Главная » Книги

Леонтьев Константин Николаевич - Египетский голубь, Страница 8

Леонтьев Константин Николаевич - Египетский голубь


1 2 3 4 5 6 7 8 9

y">  
   А он?
   Нет! я не откажусь от нее. Она сама не хочет моего отречения... и к тому же разве я знаю ее прошедшее? Если другие?.. Она столько странствовала, так часто оставалась одна без мужа, когда того требовали их дела. А если она его обманывала прежде, но так искусно и умно, что не возмутила до сих пор его счастья? Зачем же я буду так прост, так глуп, так наивен? Не прав ли будет Блуменфельд, взывая ко мне так часто и так несносно с укором: "молодой человек! молодой человек!" (смешной человек! наивный человек!)!.. Нет, я не откажусь от нее.
   Но все эти размышления мои были внезапно прерваны ударом кольца в ворота.
   Я был взбешен.
   Кто же это и так поздно вздумал меня тревожить?
   Стук усиливался. Из кухни послышались голоса Яни и Христо. И кто-то из них кинулся с фонарем через двор к воротам. Переговоры у ворот длились недолго.
   Посетителя впустили.
   Я смотрел внимательно из высоких окон моих вниз на темный двор. Людей различить было невозможно, но показались рядом два фонаря; наш был простой, стеклянный, который светил тускло, но со всех сторон; у гостя был фонарь европейский, с толстым круглым стеклом, которое одиноким большим глазом ярко сверкало во мраке. Глаз этот двигался, бросая пред собой продолговатый и неровный свет, но владелец фонаря казался от этого погруженным в еще большую тьму.
   Я следил с досадой и не мог вспомнить, у кого я видел такой фонарь.
   Только приблизившись к крыльцу, неожиданный гость приподнял фонарь к лицу своему, и я увидел, что это был сам Антониади.
   Боже мой! Что такое? Уж девятый час вечера. Для турецкой провинции это очень поздний час. Это ночь. Чего хочет от меня этот "честный" супруг и "образованный" коммерсант?
   Как всегда бывает в подобных случаях, в уме моем мелькнуло несколько догадок, одна другой нелепее и несообразнее, но самое простое мне и в голову не пришло.
   Я приветствовал его как можно радушнее и спросил, чему приписать, что он потрудился по грязи, ночью прийти в этот дальний квартал.
   Антониади желал быть любезным и, перекачнувшись по привычке своей чуть заметно с каблуков на носки и опять назад, отвечал улыбаясь:
   - Мне за множеством хлопот не удалось до сих пор побывать у вас. Я не считаю первого визита, который был моим долгом. - И, оглядывая мою галерею, он прибавил: - Как у вас хорошо! Это то, что англичане зовут home!.. Очень хорошо. В старом турецком, в вашем вкусе.
   Последние слова он сказал с особым почтительно-дружеским ударением.
   - Это правда, - отвечал я, - меня до отчаяния доводит убранство в европейском вкусе. Особенно, если оно дешевое.
   Антониади на это снисходительно заметил:
   - Да, у восточных людей есть свой стиль. И потом, помолчав, продолжал:
   - Вы сегодня были у нас? Жена моя мне все передала.
   "Как все?" - подумал я с мгновенным ужасом и ждал своего приговора.
   - Насчет господина Остеррейхера и Виллартона, - объяснил Антониади. - Но она не совсем ясно и подробно передала мне все это, и мне очень было бы приятно слышать все основательнее от вас самих. Я прошу у вас тысячу извинений и надеюсь, что это не слишком вас затруднит.
   Я начал передавать ему все подробно; рассказал ему даже смеясь о моей схватке с Бояджиевым (Маше я забыл об этом сказать, потому что с ней мне было не до этого).
   Антониади был чрезвычайно внимателен; все чуть-чуть усмехался, гладил рукой концы бакенбард. А я был рассеян и несколько раз даже чувствовал, что говорю наобум и вот-вот сейчас остановлюсь; потому что мысли мои были совсем не в австрийском консульстве и не в коммерческом суде и о Бояджиеве вовсе я в эту минуту не думал. Меня тревожили в это время совсем другие мысли. Я смотрел на эту белую, большую, очень красивую и безукоризненно (не по-здешнему) выхоленную руку и не мог никак освободиться от вопроса: целует ли Маша эту руку? и когда целует, то как - по движению известного чувства или из дружбы и уважения? Она сказала: "вы поймете, что мои отношения к мужу лучше, чем вы думаете..." Когда ж я пойму? когда?! Я хочу понять, постичь все до глубочайшей тонкости сейчас же... Руки хороши, но разве в этом дело! Сам он, сам... Впрочем... Боже мой... Я не то говорю... я путаюсь... О ужас! Он что-то мне говорит, должно быть очень нужное... Я ничего не слыхал... я слышу только: "и давно это?" Что это? что давно? - не знаю! Я встрепенулся через силу и сказал наугад:
   - Давно ли? Право не знаю.
   - Как же это? - спросил Антониади с преднамеренною тонкостью и недоверием. - Вы, вероятно, это лучше всякого знаете; но... я не смею настаивать. Дипломатия имеет свои тайны... Хотя... я думал... конечно...
   - Что вы думали?
   - Я думал, что г. Богатырев сам не намерен скрывать от публики того недоброжелательства, которое существует теперь между русским и великобританским консульством.
   (Вот оно что! вот о чем он спросил: "давно ли они разошлись?")
   - Нет, право, я не могу вам наверное определить этого срока, - сказал я. - Ссоры явной не было никакой... Г. Виллартон слишком уж деятелен и жив характером; он слишком следил за нами... Это не всегда удобно. Но он добрый человек и прекрасный собеседник. Хорошо знает Восток...
   Антониади сделал отрицательное движение головой (снизу вверх, по-восточному) и возразил с сожалением:
   - Восток он знает; но характером он для Востока годится. Здесь любят людей иного рода... Он слишком подвижен и слишком просто себя держит. Между христи анами он очень не популярен, а это жаль.
   - Почему? - спросил я.
   - Мое мнение то, что христианам лучше жить в Турции, когда Россия и Англия заодно. Это согласие подавляющим образом действует на турок. Это общее правило можно применить и к местным условиям: христиане сильнее, когда русское консульство в союзе с английским.
   (Ему хочется быть английским драгоманом и в то же время служить нам "азою"[17] в тиджарете, подумал я.) И потом спросил:
   - Однако что ж мне сказать г. Остеррейхеру от вас именно? Не лучше ли вам сходить самому и выразить австрийскому консулу ваше сожаление, если вы не хотите принять его предложение.
   - Да, я тоже полагаю, что надо сходить самому, хотя это очень неприятно. Я не желал бы восстановлять против себя господ консулов. Времена такие смутные! можно ожидать даже всяких опасностей. Это ужасно! В Крите, вы слышали, опять были избиения... Консула здесь - наша единственная опора... Хороший консул в Турции - это иногда якорь спасения жизни и собственности. Но удостойте меня, пожалуста, вашим советом: что мне сказать г. Остеррейхеру в мое оправдание?
   Я воспользовался этим оборотом разговора, чтобы польстить ему.
   - Я никогда не поверю, чтоб эллин и притом такой высокообразованный, как вы, нуждался в совете такого рода, - сказал я.
   Антониади сделал томные глаза и наклонил молча голову в знак благодарности за комплимент.
   - Я не здешний человек и плохо еще знаю здешних
   людей и потому прошу еще раз вашего совета, - настаивал он.
   - Скажите ему просто, что вам некогда и что сам Ладнев, когда передавал вам это, еще не знал, что вы уж уговорились с г. Богатыревым о службе при тиджарете. Я полагаю, этого будет достаточно.
   - Да, это так. Но если я решусь принять предложение Виллартона, тогда Остеррейхеру это будет обидно. Для английского драгомана нашлось время, а для австрийского нет. Боже сохрани меня создавать себе здесь сильных врагов! У меня есть семья.
   Значит, я угадал, он хочет быть почетным английским драгоманом, и, видно, правду говорила Маша, что она мало имеет на него влияния. Подумав, однако, немного, я решился все это дело взять на себя помимо Богатырева и уклониться от духа его инструкций: показывать, что нам все равно. Я имел и право, и средство говорить прямо от себя, в виду того, что мог со дня на день сам стать во главе всех адрианопольских и фракийских дел подобного рода. Решившись действовать по-своему, я начал так:
   - Послушайте, мсье Антониади. Я буду с вами прям. Вы знаете, что г. Богатырев может очень скоро уехать? Вы понимаете также, что без него все русские интересы до самого мельчайшего будут на моей ответственности? Я же не скрою от вас, что мне будет очень неприятно, если вы будете служить у Виллартона.
   - Жена моя уже передала мне ваш взгляд на этот вопрос. Она даже говорила о каком-то дезертире.
   - Да, он здесь, внизу, и я могу вам его даже показать, потому что вы один из лучших у нас здесь представителеи Христианства. Правда, он болгарин; но так как
   идет борьба между Католичеством и Православием, то
   может быть сомнения, что честный грек скорее сохранит тайну, чем какой-нибудь Бояджиев, связавший свои
   интересы с унией, Австрией и поляками.
   - Конечно! - пожимая плечами, сказал Антониа-ди. - Кто же станет думать об общем и серьезном политическом вопросе, когда дело идет о безопасности бедного юноши, почти ребенка!.. Это было бы неблагородно!.. Жена моя мне все это рассказала, и я понимаю вас вполне.
   - Но...
   Он замялся, посмотрел на меня внимательно и, подумав, решился тоже яснее высказаться.
   - Времена смутные, - сказал он, - английский консул в случае волнений и опасностей большая сила! Если б, я говорю, например, если бы критское восстание привело к европейской войне; если бы (вы понимаете, это говорит во мне беспокойство семьянина и собственника), если бы Россия двинула сюда войска, можно ли ручаться, что в турках не проснется старое янычарство? Не будут ли нас убивать, как собак... Я ведь отец семейства, мсье Ладнев, и живу трудом!
   Говоря это, Антониади оживился, глаза его блистали и глядели на меня вопросительно и смело.
   - Положим так, - ответил я, - хотя я почти уверен, что войны не будет; а что касается избиений, то едва ли турецкое правительство допустит это там, где сами христиане не обнаружат явного намерения восстать. Порте невыгодно без крайности восстановлять против себя общественное мнение даже и на Западе... Но пусть будет по-вашему. Что же значит тут английский консул?.. Во время дамасских избиений все консула принуждены были отдаться под охрану паши; один английский ничего не боялся, как будто он был в заговоре. В Крите, в 58-м году, когда при Вели-паше турки города Канеи грозились перерезать всех греков, били стекла конака и влачили за ноги труп молодого грека, которого в угоду им Вели-паша велел удавить. Что делал г. Онглей, английский консул? В то время, когда все другие консульства были полны семьями христиан в надежде на то, что толпа не решится посягнуть на флаги великих Держав, г. Онглей запер наглухо свои двери и не пустил никого. Я уверен, что и наш милый, веселый и даже очень добрый Виллартон сделает то же самое или в этом роде. Нация великобританская - истинно великая нация по духу, и потому на представителях ее отражается это величие. Они никогда не впадают в это пошлое смешение личной нравственности с ненужною и глупою политическою моральностью.
   - Это правда, - произнес Антониади тихо и значительно. - Английская нация истинно великая! Постичь ее дух не легко иностранцу! Я несколько лет провел в Англии и не смею сказать, что я постиг ее. Даже внешний вид - что-то странное. Я помню первые дни моего приезда. Толпа народа, экипажи; какая-то молодая девица играет пред гостиницей на скрипке! Пушки палят почему-то. Приехал откуда-то какой-то генерал или адмирал, я не понял. В гостинице курить не позволяют в нумере. Это было мне мученье! Эти парки, это богатство, эта строгая нравственность семьи! И в то же время наши греческие матросы с торговых судов рассказывали мне, что к ним на корабли являются целыми партиями очень красивые девушки известного рода и просят даже не денег, а вообразите! пакли! старой пакли, чтобы продать ее и купить себе хлеба. Потом - эти слуги! Слуга, с которым вы будете обходиться фамильярно, сочтет за унижение служить у вас. "Вы не джентльмен!" Все это так странно, так глубоко даже, я позволю себе сказать... Великая нация!
   Я слушал его не без удивления. Никогда еще я не видал его столь одушевленным и многоречивым. В эту минуту он в первый раз мне немного понравился; я и сам, никогда не бывав в Англии, был в этом именно смысле англоманом, оставаясь русским, быть может, иногда и до фанатизма, то есть я желал бы, чтобы Россия была так же глубока и самобытна в своем руссизме, как Англия в своих нравах; чтоб она поскорей доросла до Англии, от корней до цветов и плода отличаясь и от нее, и ото всей Европы.
   - Мы отвлеклись, простите! - сказал Антониади. - оы хотели выразить ваше мнение о г. Виллартоне, кажется?
   - Да, - отвечал я. - Этот Виллартон такой милый, веселый собеседник, с которым я так люблю кататься за город верхом; он не стеснится, когда Сен-Джемский кабинет найдет это выгодным, распалять и здесь мусульманские страсти и обагрить кровью все эти мирные и тихие улицы фракийских сел и городов. В такую минуту, если вы опасаетесь, не надейтесь на него. Вы хотели знать мое мнение, вот оно.
   Антониади молча и с некоторым оттенком подозрительности смотрел на меня; наконец, собравшись с духом, сказал:
   - Но ведь своего драгомана, своего employé, так сказать, он пощадил бы?..
   Видя его колебания, я решился нанести ему последний удар и начал так:
   - Как вам угодно, вы хотели совета, я вам его даю. Повторяю вам, что я все это говорю вам от себя. Из разговоров г. Богатырева я заметил, что он относится ко всему этому делу равнодушнее, чем я, ему, может быть, и все равно, будете ли вы драгоманом у другого консула или нет. Что ж, он, может быть, опытнее, способнее меня; но всякий действует по-своему; оно и вернее. Я прямо предупреждаю вас, что при всем моем желании быть полезным вам и m-me Антониади, я, раз оставшись управляющим, тотчас же сменю вас, лишу вас должности в тиджарете, если вы будете английским драгоманом. А вы сами знаете, что при умеренности и такте, которого у вас такая бездна, вы, служа в тиджарете, можете сблизиться с самими турками. Супруга ваша русская подданная; иные дела можно будет переводить на ее имя и действовать прямо под русским флагом. Познакомьтесь с беями, с Тефик-беем, он прекрасный человек; с Ахмед-беем, он родом грек и христиан несколько жалеет; с Изетом. Пошлите m-me Антониади знакомиться по гаремам; это ее займет, скажите ей, чтоб она ото всех турецких дам уплаты визитов не ждала. У них есть своя глупая гордость, на которую советую не обращать внимания,
   быть может, это и не гордость, а робость какая-то. Сблизьтесь, главное, с нашим Михалаки Канкелларио, он вас всему научит; он и с турками коротко знаком. Он вам откроет разные ходы. А в случае опасности (которой, вероятно, и не случится) опять-таки супруга ваша русская подданная и прежде всех других имеет право на убежище в русском консульстве, а за ней, разумеется, и пред вами эти двери всегда будут широко раскрыты. И Богатырев, и я, все равно мы сумеем, я надеюсь, оправдать доверие, которого мы удостоены, и представлять здесь Россию - такая честь, что из-за нее и опасности стоит подвергнуться, если нужно. Не беспокойтесь за вашу семью ни в каком случае. Я уверен, что здешние турки даже и не посягнут на русское консульство. А пока для ежедневных интересов с вас совершенно будет достаточно, с одной стороны, вашего эллинского паспорта, а с другой - этой должности в тиджарете, которой (прибавил я улыбаясь), извините, я вас непременно лишу, если вы поступите к Виллартону, которого, впрочем, я очень люблю. Если хотите, можете ему это даже и передать.
   - Quelle idée! - воскликнул Антониади и потом прибавил тоже с улыбкой: - Что ж делать! Надо согласиться с вами. Все знают, что г. Богатырев и предшественник его сумели так поставить здесь свое консульство, что оно влиятельнее всех! К тому же и согласиться не очень трудно. Я от русской политики сам не хочу отделяться совершенно. Она благодетельна в этих странах, и только одни мечтатели "великой эллинской идеи" распространения Эллады до Балкан или даже Дуная могут быть в среде греков враждебны здесь этой осторожной и умеренной политике. Я, вы знаете, не из их числа.
   - Знаю, оттого мы вами так и дорожим.
   После этого Антониади несколько времени чему-то молча улыбался, как будто вспомнил о чем-то веселом или приятном. Потом сказал все с тою же легкою улыбкой:
   - К тому же, вы знаете, les femmes! Ah! les femmes... Я всегда говорю: "муж глава, положим, но жена шея". Шея вертит голову. Жена моя такая руссофилка, я сказал бы патриотка даже, если б она не была замужем за эллинским подданным. Она тоже не очень хочет, чтоб я служил Великобритании. Il faut subir cette douce influence!.. - И он простер даже руки и опустил голову в знак смирения.
   Мы пробеседовали с ним после этого о разных предметах почти до полуночи. Уходя, Антониади вспомнил, что Маша поручила ему передать мне приглашение приходить иногда по вечерам почитать с ней вместе что-нибудь русское.
   - Когда же прикажете? - спросил я.
   - Когда угодно, - сказал Антониади. - Она любит поэзию и сказала мне имя одного старого вашего поэта. Не могу вспомнить... Зу... Жу... Шу... Pardon!..
   - Жуковский?..
   - Да, да! Она хочет его вспомнить, и у нее есть, но не все томы... Нет ли у вас? Она просила вас также передать от нее то же самое приглашение и г. Богатыреву, если ему это не наскучит. Маленькие литературные вечера, en petit comité.
   Я поблагодарил, и мы дружески простились.
   Опять засветился круглый глаз его фонаря во мраке; стукнуло железо ворот; опять воцарилось вокруг меня безмолвие, опять я был один сам с собою.
   - Странный день, странный день, - день разнообразных впечатлений, день досады, гнева, колебаний, любви и несомненных удач!..
   И какой путь почти незаметно пройден с нашей первой встречи на Босфоре!.. Где теперь эта тихая гордость г. Антониади в обращении со мной, тогда ненужным и неизвестным ему человеком? Где эти насмешечки: "пирронизм!" и т. п. Нет и следов этого тона... Конечно, он держит себя хорошо и с достоинством, в тоне его и приемах нет ничего унизительного... Но я ему стал нужен теперь. Завтра, послезавтра у меня опять будет (как было тут с год тому назад) в руках известная ему доля власти. И вот он меня слушается; он просит моих советов, немного даже заигрывает со мной, вопреки своей серьезной и сухой природе. И я рад этому, я торжествую...
   И вдруг я вспомнил давишнюю грубую шутку Богатырева ("для ваших будущих благ!"), вспомнил мое негодование, мою косвенную ему месть в виде оскорбления, нанесенного любимому им Михалаки, - вспомнил все это и воскликнул мысленно: "Неужели же эти люди, грубо называющие вещи по имени, так часто бывают правы?.." "Начальническая эксплуатация", - сказал я давеча в негодовании. Я и теперь не хочу этой низости... Не то, не то!.. Однако... Без вины людей, безо всяких происков условия жизни и отношения наши с этим человеком стали незаметно совсем иные, чем были в день первой встречи нашей на берегу Босфора... Тогда он ужасался тому, что я сказал неосторожно: "мне не нравится христианская семья на Востоке", и, видимо, не желал меня видеть у себя в доме. Теперь он зовет меня почаще, читать жене русских поэтов; теперь если он и скажет мне при случае: "пирронизм!", то музыка возгласа будет другая, не ядовитая, а почтительная или ласковая. Чем виноват я, что судьба посылает мне такой случай влиять на его интересы!.. "Des succès, des succès et encore des succès! Бывают и у нас романы, бывает и у нас кой-что!.." Негодяй Михалаки!.. Ненавистный человек!.. Как ты отвратительно, как ты подло умен! С этим-то заключением я уснул в ожидании "будущих благ".
  

Несколько слов от издателя.

  
   Здесь в рассказе Ладнева перерыв. В рукописи, присланной мне его родными, я нашел после двадцатой главы несколько неоконченных отрывков; иные из них довольно длинны и наполнены повторениями одного и того же и побочными подробностями о политических делах; другие, напротив того, слишком кратки и даже похожи на какой-то конспект.
   Например:
  
   (Удача официального обеда. - Паши: Хамид, Ариф, Осман. - Билетики на тарелках с именами. - Виллартон все волнуется; заранее как будто шутя приподымает салфетку, ищет свое имя. - Недоволен; рядом с Канкелларио. - Порядок соблюден Богатыревым строгий; придраться нельзя. - Остеррейхер и Виллартон вице-консулы; но Остеррейхер назначен в Адрианополь раньше. - Де-Шервиль и Булгаридис (эллинский) оба консулы. - Они заняли место по сторонам Хамида (haut-bout), двое младших пашей около хозяина дома (bas-bout). - Австриец и Виллартон ниже их vis-à-vis; a я и Канкелларио ниже де-Шервиля и Булгаридиса. - Краткая и очень недурная речь Остеррейхера на турецком языке: он поздравляет генерал-губернатора с прибытием в новоучрежденный вилайет. - Сладкие улыбки сердитого австрийца. - Виллартон очень всем недоволен и очень плохо это скрывает; неудовольствие между ним и Богатыревым еще больше усиливается. Главная досада, я думаю, за то, что не он первый, а русский консул догадался оказать новым пашам такое внимание.)
  
   Дальше я нашел особо начатое и неоконченное описание какого-то праздника в Порте.
   Вот оно:
  
   "Была иллюминация: на обширном и пустом, как плац-парад, дворе играла военная музыка; толпы народа разной веры теснились во всю длину темной улицы против конака. В приемной паши собирались приглашенные почтенные гости. Сердитый и милый мой чудак Остеррейхер был в мундире с полковничьими эполетами, с прекрасным густым плюмажем из белых и красных перьев на треугольной шляпе; он гремел огромными шпорами, рыцарски рассыпаясь пред мадам де-Шервиль, женой французского консула. Сам французский консул был в чорном фраке и белом галстухе с красною ленточкой légion d'honneur в петлице.
   Он, по обыкновению своему довольно ко всему равнодушный, был рассеян и все искал заговорить с кем-нибудь об охоте, своем единственном пристрастии. Виллартон казался печальным настолько, насколько он мог при своем живом и легкомысленном характере.
   Когда мы с Богатыревым вошли в приемную, он в углу на диване что-то с жаром, хотя и очень тихо, говорил новому Каймакам-паше-Арифу.
   Они сближались все теснее и теснее...
   Увидав нас, Виллартон вскочил и почти подбежал к нам, протягивая нам руки, как искренно обрадованный друг. Впрочем, он и в самом деле, быть может, рад был нас видеть... Ему нужны были прежде всего - борьба, движение, жизнь, и он и врагам политическим был рад, лишь бы они были не скучны.
   Я понимал его хорошо с этой стороны, и этим он мне нравился. Без него было бы скучнее в Адрианополе... Побеждать его было так приятно!..
   Однако я тревожился. Все местные приматы, и православные, и католики, приезжали один за другим. Богатые католики и почетные консула[18] мелких держав: Дании, Швейцарии, Бельгии, Голландии уже давно восседали тут с супругами: Петраки Врадетти, Бертоме Гверац-ца, Франсуа Врадетти и Фредерик Гверацца, Фредерик Врадетти, Франсуа Гверацца, Антуан Гверацца и Жорж Врадетти... Их было очень много: все купцы, все родня, все толстые, все скупые, все деятельные орудия римской пропаганды, все враги нам, Православию и грекам, враги, старающиеся всячески завлечь болгар в униатство... все союзники Остеррейхера и де-Шервиля. При виде их Михалаки Канкелларио (он надел сюда сюртук поновее и орден Станислава в петлицу), кажется, забывает на время свою на меня злобу за то, что я так недавно почти назвал его "лакеем" за его неверие; он подходит ко мне близко и, глядя на всю эту западную буржуазию, собравшуюся как-то глупо в одну кучу, шепчет мне... нет, он не шепчет... он шипит, сверкая взорами:
   - Вот оно все "мышиное гнездо" вместе! Все понтикопеци![19] Ах, когда бы дожить до разрешения Восточного вопроса... показали бы им...
   - А разве есть средство им отмстить за все их интриги?..
   - Есть, есть! - говорит Михалаки. - Только чтобы мы были живы; мы найдем!..
   Я едва слушаю его адские речи... В другое время я такие злые речи его любил... Делать зло во имя веры и отчизны противникам своим так приятно... Но теперь мне не до того... Восточный вопрос еще не разрешен; час отмщения не ударил... А Маша и муж ее не едут!..
   Вот Хаджи-Петро приехал и другие греки-купцы; вот согнувшись подбегает к генерал-губернатору и касается его полы молодой и богатый болгарский архонт Карагеоргиев, он щеголяет в теплом пальто-сак с бобровым воротником и в феске; вот серьезный и почтенный доктор Ступа со своею худощавою Ступином; она без перчаток, но для парада надела на султанское празднество какую-то чуть не мужскую двухбортную коротенькую жакеточку из желтоватого трико с большими стеклянными пуговицами...
   Приехал и добрый наш Чобан-оглу со своею неприятною докторшей. Он выбрил себе на этот раз подбородок; но на затылке его виден из-под воротника какой-то шнурок: должно быть, обрывок вешалки. Мадам Чобан-оглу закуталась в широкий бурнус из белого кашемира с кистями и задрапировалась вся так странно, что бурнус стал похож спереди на огромную салфетку, которою завесили огромного ребенка, чтоб он не пачкался за обедом... Она мимоходом поглядела на меня сладострастно... Я отвернулся. Чобан-оглу приседает пред пашами и пред г-жой де-Шервиль... Глаза жены его сияют, и лицо ее пылает тщеславным смущением и радостью, когда генерал-губернатор, не вставая с кресла, приветствзад их с мужем поклоном с приятною улыбкой...
   Антониади все нет!.. А я так старался все эти дни! И так мне было трудно и стыдно... Мне хотелось непременно добиться, чтобы супруги Антониади были сопричислены Хамид-пашой к лику здешних архонтов и чтоб их не забыли пригласить в конак...
   Я не хотел говорить об этом своим, ни консулу, ни тем более этому Михалаки. Я старался устроить это чрез греческого консула...
   Он известил меня, что желание мое исполнится. Однако их все нет...
   Наконец один из греческих купцов сказал мне: "А вот новый член тиджарета со своею коконой!.."
   Они вошли...
   Откуда она достала эти свежие жонкили? И как хорошо придумала она украсить ими и свою косу чорную, и чорный бареж платья на груди!..
   Музыка на большом дворе все играла... Свет от плошек колебался, и толпа теснилась к решетке..."
  
   Окончания этого отрывка я вовсе не нашел; но на той же странице карандашом написано: Нужно ли это? И больше ничего. Видно по всему, что автор этих воспоминаний стал все больше и больше тяготиться своим трудом и не знал долго, как от него освободиться. Даже почерк его стал гораздо хуже, чем в начале рассказа. Иные места я совсем не мог разобрать.
   Какое-то сомнение, какое-то болезненное чувство, подобное раскаянию или досаде, заметно терзало его...
   Потом он, должно быть, или поборол его, или под влиянием новых и случайных впечатлений опять примирился со своими воспоминаниями. Мне так казалось, потому что после перерыва рассказ идет опять довольно правильно.
   Догадки мои скоро оправдались: между другими бумагами Ладнева, тоже высланными мне его родными нашел несколько страниц, которые объяснили мне даже и внутренний смысл его колебаний и смущения...
   Вот эти страницы:
  
   15 декабря 1879 года.
   "Зачем я начал этот несносный, этот мучительный рассказ? Что мне за дело теперь до этой Маши? Что общего между тем Ладневым и мною? Я начал писать это в одну веселую минуту, когда я осмелился (да, осмелился - несчастный я) подумать на мгновение, что и для меня песня жизни не совсем еще спета.
   Тогда, когда на персиковой ветви ворковал мой бедный голубь, у меня было такое множество желаний, я так любил в то время жизнь... Самые страдания мне иногда невыразимо нравились...
   А теперь?
   Теперь я хочу одного - забвения, покоя. Но какого покоя? Всякий лишний звук, всякое лишнее движение ненавистны мне в иные дни до ужаса.
   С людьми я вижусь по нужде. Мне нельзя не видаться с ними! Но даже самые искренние друзья не могут дать мне того, что нужно человеку для того, чтобы быть веселым: телесных сил, любви к борьбе житейской, честолюбия, здоровья, веры в какое-то близкое и привлекательное будущее.
   Я стал находить блаженство в равнодушии. Я иногда ищу желаний, я с любопытством иногда спрашиваю себя: "Как это возможно ничего не желать, кроме необходимой пищи, мирного сна и легкой молитвы, и все без усилии. Не может быть, я верно чего-нибудь желаю! Я только не сознал еще ясно этих новых желаний моих!"
   И вот с такими мыслями я недавно стоял в церкви я слушал, крестясь, как дьякон молил Бога о "мире мipa", "благорастворении воздуха, об изобилии плодов земных, о властях, об епископе нашем; крестились все, и я крестился... Но я хотел бы отыскать что-нибудь личное, иное, особое, нечто такое, что нужно только мне одному и о чемя бы мог вознести совсем особую, горячую, личную молитву сердца. Искал и не нашел. Я видел столько горя и греха от исполнения не только самых страстных, но даже и самых невинных и бескорыстных желаний наших, что не понимаю теперь: зачем искать, хотеть, когда не хочется? Зачем? Я думал об этом; я вспоминал странные события последних лет моей жизни; я видел духовную нить, связующую их, непонятную для глупого практического разума, для веры ясную как день... Я видел эту дивную нить, и страшную, и отрадную. Мысль моя снова овладевала тою тайной жизни, которая открыта только вере, и когда диакон стал молить о христианской кончине жизни нашей, "безболезненной" и "мирной", и о "добром ответе на суде Христовом", я вдруг почувствовал желание положить глубокий поклон и встал с земли не скоро, и, касаясь лбом пола, думал: "вот этого, конечно, и только этого мне должно желать".
   И после этгого мне писать об этой Маше! Думать о любви, полуидеальной, получувственной, делать зачем-то усилия ума, чтобы вспомнить, что было прежде и что было после...
   Да, если бы вспоминалось всегда ровно и легко, то отчего ж бы не рассказывать? Это правда моей жизни, это было.
   Но не всегда вспоминается легко, надо думать, надо мыслить, - взот принуждение, страдание. Зачем страдать? Кому такое страдание полезно? И сам я не знаю в тишине моей медленной, предсмертной тоски, что мне приятнее - все забыть или все вспомнить.
   Приятно вспоминать только то, что помнится без усилий, не делать усилий, вот теперь земной рай моей старости вот мой идеал!
   И все, что я вижу теперь вокруг себя, и все, что я слышу, и все, чего я желаю, так не похоже на то, что я видел тогда, на то, что я тогда слышал, на то, чего я желал в то время.
   Я не вижу пред собой ни фиалок, которые расцветали так рано в сырых расселинах между камнями лестницы на моем дворе; ни садов блестящей шелковицы, ни минаретов, ни старых и прочных каменных мостов с золотыми арабскими надписями над широкою и мутною Марицей. Теперь я вижу пред собой белый снег и высокие сосны... Одно и то же с утра и до вечера. Я вижу их только из окон, и выйти, как другие, не смею и не в силах. На дороге, недалеко от окна моего стоят русские дровни; молодые крестьяне расчищают дорогу, они кладут снег в сани и свозят его со двора. Быть может, и я решусь выйти на воздух. Вот они бросили лопаты и начали играть, бороться и кидать друг в друга снегом. Какие у них здоровые, красные, веселые лица... Как они радостно смеются, как они еще молоды все трое... И как я отвратительно стар, не годами, а душой и силами!
   Мне даже ничуть и не завидно им! Я не хочу смеяться.
   А это ведь так близко все, это все мое: и двор мой, и снег мой, и лошади эти мои, и молодые люди эти служат мне за мои деньги. И все это мне чуждо... Я рад покою и безмолвию моего теплого и просторного жилища. Безмолвие! беззвучное, бесстрастное, безгласное забвение за морем глубоких снегов.
   Я больше ничего не ищу. Все прошлое отравлено; все новое мне чуждо.
   И вот, наполовину уже перешедший в невозвратную вечность, я должен писать о таких веселых днях тщеславного ничтожества.
   И в самом деле, не правда ли, как это пусто все? Не похожа ли тогдашняя жизнь души моей на букет искусственных цветов, слегка обрызганных духами?
   В моей собственной жизни были года и события совсем иного рода, иной силы и значения.
   Зачем же я выбрал это время, эту Машу, эту красивую, быть может, но мелкую и бесполезную пустоту?.. Не знаю".
   "Моя предсмертная тоска так нестерпима, умение мое, мое немое отчаяние в иные дни так ужасны, что исцелить их не может ничто...
   Я страшусь смерти, а жизнь мою, почти всю проходящую теперь в этом жалком страхе за мое существование, нельзя назвать и жизнью... Высшая радость моя - это тишина и возможность, не заботясь ни о чем, считать с позорною болью испуганного сердца дни, часы, минуты, быть может, которые осталось мне еще дышать!
   И этот тесный гроб! и эти гвозди!., и земля!., и боль, и тоска последней борьбы...
   Кто, кроме святого человека, забывшего плоть, может помириться с холодным ужасом этого близкого и неизбежного конца?..
   А я, как неразумный зверь, держусь изо всех сил моих за мое никому уже не нужное существование... держусь за него без угрызений, без стыда и пред людьми, и пред самим собою. На что мне стыд? На что мне люди, кроме тех людей, которые мне служат и которым, слава Богу, дела нет до моего внутреннего достоинства.
   Какой же смысл будет иметь для меня принуждение в труде, подобном этому рассказу?..
   Правда, была одна черта в истории моих сношений с этою женщиной, черта дорогая и редкая в жизни... Мы расстались без пресыщения, без горечи, без распрей, без раскаяния, безо всякой примеси того яда, который таится почти всегда на дне благоухающего сосуда восторженной любви...
   Других я любил гораздо сильнее, продолжительнее, самоотверженнее, быть может, но ясности и чистоты воспоминаний нет...
   И что же? Неужели только моя "честность" или ее "чувство супружеского долга" восторжествовали над легкомысленною страстью? Увы! нет! нет!.. Разгадка здесь иная, - гораздо более таинственная.
   И вот я решил не принуждать себя более... Если эта разгадка должна быть обнаружена, если суждено ей быть достоянием праздного любопытства посторонних, то желание продолжать рассказ явится у меня само собою, и я его кончу.
   А если нет - нет!"
  
   Этим кончаются отрывки в записках Ладнева. "Желание явилось", и рассказ его принял опять довольно правильное течение.
  

XXI

  
   Я об Велико не забыл. Я долго не писал о нем. Это правда. Писать разом нельзя обо всем том, что в жизни совершается почти в одно и то же время.
   Я его видел каждый день и постоянно о нем думал и заботился. Наш vis-à-vis - женатый польский офицер, которого так опасался старик Христо, скоро перестал тревожить меня; он выходил, выезжал с женой в карете; до нас он ничуть не касался; Велико, сам испуганный этим соседством, дверь теперь никому не отворял; напротив того, он прятался подальше, как только раздавался стук железного кольца на наших воротах. Кавассы наши, хотя и мусульмане, были очень верны. Посторонние турки у меня бывали редко; на визиты пашей я, как секретарь, претендовать еще не мог; младшие турецкие чиновники и беи, хотя и любили общество русских, но, опасаясь, чтобы свое начальство не подозревало их в чем-нибудь политическом, редко позволяли себе близкие сношения с иностранными агентами и помощниками их.
   Все это было бы не страшно. Но был один человек в Адрианополе, которого посещения стали меня опять в это время тревожить. Это был все тот же неугомонный Вил-лартон; по мере того как Богатырев все больше и больше старался отдалить его от себя, он все чаще и чаще стал звать меня к себе, угощал обедами и хорошим вином, ездил со мной верхом за город и сам заходил ко мне не раз. Вот он-то и казался мне опасным, если не для самого Велико, то для "приличий" нашей службы и для сохранения хороших отношений с местною властью. Велико мы могли бы еще кое-как спасти, но удобно ли будет, например, получать "ноты" о том, что мы скрываем у себя дезертира? И как отнесется посольство наше к нашим действиям, если мы не сумеем быть ловкими? Наше начальство было умно и требовало ума и от нас; этого рода дела надо судить по-спартански: "можно и даже должно иногда украсть, но не должно попадаться". Турки также готовы были нередко смотреть сквозь пальцы на наши проделки ("les intrigues moscovites"), но лишь при условии соблюдения с нашей стороны хоть внешнего уважения к их законным правам. Думая обо всем этом, я ни на минуту не забывал и того, что скоро конец моей безответственности и недалек тот день, в который я провожу Богатырева верхом за город до садов Хадум-Ага и вернусь в город один, хозяином русских дел во Фракии. Я предвидел также, что некоторые крайности, в которые впал недавно Богатырев по отношению к Виллартону, облегчат во многом мою будущую деятельность.
   Богатырев, при своей хитрости и здравой осторожности, увлекся на этот раз и ежедневными удачами своими и каким-то личным капризом жестокости. Он через меру терзал самолюбие английского консула и как бы тешился его несомненными страданиями. Я думаю даже, что впечатлительный Виллартон в течение предшествовавших двух лет политического согласия и тесной личной дружбы отчасти и сердцем по-товарищески привязался к Богатыреву, и тем больнее были ему обиды, почти ежедневно наносимые ему нашим упрямым и гордым москвичом.
   Я говорю - Богатырев перешел далеко и за черту приличий, и за черту обязательной борьбы. Дальнейшая Жестокость к расстроенному Виллартону была не только не нужна для нашего русского дела, но могла стать и вредною. Мягкие и уступчивые люди становятся иногда ужасны в мести своей, когда видят, что противник рассчитывает на эту слабость. Я хотел поберечь для себя или, лучше сказать, для своей службы Виллартона; я находил, что, сохраняя с ним лично хорошие отношения, я могу еще легче действовать против него тайно, при тех хороших помощниках, которых мы имели в городе в среде христианской.
   Все это так, но как бы он не дознался при своих слишком частых посещениях, что Велико не просто униат, возвратившийся к Православию (это законно), но что он беглец из полка Садык-паши? Опасения мои почти оправдались.
   Особенно один визит английского консула заставил меня задуматься.
   Богатырев незадолго пред этим переполнил чашу его терпения. Случилось это вот как.
   От радости, что сам Антониади пригласил меня читать жене своей Жуковского, я медлил. Я все боялся испортить дела свои. Я думал: "и так хорошо! на что торопиться?"
   После праздника в Порте, где она повторила, что ждет нас, я собрался. Надо было звать с собой Богатырева. К тому же та часть Жуковского, в которой была "Эолова Арфа", была у него. Я зашел к нему и сказал ему:
   - Пойдемте сегодня вечером вместе к Антониади. Он пригласил меня читать жене громко Жуковского!
   - Какой дурак, - отвечал Богатырев весело. - Когда я женюсь, я вам не позволю читать моей жене Жуковского. Нет, батюшка, отойди от зла и сотвори благо!..
   - Перестаньте, - возразил я, - во-первых, с какой стати вам сравнивать себя с этим скучным Антониади. В вас жена будет, наверное, так влюблена, что тут не только нравственный Жуковский, но и другие поэты ничего не помогут.
   Богатырев, несмотря на всю свою выдержку, не мог скрыть своего удовольствия, услыхав такую лестную правду (это и оказалось правдой со временем: жена без ума любила его). Он покраснел и даже сконфузился, опустил глаза и стал рассматривать свои руки. Потом, совладев со своим минутным смущением, он ужасно лукаво улыбнулся и сказал:
   - Voyons - trêve de flatteries! Vous voulez me faire servir de paravent... Eh bien! soit... Только на что это вы старину такую ей тащите? Начал было я сам "Ундину". Знаете, скучновато... Вы бы лучше ей какого-нибудь Павла Петухова снесли. И муж бы послушал Поль-де-Кока... А то что ж он поймет! Он заснет, обидится и не будет вас больше пускать к себе... Я в ваших интересах говорю.
   - Он жил в Одессе и понимает немного по-русски.
   - Да что ж, что понимает! - возразил Богатырев. - Что-нибудь о "пшенице", "тащи мешки" какие-нибудь... А вы "Ундину" ему...
   Однако я стоял за Жуковского, и Богатырев, который все это говорил нарочно, потому что был в этот день в духе, кликнул своего Ивана, настоящего орловского камердинера, и сказал ему, вставая:
   - Принеси мне перчатки и шапку и вели кавассу сейчас зажечь фонарь... мы пойдем...
   Итак, мы собрались идти. Я заметил, что Богатырев искал что-то на столе своем, нашел и захватил с собою это что-то, это нечто, которое он хотел от меня скрыть... Повернувшись ко мне спиной, он поспешил положить в боковой карман какую-то небольшую вещь и потом, обращаясь ко мне с самым равнодушным видом, воскликнул: "Пойдем делить досуг печальной нашей крали..."
   Я не отвечал на эту новую насмешку над Машей, и мы, взяв Жуковского, кавасса и фонарь, пошли в Кастро, не спеша, по темным улицам, на которых давно уже ходили, постукивая толстыми палками по мостовой, безмолвные и закутанные пазванты.[20]
   Было не очень холодно, шел мелкий снежок; под ногами он таял и обращался в густую грязь. Мы долго шли молча, выбирая где посуше и переступая с камня на камень, в местах почти безлюдных, все между лавок, запертых уже с раннего вечера.
   Из-под ног наших беспрестанно вставали худые, никому не принадлежащие уличные собаки, кротко уступая нам дорогу. В одном месте мы чуть-чуть было не наступили на целое гнездо щенят, для которых чья-то сострадательная рука постел

Другие авторы
  • Чулков Михаил Дмитриевич
  • Лукаш Иван Созонтович
  • Чарская Лидия Алексеевна
  • Галлер Альбрехт Фон
  • Тимковский Николай Иванович
  • Зиновьева-Аннибал Лидия Дмитриевна
  • Оржих Борис Дмитриевич
  • Борисов Петр Иванович
  • Мельников-Печерский Павел Иванович
  • Анненский Иннокентий Федорович
  • Другие произведения
  • Крашенинников Степан Петрович - Автобиография
  • Крыжановская Вера Ивановна - В Шотландском замке
  • Дитерихс Леонид Константинович - Василий Перов. Его жизнь и художественная деятельность
  • Свенцицкий Валентин Павлович - Из бесед об отце Иоанне Кронштадтском
  • Авилова Лидия Алексеевна - Среди ночи
  • Елпатьевский Сергей Яковлевич - Поп-расстрига
  • Соловьев Владимир Сергеевич - Эпиграмма на К. П . Победоносцева
  • Дживелегов Алексей Карпович - Добролюбов и идея революции
  • Ломан Николай Логинович - Стихотворения
  • Шекспир Вильям - Зимняя сказка
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 438 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа