Главная » Книги

Мандельштам Исай Бенедиктович - Жюль Ромэн. Детская любовь, Страница 9

Мандельштам Исай Бенедиктович - Жюль Ромэн. Детская любовь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

нтисемитизма в ту пору не существовало, особенно в Балансе. Давид этой опасности не принял в расчет. Словом, общительный протестант и веселый корсиканец выпили не знаю уж сколько бутылок Сен-Пере по случаю того, что произвели на свет Наполеона Малапарта и Авраама Давида.
   Когда молодой Авраам посвятил себя литературе, одной из его главных забот стал выбор псевдонима. Ему бы хотелось иметь псевдоним с "де". Жорж де Жалье - это звучало недурно. Так он подписал несколько поэтических очерков в студенческом журнале. Но он боялся, не слишком ли это резкий переход от Авраама Давида. Кроме того, из одного спора с товарищами он вынес убеждение, что писателю важно иметь такую фамилию, от которой бы критика и история литературы могли в будущем образовать прилагательные. (В ту пору молодой Авраам заглядывал далеко в грядущее.) Сколько чувств и характеров объявлены были ламартиновскими или бальзаковскими, оттого что прилагательное напрашивалось само собою! От Жалье ничего нельзя было произвести. Жалье, как бесплодное животное, не рождал решительно никаких прилагательных. Однажды, перелистывая альбом итальянской живописи, молодой человек прочитал под одной гравюрой, почувствовав особое волнение; "Жертва Авраама", и под этой блестящей надписью имя живописца: Аллори (прозванного Бронзино). Авраам Давид как бы внял оракулу: он подчинился приговору, без малейшего юмора. Юмора у него не было ни капли, и в этом, по крайней мере, отношении ему передалась кальвинистская строгость предков, изменившая его отцу, любителю кегельбана. Итак, он решил называться Жорж Аллори. Всего четыре слога, что легче произнести и запомнить. А главное преимущество Аллори состояло в том, что от него рождалась куча прилагательных: аллорианский, аллорический, аллористский... (как грациозно и меланхолично звучит "аллорианка") и так далее. Заметим, что тридцать лет спустя, в 1908 году, еще не ощущалось надобности ни в одном из этих прилагательных.
   За эти тридцать лет Аллори напечатал три светских романа и создал себе положение как критик.
   Во всем, что касалось "света", он был безгранично притязателен и строг. Был совершенно убежден, что он один, по крайней мере среди писателей, знает "свет" и может о нем говорить, не будучи смешным. Такие выражения, как "свет", "светские люди", "светские женщины" имели в его глазах мистическую ценность. Когда он открывал книгу, в которой шла речь о "хорошем обществе" и автор дерзал описывать салон, вкладывать свои речи в уста графини или - еще более наивное поползновение - наделять ее известными чувствами, у Жоржа Аллори немедленно появлялась усмешка на лице, в которой жалость умеряла гнев.
   На его статьях лежал тот же отпечаток. Бесподобна была презрительная манера, с какой он ставил на место злополучных малых, совавших нос в эту запретную область. У него был вид лакея из барского дома, который провожает до ворот парка зашедшего туда по оплошности точильщика ножей и ножниц.
   В конце концов он запугал большинство своих собратьев, даже тех, кто не были дураками. Его суждения беспокоили их тем более, что не были мотивированы. Он ограничивался, например, замечанием, что такой-то романист, вообще весьма даровитый, "по истине чувствует себя не вполне удобно, описывая светскую среду, незнакомство с которой проглядывает у него слишком явно", и что лучше бы ему было ограничиться более скромными общественными слоями. Или же он приводил несколько строк описания, диалога, психологическое наблюдение, без комментариев, словно достаточно было взглянуть на них, чтобы увидеть чудовищную ошибку.
   Запугивал он и своих читателей (для своих книг он их мало находил, но его статьи, по обязанности, читали многие). Он импонировал даже, как ни трудно этому поверить, самым настоящим представительницам большего света, подписчицам "Журналь де деба", которые, случалось, три-четыре раза перечитывали инкриминируемые цитаты, ничего странного в них не находя, и заключали отсюда, что в их воспитании есть некоторый изъян, что им неизвестна какая-нибудь тонкость этикета или что из-за особой душевной грубости им кажутся совершенно естественными слова или чувства, которые должны были бы их шокировать. Так как обычно они не решались открыться приятельницам, то загадка сохранялась, как и престиж критика. На эту же удочку он даже для своих романов подцепил аристократических читательниц, искренно любопытствовавших узнать не то, как происходят вещи в "свете", - они ведь к нему принадлежали, - а как бы им следовало в нем происходить.
   Самые умные из них находили, конечно, при этом чтении, что "свет" Жоржа Аллори помещается на луне; что изящество нравов у него столь же туманно, как назойливо; что женщины у него говорят и чувствуют не слишком, слава богу, обычным образом; словом, что в таком "свете" лучше и не жить. Но они небрежно думали: "Возможно, что в литературе лучше, чтобы это было так".
   Впрочем, Аллори нисколько не рисковал быть уличенным в неточности своих описаний, оттого что он, в сущности, ничего не описывал. Хотя он много съел обедов в свете, и это был его главный способ изучения света, в книгах у него все происходило так, словно он ничего не видел и ничего не слышал. Когда он говорил "серебряные подсвечники" или "вермелевые блюда", то ничего уже к этому не мог прибавить. Он и под пыткой не мог бы объяснить, чем отличается этот знаменитый "вермель" от изделий братьев Кристофль.
   Его фигуры прикасались к жизни только кончиками пальцев и ходили по земле на носках. Психология у них была тончайшая. Денежных забот у них, понятно, не было никаких. Самым нормальным для них душевным состоянием была возвышенная печаль. Ни страсти их, ни даже их пороки не нарушали правил хорошего тона. Одно только несчастье постигало их иногда - неравная связь; не в браке, что было бы дурным тоном. Речь шла только о неравенстве любовников. Знатная барыня забывала свое положение в объятьях разночинца, изысканнейших личных качеств, обычно - артиста или светского романиста. Это влекло за собою надрыв, восторги, сладострастные сцены, сладострастие которых производило такое же впечатление "пережитого", как серебряные подсвечники и "вермелевые" блюда, но влекло за собою и семейные сцены для Аллори, так как его жена, лишенная чутья правдивости в литературе, была уверена, что муж ее мог описывать такие безобразия только на основании личного опыта.
   Надо, однако, сказать, что свою жизнь он сообразовывал, насколько мог, со своим идеалом. Он считал необходимым снимать в нижней части улицы Миромениль темную квартиру, выходившую окнами в мрачный двор, за которую платил тысячу восемьсот франков в год, хотя мог бы за те же деньги иметь более приятное помещение в другом районе. Но его тешило сознание, что он живет в двух шагах от Елисейских Полей и что адрес хорошо звучит. Идея "восьмой округ" заменяла ему воздух и солнце.
   Все, вплоть до наружности, свидетельствовало у него о той же тенденции. Некоторое время он полагал, что наиболее аристократической внешности соответствовало стричься бобриком, а бороду подстригать на манер герцога Орлеанского. Но когда "Аксьон Франсез" дошла до актов насилия, не одобренных большинством светских людей и связанных, как никак, с обликом претендента, Жорж Аллори начал постепенно укорачивать бороду, пока не остался с бритыми щеками и подбородком и длинными усами. Проблема же прически тем временем упростилась. Многих волос, особенно на передней части черепа, он лишился.
   Распорядок дня у него менялся мало. Вставал он около девяти и немедленно выпивал чашку черного кофе. Затем шатался по спальне, чередуя занятие туалетом с чтением нескольких газет. К десяти часам он был вымыт, выбрит, причесан; на нем уже были дневная сорочка, брюки и жилет от выходного костюма, но он оставался в сандалиях и с шелковым платком вокруг шеи вместо воротничка и галстука, и надевал домашний пиджак, зимой - из толстого сукна, летом - из легкой фланели. Затем ему подавали довольно плотный завтрак английского типа, в котором главную роль играли яйца, ветчина и хлеб с маслом. Окно время он присоединял к ним молочную кашу с какао, но от нее делались у него газы, донимавшие его до самого вечера и особенно нежелательные в его положении светского журналиста, потому что современные салоны в этом отношении не так терпимы, как салоны великого века.
   За этим завтраком он знакомился с присланными на отзыв книгами. Он перелистывал их, не следуя строгому методу. Те страницы, добраться до которых можно было без помощи ножа, имели наибольшую надежду быть прочитанными. Ножа у него почти никогда не бывало под рукою. Иногда, впрочем, чтение одной страницы внушало ему желание прочитать следующие строки. Тогда он брал нож от масла, предварительно вытерев его. Так и шел завтрак. Бутерброд; страница Ренэ Буалеза. Кусок ветчины; строфа графини де Ноайль. Глоток чаю; другая страница Буалеза. Корка тартинки; две страницы Ренэ Базена. Авторы молодые, безвестные, фигурировали в этом меню тогда лишь, когда были ему кем-нибудь рекомендованы, или если догадывались в надписи на книге восторженно намекнуть на его собственные романы. Каждый год он продавал значительную часть полученных книг. Букинисты обнаруживали, не умея объяснить это явление, жирные пятна внутри (чаще всего - насквозь проходящие и совершенно прозрачные). Это понижало цену книг. По счастью, надписи не были стерты. Аллори ограничивался тем, что счищал свою фамилию, когда автор принадлежал к одной, по крайней мере, из трех следующих категорий: личные друзья, знаменитые писатели, академики.
   К одиннадцати часам он опять мыл руки, надевал галстук и воротник, ботинки и пиджак от костюма, спрыскивал лицо одеколоном и переходил в смежный со спальней кабинет. Он был готов к приему посетителей.
   В этот момент опять появлялась в спальне его жена, которая вставала гораздо раньше, одевалась в девятом часу и скромно завтракала в темной столовой. Возвращалась она в спальню, чтобы закончить свой туалет, а также чтобы подслушивать разговоры в кабинете, когда служанка ей докладывала, что среди ожидающих приема в гостиной находится не очень старая и не очень безобразная женщина. Она прижималась ухом к двери и не пропускала ни одного слова беседы, Аллори это знал и чувствовал от этого некоторое стеснение, которое посетительница иногда с удивлением замечала.
   Прием продолжался часто до половины первого. Разговаривая, критик почти успевал переварить свой завтрак, без каких-либо инцидентов, кроме легких приступов отрыжки, очень хорошо заглушаемых особыми интонациями, которые он усвоил себе с этой целью. Но главное, его уму удавалось к этому времени окончательно отделаться от своей природной сонливости. Собеседники заражали его своими мыслями, своим возбуждением. Это был человек, живший чужим темпераментом. Ему, впрочем, и самому приходилось себя подстегивать для реплик. Это производило внутреннюю встряску, полезную для его дневной работы.
   Затем он садился за стол и оставался иногда минут двадцать наедине с белой бумагой, боясь дурно начать. Но к часу дня обычно мысль успевала разбежаться. Так он работал до четырех или пяти часов, после чего оказывалась готовой половина фельетона. Затем он выходил на улицу. Иной раз прогуливался в сторону бульваров. Чаще всего отправлялся в клуб Соссе, где собиралось очень светское общество и где для него, как литератора, был очень понижен членский взнос. Возвращался домой в седьмом часу, и не реже четырех раз в неделю надевал фрак для званого обеда. К этому времени завтрак был уже далеко позади. У писателя посасывало под ложечкой, и за обедом он обнаруживал хороший аппетит. Благодаря такому методу расходы супругов на стол были умеренны, хотя жена не всегда сопутствовала ему на званых обедах.
  

* * *

  
   В это утро кризис горечи охватил его несколькими часами позже, чем Гюро, но почти с такой же силой. Возможно, что в этот ноябрьский день волна меланхолии с раннего часа пронизывала вещество Парижа, отпуская одну душу для того лишь, чтобы встряхнуть другую. Возможно, что бывают такие блуждающие пертурбации, лицемерно меняющие свой вид в зависимости от существ и веществ, на которые они наталкиваются; то они становятся капельками тумана в небе, то неопределенными болевыми ощущениями в теле, то угнетающими мыслями.
   За туалетом, подводя итог размышлению, которое не вылилось в словесную форму и, очевидно, протекло в голове подсознательно, Аллори вдруг заявил: "В сущности, я - жалкая фигура". И сразу же, точно это было для них сигналом, целая свита мыслей, увы, слишком отчетливых, загалопировала у него в сознании.
   "Мне исполнилось пятьдесят лет в этом году. Я написал за тридцать лет три романа, по одному в десять лет, и ни один из них не имел успеха. Мое влияние основано исключительно на фельетоне. Пусть меня завтра отставят в газете, все эти скоты и канальи начихают на меня. Если бы я подох, меня проводили бы на кладбище пятьдесят строк в моей газете и заметки по пяти строк в других газетах. Мне надо было бы прыгнуть выше головы, только бы попасть в Академию. Я сделал, что мог, а не то, чего не мог. До известного возраста не имеющие успеха изысканные писатели симпатичны Академии. После этого ей противно принять в свою среду старого неудачника. Даже врагов я себе не сумел приобрести таких, как нужно. Я раздражал кучу собратьев булавочными уколами, но никого не раздавил. Ни одного не написал разноса из числа тех, что делают эпоху и нагоняют страх на всех остальных. Зацепил Поля Адана. Зацепил Абеля Эрмана. Без темперамента. Я побоялся Поля Адана, его бесчисленных связей. (Отлично помню его чествование в Континентале по случаю розетки Почетного Легиона. Там было столько народу: Роден, Бенар, министры, иностранцы, пресса. Трепет меня пробрал.) Я побоялся, что Эрман попадет в Академию раньше меня, а затем... Тактика труса! Франс. Я мог бы его растерзать, написать тот убийственный разнос Франса, на который никто не решился. С точки зрения литературной и с точки зрения национальной. Разумеется, я восстановил бы против себя десятки тысяч. Но другие десятки тысяч кричали бы в восторге: "Браво, господин Аллори!.. Ваша великолепная храбрость и т.д...." И Академия, которая ему не прощает презрения к ней, уже не упускала бы меня из виду. Я бы выставил свою кандидатуру. Пусть бы и провалился, вокруг моего имени разыгралась бы манифестация. Весь Париж старался бы угадать, чьи десять голосов я собрал, и на следующих выборах они превратились бы в восемнадцать. Растяпа! Даже бриться я не умею. Недели не проходит, чтобы я не порезался. А порез, пока корочка не спадет, виден целую неделю. Я был очень недурен собою, пока не полысел, а мне даже не удалось поспать со светской женщиной. (Были, правда, эти две... Нет, они не в счет. "Баронесса" из журнала дамских мод, которую, должно быть, зовут Леони Дюран, как меня - Аврам Давид, - это не светская женщина. И провинциальная поэтесса - это не светская женщина.) Околеть можно от досады. Стоит после этого быть светским романистом, законодателем вкуса. "Жорж Аллори, этот, в полном смысле слова, старый колпак" - вот что недавно решился напечатать один молодой журнал. И я уверен, что никто и бровью не повел. Вот и вчера вечером, у Шансене, женщины, по-видимому, обращали на меня не больше внимания, чем на этого подлеца полковника. А видит бог, сколько поэзии вложил я в свои романы. Грезы! Чарующие женские фигуры!.. Чего им нужно еще? И как я их знаю! Извилины их психологии. Их жажду экстаза и неизведанного. Мне, без сомнения, недоставало нахальства. Я, чьи любовные диалоги можно считать классическими, я никогда не умел, разговаривая с женщиной, найти переход от общих рассуждений о любви к направленной лично на нее атаке. В сущности, я боюсь, что "это не так". Я похож на субъекта, сочинившего у себя дома учебник плавания и не допускающего никаких возражений. Но когда надо прыгнуть в воду для проверки... Я составил себе слишком ослепительное представление о свете, о светских женщинах. И когда рисую себе, как добьюсь от одной на них согласия раздеться для меня и как мне, Жоржу Аллори, придется затем сделать все, что нужно для того, чтобы ее не разочаровать, не покоробить, не отпустить с таким чувством, точно она не туда попала, то я робею. Слишком я дал вырасти этому представлению. А между тем, только это могло бы меня теперь утешить. Только это! Только это!"
   Он чувствует себя таким несчастным, что близок к обмороку. В зеркале он видит свой облезлый лоб и поседевшие виски; в руке - бритву, готовую его порезать; перед собою - все более мрачные годы. Закат без награды. Без славы. Ничего впереди. Нет даже того безумного эфира надежды, которым пропитан мозг непризнанного. "Если бы я мог себя считать непризнанным! Но кому могло бы прийти в голову такое нелепое предположение? О, я слишком признан. Слишком заметен. Старый колпак".
   Ему так грустно, что он жаждет пороков. Пороков захватывающих, которые бы взрыли душу так глубоко, что пробудили бы в ней некое неистовство страсти. Он представляет себе ягодицы, груди, губы. Сочные губы, гнусно угодливые, темные глаза, каждый взгляд которых - призыв; тяжелые груди с душным ароматом. Или же тонкие, удивленные губы; глава веселого ребенка; маленькие, дразнящие груди; тело, пахнущее травой, лавром, смородиной, то длинные черные волосы, заливающие плечи ему, а то вдруг короткие, белокурые косы, которые можно сжать в кулаке. И внезапно ему все уясняется: он - соучастник всего, завидует всему - каким угодно ласкам, циничным требованиям, укусам, наслаждению причинять боль, наслаждению осквернять, потребности в боли... Ничто человеческое не чуждо ему. Он как бы обменивается сквозь пространство знаками понимания с таинственными собратьями. Если бы тем же незримым путем самая чудовищная мысль Кинэта случайно залетела в его комнату, он пригрел бы ее, как заблудившуюся птицу.
  

* * *

  
   В гостиной, в тоскливейшем освещении ноябрьского дня, ждут двое. Один из них - Марсель Буланже.
   В конце третьего столбца своего предпоследнего фельетона Жорж Аллори свойственным ему тоном сделал намек на одно место в "Оскорбленной Амазонке", намек - не слишком ясный. Но из него видно, что автор "Спаренных", "к которому можно предъявлять повышенные требования", допустил досадный промах в отношении одной черты светской жизни. А наряду с упреком в незнании родного языка упрек в незнакомстве со светскими обычаями - это самая кровная обида, какую можно нанести Марселю Буланже, и в то же время самая нелепая, ибо эти две области образуют предмет его постоянного изучения.
   Сперва он пожал плечами. Дал себе зарок не думать об этом больше. Перебрал в уме все доводы в пользу возможности считать в 1908 году Жоржа Аллори педантом и болваном. Но две ночи провел без сна. Во время бессоницы ему не переставала являться нижняя часть третьего столбца фельетона. Он пробегал в памяти целые главы своего романа, чтобы найти в них этот проклятый недосмотр. Сегодня утром он решил отправиться к Жоржу Аллори.
   Он осматривается в гостиной, обставленной в смешанном стиле Людовиков XV и XVI, где нет ни одной редкой вещи и, быть может, ни одной подлинной, но и не заметно никакой погрешности против стиля, ни даже против вкуса. А найдется ли среди аристократических салонов, где бывает Марсель Буланже, такой салон, где бы наряду с предметами самого высокого происхождения не было какой-нибудь совершенной дряни (шезлонга из простого лакированного дерева или цветочной вазы)? От этой непогрешимости сжимается сердце у Марселя Буланже. Он рассчитывал на иное.
   Он смотрит на сидящую против него даму. Она ему как будто знакома. Возможно, что он с нею никогда не встречался. Но видел, должно быть, ее портрет. Вероятно, писательница.
   Или же он встречал ее уже в другом месте? Эта пышная брюнетка с полным, чувственным лицом, с тяжелым и смелым взглядом, очень накрашенными губами, очень соблазнительной грудью, обтянутой бархатным лифом, принадлежит к числу дам, каких не встречаешь в хорошем обществе, разве что случайно, и тогда можно с уверенностью сказать, что они в него случайно попали. Надо быть, по меньшей мере, герцогиней, чтобы терпеть в своем салоне такую особу, смахивающую на похотливую кассиршу.
   Дама смотрит на Марселя Буланже. Не столько вызывающе, сколько взглядом любителя. Находит его несколько тщедушным и утомленным, а надменное и раздраженное выражение его лица в сочетании с отороченным пиджаком и моноклем смешит ее. Но насмешливость никогда не мешала ей проникаться более теплыми и нежными чувствами. Мужчина может быть смешон, не переставая из-за такого пустяка искушать женщину. Это даже может быть приправой наслаждения.
   Марсель Буланже нисколько не польщен ее вниманием. Он отводит глаза. Чувствует, что дама с ним заговорит, если ожидание продлится.
   По счастью, дверь открывается. Горничная кисловатым и глухим голосом произносит:
   - Мадам Мария Молэн, не угодно ли пожаловать.
  

* * *

  
   Жорж Аллори, стоя посреди кабинета, вот уже несколько минут вертит в пальцах карточку Марии Молэн.
   Он знает Марию Молэн. Она к нему несколько раз уже приходила. Вероятно, пришла опять поговорить о своем романе из жизни Мессалины, над которым работает и который хочет устроить в "Ревю де Пари" при посредстве критика.
   В данный миг ему нет дела до "Ревю де Пари", Мессалины, романа Марии Молэн и всей литературы вообще. Но он вдруг сообразил, что Мария Молен - соблазнительная женщина, несомненно чувственная и почти несомненно доступная. У нее тело из тех, которым отказываешь в уважении с первого же взгляда. Она красива той грубой, бесстыдной и плачевной красотой, какую бы ему сегодня утром хотелось бросить на съедение своему отчаявшемуся сердцу. Она принадлежит к тем женщинам, которыми не просто наслаждаешься, будучи человеком утонченным, но вдобавок мараешь себя. Он думает, что другой, поумнее его, не дал бы ей уйти из этой комнаты, не взяв ее, или, по крайней мере, не добившись от нее какой-нибудь гадкой ласки.
   Увы, госпожа Аллори, наверное, уже прильнула ухом к двери. Даже дыхание, даже паузы будут комментироваться. Горничная вводит Марию Молэн.
   Да, перед ним - то мясистое и плотоядное создание, которое он представлял себе. Все было бы возможно и легко. Он чувствует сильную сухость в гортани.
   Но она уселась. Она заговорила. Какой чудесно сальный голос! Он с трудом разбирает слова. Немного дрожит отвечая.
   - Ну вот, дорогой мэтр, теперь это в общем готово. Одну главу осталось переделать, да и то я еще не решила. Может быть, ограничусь правкой корректур.
   - Заглавие оставили прежнее?
   - "Любовь Мессалины". Вам не нравится? Мне еще приходило в голову: "Последняя любовь Мессалины".
   - Вы мне говорили, кажется, последний раз о... о просто "Мессалина".
   (Он старается говорить внятно для имеющей уши двери.)
   - Да, но такое заглавие слишком много обещает. Я, правда, рисую в общих чертах жизнь Мессалины, но только в перспективе, вы понимаете? А затем мне пришлось переместить центр тяжести. Я собиралась разработать несколько характерных эпизодов, но потом последний эпизод начал приобретать все больший вес. Он сделался сюжетом.
   - Какой последний эпизод?
   (Он уже плохо понимает, что говорит.)
   - Ну, встреча ее с этим молодым человеком. Теперь все предшествующее - это только большой пролог. И это же меня приблизило в гораздо большей мере к тому, что было всегда моим стремлением: к своего рода реабилитации Мессалины. Представь я ряд ее похождений, из главы в главу, читатель увидел бы в ней преимущественно ненасытную искательницу приключений. Теперь же все это в прошлом. В общем она от разврата переходит к любви. А молодой христианин переходит от мистических переживаний к сладострастию.
   - Таким образом, вы из него окончательно сделали христианина?
   - Да, да, античная извращенность и христианская чистота; к этой смеси читатель по-прежнему неравнодушен. Возьмите "Таис", "Камо грядеши". У меня оргия умирающего язычества символизируется роскошной зрелой женщиной, рождающееся христианство - юношей. Это совершенно обновляет тему. Придает общепринятому противоположению очень человеческий характер, и очень волнующий.
   - Но какой же принцип, в конце концов, торжествует? ("Поспорим-ка ради двери, имеющей уши").
   - Вот по этой части я, кажется, показала достаточную ловкость. Эффекты нарастания и неожиданности соблюдены повсюду. Вначале Мессалина как бы захвачена чистой любовью и поражена. Это чувство было ей незнакомо. Она блаженствует, купается в чистоте юноши, никогда не прикасавшегося к женщине, девственника, понимаете ли, в полном смысле слова, у которого щеки еще покрыты первым пушком. Она его нежит, почти не ласкает. Относится к нему как бы по-матерински. Словом, начинается моя история с совершенной непорочности. Будь эти главы напечатаны в "Анналь" или даже в "Ревю де Монд", ни один подписчик бровью бы не повел. Читателю предоставляется думать, что так это продлится до конца. Но поневоле кровь у юноши закипает, бунтует, и Мессалину развращает, до известной степени, он сам. Вы представляете себе этот парадокс?
   - И положение все же остается правдоподобным?
   - Разумеется, когда она это замечает и когда ей остается только подтолкнуть мальчика на последний шаг, в действие вступают ее инстинкт и любовный опыт. Но в моральном смысле не она его, а он ее вырывает из чар чистоты.
   - Что мне не совсем ясно, так это роль христианства в такой истории.
   - Почему же? Она становится христианкой в его объятьях. Она проникается верой, упиваясь его; ласками. У меня вся вторая часть очень колоритна и, могу сказать, необыкновенна сочна. А третья часть образует следующую ступень, синтез. Мой юноша возвращается не к вере, которой он и не терял, a к своему призванию. Он делается священником. Картина раннего христианства, вы понимаете. Но совершенно не того колорита, как в "Камо грядеши". Он продолжает втайне встречаться с Мессалиной, но уже нет ничего плотского в их отношениях, по крайней мере - в поведении. Он хочет ее окончательно привести к Христу. Он сам ее крестит, сам причащает. Эта глава - самая необычайная; самая богатая по значению, реалистическому и символическому, и в то же время самая трудная. Ее-то я и собираюсь переработать. Надо, чтобы в этой сцене причастия, очень длинной, с непрерывным нарастанием, чувствовалось, что Мессалина, стоя на коленях перед молодым человеком и принимая от него святые дары, принимает от него, в сущности, тоже любовь, такую, какая доступна ее пониманию; то есть преобразованную ее новой верой, но тем не менее полную всеми воспоминаниями ее прошлого, всем пылом ее сладострастной зрелости... На заднем плане - эпоха. Два мира. Два начала. Это будет иметь большой охват, если мне удастся осуществить мой замысел. Но нужна техника!..
   Жорж Аллори призывает на помощь все свое мужество. Он встает, как бы в знак того, что беседа окончена. Подходит к Марии Молэн, которая тоже встает, немного опешив. Прикладывает палец к губам, бросив многозначительный взгляд влево, подняв брови.
   - Итак, дорогая мадам Молэн, когда рукопись будет готова, принесите мне ее. Я ее прочту, и мы посмотрим, как нам быть с господами редакторами.
   Теперь он подошел к ней вплотную. Еще раз приглашает ее жестом молчать. Улыбается почти умоляюще. Протягивает руки, нежно гладит Марию Молэн по пышной, затянутой в бархат груди. Затем, не торопясь, как будто только он знает цель того, что делает, не будучи обязан кому-либо отчетом в своих действиях, прижимается губами к губам Марии Молэн.
   Она не противится. Она в этот миг полна внимательной услужливости. Некоторое изумление, ее охватившее, превращается в благодарность; и поцелуй, уже обстоятельный, который она ему возвращает, как бы говорит: "Простите, что я об этом первая не подумала".
   Но руками, продолжающими гладить ее по груди, он толкает ее к выходной двери, произнося для другой двери - для той, что слушает:
   - Я надеюсь, что сюжет их не слишком запугает.
  

XIX

БОЛЬШАЯ ПРОГУЛКА ЖАЛЭЗА И ЖЕРФАНЬОНА.

ПЕРВОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ЭЛЕН СИЖО

  
   Жалэз и Жерфаньон сидят друг против друга. Перед каждым из них глубокая тарелка. Неподалеку супница с разливальной ложкой. В супнице - цикорий с молоком, которым Горшок щедро угощает студентов, называя его кофе с молоком.
   За окнами робко и нежно светает. Ничто не мешает думать, что это - весеннее утро. В столовой прохладно. Стекла помутнели от тумана. Посетителей еще мало в этом трактире. Там и сям, сидя один за столом, молодец в блузе макает большой ломоть хлеба в свой суп, как извозчик. Было бы не странно услышать пенье петуха.
   - У тебя лекция в девять часов? - спрашивает Жалэз.
   - Да. В Сорбонне.
   - У меня тоже, собственно говоря. Выйдем вместе? Если в без четверти девять я тебя не увижу в коридоре, то буду ждать тебя перед швейцарской.
   Они выходят. Погода очень свежая, но несомненно приятная. Вместо петуха две-три птицы чирикают на самых высоких деревьях сада. Со стороны улицы Гей-Люссака доносится шум колес, лошадей и бича.
   Ульмская улица протянулась прямо и чинно. В конце ее виден Пантеон, такой огромный по сравнению с этой улочкой. Правда, в старинных городах дорога к соборам шла еще более тесными улицами. Но это не одно и то же. Да и нет ощущения, что приближаешься к Пантеону. Как бы случайно имеешь возможность приблизиться к нему. Так идущий по рву видит вдруг перед собою крепостную стену.
   Вчера и третьего дня шел дождь. Но сегодня утром чувствуешь смутную уверенность, что дождя не будет. Легкие облака почти неподвижны. Хотя нигде нет просвета в синее небо, а о солнце и говорить не приходится, - оно еще занято где-то тем, что выползает из-за горизонта кровель и застоявшегося дыма, - над головой почти повсюду редеет, опрозрачнивается полог; начинает проясняться.
   Тротуар без лавок. Безжизненные дома. Взгляд как белка взбегает, карабкается по высокой глухой стене, по ребристому собору вверх до "венца колонн". Кажется, будто солнце чувствует, что его зовут. Какое впечатление переживаешь, когда подходишь к собору? К огромному, вознесенному над городом собору? Какие отсветы грядущего? Какой намек на участь духа?
   Жалэз и Жерфаньон обходят здание. Жерфаньон вспоминает фразу Коле: "Большая площадь, по которой никто не проходит, разве что какой-нибудь незаметный священник". Жалэз, не прерывая течения другой мысли, тоже поддается влиянию этого пустынного и покоренного пространства. Место это не восхищает его по-настоящему; но и не опечаливает. Пустынность его остается несколько отвлеченной, не производит впечатления заброшенности. Холод вещей здесь не стеснителен. Их торжественность не навевает тоски.
   Они сворачивают на улицу Сен-Жак и выходят на улицу Сорбонны. Все эти спуски имеют надлежащий уклон, и уступать им весело. Жаль, что дорога уже кончается.
   Вот Модюи и двое других, на том же тротуаре, в нескольких шагах перед ними.
   - Замедлим шаг, - говорит Жалэз.
   - Почему?
   - Потому что мне и без того невесело идти на лекцию, а войти с ним вместе той же прыткой походкой я, во всяком случае, не желаю. Ты не знаешь Модюи? Не слышал его? Нет? Например, когда он излагает понятие причинности у Декарта н Малебранша? Само совершенство! Говорит час и двадцать минут без заметок. Разве что каких-нибудь четыре строки и скобка на клочке бумаги. Говорит быстро, но равномерно и отчетливо. Шесть слов в секунду. С гарантией.
   - Но ведь ты описываешь Леру. Точь-в-точь.
   - Прости, пожалуйста. О чем Леру может вам рассказывать? О психологии Гермионы или молодости Вольтера. Не в обиду будь сказано твоей специальности, это, детские вещи, относительно говоря. И я уверен, что он это шпигует ходячими фразами. Что же до Модюи, то он нисколько не гоняется за изысканностью стиля. Но со скоростью шести слов в секунду проникает во все изгибы мысли Декарта, и с той же скоростью выслеживает прихотливую линию, которая по данному вопросу отделяет диалектику Декарта от диалектики Малебранша, как почтовый чиновник, отрезающий с головокружительной быстротой ряд квитанций от корешка книги. Без единого промаха. Модюи никогда не ищет слов, не затрудняется ни в какой формулировке, ни даже в оттенке. В матче Модюи - Леру ставлю за Модюи сколько хочешь.
   - Все же такие субъекты - в известном смысле феномены.
   - Да. Но почему они нам противны?
   - Мы им, пожалуй, завидуем.
   - Иногда я тоже стараюсь так думать, чтобы себя разозлить. И они нас несомненно злят. Они унижают в нас самолюбие школьников. Но в сущности мы их презираем. И начали бы вместе с ними презирать литературу, философию и все прочее, если бы думали, что литература, философия, что мысль вообще поддается такому изложению со скоростью шести слов в секунду, без малейшей заминки в ходе машины.
   - Но ведь ты видишь, что она ему поддается.
   - Нет. Уверяю тебя, нет. Это просто отвратительная симуляция. Погляди на лицо Модюи; на его улыбку, глаза. Ему на все наплевать. Решительно на все. Любой приказчик по существу обдумывал больше вещей, чем он. Невозможно с большей тщательностью устранить всякое подобие глубины и подлинности. О, конечно, это великая загадка. Способность этих людей безнаказанно пронизывать себя умственными операциями, подобно факирам, вонзающим себе нож между лопатками без единой капли крови; способность быть "проводниками" если не ума, то, по крайней мере, свидетельств ума... Загадка того же порядка, что и математические способности... В иные дни это может постепенно довести человека до безнадежного взгляда на человечество... Да... Покамест мне противно слушать его лекцию. А твоя лекция важна тебе?
   - О! Разбор Полибия.
   - Полибия... Так пойдем?
   - Куда?
   - Куда-нибудь в другое место.
   Они находились перед воротами двора Ришелье. Искоса поглядели на него и прошли мимо, вниз по улице Сорбонны.
   - Ты ведь не сердишься на меня? - спросил Жалэз.
   - Без шуток, я только что отнес к себе мысль Ларошфуко: "Ничто так не освежает кровь, как сознание, что ты удержался от глупого поступка". Я цитирую приблизительно.
   В конце улицы они с минуту колебались. Жалэз присматривался к небу, как будто от степени облачности, от надежды на хорошую погоду зависел их маршрут.
   - У тебя на родине что предвещало бы такое небо?
   - Там бы не могло быть такого неба. Оно не было бы так обложено, проглядывало бы солнце.
   - Даже в это время года?
   - Да... Может быть, стлался бы белый туман по земле, но солнце было бы видно. Или же было бы совсем темно, появились бы большие черные тучи, и затем часов шесть лил бы отвесный дождь, длинными иглами, вонзающимися в луга.
   - Все-таки, что ты предсказываешь?
   - Как мне ни жаль, я думаю, что будет дождь. Но я незнаком с парижской погодой.
   - Ну так знай, что дождя почти наверное не будет. Куда мы пойдем?
   - Это мне все равно.
   Затем они пошли дальше. Ни одному из них не казалось, что он ведет другого. Они направились по улице Училищ, в сторону востока, в ту сторону, где небо было светлее. Говорили о том, что видели.
   Жерфаньон пришел в восторг от одной булочной.
   - Мне очень нравятся парижские булочные. Есть тут и другие стильные лавки. Но булочные, пожалуй, всех красивей.
   - Однако, эта, в частности, ничем не замечательна. Как-нибудь я поведу тебя туда, где еще существуют не только самые стильные булочные, но и аптеки, колбасные, съестные лавки; где все осталось обрядовым в расположении частей, в украшениях, эмблемах, размещении товара, даже в облике хозяина или хозяйки и в профессиональных жестах.
   - А это где?
   - На всем Бельвильском подъеме, начиная от канала и дальше церкви.
   - Чего недостает этой булочной?
   - Прежде всего, некрасива окраска фасада. Этот светлокаштановый цвет появился недавно, лет пятнадцать-двадцать тому назад, на новых домах. Его не видно в старых кварталах, где жива традиция. Идея воспроизвести цвет поджаристой булки неудачна. У булочных-кондитерских, о которых я говорю, фасад темной окраски: темносиний, темнобурый, даже пепельночерный, но с контрастами, разводами, позолотой. Буквы на вывеске всегда позолочены. Надписи обрамлены символическими мотивами: снопом с синей лентой, рогом изобилия. Иногда даже снаружи - живопись, предохраненная стеклом: жнец в соломенной шляпе среди колосьев. Внутри лавка должна быть строго квадратной и освещаться с фасада. Угловая лавка не может быть булочной. В глубине - касса, довольно высокая, богато отделанная и разукрашенная. Того же цвета и с такой же позолотой, как фасад, например. В глубине три больших зеркала в резных деревянных рамах или, еще лучше, три трюмо с овальными зеркалами и живописью, изображающей полевые работы: посев, жатву, молотьбу. Все стены окрашены в светлые и блестящие тона спелых колосьев, слоновой кости или фарфора. Люстра на потолке и стенные лампы. Я это рисую на память. Ты увидишь на месте. Это еще лучше.
   Они увидели на некотором расстоянии площадь Жюссье и чуть было не направились в ее сторону, так она привлекала их своей провинциальной неуклюжестью. Небольшой треугольник, прижавшийся к склону гористого городка. Тут бы мог уместиться скромный овощной рынок. Отсюда бы отправлялся дилижанс по мало оживленному тракту.
   Но их заманила улица Фоссе-Сен-Бернар. На длинную решетку Винного Рынка с утра до вечера смотрят низкие дома. За решеткой падают последние листья с деревьев на бочки нового вина. Слева, в темных винных погребках пьют и едят во всякое время дня.
   На одной витрине надпись красными литерами с черными тенями: "Специальность Шабли и Флери".
   - Не зайти ли нам выпить по рюмке шабли?
  

* * *

  
   Спустя час они очутились в окрестностях улицы Пикпюс. Через Сену они перешли по мосту Сюлли, а затем переулками Арсенального квартала и по пешеходному мосту над бассейном для лодок вышли на авеню Ледрю Роллэна.
   - Теперь ты находишься по близости от твоего дядюшки, - сказал Жалэз.
   Добравшись до Сент-Антуанского предместья, они поднялись вверх до улицы Пикпюс, затем дошли до Шарантонской улицы.
   - Мы все еще - в твоих местах. Но этой дорогой ты, вероятно, никогда не ходил сюда.
   - Нет. Никогда. Отсюда до центра, должно быть, очень далеко.
   - Большего расстояния, кажется, и нет в пределах городских стен, разве что от конца Отейля, от горба Пуэн-дю-Жур. Но вид местностей, далеких от центра, так разнообразен в зависимости от направления. Здесь, как и в других кварталах на периферии, встречаются дома с коньками и блоками, сельское благодушие. Но к этому для меня присоединяется тут впечатление большой дороги, как-то веет ветром далеких путешествий. Этот подъем по Шарантонской улице не напоминает ли шоссе? Ты видишь этот поворот, уже сельский, безлюдный? Видишь терпеливого возчика? Кажется, будто он выехал на дорогу уже давно и едет далеко. И Пикпюс кажется привалом или станцией на дороге. Разумеется, этот угол, например, напоминает старый Монмартр. Но Вышка - это предел. Дорога в Сен-Дени, когда-то ее пересекавшая, уже забыта. Дороги отодвинулись. А затем на Вышке чувствуется некоторое лукавство. Площадь Тертр как будто довольна своим видом, находясь так близко от бульваров. Невинность Пикпюса выше подозрений.
   Они спустились обратно к Сене; обошли церковь Рождества Христова, затерянную между станционными постройками и складами, но все же ласкающую зрение как итальянская церковь. Ее окружает мирное пространство, друг праздности и солнца, хотя непрерывно слышно громыханье поездов на двух железных мостах над улицей Прудона, где застоялся сумрак туннеля. Решили закусить по соседству с этой церковью. Но чтобы отыскать ресторанчик, должны были повернуть обратно и только на перекрестке Ваттиньи нашли заведение, отвечавшее приблизительно их вкусам.
  

* * *

  
   Во втором часу дня они шли вдоль реки по Вокзальной набережной. На другом берегу, перед окаймленной деревьями стеною из глухих арок, они видели бочки складов Берси, столпившиеся сотнями, как бараны. На южной стороне маленькие харчевни, лавчонки для грузчиков в почти таких же низких домах, как домики рыбаков на морском побережьи, чередовались с фабричными трубами и оштукатуренными фасадами заводов. Шум запряженных четырьмя лошадьми подвод на крупных булыжниках мостовой восходил свободно, вливался в небо и не заглушал плеска глинисто-желтых вод Сены о баржи.
   - Ах да! Что произошло затем с Элен? Помнится мне, что через неделю я опять пошел подстерегать ее у выхода из школы. Принял те же меры предосторожности. Но выбрал момент и устроил так, чтобы она меня заметила. А может быть мне случай помог. Я прошел перед нею наискось, на некотором расстоянии. Поклонился ей.
   - Она ответила?
   - Да, легким кивком.
   - Не показалось ли тебе, что она не удивлена? Что она тебя заметила уже в первый раз?
   - Не знаю. Она сохраняла такое спокойствие при всех обстоятельствах. Должно быть, я повторял этот маневр две или три недели подряд.
   - В один и тот же вечер каждую неделю?
   - Да. Как-то в четверг мы встретились в Антверпенском сквере, в присутствии других приятелей, среди которых была одна ее подруга. Кто-то заговорил о расписании уроков в разных заведениях, о часах конца занятий. Элен сообщила свои часы. Так я узнал, что еще и в другой день недели она уходит позже из школы. Она сказала это так неподчеркнуто, что никто на это не мог обратить внимания, кроме меня. Но в то же время она мне не улыбнулась, нет, а посветила глазами. От этого я расхрабрился, как и от присутствия других. Я оказался в силах быть нагло лицемерным и сказал: "А я думал, что вы каждый вечер уходите в четыре часа". - "Нет. Но у меня никогда не было случая сказать вам это".
   Ты не можешь себе представить, как меня обрадовал ее ответ, произнесенный самым ровным тоном. Ты понимаешь. Мы вместе солгали. Мы были сообщниками. В жизни была вещь, общая для нас, и она соглашалась ее скрывать.
   Нового дня я, конечно, не забыл. Он был ближе к четвергу, чем другой. Скажем - пятница. Итак, в этот новый день я опять подстерегаю Элен. Она выходит из школы, но совсем одна. Нашла ли она способ отделаться от обычных спутниц, или они не ходили на этот урок, не знаю. Она идет по обычному маршруту, не оборачиваясь, с примерным достоинством. Я перехожу на другой тротуар, шагаю очень быстро, с таким расчетом, чтобы дойти почти до завода Эдисона, который находится по ту сторону Антверпенской площади,

Другие авторы
  • Кукольник Павел Васильевич
  • Островский Николай Алексеевич
  • Невежин Петр Михайлович
  • Мицкевич Адам
  • Годлевский Сигизмунд Фердинандович
  • Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович
  • Абрамович Николай Яковлевич
  • Иволгин Александр Николаевич
  • Вальтер Фон Дер Фогельвейде
  • Петрашевский Михаил Васильевич
  • Другие произведения
  • Успенский Глеб Иванович - Растеряевские типы и сцены
  • Булгарин Фаддей Венедиктович - Докладные записки и письма в 3-е Отделение
  • Полежаев Александр Иванович - Кориолан
  • Ходасевич Владислав Фелицианович - Подвиг
  • Леонтьев Константин Николаевич - Исповедь мужа (Ай-Бурун)
  • Мережковский Дмитрий Сергеевич - Автобиографическая заметка
  • Лохвицкая Мирра Александровна - Лохвицкая М. А.: Биобиблиографическая справка
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Стеклянный гроб
  • Вельтман Александр Фомич - Не дом, а игрушечка
  • Радлова Анна Дмитриевна - Стихотворения
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 361 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа