Главная » Книги

Мандельштам Исай Бенедиктович - Жюль Ромэн. Детская любовь, Страница 3

Мандельштам Исай Бенедиктович - Жюль Ромэн. Детская любовь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

тра, очень резвая, участвовала во всех компаниях и была дружна с сестрой моего товарища. Нас, вероятно, свела в один прекрасный день игра в пятнашки или уголки.
   - Кстати, ты единственный сын в семье?
   - Нет. У меня есть брат, гораздо старше меня. Между нами - почти никакой близости. Я тебе об этом расскажу при случае. А ты?
   - Я единственный сын. Но я перебил тебя.
   - Итак... Когда я стараюсь вспомнить, как мы познакомились, то никакой особый момент у меня в памяти не встает... Зато я вижу некоторые ее позы; эмблематическую сценку: я почти бегу по аллее сквера, она немного отступает в сторону, чтобы меня пропустить, и улыбается. Мы еще не товарищи, но она улыбается вежливо и снисходительно, как дама. И как сейчас вижу: я кланяюсь ей, она мне отвечает медленным кивком, хотя мы еще не разговаривали друг с другом. Она ни в малой мере не была церемонна. Но вела себя, как взрослая.
   - Все же вы подружились?
   - Да.
   - А затем?
   - Я пропускаю подробности, которые встречаются в стольких идиллиях этого возраста. Более или менее эти переживания должны быть знакомы и тебе. Замечу, что в стихах, которые я тебе показывал, выражение "детская любовь" звучит очаровательно, но употреблено не очень-то правильно. "Объятья", "венки" "и кувшины с вином в боскетах"... - детство уже осталось далеко позади. Бодлер говорит о парочках студентов и гризеток. Если мне стихи эти нравятся, то действительность, им соответствующая, довольно тягостна для меня своей вульгарностью. Словно мы не болтаем с тобой сегодня вечером в нашей учебной комнате, а сидим за столиком в беседке Мулен-де-ла-Галет с двумя модистками. Слишком принужденные взрывы хохота, немного для райка... рассказы о мастерской... однообразная кафе-концертная музыка в то время, как официант приносит пивные кружки... Я бы немедленно нашел прибежище в размышлениях о теории чисел или скорости звезд... Не правда ли?
   Жерфаньону хотелось в угоду Жалэзу согласиться, но уверенности у него не хватило. Он ограничился уклончивой улыбкой.
   - Словом, мой случай - это была действительно детская любовь. Со всей утонченностью, бесконечными мечтами, всем тем удивительным терпением, на которое способно сердце влюбленного ребенка. Целая рыцарская эпопея, превращающая эти годы в "средневековье" нашей личной истории. (У меня не было недостатка ни в чем из того, что требуется для такой аналогии, ни даже в головокружительных мистических осложнениях.) Разумеется, Элен устрашала меня; не как подруга, - я с нею весело и свободно играл, - а как возлюбленная. Больше трех месяцев, вероятно, не выдавал я ей ни одним словом своего чувства. Даже не осмеливался нежно смотреть на нее из боязни покраснеть. Все это очень известно. Не буду на этом останавливаться. Все же стоит отметить, какое помутнение разума может быть следствием такого религиозного поклонения. Вспоминаю один день у нее. Ее мать пригласила мою. Обе дамы беседовали в одной комнате, а мы играли в другой, кажется, в гостиной. Кроме Элен и меня, там были младшая ее сестра, Ивонна и служанка. Меня давно мучило желание объясниться. То, что мы были не одни, очевидно, внушило мне мужество а также находчивость. Не знаю, как я к этому пришел, но я сказал, что умею гадать на картах. (Я не имел понятия об этом шарлатанском искусстве.) Служанка, загоревшись любопытством, взмолилась, чтобы я ей погадал. Элен, Ивонна и я сидели на ковре в гостиной. Справа, между двумя окнами, сидела служанка и в волнении наклонилась над нами. Я разложил карты на ковре как мне вздумалось. Какой-то добрый дух, по-видимому, покровительствует этой профессии, и он пришел ко мне на помощь. Я умудрился что-то наговорить о молодом человеке, предстоящей свадьбе, даже трауре, но не среди ближайших родственников. Служанка ахала от изумления. Наступила очередь Элен. Я сказал ей:
   - Кто-то вас любит.
   - Очень?
   - Да. Карты говорят "очень".
   Голос у меня, должно быть, уже ломался. Элен спросила:
   - А я его тоже люблю?
   - Я вижу по картам, что вы любите кого-то. Но чтобы я мог сказать вам, тот ли это самый человек, мне нужно указание.
   - Указание? От меня?
   - Да.
   - Но какое же?
   Она смотрела на меня, улыбалась, без вызова, даже без кокетства. С милым и серьезным вниманием, которое было ей свойственно. По-видимому, чувства мои были очень явны. Но я думал, что они скрываются бог весть на какой глубине. У меня хватило сил ответить:
   - Скажите, о ком вы думаете.
   Я уже говорил тебе, что очень легко краснел в ту пору. Так легко, что заранее приходил в ужас при мысли, что покраснею, и это очень усиливало мою застенчивость. Но в этот день чрезмерный риск, на который я шел, не дал мне покраснеть.
   Элен подумала немного, и около глаз ее, в местах очаровательных веснушек, держалась улыбка. Потом сказала:
   - Я не хочу назвать его. Но назову первую букву его имени. Смотрите.
   И кончиком ногтя она спокойно и четко изобразила на ковре букву П. Я, конечно, следил за движением ее ногтя с таким же волнением, с каким бы слушал приговор, и узнал эту букву. Но думал я только одно: "Меня зовут Жалэз. Мое имя начинается с Ж. Не помню, сколько времени прошло, прежде чем я сообразил, что, кроме того, меня зовут Пьер и что все, а вначале и Элен, звали меня в сквере Пьером. Но от этого никакое озарение не осенило меня. Очевидно, слишком было поздно. Разочарование успело пробраться чересчур глубоко. Общим следствием было состояние колеблющегося сомнения, в котором столько же приходилось на долю тревоги, насмешки над самим собою, сколько на долю благоприятных представлений. Мне всегда в недопустимой степени недоставало самоуверенности."
   - Но твоя маленькая Элен, в общем сделавшая тебе признание в такой грациозной форме, ничего не поняла, вероятно, в твоем поведении и тоже была разочарована.
   - Не знаю. Не отдаю себе в этом отчета. В течение часа, который мы затем еще вместе провели, я слишком поглощен был своей тревогой и не замечал ничего кругом. Но не находишь ли ты довольно загадочным это помрачение ума у мальчика, который, могу с уверенностью сказать, был совсем не дурак.
   - Это форма застенчивости.
   - Да. Но этим ничего не сказано. Мне хотелось бы в этом разобраться. Иногда я верю, как и ты, в самые простые объяснения, которым сопутствует, когда оглядываешься на прошлое, улыбка сожаления. Иногда же я ищу более отдаленные причины. Я склонен допускать существование в нас особой способности ясновидения, постижения основной идеи нашей судьбы, бесконечно сложной, чуть ли не изворотливой мудрости, которая не утруждает себя объяснениями... Вот послушай... Часто наблюдалось, как любовь ребенка или подростка может не только сама быть чистой и невинной, но делать любящего чистым и невинным. Как ни заурядно это явление, оно остается крайне странным. В ту пору, когда я познакомился с Элен Сижо, меня одолевали первые муки половой зрелости; осаждали мысли, часто невыносимые по своей остроте, и разговоры товарищей, до последней гнусности откровенные. Ты знаешь их. Самые маниакальные мальчишки внушали мне чувство гадливости. Но должен сознаться, что этот неумолчный лепет эротики в связи с уличными возбуждениями, с чтением и глубинной работой плоти не оставлял незатронутой почти ни одной области чувствительности. Первым следствием моей любви к Элен было создание запретной зоны: в нее входило как раз все то, что касалось Элен. Когда я видел ее, думал о ней, я очищался от всех похотливых мыслей. Без малейшего усилия. Разве это одно уже не поразительно?
   - Ты скажешь мне, что я возвращаюсь все к тому же. Но не думаешь ли ты, что и это - форма робости? Не будучи сам особенно робок, я признаю за этим чувством большее значение, чем принято думать. Воображение у тебя, как и у большинства твоих товарищей, разыгрывалось в отсутствии женщины. В отсутствии предмета желания смелость неограничена. Предмет появляется - всякая смелость исчезает.
   - В поступках - пожалуй.
   - Даже в мыслях. Даже мысли обращаются в бегство. Я знаю, что по существу это не объяснение. Ты скажешь мне: "А робость откуда?"
   - О, на это можно было бы ответить: как раз от избытка воображения. Есть характеры более робкие, чем другие, это несомненно. Но совершенно оставляя в стороне вопрос о характерах, надо сказать, что для парализации человека достаточно долгого обдумывания поступка перед тем, как представится случай его совершить. Ибо мышление, в самом своем механизме, есть прежде всего система препятствующая и тормозящая. Если бы мы годами мечтали о первой папиросе, об усладах, восторгах, спазмах курения... возможно, что у нас бы зубы застучали, когда нам предложили бы ее. Мы разразились бы слезами, быть может. А между тем, в сфере любви накапливается особенно много мыслей до того, как представляется первый случай действовать. И самыми робкими рискуют оказаться те люди, которые, хотя бы просто в силу своей умственной подготовки, привыкли много думать. Интеллигенту, чтобы набраться храбрости, надо решиться на известные действия, думая о них не больше любого дикаря. Ты видишь, стало быть, что по вопросу о значении робости я с тобою вполне согласен. Но тут не в ней дело. Окажись я в ту пору, о которой говорю, запертым в одной комнате, например, с хорошенькой, румяной и полной, не слишком строптивой служанкой, - да, я несомненно оробел бы жалким образом и не был бы в состоянии осуществить с нею ни одного из похотливых видений моей фантазии. Но мне бы и в голову не пришло объяснять свой провал заговорившей во мне чистотою. Таких дураков не бывает на свете. В самом крайнем случае я попытался бы, может быть, убедить себя, что служанка недостаточно хороша собой, или что она неопрятна и плохо воспитана, или что вид комнаты меня отталкивает. Помню, когда я находился где-нибудь в обществе взрослых женщин, более или менее соблазнительных, они тоже внушали мне крайнюю робость. Я не способен был ни на какую непринужденность в обращении с ними. Но уверяю тебя, что даже в их присутствии, под их взглядами, которые рассеянно останавливались на мне, как на благоразумном и работящем мальчике, мое воображение не отказывало себе ни в чем. Я не обманывался ни насчет своего вожделения, ни насчет его жалких приемов. Решительно ничего похожего на это не было в моем отношении к Элен.
   - Оттого, что она была одних лет с тобою...
   - Идея Шопенгауэра?.. Природа, в виде компенсации пожелала, чтобы юноши влеклись к зрелым женщинам, а старички бегали за девчонками? Я соглашаюсь, что меня искушали преимущественно если не зрелые, то по крайней мере взрослые женщины. Но и в отношении девчонок у меня иной раз возникали отнюдь не беспорочные мысли, когда к ним не примешивались любовные эмоции. Надо заметить, что любовь у меня зарождалась и к другим, не только к Элен...
   - Так что же? Какая же у тебя задняя мысль? Реабилитация "небесной" любви? Это романтизм... как бы выразиться?.. самый весенний. Я не думал, что тебе могут быть близки столь... ну, скажем, несовременные взгляды...
   - Да нет же! Прежде всего, у меня нет никакой задней мысли. И будь у меня задняя мысль, Она была бы совсем другою. Спроси ты меня об этом час тому назад, я бы высказал тебе свое искреннее убеждение: всякая попытка любить чисто, отделять любовь от полового влечения - это комедия. Кто притворяется, будто удерживает любовь в границах чисто духовного общения, тот совершает обман, который в конце концов обращается против него самого. Я выражаюсь очень ясно.
   Жалэз проговорил это очень энергично. Даже гримаса раздражения пробежала у него по всему лицу.
   - А если так...
   - Да, но час тому назад я не помнил про Элен Сижо. И то, что посреди смятения, горького пыла моего тринадцатилетнего возраста любовь моя к Элен Сижо создала область чистоты и безоблачности, - это несомненно. Сперва область ограниченную. Был томящийся мальчик, мечтающий о женских объятиях и без особого отвращения слушающий обстоятельные рассказы товарищей о различных мерзостях. И был другой мальчик, который приходил в состояние прозрачной экзальтации от присутствия или мысли о девочке с распущенными волосами, карими глазами, крошечными веснушками. Раздвоение это длилось до дня гадания на картах и выведенного на ковре инициала. Я сказал тебе уже, что, даже рассуждая, колебался принять на свой счет признание Элен Сижо. Тем не менее, оно внезапно взвинтило мою любовь и очистило меня от похоти совершенно. Это тем более интересно, что сомнения продолжались, что я не предавался ликованию. Нельзя вообразить себе, на каких тонких и хрупких комбинациях чувств может строить свою жизнь ребенок в этом возрасте. Например, я непрестанно воскрешал в памяти сцену на ковре, ноготок, выводящий букву. Я не делал из этого никаких решительных выводов. Но тем не менее, у меня было такое чувство, словно в моей любви начинается новый период. Период разделенной любви? Слишком, я был далек от такой дерзкой мысли. Период признавшейся любви? Даже не он. Я нисколько не был уверен, догадалась ли Элен, что я о себе говорил, сообщая ей, что кто-то ее любит. Что же случилось нового? То, что между нами поставлен был вопрос любви?.. Но и такая формулировка слишком еще груба. Чтобы выразить положение с тем же множеством оттенков, с каким я ощущал его, нужно было бы на языке сердца воспроизвести те искусно двусмысленные выражения, которыми пользуются математики для передачи подвижных умственных концепций. Сказать, например, что, блуждая из конца в конец по пути моих любовных мечтаний, я теперь принужден был проходить мимо образа: "Элен, выводящая мой инициал на ковре", и что прикосновение к нему невольно сопровождалось минутной доверчивостью, положительным значением радости, как бы ни было оно неустойчиво. Или, если это тебе больше нравится, одним из значений, которые я вправе был приписать этой сцене, одним из "решений", которые она допускала, была разделенная любовь. Наименее вероятным, быть может. Но в известных пределах, по отношению к определенным жестам и словам Элен, - решением "истинным". Клянусь тебе, что я не стараюсь мудрствовать. То, что я говорю тебе, по гибкости, по эластичности уступает моим переживаниям.
   "Итак, я очистился, безоговорочно и без всякого труда, ради наиболее благоприятной возможности, той возможности, что буква, начертанная на ткани ковра, означала мое имя. Мне чудилось, будто где-то, в господствовавшей надо мною сфере, воздвиглось временное, дивно идеальное здание, которое бы обрушилось или рассеялось, если бы я перестал быть достойным его".
   Жалэз приостановился на мгновение.
   Жерфаньон спросил его:
   - Но ты ничего не сделал для разрешения сомнений?
   - Я не торопился. Боялся, вероятно, разочароваться. Быть может, боялся также слишком поторопиться. И я был прав. Такие переживания неповторимы. Теперь я это вижу. Когда стараешься, несмотря ни на что, вернуться к ним, то это уже не удается... Но говорить я с тобой хотел не об этом. Где-нибудь в Кемпере или в Пюи возможен был бы такой же роман... Нет, я имел в виду специфически, таинственно парижское в этой детской любви.
   "Как-то вечером... помнится, об эту же пору года, как теперь, немного более раннюю, или же в ту весеннюю пору, когда такое же бывает освещение... через несколько дней после сцены с картами... мне показалось нестерпимым ждать целую неделю встречи с Элен в сквере, да и то без уверенности, что она придет. Ушлась она в школе Эдгар-Кине, на улице Мучеников. Каждый ли день она уходила оттуда в один и тот же час, или в этот вечер у нее был лишний урок? Да, вернее - это последнее. Я уже не помню, как об этом разузнал. Словом, я имел достаточно времени, чтобы не только туда поспеть из лицея Кондорсе, но и немного побродить по улицам. Сначала я стал у ворот цирка Фернандо. Но это было неудачное место. Слишком подозрительным казался лицеист, стоявший как раз против дверей женской гимназии. На другом тротуаре ждали несколько матерей, несколько бонн, но очень мало, так что это, по-видимому, не был обычный час конца уроков. Я покинул свой пост. Дошел до угла авеню Трюден. Шагал медленно, делал небольшие остановки, оборачивался в сторону школы, стараясь о том, чтобы это имело совершенно естественный вид. Вижу, как сейчас, деревья на авеню, пламя газового рожка, довольно темное здание школы, где свет вырывался только из подъезда. Много теней там и сям, повсюду вокруг. Много мягких сгустков мрака. Фиакры, катившиеся вверх и вниз по улице, с их фонарями; прохожие. Городское движение - не слишком густое, но уплотнявшееся, становившееся хаотичным от этих подвижных сочетаний света и тьмы. Элен должна была выйти; но я не был уверен, что эта городская сутолока не помешает мне заметить ее как раз в должную минуту, не похитит, не отнимет ее у меня... Хорошо ли ты представляешь себе, как этот четырнадцатилетний влюбленный на тротуаре переходит с места на место, боясь обратить на себя внимание, и спрашивает себя, сможет ли он сквозь эту уличную суету, на расстоянии тридцати шагов, разглядеть ту, чье появление ему необходимо. Прими в расчет, что если он не вовремя обернется, если другие силуэты его обольстят, огни фиакра на миг ослепят, то все потеряно. Несколько секунд - и он опоздает. И когда он в этом удостоверится, наконец, то будет созерцать авеню слева, вниз идущую улицу, подъем к бульвару, сгустки мглы, пересекаемой огнями, городское движение, которое не прекратилось, безграничный по вечерам Париж, где затерялась та, кого он ждал. Ощущаешь ли ты, как у него должно сжиматься сердце, пусть бы даже оно не было чувствительнее других? Вот почему минуты отчаяния, как и счастливые минуты, у парижских детей могут быть несходны ни с чьими."
   - Значит, в этот вечер ты с нею разминулся?
   - Нет, не в этот вечер. Впоследствии - случалось. И впечатление, сохранившееся у меня от этих часов обманутой надежды, только усилилось под влиянием других, более важных обстоятельств, о которых я как-нибудь расскажу тебе, быть может: такое впечатление, словно тебя постоянно окружает стихия, хотя и родная, но вечно готовая отнять у тебя то, что ты любишь, причем нельзя знать, отдаст ли она свою добычу. А между тем надо ждать, что она вот-вот ее из прихоти отдаст, как море иногда выбрасывает то, что кануло в него. Не может быть и речи о том, чтобы самому обыскать столько неизвестных уголков... исчерпать море.
   (Жерфаньон сравнил это впечатление с тем, которое пережил на кровлях Училища. Идея была совсем другая, но трепет - того же рода.)
   Жалээ продолжал:
   - Ты понимаешь: я знал адрес Элен. В данную минуту я непосредственно не боялся ее утратить, пусть бы даже с нею разминулся. Но впечатление, которое я тебе рисую, сильнее всяких успокоительных соображений. Он родственно также предчувствиям.
   - Во время первой нашей прогулки я говорил с тобой о "большом городе". Помнишь? То, что ты мне описываешь, не есть ли специфическое для большого города беспокойство?
   - И для ребенка "большого города". Несомненно... Итак, в этот вечер, когда Элен вышла из подъезда школы, в свете, струившемся из сеней на тротуар, с сумкой под мышкой, я заметил ее. Мне удалось не потерять ее из виду, скрываясь во мраке. Она была с двумя подругами. Трое девочек перешли улицу в направлении к авеню. На Элен была короткая накидка с отброшенным на спину капюшоном. Широкий берет. Волосы развевались. Я в первый раз ее видел на таком расстоянии, вечером, при уличном освещении. Мне не хотелось, чтобы она заметила меня.
   - Почему?
   - Не могу сказать. Скорее, кажется мне, из деликатности, чем из застенчивости. Я боялся, как бы ей не показалось грубой такая манера внезапно появляться перед нею. Мне было не очень трудно прятаться, оттого что три подруги болтали. Вполголоса, впрочем, без взрывов смеха. Теперь я думаю, что Элен, быть может, рассказывала про сцену с картами... Они пошли по левому тротуару авеню. Я следовал за ними на большом расстоянии.
   - Собирался к ним подойти?
   Жалэз ответил не сразу:
   - Не знаю. Вернее, надеялся, что мне поможет случай, что она заметит меня, несмотря на мои предосторожности. Расстояние между нами было слишком велико. На этот раз из-за толпы. Я не хотел быть классическим лицеистом, увязавшимся за тремя школьницами. В уловках любви меня часто коробило то, что им трудно не быть комически прозрачными для каждого встречного... Когда девочки приблизились к Антверпенскому скверу, одна из них отделилась от тройки. Не Элен. Если бы Элен осталась одна, может быть, близость сквера, где у нас были общие воспоминания, внушила бы мне смелость к ней подойти. Но она с другой подругой повернула на улицу Тюрго. Затем я вспоминаю перекресток, с его скрещениями лучей, прохожих, экипажей, черных теней, которые уже сами по себе порождают в душе некоторое смятение и неуверенность. А я стою там один и вглядываюсь в сумерки, поворачиваясь во все стороны. Оба силуэта исчезли. Некоторое время ушло у меня на колебания, на зондирование перспективы, которая уже несколькими шагами дальше становилась непроницаемой. Затем я кинулся бежать вперед, чтобы как можно скорее добраться до одного переулка близ церкви Сен-Венсан-де-Поль, где мог надеяться увидеть Элен, если бы она кратчайшим путем пошла домой. Я притаился в подворотне одного дома. Фонарь на кронштейне подле самых ворот освещал меня слишком ярко. В течение этих десяти или пятнадцати минут я изведал много мук любви. Пытка моя не находилась ни в каком разумном соотношении с тем, что для меня стояло на карте. Но мысль, что так или иначе я с Элен еще увижусь, была бессильна меня успокоить. Я узнал в этот вечер одну из глубоких особенностей любви: когда к ней ничто постороннее не примешано, она ведет себя так, словно время сейчас должно оборваться. Внезапно я увидел Элен совсем одну на противоположном тротуаре. Я не постарался ни поглубже спрятаться в подворотню, ни выглянуть. Она прошла мимо, не заметив меня. Да и как могло ей прийти в голову, что я стою в этих воротах? У меня было время хорошо разглядеть развевающиеся волосы, руки, выпростанные из-под пелерины, ее сумку, ее профиль.
   - И ты уже не пошел за нею следом?
   - Нет.
   - Ты не сказал себе, что она опять ускользнет от тебя? И по твоей вине?
   - Нет. Я был, вероятно, немного разбит.
   - А потом что было?
   - Потом..? О, довольно на сегодня.
   - Но ведь я услышу продолжение?
   Жалэз как будто боролся с собою.
   - Продолжение... Но повторяю: я нисколько не собирался попотчевать тебя рассказом. Он, право же, слишком ничтожен по содержанию. Я описал тебе припомнившиеся мне ощущения по поводу более общей темы, которую мы обсуждали.
   - Но тебе могут припомниться и другие... из той же серии.
   - Посмотрим... Если представится повод... Как-нибудь, когда мы будем идти по улице, как я уже говорил тебе.
   - Отчего не сейчас? Атмосфера учебной комнаты очень благоприятна. А создал ее ты. Призраки, уверяю тебя, чувствуют себя в ней очень хорошо.
   - Нет. Прежде всего, я хочу теперь спать.
   - Так рано? Еще нет и одиннадцати.
   Жалэз убрал бумаги, книги. Спустя несколько минут Жерфаньон, поколебавшись и улыбнувшись, спросил его:
   - Ты любишь поспать?
   - Да. Ты мог в этом убедиться.
   - Не сказал бы. Обычно у меня раньше слипаются глаза. И я встаю с большим трудом. Представь себе, сегодня утром, в четверть девятого, Дюпюи тихонько постучал в мою дверь, чтобы я не опоздал.
   - Сам? Смотри-ка! Это забавно.
   - И ты видишь много снов?
   - Да.
   - Мысли перед тем, как ты засыпаешь, влияют на твои сны?
   - Иногда.
   - Настолько, что сны образуют их непосредственное продолжение?
   - В некоторых случаях - пожалуй. Но почему ты этим интересуешься?
   - Ни по чему.
  

V

КИНЭТ ВОРОШИТ СВОИ ВОСПОМИНАНИЯ

  
   Кинэт смотрит на будильник, стоящий недалеко от него, наискосок, на кухонном шкафике.
   "Пять минут двенадцатого. Через четверть часика я кончу. Ставни закрыты плотно. Но нельзя знать. Луч света может просочиться. Совершенно излишне удивлять соседей. Даю себе время до половины двенадцатого. Крайний срок".
   Он стоит перед плитой. Держит в руках гнутую доску, с одной стороны окрашенную в черный цвет, с другой - оклеенную полосатым коленкором. С ткани свисают нитки.
   Две другие доски той же формы прислонены к стене на полу. Разведен жаркий огонь. Кинэт кончает сжигать чемодан Легедри. Остались еще только эти три части от крышки.
   Уже несколько недель он каждый вечер уничтожает по частям все оставшееся от Легедри. Без всякой поспешности; напротив. Начал он с лежавших в чемодане вещей. Каждый день брал из них две-три, колеблясь и обдумывая выбор, хотя и не следуя сознательно какому-либо методу. Например: сорочку, воротничок, один носок. Или же носовой платок и фуфайку. В процессе работы он натолкнулся на некоторые мелкие затруднения и принял их в расчет при дальнейших операциях. Так, например, засовывая в топку, кусок за куском, первую фуфайку, он сообразил, что пуговицы не сгорят. И эти пуговицы, перламутровые, все одного размера и с виду почти одинаковые, обнаружили различные свойства. Одни набухали в огне, становились хрупкими, лопались. Другие только желтели и покрывались как бы пупырышками. Всего неприятнее была их склонность пробираться между головешками и скрываться в золе. Жилетные пуговицы из похожего на дерево, но более твердого вещества, и металлические брючные пуговицы дали ему материал для других наблюдений. Кинэт собирался было, в виде общего решения этой проблемы, отрезать пуговицы от материи, с тем, чтобы хранить их затем в коробке или же выбросить в мусорную яму. Он отказался от этого вялого решения. (Возможно, что опасности нет никакой или она ничтожна. Но ум не должен допускать послаблений в исполнении принятого плана.)
   Чрезвычайную медленность операции Кинэт оправдывал основательными с виду доводами. Труба не будет долго дымить, дым не будет подозрительно густым и слишком сильно отдавать гарью. Не будет слишком много золы в мусорном ящике. Если бы его застигли врасплох, он мог бы утверждать, что просто сжигал несколько тряпок...
   Но Кинэт повиновался более сокровенным мотивам, общей чертой которых было стремление к некоему блаженному состоянию. Каждый вечер он переживал приятные минуты, когда выбирал в чемодане вещи для уничтожения. Приятно было также шуровать огонь. Приятны неожиданные трудности, которые надо было устранить. (В тот день, например, когда он нашел на дне чемодана старую зубную щетку и внезапно оказался перед проблемой разрушения кости.)
   Кроме того, Кинэту трудно было оторваться от значительного события, пережитого им. Он старался продлить возбужденное состояние 14 октября. Он мог в известной мере поддерживать его мысленно. Но мысли гораздо легче появляются, когда их призывает действие. Каждый вечер, трудясь над каким-нибудь воротником, над галстуком, он чувствовал себя так, словно занят опять приготовлениями к этому великому дню. Каждый жест напоминал ему патетический момент. Внезапный взлет пламени! Каждый вечер Кинэт готовился к убийству Легедри.
   Немало обстоятельств помогало ему в этом радении. Каждая из этих вещей была когда-то на теле у Легедри, служила ему, сохраняла с ним контакт. Не исповедуя в этом отношении какой-либо особой веры, переплетчик ясно ощущал, что существование Легедри каким-то образом длилось в этих вещах. Даже запах в них сохранялся; живой запах. В грязной подкладке жилета, во фланелевом набрюшнике. В невыстиранном белье. Кинэт прикасался к нему с гадливостью чистоплотного человека. Кончиками пальцев брал каждую вещь за край и относил из чемодана к печи, держа подальше от своего тела и зажимая ноздри. Но запах Легедри все же источался, утверждался в тесной комнате как чье-то присутствие. И отвращение было только платой, которую Кинэт соглашался вносить за иллюзию, будто он еще распоряжается своей жертвой.
   Однако он не старался вспоминать картину самого убийства. Одерживал ее на известном расстоянии от себя, как бы прикрывая символом. Давал просачиваться оттуда только волнению. Еще она представлялась ему немного зверской, и откровенно он ее не принимал. Ибо ему недоставало известной жестокости. Он чувствовал себя как человек, который вкусом алкоголя не восхищен, но, проглотив большую рюмку, уже не может забыть того, что он изведал потом.
   Вот что важно для него: что он изведал потом. Непосредственно после убийства. Драгоценная, жгучая эссенция воспоминаний. Такая драгоценная, что он не позволял себе ее вкушать, даже вороша в пламени куски материи. "Позже! - говорил он себе. - Позже! В спальне! После того, как я поработаю хорошенько".
   Покамест он разрешал себе прикасаться только к тем воспоминаниям, которые относились к происшествиям, последовавшим за днем убийства, начиная с 15 октября.
   Шлепанье по глине, галерея, свет фонаря, пахнущий порохом мрак, губка... стоп! Прыжок с закрытыми глазами через слишком драгоценные часы. Глаза памяти открываются, чтобы вновь увидеть события, которые, конечно, в величайшей степени занимают Кинэта, которые он обозревает с обычной своей обстоятельностью, но к которым относится сравнительно спокойно.
  

* * *

  
   Прежде всего, приход его в дом N 142-бис на улице предместья Сен-Дени; 15-го, около десяти утра. Записка: "Привратница - на лестнице". Но в доме 142-бис несколько лестниц. Кинзт решается войти во двор, осматривается, сображает. Слышит голос, несущийся с лестницы D. "Это вы, сударыня?" Женщина выходит во двор. "Здравствуйте, сударыня". Положительно, у привратницы дома 142-бис приятная наружность. Она почти такая же полненькая, как Софи Паран, но больше огня в глазах, больше живости в движениях. Она любезна с "г-ном Дютуа". Этот хорошо воспитанный делец, по-видимому, нравится ей. Кинэт, снимая перед нею шляпу, не досадует на свою плешь. Чувствует, что взгляд, которым она скользит по его черепу и бороде, зачисляет его в разряд мужчин, вниманием которых она была бы польщена. Он объясняется непринужденным тоном: "Представьте себе, какая у меня неприятность. Ну да, с моим служащим. Помните - третьего дня вечером он ушел, хотя я велел ему ждать меня. Он объявил мне, что умирает от скуки наверху, что может там с ума сойти. И он уже немного спятил с ума. Невозможно было его урезонить. Словом, он потребовал расчета и сбежал, судя по его словам, на родину. Ну и с богом! Он вам ничего не говорил? Не жаловался? Не рассказывал про свои неудачи?.. Не знаю, взять ли на его место другого. Как бы опять не остаться в дураках. Мне нужен человек серьезный или никого не нужно. Да, это хорошая мысль. Я, может быть, помещу объявление в газете".
   Он поднялся в квартиру на лестнице J; в ящике стола нашел бумаги, удостоверяющие личность Легедри; собрал их, а также несколько мелочей, принесенных третьего дня жильцом; затем ушел, сказав привратнице: "Пока я никого не найду, придется мне самому заглядывать сюда время от времени. Если случайно придет письмо на мое имя, сохраните его".
   Этот визит главным образом должен был послужить ему средством испытать себя и набраться смелости для посещения Софи Паран. Теперь ему нужно было только отдать себя во власть приобретенной самоуверенности. "Его исчезновение меньше стесняет меня, чем я думал. Мне удается говорить о нем очень естественным тоном".
   На улице Вандам, в писчебумажном магазине, он снова видит пухленькую женщину с наивными глазами, в той же косынке, трепетно ждущую удара судьбы. "Что же это значит, сударь? Вы знаете, он мне все еще ничего не написал". - "И хорошо сделал". С первых же слов авторитет его снова опустился на ее плечи. "Писать запретили вы?" "Разумеется. Положение его чрезвычайно щекотливо. Я не желаю, чтобы он выходил. Не желаю, чтобы он писал". - "Но я так жить не могу. С вашей стороны жестоко не позволять ему, чтобы он сообщал мне о своем самочувствии". - "Он это делает при моем посредстве. К чему письма? Письмо может затеряться, оставить следы. Я ведь прихожу к вам от его имени". - "Вы этого не понимаете. Это не одно и то же. Если бы вы, по крайней мере, принесли мне записочку от него! Если бы я хоть видела иногда несколько строк, написанных его рукою..." У Кинэта зарождается идея. "Голубушка, я вхожу в ваше положение. Мне тяжко видеть вас несчастной. С другой стороны, я не могу изменить правилам осторожности". - "Но что же в этом неосторожного, если вы сами принесете записку?" - "Вам, во всяком случае, придется вернуть мне ее, прочитав". "Как хотите. Или же я разорву ее в вашем присутствии". "А сумеет ли он изменить свой почерк?" - "Зачем?" "Осторожность никогда не мешает". - "Попросите его! Если он любит меня, то сделает все для того, чтобы вы позволили нам переписываться".
   Через пять дней Кинэт вернулся на улицу Вандам с желтым конвертом; в нем лежал двойной листок бумаги в клетку, на первой странице которого было написано несколько строк, с украшениями и завитушками; с прописными буквами посреди фраз. Поколебавшись между сальным пятном и чернильной кляксой, Кинэт остановил свой выбор на сальном пятне. Написано было: "Я принужден своими врагами к чрезвычайным мерам предосторожности. Люблю тебя как никогда. Слепо повинуйся моему адвокату. Разорви это письмо". Перед подписью "Огюстэн" стояло: "Твой на всю жизнь, моя малютка Софи".
   Прочитав записку в первый раз, Софи Паран залилась слезами; затем попросила позволения перечитать ее; перечитывала пять-шесть раз и, возвращаясь к трогательным местам, снова всхлипывала. Кинэт был немного взволнован; но к его волнению совсем не примешивалось раскаяние. Он жалел эту молодую женщину, находил ее трогательной, правильно и живо чувствовал ее положение, словом присутствовал при этой сцене, как сердобольный зритель в театре. Кроме того, он доволен был тем, что сразу же преуспел в новом для него деле; в подлоге.
   Он взял у нее письмо, тщательно разорвал его, спрятал клочки в карман и только после этого спросил: "Узнали почерк?" "Да... все-таки... то есть... (Она не знала, как ответить, чтобы не повредить Огюстэну)... Удивило меня скорее то, что он меня называет Софи". "Разве вас не так зовут?" "Так, но он меня иначе называл". "Как он вас называл?" "Моя... моя Финэта". Она произнесла это сквозь слезы.
   Переплетчик вспоминает, что его удивило сходство этого ласкательного имени с его фамилией. Ему послышался в нем перезвон рока. Кинэт, Финэта - два колокола, пробившие для Легедри. Один... Но если переплетчику не чуждо весьма своеобразное суеверие или, вернее, суеверное отношение к мелочам, то к большим туманным идеям у него нет никакого уважения. Рок? В него он мало верит. Перед призраком таких размеров его разум отступает настолько, что может обороняться.
   Впрочем, в течение всего этого времени его еженедельное хождение в писчебумажный магазин и менее регулярное - на улицу предместья Сен-Дени (куда он сам отправлял письма на имя г-на Дютуа) увлекали его меньше, чем чтение газет. Он покупал каждый день, в различные часы и в трех различных местах, чтобы не обратить на себя чьего-либо внимания, "Пти-Паризьен", "Пти-Журналь" и "Матэн", а по вечерам, в киоске на бульваре Гарибальди или у какого-нибудь газетчика - "Патри". Готовился увидеть заглавие вроде "Кровавая каменоломня" или "Страшная находка", или в подзаголовке над двумя столбцами: "В недрах каменоломни Баньоле обнаружен чудовищно изуродованный труп". Ничего. В первые дни он говорил себе, что этот период молчания нормален; что через него прошло и преступление Легедри; что на этот раз, надо думать, он будет даже продолжительнее в связи с характером местности, личностью жертвы, принятыми мерами предосторожности.
   На пятнадцатый приблизительно день он не на шутку встревожился. Пробовал успокоить себя: "Если бы мне гарантировали во время моих приготовлений двухнедельное молчание, я счел бы это большой удачей. Был бы безмерно счастлив, если бы предвидел положение, в котором сейчас нахожусь. По двум делам я мог бы быть привлечен к ответу: по одному как - сообщник, по другому - как главный виновник. О первом деле уже не говорят. А второе не обнаружилось. Я продолжаю работать, переплетать книги. Время проходит. А всякий раз, когда время уходит, оно с собою что-нибудь уносит".
   Но это был продукт рассудка связного, организованного мышления. Тезис "официального оптимизма", который Кинэт пытался навязать своему разуму. Ему не удавалось, однако, отказаться от противоречивых домыслов.
   Подчас, например, он склонен легко относиться к методам полиции. "Я видел их близко. Такие же бюрократы, как все другие. Эти ребята только то находят, что им приносят". И вдруг он начинает их подозревать в глубоком коварстве: "Может быть, есть преступления, широкое обсуждение которых в печати полиции желательно и даже ею поощряется, и есть другие, которые она скрывает. Чтобы усыпить бдительность преступника и тем самым легче его накрыть. Или по мотивам еще более таинственным".
   В другие моменты идея случайности занимает и поражает его ум. Он видит, как расширяется случайность, как она проникает повсюду, умножается, растет путем накопления, подобно веткам коралла. По воле случайности никому в течение двух недель не "случилось" дойти до тупика одной галереи. Она может сделать так, чтобы целые месяцы, годы этого не "случилось". Но ей достаточно мгновения, чтобы все "раскрыть". Неопределенная и двуличная сила! Разумно принимать ее в соображение при расчетах, но затем тщетна была бы надежда ее уломать. Она равнодушна ко всем ухищрениям, ко всем мольбам.
   Или же он размышляет о своей зеленоватой жидкости. Он знает, что рецепт ее весьма прост с точки зрения химика. Но так как он его нашел когда-то в старой книге, в которой шрифт, орфография, обороты речи устарели, бумага пожелтела и между страницами накопилась вековая пыль, то он склонен представлять себе, будто свойства этой жидкости сильнее, чем можно думать, судя по ее составу. Он видит: разъедание, однажды начавшись, разливается как пламя, покуда находит пищу себе. После лица оно пожирает голову, шею. Тело - без головы. Затем - бесформенная масса. Наконец, кучка остатков. И люди проходят мимо, будучи уверены, что это какая-нибудь истлевшая дерюга... На этом видении он задерживается недолго. "Что за бред!" - думает он.
   Возникало ли у него желание проверить это на месте? Нет, никогда. Он подстерегал в себе это желание не раз, потому что был заранее убежден, что оно будет мучить его, что ему предстоит с ним бороться, как с одною из главных опасностей. Тяга к месту преступления. Ведь он изведал ее, когда дело касалось всего лишь чужого преступления, изведал, так сказать, "по доверенности". Еще и теперь для него было бы наслаждением спокойно осмотреть деревянный флигель на улице Дайу и его окрестности. Напротив, пусть бы даже ему надо было побывать в районе каменоломни, он бы направился далеко в обход, чтобы не приближаться к ней. Чем объясняется эта разница? "Несомненно, - думал Кинэт, - у меня нет ничего общего с заурядным преступником. Я выше его во всех отношениях. Я был бы способен преодолевать свои побуждения. Но тут как раз побуждение отсутствует. Не начинается ли эта тяга после того, как преступление обнаружилось? После того, как место его сделалось центром общественного внимания, центром возбуждения и накопления дурных помыслов, блуждающих в толще городского населения?"
   Мысль эта являлась Кинэту не с такою ясностью. И будь она ему так ясна, он ее, пожалуй, оттолкнул бы, будучи убежден в своей независимости от толпы.
   (На этот счет он несколько обольщался. Ибо в неприятном чувстве от молчания газет была капля разочарованного тщеславия. Неужели мог такой поступок, даже не поморщив глади общества, кануть в бездну? Он, конечно, этого хотел и на это рассчитывал. Но есть слабости в сердце "изобретателя". Все мы ждем поощрения от славы. Кинэт был даже несколько раздражен сенсацией, поднявшейся за последние дни вокруг дела Стенель; или, вернее, пробуждением этого дела, оттого что оно дремало пять месяцев. Это доказывало, впрочем, что дело всегда может воскреснуть и что не следует слишком скоро успокаиваться.)
   Не испытывая тяги к месту преступления, Кинэт по-прежнему испытывал ее к полиции. Он рассчитывал на новый вызов. Никаких повесток не получая, он каждый день боролся с потребностью самому туда пойти. Изобретал предлог, который бы не показался слишком странным. Он не видел другого выхода из неизвестности, а она становилась удушливой. К чему впустую размышлять о мощи полиции? Есть страшно точные вопросы, ответить на которые было бы полезнее. Ломать себе голову над другими - значит топтаться на месте. А ответы эти знает полиция. Окончательно ли поставлен крест на деле улицы Дайу или только временно? Идет ли полиция упрямо по ложному следу? Или же она напала на верный след, но не заметила еще, что он ведет через переплетную мастерскую? Найден ли труп Легедри? И почему, в таком случае, промолчали об этом газеты? Догадывается ли полиция, есть ли малейший шанс, что она может догадаться о связи между обоими делами?
   Вот на какие вопросы надо было бы добиться от них ответа так или иначе, или, по крайней мере, попытаться его расшифровать по их поведению, по выражению глаз. Увы! Полиция не подает никаких признаков жизни. И нет также предлога навестить ее.
   Однако, один предлог за последнее время нащупывается, надо только дать ему созреть. На днях, собираясь утром открыть магазин, он нашел на полу конверт, с трудом вдвинутый под дверь. "Господину Лоису Эстрашару, улица Дайу, 8". Это - адрес Кинэта. Но в доме нет других жильцов. Значит, нет и Лоиса Эстрашара. На конверте ни марки, ни почтового штемпеля. Кто-то нарочно принес письмо. Кинэт сперва подумал, что это какая-нибудь реклама. Но вид конверта, почерк и адрес свидетельствовали о чем-то более серьезном. В конце концов, не без борьбы с совестью, переплетчик распечатал конверт. В нем оказался оттиск размноженного циркуляра. Слева подзаголовок в двух строках: "Социальный Контроль. Правление." Справа цифра: 714. Ни адреса, ни даты, по крайней мере явных. Ниже и по середине: "Дорогой товарищ". Затем текст: "Настоятельная просьба присутствовать на нашем ближайшем собрании, класс 129. Товарищ Уго Тоньети сделает доклад о двух злободневных проблемах, исключительную важность которых нам нет надобности подчеркивать. Он будет говорить по-французски. Но вопросы докладчику следует формулировать по возможности письменно. Если вы сочтете необходимым привести товарища, уже состоящего кандидатом, но не действительным членом, то мы очень просим вас сообщить нам его имя, фамилию и адрес не позже, чем накануне, так как собрание считается закрытым. В случае возражений, вы будете поставлены о них в известность немедленно. Напоминаем вам, впрочем, что ни один товарищ, кандидатом не состоящий, допущен быть не может и что даже в последний момент может быть отказано в доступе без объяснения причин всякому лицу, формально не записанному в группу. С товарищеским приветом". Подпись была неразборчива. Постскриптум подчеркнут: "Не забудьте захватить настоящее письмо".
   "Г-н Лоис Эстрашар, улица Дайу, 8". Очевидно, он живет где-то по соседству. Писавший адрес ошибся номером, а разносивший циркуляры, очевидно, новичок в втом деле или какой-нибудь мальчуган, доверился адресу. Рассматривая бумагу, покрытую лиловыми, бледными, немного расплывшимися строками, Кинет думает приблизительно следующее: "Поистине, я

Другие авторы
  • Астальцева Елизавета Николаевна
  • Волконская Зинаида Александровна
  • Панов Николай Андреевич
  • Верхарн Эмиль
  • Теккерей Уильям Мейкпис
  • Червинский Федор Алексеевич
  • Григорьев Петр Иванович
  • Джонсон Бен
  • Штейнберг Михаил Карлович
  • Бенитцкий Александр Петрович
  • Другие произведения
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Крысолов
  • Щеголев Павел Елисеевич - Амалия Ризнич в поэзии А. С. Пушкина
  • Потапенко Игнатий Николаевич - И. Н. Потапенко: биобиблиографическая справка
  • Лесков Николай Семенович - Справедливый человек
  • Шаляпин Федор Иванович - Письма
  • Соловьев Сергей Михайлович - Н. М. Карамзин и его литературная деятельность: "История государства Российского"
  • Кузмин Михаил Алексеевич - Петербургские театры
  • Замятин Евгений Иванович - Север
  • Лесков Николай Семенович - Легендарные характеры
  • Дружинин Александр Васильевич - Сочинения А. Островского
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 465 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа