человек, в дом которого попадают существа, события, мне не предназначенные, как муравьи в воронку к муравьиному льву. Или же предназначенные в ином смысле слова". Опять большие туманные идеи. Кинэт от них отбивается. "Это гораздо проще. Мою жизнь пересекают случайности, как и всякую иную. Но другие этого даже не замечают. Я же на них накладываю руку - правда, только с некоторого времени - и прежде, чем пустить их дальше, рассматриваю их. Что сделал бы другой, найди он это письмо под своей дверью? Бросил бы его в корзину, не распечатывая. Отнес бы к привратнице соседнего дома. Или не понял бы, если бы распечатал... А я начинаю понимать и мне кажется, что это интересно".
Исключив несколько соседних домов, в отношении которых догадка не могла быть основательной, Кинэт побывал днем в домах под номерами 4, 9, 7, спрашивая, не живет ли здесь господин Лоис Эстрашар. Привратница дом N 7 уставилась в переплетчика, затем иронически произнесла, напирая на имя: "Г-н Луи Эстрашар. Да. Но его нет дома." - "Не будете ли вы добры передать ему кое-что?" - "Я вас слушаю." - "В котором часу он возвращается?" - "Вечером, в седьмом. Он служит в городском управлении четырнадцатого округа. И не всегда приходит домой прямо со службы". - "Так скажите ему, пожалуйста, что я буду его ждать у себя, в восьмом номере, между шестью и половиной восьмого, вы знаете: переплетная, почти напротив, по одному срочному делу, которое его касается. Попросите его заглянуть ко мне.
В семь без четверти вошел в лавку человек, которого Кинэт видел не раз на противоположном тротуаре и который даже, как будто, заходил к нему однажды год тому назад. Довольно рослый, плотный, но не толстый, с румяным и полным лицом, красными и улыбчивыми губами, закрученными вверх усиками, эспаньолкой и живым блеском в глазах. Широкополая шляпа, черный пластрон, пиджак из ворсистого сукна, брюки чуть-чуть гусарского покроя. Во всем облике нечто открытое, молодцеватое, простодушное. "Господин Лоис Эстрашар?" - "Да. Привратница мне только что сказала, что вы хотели со мной поговорить?" - "Да. Вот о чем. Представьте себе, сегодня утром, среди прочих писем оказалось одно, ясно адресованное в дом N 8... Я распечатал его вместе с остальными, не поглядев на фамилию. Я даже думал, что это простая реклама. Понял я свою ошибку, только познакомившись с содержанием. Г-н Лоис Эстрашар". Я справился в соседних домах. Ваша привратница мне сказала: "Этот господин здесь живет". Но в виду содержания письма я предпочел вручить его вам непосредственно, не считая возможным оставить его в распечатанном виде у привратницы".
Он протянул циркуляр Лоису Эстрашару, и тот сразу изменился в лице. "Да, вы поступили правильно. Где конверт?.. Спасибо. Улица Дайу, 8. Совершенно верно. Что за идиоты! Непозволительная рассеянность!" Он был, по-видимому, раздосадован донельзя. Одерживался, чтобы не сказать больше. Кинэт пришел ему на помощь. Вполголоса: "Я не стану утверждать, что не прочитал этого конфиденциального циркуляра. Я лгать не люблю. И вы бы мне не поверили. Я прочитал его. Но вы можете рассчитывать на меня - я буду нем как могила". Тот продолжал возмущаться: "Но какие все-таки идиоты! Предусмотрительно посылают это с нарочным и пишут 8 вместо 7. Согласитесь! Не говоря уже о том, что у меня ведь нет магазина, как это им отлично известно". Кинэт повторил: "Меня вам опасаться не приходится". - "Пусть так. Хорошо еще, что оно к вам попало. Но вы понимаете, в каких руках оно могло очутиться!" - "Это верно". Эстрашар продолжал, стараясь говорить более непринужденно: "О, заметьте, что речь идет о вещах не особенно страшных". - "Да, конечно". - "Но при моем положении это могло навлечь на меня больше неприятностей, чем стоит все удовольствие". - "И нет надобности подвергать неприятностям Уго Тоньети." Господин Эстрашар вытаращил глава: "Вы знаете Уго Тоньети?" - "О, я с ним не знаком. И жалею об этом. Но я слыхал о нем, о его взглядах, - и он прибавил нерешительно, - о его работе. Я и сам всецело на его стороне". - "Вот как?" - "О, всецело". Кинэт помолчал, а затем произнес тоном осмотрительного и сведущего человека: "Но... разве Социальный Контроль работает совершенно в духе Уго Тоньети? Я этого не предполагал..." - "Вы что-нибудь слышали о Социальном Контроле?" - "Да, случалось". - "Вот как? Это меня удивляет. Следовательно, вы вращались в известных кругах?" - Кинэт ответил усмешкой и медленно заговорил, готовясь поправляться сообразно с оттенками в выражении лица у собеседника: "Мне передавали, что это нечто другое... или вернее... нечто... довольно смешанное по тенденциям". - "В известном смысле - пожалуй, потому что среди нас много бывших анархистов. Но и они за последние десять лет эволюционировали".
После двадцатиминутной беседы в таком неопределенном тоне, постепенно расположившей Лоиса Эстрашара в пользу Кинэта, первый из них пришел к заключению, что переплетчик - бывший политический борец, несколько отошедший от борьбы в силу обстоятельств и возраста, но втайне сохранивший свой пыл и на редкость сдержанный в отношении своих прежних связей. Словом, человек надежный. Эстрашар, чрезвычайно радуясь тому, что циркуляр заблудился так удачно, дал понять Кинэту, что не считает невозможной его кандидатуру в члены Социального Контроля. Кинэт не обнаружил нетерпения. "Я отношусь к этому с живым интересом и не прочь возобновить контакт. Но торопиться некуда. Нам следует несколько лучше познакомиться друг с другом".
Эстрашар обещал зайти через несколько дней. И сдержал слово. Тем временем Кинэт обошел однажды ларьки на набережных и, пройдя от Отель де Виль до Восточного вокзала по бульвару Бомарше и улицам, прилегающим к Бирже Труда, заглянул в несколько книжных лавок, более или менее специализировавшихся на продаже политической литературы. По дороге он зашел к привратнице дома N 142-бис в предместье Сен-Дени и вернулся с пакетом пыльных брошюр, где соседствовали, как пришлось, Бакунин, Кропоткин, Константэн Пекэр, Фурньер, Жан Грав, Жорж Ренар; несколько разрозненных номеров "Тан нуво", "Мувман Сосиалист", "Либертер". Он попытался мимоходом навести справки об Уго Тоньети. Все, чем он поживился по этому предмету, сводилось к тощей брошюрке в полтора листа под заглавием "Paracronismo e paradosso economici", которую Тоньети опубликовал в Милане в 1902 году. Он заплатил за нее десять сантимов.
Эту добычу разнородного состава он положил на полку шкафика с зелеными занавесками. Кинэт надеялся позаимствовать оттуда если не идеи, - он боялся спутать учения, - то, по крайней мере, выражения и собственные имена, с тем, чтобы пользоваться ими в случае надобности, отнюдь не изменяя тону намеков и умолчаний. Когда его снова навестил Лоис Эстрашар, он показал ему, как бы по ходу беседы, две-три брошюрки из этого запаса. "У меня их целая коллекция. Много их я роздал, раздарил". И прибавил небрежно: "А вот как раз статейка Уго Тоньети, которую я у себя разыскал". "На итальянском языке? Вы читаете по-итальянски?" "Очень плохо". Эстрашар, держа в руках брошюру в красной выцветшей обложке, напечатанную серыми буквами на газетной бумаге, не далек был от предположения, что этот переплетчик с бородою философа - один из добровольно оставшихся безвестными пионеров международной революции.
Развалилась последняя головешка. Тридцать две минуты двенадцатого. Не стоит торговаться из-за двух минут. Операция произведена со всей должной тщательностью и в общем не заняла больше времени, чем предполагалось. От Огюстэна Легедри теперь не осталось больше ничего в квартире Кинэта. Ничего? Нет. Осталась ватка. Но переплетчик намерен еще хранить ее. Когда сочтет он своевременным ее уничтожить? Этого он совершенно не знает. Осталось ли что-нибудь от Легедри вне этой квартиры? Бесформенная масса в подземелье, быть может. И пакет в сейфе. Кинэт открывает свой кошелек. Там все еще лежит плоский ключик. Одно мгновенье он даже думает о том, что называют "духом" или "душою" мертвеца... Но на мыслях такого рода он не привык задерживаться.
Он уходит из кухни. Он хорошо поработал. Наверху его ждет награда.
Он поднимается по лестнице. Входит в свою спальню. Раздевается. Кладет вещи на стул. Мимолетно вспоминает с сожалением об электрическом поясе, который он раньше снимал в это время.
Его награда - возможность прикасаться теперь к особым воспоминаниям ночи 14 октября. Прикасаться, - словно к свертку пышной материи или к драгоценному ожерелью. Каждый вечер он раскатывает их перед собою с таким же восторгом, как накануне. От повторения свежесть их ничуть не умаляется. Что же до яркости их, то она, быть может, и не повышается с каждым вечером, но скорее достигает кульминационного пункта; чуть ли не сразу после их оживления и без какого-либо ощутимого усилия мысли. Случается также, что та или другая подробность, раньше остававшаяся в тени, вдруг прорывается на авансцену.
Начало (Кинэт его не выбирал, оно само определилось) - это жест, который он сделал спустя несколько минут после того, как вышел из галереи, швырнув как можно дальше за глиняный откос бутыль из-под зеленоватой жидкости. Она, очевидно, ударилась о мягкую землю и разбилась очень негромко. Больше ничего до заставы, кроме мглистой ночи и света затерянного фонаря.
Контора по взиманию пошлин. Один досмотрщик, сидя в свете большой лампы, строгает ножом мундштук своей трубки, другой, в накидке, стоя следит за его работой, поворачивает голову, услышав шаги запоздалого прохожего, но ограничивается тем, что скользит взглядом по его рукам: нет ли в них пакетов.
Кинэт, миновав заставу, направляется влево, по поясному бульвару, безлюдному и плохо освещенному. Он чувствует потребность побыть еще немного на отдалении от людской сутолоки. Шагает он легко. Все части его тела приятны ему, он живо ощущает их принадлежность себе. До кончиков пальцев на ногах разлито чувство более тонкое, чем теплота; его можно было бы назвать полнотою. О том, что только что произошло, он не думает. В будущее не всматривается. Он преисполнен и захвачен одним этим напряженным ощущением своего бытия.
Никаких грубых побуждении. Даже проснувшаяся мужская сила, которую он сознает в себе с того момента, как вместе с Легедри направился вглубь оврага, всего лишь поддерживает в нем прекрасное самочувствие, уверенность в глубоких ресурсах, не вызывая острого возбуждения, которое при его рассудочном складе ума беспокоило бы его, ставило бы перед ним вопросы.
Внезапно ему представляется, что электрический пояс - вещь "излишняя", соответствующая пройденному этапу его жизни. Он видит вдали мужскую уборную, переходит дорогу, направляясь к ней, удостоверяется, что она пуста, входит. Решает немедленно сбросить пояс Геркулес. Для этого надо немного расстегнуться. Он ничуть не боится, что кто-нибудь заглянет сюда. Но все же не хочет задерживаться. Разрезает ножом ослабевшие ремни. Рвет прибор на куски. Роняет на решетку уборной ту часть, которую всего труднее отнести к какому-нибудь определенному предмету. Главные же части, "испускающие живительный ток", решает бросить в канализационный люк, шагах в пятидесяти отсюда. Тут было бы своевременно раскрыть тайну прибора. Кинэт при всех обстоятельствах остается техником по своим умственным привычкам. Но сегодня вечером он слишком великодушен, чтобы заниматься этим ретроспективным процессом. Убирайся, пояс, в люк! Уноси с собою свою тайну и те иллюзии, которые ты худо ли, хорошо ли питал.
Вот и Авронская улица. Два фиакра катятся один за другим. Трамвайный вагон визжит вдоль всей улицы, словно вонзая в нее иглу. Мелькают огни. Там и сям кучка мужчин в картузах занимает угол тротуара. Прохожих очень мало. Кафе зияют пустотой. Но стенки улицы сохраняют флюоресценцию многолюдия.
Переплетчику, много лет уже не курившему, хотелось бы держать в зубах толстую сигару, протягивая навстречу прохожим этот надменный выступ с красноватым огоньком, дышащим в том же ритме, что и грудь. Но он боится тошноты.
Между подъездом дома и каркасом застекленного павильона стоит продавец жареного картофеля, в меховой шапке, засунув руки в карманы, подтянув живот под передником, уставившись в пространство мостовой. Должно быть, он давно не продавал ничего. Очевидно, что он остается здесь для очистки совести, чтобы не себя упрекать за неудачи в той борьбе, которую нам приходится вести с повседневной судьбой.
Кинэту хотелось бы доставить удовольствие этому человеку. Жаль, что ему противен запах жира. Все-таки он останавливается. Покупает кулек за двадцать сантимов. Произносит несколько ласковых слов. Человек рад покупателю, а еще больше рад выслушивать его, отвечать. Кинат идет дальше. Он доходит в своем дружелюбии до того, что съедает два-три кусочка на кулька. "Я их выброшу в лужу, но не здесь. Сначала отведаю их. Надо с уважением отнестись к его труду. Пусть это не будет только милостыней". Прежде, чем отделаться от кулька, он смотрит, нет ли поблизости какого-нибудь мальчугана, для которого картофель, еще теплый, был бы нежданным лакомством. Но дети в этот час уже не играют на улицах.
На перекрестке - большое кафе с баром. Из него льется на тротуар обильный свет. Всем открыт в него доступ.
Переплетчик машинально входит. В первой зале только дугообразная стойка и три столика, приютившиеся между дверями. Он проходит во вторую залу. В углу играют в карты двое мужчин. С противоположной стороны сидит женщина, еще молодая. Перед нею - стакан пива и тарелка с объедками.
Кинзт садится за соседний столик и снимает шляпу, слегка кланяясь даме. (Он вспоминает, что женщина улыбнулась, но улыбка шла не наружу, а, напротив, пропитывала лицо, уходила внутрь.)
О том, что было до первых слов, произнесенных им, Кинэт не помнит ничего, кроме какого-то светящегося напряжения всей его психики. Пожалуй, припоминается еще какое-то впечатление уверенности. Уверенности в своих правах на эту женщину и возможности их осуществить. Никогда еще не представлялось ему менее сомнительным какое-либо надвигающееся событие.
Первые слова он произнес, обращаясь к официанту:
- Мне стакан пива... тоже.
Прибавив "тоже", он повернулся к женщине, улыбнулся ей, вперил в нее взгляд, в котором была, как ему показалось, непреодолимая сила внушения. И тем временем трепет желания тихо пронизывал его, как дергает музыкант за струну виолончели, аккомпанируя пению.
Затем он сказал:
- Прежде, чем заказать пиво, мне следовало спросить вас, сударыня, вкусно ли оно.
- Что ж... пиво свежее.
Какой грустный и трогательный голос. И приветливый. Бедная женщина, вероятно, покинутая. Сколько, должно быть, она уже перенесла, несмотря на молодость. Теперь стакан ее пуст.
Официант возвращается.
- Не позволите ли вы мне?.. Человек, принесите еще стакан пива... или вы, может быть, сударыня, предпочтете чашку кофе?
- Спасибо. Я ничего не хочу.
- Кофе пить вам не запрещено? В таком случае, человек, чашку кофе.
Переплетчик придает своим фразам обычную мягкость очертаний. Но в душе не колеблется ничуть. Он знает, что эта женщина ему принадлежит. Словно глубокое знание женщины вообще осенило его. Он мог бы ускорить дело. Околичности внушены ему мягкостью.
Разумеется, эта женщина - не проститутка. Он это понял с первого взгляда. Задает он ей вопросы не для того, чтобы успокоиться на этот счет, а чтобы дать побольше пищи нежному своему участию к ней. Оказывается, она служит запасной кассиршей в магазине, торгующем до десяти вечера. Работает только от половины двенадцатого до половины второго и от шести до закрытия: в те часы, когда хозяйка, сидящая остальное время за кассой, стряпает, ест или отдыхает. Запасную кассиршу не кормят. Заработки у нее очень скромные. По вечерам она ограничивается тем, что закусывает в том или ином кафе. Она живет одна.
Во всех своих интонациях слышится Кинэту и теперь доверчивый и смиренный голос, каким она это рассказывала. Какая кротость! Сколько кротости может быть в этом мире! И что может быть слаще порывов нежности, которым аккомпанируют в глубоких пластах тела музыкальные вибрации желания?
Затем наступает момент, когда они встали. Кинэт тщательно повторяет в памяти свой жест, которым он окутал ее шею свисавшей с плеча горжеткой из поддельного лисьего меха. Видит перед собой шляпу с широкими, плоскими полями, сзади приподнятую толстым узлом волос; и царапины на бархате.
С Авронской улицы они свернули на более темную. В какой точно момент взял он ее под руку? Он слышит сказанные им слова: "По должности инженера мне приходится соприкасаться с разного рода людьми". Затем: "Я женат, да. Но между женой и мною нет ничего общего. Квартира у нас общая, очень комфортабельная, и это облегчает положение, но мы живем, как чужие друг другу люди. Я вынужден все же набегать ее наблюдений...".
Впрочем, то, что они говорили, уже не имело значения. Служило им только для прикрытия цели, к которой они шли. Но Кинэт ясно чувствовал, что увлекал эту женщину, отыскивая вехи кратчайшего пути в неровном свете улиц. Он держал ее худую руку. Сквозь ткань ощущал тело. Походка их была нетороплива. Но Кинэт переживал иллюзию очень быстрого движения, от которого у него почти кружилась голова. Поспешное умыкание. Похищение бегом. Фонари - точно факелы, освещающие бегство.
Вывеска гостиницы. Светлый коридор за застекленной дверью. Он уже не помнит, что сказал, чтобы сделать пристойной мысль войти в эту гостиницу. Но не забыл выражения лица у женщины. Она боялась его ("все-таки незнакомый..."). Разочарована была такой скорой развязкой ("такой предупредительный, с такими деликатными манерами! Усаживал за мной как за настоящей дамой!") Опасалась его презрения ("он как будто верил мне; он ведь видел, что я не девка".) И тем не менее уступала. ("Мужчины не умеют ждать. Насколько лучше было бы помедлить, как в книгах. Если я скажу нет, то уже не увижу его".)
Нерешительность в лице. Встревоженная добыча. Одним взглядом переплетчик схватывает все, что она думает. Но что она думает - это безразлично. Перед нею светится коридор. Сказать "нет" - она бессильна. Не говорят "нет" человеку, возвращающемуся из глубокой галереи. Не противятся человеку после такого страшного разбега. Разве есть препятствие выше того, через которое он только что перепрыгнул?
Лестница; коридор в одном из этажей; комната, свеча. Ночной дежурный откидывает простыни, вставляет ключ в расшатанный замок, закрывает дверь за собою.
Кинэт торопливо, наудачу целует женщину, снимая с нее шляпу, тощую горжетку, пальто с буфами на рукавах. Повторяет себе: "Почему она боится? Я не желаю ей зла". Но этот внутренний голос так же мало его успокаивает, как если бы принадлежал подозрительному незнакомцу. "Только бы она вела себя разумно! Не слишком противилась мне. Смирнее меня человека не найти. Но бывают случаи, когда сопротивление нельзя допустить; когда непоправимо было бы допустить сопротивление".
Здесь начинается поистине зачарованная область воспоминаний; как замкнутая в себе фигура, начертанная волшебником на плитах времени. Начиная отсюда память уже не воскрешает слов, ни даже мыслей. Возникает ряд действий, лучше связанных между собою, чем ноты мелодии. Все тело превращается в память, чтобы заново их пережить. Брачное насилие. Легче убить, наложить на себя руки, чем дать развеяться этим чарам, которых ты уже не ждал. Но ничто не враждует с тобою; не заклинает чар. Непостижимая жизнь заливает тебя своей благосклонностью. И тем не менее все гармонично и нормально. Все приходит в гармонию, в норму. Никогда еще не был Кинэт настолько в мире с самим собою. Надо пройти через крайнее блаженство, чтобы вернуться к обычному строю. Словно человек действительно создан для счастья. Ушедшая молодость уже не дразнит его. Что представляет собою первая страсть, когда восемнадцатилетнему открывается любовь? Она словно худенькая девушка по сравнению с этой страстью, внезапно берущей тебя в свои объятия после нескольких лет разлуки; такой глубокой, такой зрелой; столь богатой утешениями, которыми она, возвращаясь, нагружена.
Такою запечатлелась ночь 14 октября в душе и теле Кинэта. Надо сознаться, что рядом с нею опьянение, которое изведал двумя днями раньше Вазэм, было ничтожно.
БЕСЕДА ЖЕРФАНЬОНА С М-ЛЬ БЕРНАРДИНОЙ
В следующий понедельник Жерфаньон пришел, как обычно, к Сен-Папулям в половине пятого. Принимая у него пальто и шляпу, лакей Этьен шепнул ему:
- Господин Бернар, кажется, еще не вернулся.
Этьен относился с большой симпатией к Жерфаньону. Он не сомневался, что студент беден. Но только начиная с известного возраста бедные люди внушали ему презрение, да и то не всегда. Он знал также, хотя бы из разговоров в столовой, что из Высшего Нормального Училища выходят большие ученые, будущие академики, даже будущие министры. Г-н Бернар, говоря за столом о Жерфаньоне, заявлял, что галстуки у него дрянь и что хорошо бы ему было подстричь свою бороду, но что вообще он действительно малый с головой. Этьен был уверен, что Жерфаньон может заткнуть за пояс десяток Бернаров де Сен-Папуль. Этой мыслью он утешался немного при виде неправильного распределения благ, которое наблюдал непосредственно уже тридцать лет. А затем - Жерфаньон тоже работал по найму. Продавал свои услуги, как и Этьен. Услуги, правда, высшего порядка. (Этьен не был так глуп, чтобы равнять их со своими. Ничто не воспитало в нем уравнительных предрассудков.) Поэтому он в отношении к молодому человеку смешивал с чувством солидарности уважение, с некоторой даже примесью любви. ("Как бы я им гордился, например, будь он моим сыном".)
- Мчадно ли будет сударю подождать в гостиной или в комнате у г-на Бернара?
Обращаясь к Жерфаньону, Этьен не только не пренебрегал почтительными оборотами речи, но даже усердствовал в употреблении третьего лица. Это стесняло Жерфаньона. На этот счет у него были принципы. В привычке этой он видел пережиток холопства, и всякий раз, когда бывал ее предметом, чувствовал себя несколько совиновным в социальной несправедливости. Но как было поступить? Попроси он Этьена избегать этого оборота, лакей, пожалуй, решил бы, что сам Жерфаньон считает свое положение низким, а образование - не бог весть чем по сравнению с богатством. Плохое средство пропагандировать идею справедливости.
В тот момент, когда молодой человек колебался перед альтернативой Этьена, приоткрылась одна из дверей, и донесся голос, немного напоминавший блеянье:
- Этьен!
Жерфаньон узнал фигуру м-ль Бернардины. Лакей побежал на зов старой девы. На мгновение дверь за ними закрылась. Затем Этьен вернулся.
- Это меня звала м-ль Бернардина, чтобы сказать, что г-н Бернар запоздает. Но м-ль Бернардина велела мне передать, что если сударю будет угодно откушать с нею чашку чаю в зале, то это доставит ей удовольствие.
Жерфаньону в начале каждого урока подавали в комнату Бернара чашку чая с несколькими гренками. Поэтому любезность м-ль Бернардины не слишком его изумила. Его ввели в залу. Воздух в ней был прохладный, с зонами тепла и слабым запахом копоти. М-ль Бернардина появилась не сразу.
Он не садился и рассматривал деревянную обшивку, мебель, столики наборной работы, рояль. Передвигаясь по комнате, приблизился к устью калорифера. Вырывавшееся оттуда дыхание вызывало в памяти представление о пустом церковном притворе. "Подумать только, что я бы не смог безошибочно определить стиль этих кресел. Жалэз, будь он здесь, потешался бы надо мною. Понравился ли бы ему этот рояль? По-моему, он бесформенный и мрачный... Я в этом ничего не понимаю".
В сущности, эти вопросы его ничуть не беспокоили. И он скорее из дружбы к Жалээу останавливался на них мимоходом. Но начинал чувствовать атмосферу парижских домов или, вернее, качество их, как человеческих жилищ, ориентацию их в ансамбле, манеру их повиноваться общественному магнетизму, обнаруживать направление его силовых линий.
Он ощущал себя в городе богачей, в старом городе старых богачей. Вековые права и полномочия. Большие блеклые пространства. Потолки, отступающие вверх, чтобы не тяготеть над головами хозяев, предположительно рослых, и внушать им представление, будто их ничто не ограничивает, кроме чувства пропорций. Пусть воображают себе, что над ними только чердаки, населенные их челядью, и крыша. Более свободное и надменное представление о соседях, чем в других городах: все еще феодальное. Рядом с домом - холодные и солидные кварталы. Со всех сторон тянутся, выстраиваются, убегают вдаль вещи, образуются новые, нарушающие картину углы. Он думает о квартире своего дяди близ Лионского вокзала. Оттуда Париж кажется совсем другим. Непонятно, как удается этим двум моральным перспективам ладить, сливаться друг с другом; применяться к общей действительности.
М-ль Бернардина появляется. Она, по-видимому, немного принарядилась. На ней черное шелковое платье с кружевами и своего рода пальто, тоже из черного шелка, со странной отделкой.
- Мой племянник Бернар заметил днем или, вернее, моя невестка заметила, что у него слишком отросли волосы и даже вьются на шее. Противно было смотреть. Он решил зайти к парикмахеру по дороге из лицея. Мы не знали, как вас предупредить. Впрочем, Бернар уверял, что он опоздает не больше, чем на десять минут.
Под взглядами старой девы Жерфаньон старался как можно приличнее обращаться со своей чашкой и тартинками. Жесты его были не совсем свободны. Но настоящего стеснения он в этом доме не испытывал, благодаря простому тону который в нем господствовал. Никто в нем не кичился ни богатством, ни хорошими манерами. Титулование здесь было не принято. Г-жа де Сен-Папуль говорила о своем муже "господин", а не "господин маркиз". Г-н де Сен-Папуль, со своей стороны, говорил о ней "мадам". Прислуга руководствовалась этим обыкновением. Пользовалась формулами "господин маркиз", "госпожа маркиза" только при точно определенных обстоятельствах, например, приглашая к столу во время приемов или в присутствии малознакомого посетителя. Напыщенность речи тоже была здесь не в ходу. Никакой манерности в беседе. Ни жеманных, ни томных интонаций, ни разговора сквозь зубы или с придыханиями. Не употреблялись также ошеломляющие прилагательные и наречия. Разве что у Жанны иной раз прорывалась некоторая аффектация под влиянием какой-нибудь пансионнской подруги, или Бернару, ученику лицея Луи-ле-Гран, случалось в разговоре с сестрой пустить сгоряча "проваливай" в тоне Вазэма и произнести заносчивым, звонким голосом франтика из Монте-Карло: "Дорогая моя!" Но такие любезности вызывали только жалостливый взгляд со стороны г-на де Сен-Папуля или охлаждающее замечание со стороны м-ль Бернардины, которая хоть и блеяла немного в разговоре, но оставалась все же естественной. Однажды, например, когда Жанна несколько раз подряд позволила себе жеманные интонации, тетушка ей сказала: "Боже, какая ты сегодня изысканная. Точь-в-точь как заведующая магазином обуви на Севрской улице". Кроме того, члены семьи были на ты друг с другом, за исключением г-жи де Сен-Папуль и м-ль Бернардины. Жерфаньон, совершенно не знавший света, все же заметил вскоре, что эти люди гораздо проще большинства буржуа, а особенно буржуазных дам, встречавшихся ему, и что они гораздо меньше считались с расстоянием. Г-жа де Сен-Папуль часто говорила со своими горничными раздраженным тоном, соответствовавшим ее характеру, но без всякой надменности. Что же до отношения к нему самому, то Жерфаньон готов был подумать, да только боялся, что это глупо: "Чуть ли не похоже на то, что они передо мной робеют". Но он не доверял видимости, оставаясь по характеру крестьянином, которого трудно обморочить: "Такова, может быть, их манера показывать мне, что я человек другого общества и даже что мои повадки немного противны им".
- Я должна сказать вам также, что мне поручено просить вас остаться с нами пообедать сегодня, - сказала, помолчав, м-ль Бернардина.
Такую любезность ему оказывали уже второй раз с тех пор, как он начал преподавание. Он поблагодарил; но с некоторым беспокойством спросил, много ли будет гостей.
- Нет. Мы ждем аббата Мьонне, которого вы, должно быть, знаете; и графа де Меэан. Это старый приятель брата, и мы с ним совсем не стесняемся. Вы можете оставаться в этом самом костюме.
Жерфаньон ответил, что не имеет удовольствия знать аббата Мьонне; что во всяком случае, даже не ради туалета, попросил бы разрешения съездить до обеда в Училище.
- Как хотите. Мы обедаем ровно в половине восьмого. Ни граф, ни аббат никогда не опаздывают. Но вы говорите, что не знаете аббата Мьонне? Даже по имени? Это удивительно. Ведь он питомец вашего Училища.
- Вот как? Одного из старых выпусков?
- Не думаю. По виду судя, он старше вас не на много. Правда, вас старит борода. Лет ему тридцать, тридцать с небольшим.
- И он, наверное, окончил Нормальное Училище?
- Я в этом тем более уверена, что именно он посоветовал нам обратиться в ваше Училище, когда мы искали частного преподавателя для Бернара.
Жерфаньон был поражен. В учебных комнатах часто заходила речь о тех бывших студентах Училища, которые по выходе из него или впоследствии пошли в неожиданных направлениях. Участь их, какова бы ни была ее собственная ценность, интересовала студентов потому, что придавала некоторый элемент случайности и романтики слишком, увы, предначертанной картине будущего. Готовясь к экзаменам на звание преподавателя грамматики, они утешали себя надеждой, что, пожалуй, будут когда-нибудь директорами не провинциальных лицеев, с зонтиками в руках, а табачной концессии в Персии или театра. Но никогда не слышал Жерфаньон о Мьонне, недавно принятом в лоно церкви. И всего удивительнее было то, что этого совсем не упомянул Дюпюи, когда беседовал с ним 13 октября. Не знал он, что ли, какую роль сыграл аббат Мьонне в решении Сен-Папулей?
- Но давно ли он священником? - спросил Жерфаньон.
- Ну, все же ему понадобилось пройти все эти этапы - семинарию, рукоположение, тонзуру. Точно я вам ответить не могу, потому что у нас он стал бывать недавно. Кажется мне, брат познакомился с ним у наших друзей Севеленж. В настоящее время он состоит викарием в церкви св. Фомы Аквинского, а главное, профессором чего-то в Католическом Институте. Он не красавец, но наружность у него представительная. Это совсем не тип светского священника, вроде, например, аббата Даниэля, который часто бывал одно время у этой славной Бонне де Жу, - она в него влюблена, - и так прыскается духами, - не графиня, - аббат, что однажды, сидя с ним рядом в гостиной у нее, я не могла удержаться и расхохоталась, как сумасшедшая. Нет, аббат Мьонне гораздо солиднее. Говорят, что у него есть задатки чудесного проповедника и что в лекциях его бывают моменты истинного красноречия. Но он, кажется, направляется не в эту сторону. Как бы то ни было, он, по-моему, человек с большим будущим, Вы увидите, как он интересен. А с вами ему будет особенно приятно поговорить о разных вещах. Вы с ним можете скрестить клинки.
Жерфаньон улыбнулся, заметив, что лично он к этому нимало не склонен.
М-ль Бернардина настаивала:
- Да, да. Не стесняйтесь. Обороняйтесь и нападайте в случае надобности. Не думайте, что этим кого-нибудь шокируете. Прежде всего, я уже убедилась в вашем такте. Сказать можно все при умении. Моя невестка - верующая католичка, но не с узким кругозором. Брат мой, знаете ли, только верующий, не больше. И к современным, даже к передовым взглядам он относится с живым интересом. Ему надо привыкать к мнениям всевозможных оттенков, так что вы ему даже, напротив, окажете услугу. Правда, за столом сидят дети. О старшем сыне я не говорю. Он взрослый. А вашему ученику Бернару приходится не то еще слышать в лицее, от товарищей. Невестка могла бы бояться за племянницу. Но, по-моему, ничего не может быть глупее, чем скрывать от девушки, собирающеися замуж, - а она в этом возрасте, - все то, с чем она встретится в жизни спустя несколько месяцев, - взгляды, разногласия: не говоря уже о прочем. Как будто дело мужа, которым будет, может быть, какой-нибудь дурень, посвятить ее во все. Это смешно. Аббат Мьонне не может быть в обиде, если вы ему немного разогреете печень. В конце концов, он перебежчик.
Жерфаньон придал голосу самый бесстрастный тон, отвечая ей:
- Он не избрал академической карьеры или сразу же бросил ее. Но это его право. И так поступают многие из нас.
Она возразила решительным тоном:
- Я не только это хотела сказать. Он отвернулся от ваших убеждений.
- Что вы понимаете под нашими убеждениями, мадмуазель?
- Как что? Убеждения Нормального Училища.
- Но таких убеждений не существует. Есть весьма различные убеждения, которые все мы можем, иметь и которые обязывают только каждого из нас...
- Я восхищаюсь вашей осторожностью. Вы не хотите предавать своих учителей. О, я вас вполне одобряю. Это не касается публики. Аббаты тоже не обязаны говорить вам все то, что им рассказывают в семинарии.
Жерфаньон читал в худощавом лице, в живых серых павах м-ль Бернардины такой жадный интерес к мнимым "тайнам" доктрины Нормального Училища и столь высокое представление о том, что в них могло заключаться страшного, что ему очень бы хотелось не совсем ее разочаровать. Но будучи достаточно проницателен, чтобы догадаться о таком умонастроении старой девы, он сохранял плебейскую склонность разъяснять посторонним их заблуждения. Он попытался ей втолковать, что Нормальное Училище не только не преподает каких-либо тайных наук, но с трудом поддерживает, с тех пор как оно преобразовано, преподавание наук вообще; что чтение лекций почти полностью перенесено в Сорбонну, а те курсы лекций, которые в нем еще ведутся, доступны всем, как улица.
М-ль Бернардина слушала его, усмехаясь и слегка покачивая головой. По-видимому, она думала: "Ловок, нечего сказать! И как их дрессируют! В двадцать лет такая выдержка!"
Она придвинула кресло к столу и, наклонившись над чашкой, из которой пила мелкими глотками, произнесла почти шепотом:
- Милый друг, я прекрасно знаю, что существуют доводы, доказательства, которых нам не говорят, которые скрывают.
Она сообщила забавную вибрацию слову "скрывают".
- Да, скрывают, от нас...
- Но какого рода доказательства, мадмуазель?
- Доказательства... (голос у нее почти дрожал)... против религии, даже против бытия бога...
Он был так удивлен и так ему хотелось расхохотаться при мысли, каким удовольствием было бы для Жалэза слушать этот разговор, что не нашел никакого ответа.
Она поставила чашку на стол и сказала немного громче, сложив ладони худых рук в складке юбки:
- Как вы там живете? Все в общем помещении?
- Да, почти так.
- Дисциплина строгая?
- Напротив, почти никакой.
- Вот как?.. По вечерам вы возвращаетесь когда хотите?
- Практически - да. Я не говорю об экстернах. Те вообще вольны поступать, как им вздумается. Но и мы, интерны... Если бы кто-нибудь из нас, например, провел ночь вне Училища, это, думается мне, было бы замечено, потому что, как-никак, надзор поставлен хорошо, но никто не решился бы ему об этом сказать.
- Как это забавно!
- Примите во внимание, мадмуазель, что многие из нас женаты.
- Женаты?
- Да.
- Значит, совсем молодые женщины. И они живут среди вас?
- Это не совсем так. Женатые - экстерны. Но ни женам их не возбраняется навещать их в Училище, ни нам приглашать их с женами в наши комнаты на чашку чая.
М-ль Бернардина опять понизила голос:
- И это не приводит к осложнениям? К скандалам?
- Не приходилось слышать. Замечу, что женатые товарищи все же составляют среди нас исключение.
В это мгновение послышался легкий скрип двери. Жерфаньон оглянулся. В залу вошла собачка с живыми глазками, острой мордочкой, длинным, пушистым хвостом и обильной шерстью белого, чуть желтоватого цвета, с несколькими бурыми пятнами. Жерфаньон не разбирался в породах собак. Ему знакомы были собаки деревенские, очень смешанной крови, оцениваемые почти исключительно по их личным качествам. Эта собачка похожа была на шпица, но не такая была мохнатая, не такие у нее были черные и проницательные глаза, и нос не такой острый, и уши больше и мягче, и гораздо меньше живости в движениях. Пожалуй, она была ближе к испанской породе. А всего естественнее было, приняв в расчет ее хозяев, отнести ее к какой-то мало распространенной, но очень дорогой разновидности. При прежних посещениях этого дома Жерфаньон, насколько ему помнилось, не замечал собаки, да и Бернар ему о ней не говорил.
- Макэр, зачем вы пришли?
Жерфаньона удивила эта кличка - так звали одного разбойника, вошедшего в историю; удивило и то, что ему говорили "вы", - обстоятельство, вновь поднимавшее вопрос об обращении на "ты" в доме Сен-Папулей.
Макэр подошел к молодому человеку и старательно обнюхал края брюк, обувь, не поднимая глаз выше.
- Прогоните его, пожалуйста. Он очень плохо воспитан. Я даже не знаю, как он ухитрился войти сюда.
- Судя по его росту, один он дверь открыть не мог.
- Нет, конечно. Впрочем, это старые двери. Случается, что защелка неплотно входит в гнездо. Дверь с виду закрыта, а достаточно малейшего толчка, чтобы она открылась. Он это, вероятно, заметил.
- Значит, он здесь уже давно?
И Жерфаньон ласково, но рассеянно гладил Макэра по голове и шее; собачка не оробела, но вогнула спину и немного попятилась.
- О нет. Не больше недели. Брат привез его из Перигора, когда ездил туда в последний раз. И в начале его даже не пускали в комнаты. Мы боялись, что он будет себя неопрятно вести, имея в виду его происхождение; и шуметь. Моя горничная обожает животных и взяла его к себе.
Макэр уселся на расстоянии метра от них, в той части валы, где струя теплого воздуха почти омывала ковер. Он переводил глаза с Жерфаньона на м-ль Бернардину.
- Брат получил его в подарок от одного из наших фермеров, вспомнившего, что моя племянница Жанна говорила ему как-то о своем желании иметь собачку в Париже. Этот славный фермер воображал себе, вероятно, что его собака великолепна. Надо сказать, что брат очень хорошо понимает в собаках охотничьих, все же остальные для него одинаково хороши. Когда мы потешались над его подопечным, он говорил в свое оправдание, что мать Макэра красавица. Как вам нравится такой довод?
- Это еще щенок?
Макэр, чувствуя на себе взгляд Жерфаньона, слегка шевелил ушами и проводил хвостом по ковру.
- Ему, кажется, месяцев девять, десять. Но вы понимаете, что теперь уж он не превратится в породистую собаку.
- Я не нахожу его некрасивым.
- Все объясняется тем, что мой брат не умеет ни от чего уклоняться; по крайней мере, у себя в имении. Здесь он бывает резким. Но там, с крестьянами, он всегда боится кого-нибудь обидеть. По правде говоря, уметь обращаться с людьми теперь ужасно трудно. Прежде, чем решиться на какое-нибудь распоряжение или выговор, надо выжидать подходящую минуту и смотреть, откуда ветер дует. Ты чего ждешь, Макэр? А эта кличка! Что вы на нее скажете? В известном смысле я предпочитаю ее английским кличкам, совершенно дурацким, вроде Тоби, или Тедди, или Дик. Я уверена, что этот добряк, перигорский фермер, не имеет никакого понятия об историческом Роберте Макэре и случайно так назвал свою собаку, как назвал бы ее Макароном. Вот не подскажете ли вы нам клички, которая бы не была странной, а звучала приблизительно так же, чтобы не слишком сбивать его с толку? Морда у него не глупая. Она мне нравится. Вы правы. У некоторых из этих ублюдков наружность бывает приемлемой. Чем этот песик безобразнее всякого другого, например, одной из этих чудовищных такс? Знаете, чего он ждет? Куска сахара. Но ты не дождешься. Сахар - враг собак. У них делаются от него, я слышала, ужасные болезни кожи: своего рода экземы, лишаи.
- Может быть, когда их пичкают сахаром.
- Представьте себе его в лишаях и корках, вдобавок ко всей его красоте. Я дам ему кусочек бисквита, обмакнув его в чай. Больше он ничего не получит. Он замечательно умеет служить, но я ему этого не прикажу, оттого что ему за это полагается кусок сахара. Странно даже, что он еще не стал по собственному почину на задние лапки. Вероятно, он перед вами робеет. Вы знаете хорошо собачьи породы, господин Жерфаньон?
- О нет, очень плохо.
- Жаль. Я бы у вас поучилась. Вы не догадываетесь, что это за помесь?
- Нисколько. Я у него вижу некоторое сходство с собаками, которые, кажется, называются испанскими.
- Да. Мне кажется, мать у него - спаниель. Когда мы поедем в Перигор, я попрошу показать мне ее. В деревне, если не принять особых мер, очень трудно получить чистокровных щенят. Для этого надо запирать суку на две или на три недели. Время течки повторяется в общем очень часто. Не слишком часто для нее, быть может, но для тех, кто за нею наблюдает. Уже за несколько дней до этого кобели начинают вертеться около нее. А затем начинается ужас что такое. Собачья революция во всей округе. Надо это видеть, чтобы представить себе. Вы знаете деревню, господин Жерфаньон?
- Знаю. Я провел в деревне все свое детство.
- Родители ваши, стало быть, не в Париже живут?
- Нет, в провинции.
- Там же вы и родились?
- Да.
- А это где?
- В Веле.
- Но разве не в Швейцарии Веле? Вы ведь француз?
- В Швейцарии - Вале. А Веле расположен к востоку от Центрального Массива и граничит с Севеннами.
- Севенны - это к югу от Перигора?
- Скорее, к востоку.
- Да, в сторону моря.
- До известной степени.
- Там у ваших родител