорил фон Вульф, желая развлечь свою спутницу.
- Да,- отвечала она,- разве можно это забыть?
- Правда... А здесь-то, куда ни глянешь, куда как непригоже! Там и теперь, поди, тепло.
- А помнишь, как ты доставал мне молоденькую чайку?
- Как не помнить!
- А я так боялась за тебя... И как это давно было! Скоро три года.
Она опять заплакала. Теперь особенно острой показалась ей горечь воспоминаний.
- Не плачь, Машечка,- утешал он ее,- мы не навек разлучаемся.
- Как не навек?
- А так: что бы там ни было, а я побываю у тебя.
- Ах, милый, нельзя этого сделать.
- А я сделаю. Разве долго купить у кого-нибудь паспорт и с этим паспортом, под чужим именем, приехать? Все можно. А до того времени мы будем переписываться... А там умрет твой тиран...
- Нет, не бывать тому, он двужильный.
- Нет, Маша, что ни говори, а ему под семьдесят.
- Ах, Федя!- глотая слезы, воскликнула она.- Пойми, мне и на месяц тошно разлучаться с тобой.
В заднем возке шел разговор другого рода.
- А муж не узнает, что она ездила провожать его?- спрашивает полицейский Дуню.
- Нет, генерал уехал в Знаменки,- отвечала девушка,- в свое имение.
- А люди не скажут?
- Нет, Марья Дмитриевна закупила их.
- То-то... А то и мне достанется.
Оба молчали. Под однообразное позвякиванье колокольчика и скрип полозьев девушка начала было задремывать.
- Что же, генерал-то знает все?- снова заговорил полицейский.
- Что такое?- очнулась девушка.
- Генерал, говорю, знает, что генеральша с господином бароном-то?
- Он давно узнал,- отвечала нехотя Дуня.
- И что ж, поди, досталось ей?
- Очень досталось... поплакала-таки.
- А барону?
- Барона в суде взяли, а теперь вот ссылают.
Разговор плохо вязался и наконец порвался совсем.
По сторонам все те же однообразные, скучные картины зимней природы. Мысль, не отвлекаемая ничем внешним, прячется куда-то внутрь, в прошлое, в воспоминания, в то, что пережито, что потеряно. Вульф чувствовал, что и у него на сердце какая-то ссадина, тупая, щемящая боль. Эту тупую боль вызывает не разлука, а что-то другое, какие-то более сложные причины, более глубокие: со дна души поднимается вся муть, вся тина целой жизни. Он рад был бы, если бы это чувство, чувство внутренней боли, было такое определенное, как у его спутницы: у нее острое, но определенное страдание, она любит его и боится потерять; у нее одно жгучее желание удержать его. А у него и этого нет. Он опять глубоко чувствовал, как тогда, в Крыму, что он бродяга, что вся жизнь его была бесцельным скитаньем по свету. Зачем он приехал в Россию? Искать дела, карьеры, славы... А что нашел он? Один позор... На время страсть отуманила его голову; в порыве этой страсти ему казалось, что горизонт его жизни расширяется до бесконечности, что там, где-то впереди, он найдет и великое дело, и карьеру, и славу. И вдруг горизонт этот сузился до размеров "офицерской" камеры в надворном суде, а борьба, которой искали его дремлющие силы, нашла свой постыдный исход в борьбе с трусливым приказным, с секретарем Смирновым!
И вот теперь его выталкивают в Европу, как бесполезного праздношатающегося...
Что он будет делать там, откуда сам же он бежал